Венок сонетов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2007
Посвящение
Что делать страшной красоте,
когда на каждом повороте
скулит коробка скоростей,
и дрожь передается плоти.
Завинчивая фуэте,
в ту точку, что стоит в полете.
Покой запаян в целой ноте,
как электричество в локте
и пальцах. Клацает затвор,
как челюсть “Эрики” литая.
Ты слизываешь NaCl
с губ, скудный ум опровергая,
той красотой, что бьет в упор.
Да, и бывает ли другая?
Гармония весов и мер,
легко скользящая по краю
под музыку небесных сфер,
весь мир явлений омывая,
как представленье, например,
или покров богини Майи
и оформляющий барьер.
Историю, как гроб событий,
мы тащим на своем хребте.
Мы носим, словно воду в сите
действительность. Мы просто те
подонки духа (извините).
Жизнь хлюпает в нечистоте
прямой затверженностью быта,
где на коломенской версте
висит разбитое корыто.
В давильне, мытне, маяте
все кровью кроено и шито.
Ах, Рио-рита, Рио-рита!
Ах, па-де-де, т.п., т.д.
Как жизнь печальна, Боже мой!
Как на опаре дрожжевой
плоть пузырится, подрастая.
Под этот клекот горловой
и я живу своей кривой,
дубовый быт перемогая,
живу с закушенной губой,
невзрачной, призрачной судьбой,
и вздрагиваю, как от лая
внезапного. А за спиной
полупомешанный больной —
студент физфака встал, играя,
наверно, бритвой: “Баю-баю”.
Я сплю. Недалеко от Рима
как кожа дряблая от грима,
в морщинах море. На кресте
раб умирает. В мирной сени
присаживаюсь на ступени,
где мозг разбрызган по плите.
На бритой черепной коробке
чернеет трещина. Неробкий,
не испугавшийся плетей
и пряников иду по тропке.
До Рима 1000 локтей,
до пораженья, краха, трепки,
триумфа, славы всех мастей.
Разделим вечность на двоих!
Пусть гордый город в гордый стих
врастает сущность полагая!
Да, к сожалению, не тут-
то было. Твой характер крут,
как сапожок мальчишки Гая
Калигулы.
Какая блажь!
Куда я докатился! Аж
до центра мира.
Я не знаю,
зачем сюжет (почти пейзаж),
под кипарисами петляя,
приходит на вечерний пляж,
где пена тает остывая.
Вот так и жить, сбиваясь с такта,
не веря в очевидность факта,
прислушиваться к пустоте,
иначе замкнутое слово
не даст разлома и основа
завязнет в топкой немоте,
навязчивой как рифмы эти,
где те-те-те и те-те-те
одни на целом белом свете.
На колченогом табурете
сижу, как в родовом гнезде,
что мне положено по смете,
положено незнамо где.
Судьба есть транспортная сеть,
здесь очень трудно усмотреть,
где пролегла твоя кривая.
Сто верст, как водится, не крюк.
Спираль или порочный круг?
Рефрен из песни попугая,
припев про попку-дурака,
банальность, что-то про сурка,
бубню, курю, припоминаю
в свинцовом коконе, пока
не дрогнет световая стая,
и шило выйдет из мешка,
случайно сущность обнажая.
Как точный срок полураспада,
который филиалы ада
распластывает, как ланцет.
Сосредоточенный анатом,
ты видишь, как устроен атом.
Возможен ли другой ответ?
В любом явлении природы
гармонии, конечно, нет
и нет осознанной свободы.
Есть хаос форм, виденья, бред,
Центральный парк, где спят уроды.
Есть лимфа, мясо, кровь, скелет,
белки, жиры и углеводы.
Но, может быть, на глубине
пресуществует мысль извне
структурой строгого узора,
туда уходят корни слов,
материю переборов,
сквозь горечь срама и позора
пробьются стебли языка,
окрепнет синтаксис, и скоро
тук-тук проклюнется слегка
биенье ритма, пульс повтора
оформится наверняка
и станет мерой Протагора
и нормой малого мирка.
Прощупывая белый шум
сложенье бесконечных сумм,
как долгожданную опору,
ты ощутишь, и бросит в пот,
как будто головой об лед,
сухой, как буква приговора,
вселенский холод.
Здесь нельзя
существовать.
Глаза слезя
за гранью
труса,
глада,
мора
есть Красота.
Твоя стезя
быть любопытным, как Пандора,
но трудно двинуться скользя.
За поворотом коридора
лишь скорбь и холод.
Сделать шаг
почти немыслимо, в ушах
кровь осыпается.
Билет
пора вернуть,
но это знак,
когда, расплескивая мрак,
ударит вынужденный свет.
Замрет пространство. Время станет.
Катрен спрессуется в терцет.
Круговорот тебя потянет.
Вести спираль сводя на нет
в конце концов рука устанет.
На обороте дней и лет —
зима и ночь. Остынет, канет
сонет, как сурдоперевод
лесного шороха. Юрод,
пытавшийся путем глагола,
достроить свой ущербный круг,
а вызвавший визжащий звук,
как металлическое соло,
трель электрички, переезд,
подробный образ дачных мест
и кильку пряного посола.
