Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2007
Мария Рыбакова. “Слепая речь”. Пять повестей. — М.: “Время”. 2006.
Могу предположить, что лучшим читателем и ценителем прозы Марии Рыбаковой должен быть современный продвинутый литературовед, увлеченный “поэзией интертекстуального”. Смею все же заверить, что живому человеческому существу есть что услышать, пережить и оплакать в ее книге “Слепая речь”, собравшей под одну обложку пять повестей.
Уверенность моя объясняется тем, что, несмотря на все игры с мировой литературой, культурой, несмотря на многочисленные аллюзии, Рыбакова продвигает свои сюжеты с помощью абсолютно живой, естественной литературной речи, ни на минуту не отказываясь от прямых смыслов. Что не мешает ей быть выразительно метафоричной.
Никаких парадоксов здесь нет: для Рыбаковой культура, эрудиция — состояние органичное, не требующее голых умственных конструкций.
Кстати, о сюжетах. Они могут быть насыщены событиями скоротечными, стремительными, но пошло-торопливой динамикой боевика все равно не обладают. И наоборот — размышление героини, героя, внутренний монолог может длиться многостранично, а восприниматься с динамичностью детектива. И все это часто происходит внутри одной вещи, как в открывающей книгу повести “Паннония”.
Герой повести Юлиан Марков, представленный в качестве неординарного математика, занят своими научными вычислениями, ломает голову над неким математическим решением, в котором подозревает допущенную им ошибку. На фоне этих его научных “метаний” сквозь поток сознания Маркова, сквозь его внутренние монологи мы успеваем проследить всю его жизнь, как в ее прошлом течении, так и в настоящем — в конкретных, происходящих сию минуту эпизодах. И “медленное” движение рассказа о том, что происходило в прежней жизни героя, и быстрый “детективный” сюжет преследования марковского автомобиля неким соглядатаем ввинчены в единую интонацию, в единый ритм повествования.
“Если бы Марков знал, что эта проведенная в гостинице ночь окажется последней ночью его прежней жизни…” И далее: “Но, должно быть, как последний день перед войной запоминается необычайно радостным, так и эта ночь показалась ему сладкой лишь по контрасту с тем, что за ней последовало, и не случись этого, он никогда не запомнил бы ее”.
Вот где скрыта пружина характера Маркова, его личность (или потеря ее). Нечто подобное, ощущение события, переворачивающего жизнь героя, должно было постигнуть его раньше, когда он — в реальной жизни или в неком сне, тут нам предлагают самим решить или выбрать вариант сочетания или разграничения реальности и сна, — покинул Паннонию, перебравшись в Христианию, когда оставил без своей заботы мать, когда по своей вине потерял свою любовь — впрочем, и Паннония, и мать, и женщина, и реальная жизнь, все это — образ потерянной любви, что, возможно, и есть главная тема писательницы Рыбаковой.
“Он еще макал бублик в кофе, но проглотить его уже не мог”. Потому что Марков успевает в это мгновение (хоть и сказано, что “медленно”) прочитать потрясающее его газетное сообщение о ночном дорожном происшествии и то, что он является предполагаемым убийцей. Не в математических вычислениях кроется ошибка Юлиана Маркова. Вся жизнь его — цепь ошибок, или одна непрерывная ошибка. А осознание этого, похоже, постепенно приходит только сейчас. “Слишком обидно бывает, когда оказывается, что вся жизнь закручивалась лишь вокруг одного события, даже если это событие значительно (но ведь оно бывает и ничтожно). Может быть, некоторые из нас вылеплены из настолько жидкой глины, что только внешние события, беда или радость, обрушившиеся на них, могут обжечь их и таким образом придать форму — и эта форма застынет раз и навсегда, воспринять еще одно крупное событие они оказываются не способны. Было бы лучше, если бы такого рода формообразующие события случались в детстве, но они могут произойти и в зрелом возрасте, и в старости; и странно, должно быть, старому уже человеку вдруг, одним резким толчком, получить представление о себе, впервые познакомиться с тем, с кем провел целую жизнь”.
Не согласиться с этим трудно. Увы, в отрочестве одаренный и честолюбивый Юлиан мечтал стать лучшим, в его понимании — выделенным, мечтал стать помощником жреца (да простит меня автор за слишком прямое и упрощенное восприятие! — лучшим пионером-комсомольцем), но времена человеческих жертвоприношений в Паннонии миновали.
Кстати, не следует в географии сюжетов Рыбаковой искать конкретику. Она дается ровно настолько, насколько автору необходимы те или иные реалии. Есть, например, узнаваемость в Паннонии и Христиании, некая очевидная “балканская славянскость”, да и в других повестях узнаваемость уже иной географии будет возникать в качестве прозрачной осязаемости. Но общечеловеческий опыт не нуждается в конкретике. Потому и сюжеты писательницы не нуждаются в четко обозначенной границе между фантастической ирреальностью и реальностью, которая может оказаться иллюзорной.
Что же до героя “Паннонии”, то без вины виноватый, он только теперь, кажется, уже должен осознать свои вины. Но — сможет ли? Или в своем стремлении освободиться в жизни от всего, от человеческих связей, от реалий, от жизни, от предметов, привносящих чувство реальности этой жизни, он уже мысленно “устраивается” в своей будущей камере, в которую — возможно — попадет из-за ошибки. Только это уже не ошибка самого Маркова, скорее — ошибка судьбы.
“Придя в себя, он целует губы Энкарнасьон, грудь, живот, плечи, усыпанные галактикой блесток. Слепая тихо-тихо дышит. “Вот вселенная, — думает Мендес. — Она слепа, нема и не слышит. Она не чувствует моих прикосновений. Экстаз, нежность, отчаянье? Я просто муха, что копошится на ее теле. Не шелохнувшись, она позволяет мне жить, и так же равнодушно она убьет меня”. В эти минуты он стал поэтом”.
Это уже цитата из повести “Слепая речь”. Да, Мендес стал поэтом, добавим: обрел дар пророчества, потому что слепая Энкарнасьон сейчас задушит его. Задушит из любви. Задушит из-за чудовищного обмана, которым “она обманула себя”. Энкарнасьон, несмотря на свою слепоту, вроде бы живет достаточно полнокровной жизнью. У нее есть профессия, она массажистка с сильными руками и чуткими пальцами — компенсация отсутствующего зрения, дар особенного осязания. Есть друг и помощник Тим, подруги. Но она переживает трагедию утраты отца, любовь к которому была самым важным и осознанным чувством ее детства, трагедию утраты отцовской любви, любви единственного человека, который посвятил свою жизнь тому, чтобы слепая дочь в своих ощущениях “видела” мир, владела его образами, была приспособлена к жизни. “Обман” заключался в том, что во встреченном ею и вызвавшем страсть мужчине ей представился дарованный Богом отец. Но “желание поражает органы чувств. Оно заставляет их ощутить чуть больше тепла или боли, чем есть на самом деле”. Энкарнасьон страдает: “А я-то думала, что любовь и вера открывают глаза даже незрячим. И опять: не может быть, чтобы Господь так посмеялся надо мной. Человек, за которым я пошла, должен был оказаться моим отцом, хотя бы на минуту”. Вот какой должна быть любовь в понимании слепой героини, а Бог дает ей “другое”, чего Энкарнасьон принять не хочет. Этот спящий “отец” не от Бога, поэтому “он должен умереть и опять явиться. В новом, чистом обличье”.
Любовь и смерть правят миром, о котором с таким напряжением размышляет Мария Рыбакова.