Возможно, это тоже школа,
возможно, рано ставить крест,
пока тревожный вкус ментола
язык до корня не разъест.
Но, вероятно, выбор есть
и мыслимо его прочесть,
как дешифрованную Тору.
И все-таки довоплотить
и вытянуть живую нить,
не знаю из какого сора,
как металлическое соло,
ударит вынужденный свет,
сухой как буква приговора,
сквозь горечь срама и позора.
Возможен ли другой ответ?
Рефрен из песни попугая,
завязнет в топкой немоте,
как сапожок мальчишки Гая,
где мозг разбрызган по плите.
Дубовый быт перемогая,
жизнь хлюпает в нечистоте.
Да и бывает ли другая?
Что делать страшной красоте…1
Окно напротив
Окно на верхнем этаже.
Люминесцентный свет
меня преследует уже
в теченьи многих лет.
Стрекочет кольчатая медь
сквозь редкий бредень сна,
что будет до утра белеть
в окне квадрат окна,
что надо спать, что я не тот,
не тот, кому дано
работать ночи напролет
и не гасить окно.
И кажется из года в год
горящий ночью свет
мне говорит, что там живет
один востоковед.
Земля смыкается как топь
над головой столиц,
оставив глиняную дробь
табличек и таблиц,
оставив непонятный знак,
колючий птичий след.
Он думает примерно так —
один востоковед,
когда выдергивает нить
из толщи тысяч лет,
чтоб мясо смысла нарастить
на глиняный скелет.
Я помню греческий язык,
его горячий клей.
Я был любимый ученик
своих учителей.
Я положил дипломный труд
на эолийский лад.
Казалось, скоро издадут
без правок и заплат.
И я бы мог за ночью ночь
исчерпывать до дна,
реализуясь не обочь,
а в центре полотна.
Уснуть. Подняться в семь утра
и, завтрак проглотив,
понять, что мне давно пора
в любимый коллектив —
в руководимый мной отдел
из четырех старух,
который вечно не у дел
и аккуратно глух.
Рабочий день. Рабочий час.
Обеденный пробел.
Ассортимент парадных фраз,
крошащихся как мел.
Пить чай, забившись в свой закут
сверять прографку смет,
пока часы не истекут,
не вытекут на нет.
Час пик. Мандраж очередей.
Испарина витрин.
И человек среди людей —
затылков плеч и спин.
Пот на лице и на стекле
автобусном вода.
И воздух вязкий, как желе,
и горький, как всегда.
Согреть издерганную плоть.
Принять горячий душ,
и кое-как перебороть
оскомину и сушь.
Перелистать наискосок
журнальную труху,
пытаясь выделить кусок,
что нынче на слуху.
И постепенно засыпать
наносами словес
необходимость есть и спать,
как замкнутый процесс.
День в день — поточное клише.
Тираж из часа в час.
В химическом карандаше
написанный анфас.
И отклонения малы
в оцепененьи схем,
где вылизаны все углы
и варианты тем.
И снова ночь. Болит висок.
И снова сушь во рту.
И воздух, как сырой песок,
глотать невмоготу.
— Так в чем же дело? Ты не стар,
сломай круговорот
и существуй на гонорар
неизданных работ.
Живи в невылазном говне,
как тот востоковед,
и возжигай в своем окне
неугасимый свет.
Достойней жить кругом в долгу,
Чем бестолочь толочь.
— Нет, так я тоже не могу,
Люблю жену и дочь.
Благовещенье
Картофель мирно гнил,
и плесень прокисала.
Архангел Гавриил
на стуле резал сало.
Откуда взялся стул,
неведомо откуда
катился медный гул,
брошенное блюдо.
Небесный генерал
обтер полой халата
ладонь, когда хорал
ударил на два ската.
Он отворил уста
и деревянным тоном
сказал:
— Тебе Христа
предписано Законом
родить. Тебе родить!
Обыкновенной бабе!
Пошли с ума сходить
при генеральном штабе.
Он мел крылами пол,
марая перья гнилью,
покуда не развел
расправленные крылья.
Послышался удар
и через перекрытья
ушел, пока радар
фиксировал событье.
Мария! Этот час
конца тысячелетья,
поднявшийся как раз
в ночь с первого на третье!
Мария! Видит Бог
пресвятость корнеплода!
— Поешь сальца, милок,
не слушай колоброда.
Розанов
Умирая от голода,
Вася просил творожку…
Флоренский позвал его в Сергиев,
где жить будто бы посытнее,
чем Петрограде революцьонном.
Где был он? Флоренский?
Принес творожку Христа Ради,
сладенького с изюмом?
Да хоть какого-нибудь…
Пришел отпевать язычника,
Оно ему надо?
Отпел. Не спросил.
Нельзя жить так жадно,
Василий Василич!
Нельзя так любить жизнь.
Умирать будешь страшно,
от голоду умирать.
1 Последние четырнадцать строк могут читаться и в прямой и в обратной последовательности. Это — обратный или прямой магистрал венка.