Повесть “Дверь в комнату Леона” на какое-то мгновение напоминает роман Рыбаковой “Братство проигравших”. Похожая у героя навязчивая идея воспоминания и непрекращающегося переживания смерти близкого человека — в данном случае не жены, а матери. Та же идея некой “отчетности”, требуемой от героя. В “Братстве проигравших” есть обязательное условие: “Членом братства может стать каждый, кто преследует вечно ускользающую цель, а также каждый, кто пытался добиться чего-то, но оставил попытки. Члены братства воздерживаются от расспросов. Каждый сообщает о себе лишь то, что захочет. Однако от члена братства требуется, чтобы он представил — в форме письма, фотографии или устного рассказа — некую область, из которой был изгнан.
Нет здесь никакого повтора. Это вариация, предлагаемая жизнью, которую исследует автор. Сходство в том, что область, “из которой был изгнан” Леон, герой повести, это сама реальная жизнь, “изгнание” из которой герой пытается восполнить своими фантазиями о каких-то проектах, грандиозных предприятиях, сделках, мировых потрясениях, к которым он якобы тайно причастен. Наивное стремление приобрести значимость в глазах окружающих и в своем столь же наивно демонстрируемом, но до поры до времени впечатляющем окружающих чувстве превосходства над всеми скрыть желание быть нужным, воспринятым, больше того — любимым. Леон словно бы смакует вариации своих рассказов о смерти матери. “Что-то страшное скрывалось за потерей матери — может быть, не столько тоска по умершей, сколько отсутствие этой тоски”.
И вот уже героиня, от лица которой ведется повествование, будто заразившись от Леона его играми в таинственность, придумывает себе общественную опасность героя, сама начинает играть в борьбу с тайным обществом или шпионажем. Вот она тайком обследует его комнату, роется в его бумагах.
“На рассвете я проснулась. Я вдруг поняла, что безвозвратно потеряна. Та, что выросла в сознании, что никогда ни на кого не донесет; та, чьими героями были диссиденты; та, чьим единственным сожалением было, что родилась так поздно и что ей не довелось перечить власти, — той больше не существовало. (Тут автобиографическое, замечательно поколенческое у Рыбаковой прозвучало в полной мере! — Д.Ч.) Другая дорога расстилалась передо мной, короткая, всего в несколько шагов. Почему же такое грязное дело уготовила мне судьба? Я плакала, и плакала, и плакала, но механизм был уже заведен”.
Ища выхода из нравственного тупика, героиня решает, что потребует от Леона той самой “отчетности”, пусть он ответит на ее вопросы, пусть все окажется не страшным. Одного она не учла, отвечая на ее вопросы, Леон должен разрушить свой призрачный мир, потерять надежду на ту самую значимость, к которой так наивно стремится. Вмешательство в чужую жизнь оборачивается сломом этой жизни: “Но мой враг оказался слаб, оказался хрупок. Он не был врагом. Жалость, безумная, как он сам, охватила меня. Я точно знала, что ударила беззащитное существо”.
Об этом размышления автора, терзания героини. В чем ее спасение? В попытке быть правдивой перед собой: “Я не только Леона не знаю, я и себя не знаю. И во всей этой истории как будто недоговариваю о чем-то — себе самой.
Из всего “божественного” есть только Страшный суд”.
Мария Рыбакова умеет писать. Со словом она в ладу. Ей порой достаточно короткого метафорического удара: “У Лауры были худые бесполезные руки” или “По комнате были разбросаны мятые вещи, которым не нашлось места в чемодане. Но Лаура не заметила, что комната была в отчаянии”.
Важно, что слово свое писательница обращает к читателю искренне, ей нужен не разгадыватель тайных смыслов, а собеседник, сопереживатель. Поэтому я и предположил в начале своей заметки, что читателем прозы Рыбаковой могут быть не только умудренные профессионалы, но и далекие от литературной профессии, но не удалившиеся от чтения настоящей литературы читатели. Недаром же она в завершающей книгу повести “Срок пребывания” устами ее героя Савелия приводит притчу о профессоре, который “с кафедры говорил, что любому “я” необходимо “ты” и что первобытный человек изобрел бога, заблудившись в лесу и оказавшись без собеседника”.
В лесу Рыбакова не заблудится. Без собеседника не окажется.