Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2007
Примером собственной державы…
Оптовики, три крепких и суровых парня, товар, как всегда, привезли, в общежитие. Из аула, с окраины области, за товаром приехали четверо тоже неслабых парней. Рассчитались, позвали девчонок. И сели все вместе — “обмыть”. Никто шума не слышал “особого” — в общежитии, притерпевшемся ко всему. Но уборщица утром открыла ту комнату и увидела лужи крови. Через час весь большой город знал, что “чеченцы убили казахов”. И встал на дыбы, разум стряхнув, словно пыль.
Толпа шла в поселок, зажатый меж сопкой и металлургическим комбинатом. Трясла охотничьими ружьями, щетинилась дубьем и арматурой. Перед ней пятился испуганной и реденькой цепочкою ОМОН. А за ОМОНом, возле мостика, ведущего в поселок, сбегались, становились в плотный ряд мужчины этого невзрачного села. Чеченцы, немцы, русские, казахи и татары, украинцы — все мужики, кто в том поселке жил. Здесь, на рубежной улице (уже не город, но еще и не аул), нашлись свои охотничьи двустволки. Там даже затесались автомат, граната РГД. Мужчины шли к мосту, чтоб умереть, но не пустить погромщиков в село. Поскольку знали, что безумная толпа сотрет домишки подчистую, не выбирая, где какая “нация” живет.
Я приехал в поселок, спасенный одним только мужеством его жителей. Отпустил милицейскую “Волгу”. Сел в кухне огромного дома, набитого пережившими ужас людьми. Ровно через четырнадцать лет наизусть помню три основных “точки зрения”.
— Увезите отсюда всех нас поскорей, хоть в Чечню, хоть куда! — мяла черный платок темноглазая женщина. — Заберите и дом, и коров, лишь детей только вывезти дайте!
— Меня в скотном вагоне сюда прислал Сталин. Я всю свою жизнь комбинату отдал: во мне нынче свинца куда больше, чем крови. Казахам плохого — и грамма не сделал. Дудаеву вовсе не нужен я — старый, больной. Куда мне деваться, кто скажет? — негромко произнес худой старик в папахе.
— Здесь бизнес, вложены все деньги. И так вот просто все теперь отдать? Да проще потягаться — еще кто кого! — цедил, опершись о дверной косяк, могучий парень в кожаной тужурке.
“Пробный камень” — вот так я назвал свой газетный рассказ о том проблеске древней и страшной беды, озарившем уже первый год биографии суверенной республики.
Этот проблеск недавно я вспомнил в прохладном зале Пирамиды Астаны, когда на сессии Ассамблеи народов Республики Казахстан услышал слова Назарбаева:
— Каким образом страна, которая, по мнению большинства экспертов, должна была встретиться с массовыми межнациональными и межрелигиозными столкновениями, добилась впечатляющего успеха в гармонизации межнациональных отношений?
И тут же Президент дал ответ на этот вопрос:
— С самого начала мы сделали выбор в пользу формирования гражданской, а не этнической общности, совмещения интересов народов, проживающих в Казахстане, и это открывает для всех этносов возможность участия в государственном строительстве.
Вот два полюса, между которыми то, что является, собственно, жизнью республики нашей, нашей общей судьбой — и твоей, брат Ораз, и твоей, брат Евстафий, и твоей, брат мой Ганс, и сестрицы Кристина, Слукыз, Баршагуль, Жанна, Сара и Роза…
…Память прожитой жизни сохраняется в каждом из нас. В каждой памяти есть, я уверен, свой собственный проблеск центральной трагедии человечества, у которой скрипучий, особо опасный диагноз — “межнациональная рознь”. Ее, такую “рознь”, не надо специально разжигать. Она, как “черный ангел левого плеча”, всегда сопровождает человека. Она легко сама воспламеняется, едва зачуяв подходящие условия. Жест оскорбительный и глупое словцо, любой поступок, дерзкий и тупой, мгновенно ловит и ударною волной транслирует окрест волосатое ухо резни и погрома.
Парадокс, но в свободной стране это ухо следит за людьми куда более чутко, чем способно следить в государстве глухого тоталитаризма. Двести лет не имеет ответа вопрос: “Как все-таки суметь спасти Россию и притом совсем не бить жидов?” И в двадцать раз старше такого вопроса мечта самых первых философов — увидеть на земле всего одну национальность — “люди”.
Едва ли, полагаю, достижима та мечта. И — слава богу! Я твердо убежден, что самой страшной из коммунистических доктрин была та, что высказал “дорогой Никита Сергеевич”: “Отомрут языки, уйдут в прошлое национальные различия, культуры и обычаи. Останется только великая общность — советский народ”.
Проводники такой доктрины ели свой партийный хлеб совсем не зря. Они за восемьдесят лет немало сделали, чтоб превратить четыре поколения людей в патроны для одной обоймы “калаша”. Объясним и понятен тяжелый похмельный синдром на кострище Союза, тот комок, что всегда поднимается в горле, когда слышишь вновь это слово — “интернационализм”. Любые истины от частого повтора перестают восприниматься, вызывают обратный эффект…
Но выступление Нурсултана Назарбаева на сессии Ассамблеи народов Казахстана — это конкретный и живой, это рабочий документ с предельно четким смыслом, ясной целью. “Межэтническое и межконфессиональное согласие — главное условие динамичного развития Казахстана и вхождения его в число наиболее конкурентоспособных стран мира”.
Документ, побуждающий и принуждающий к миру. Оставляющий оперативный простор вариантам, идеям, конкретным шагам — будь то реальный статус корневого языка республики, будь то абрис реального патриотизма, будь то детальный прагматизм сплоченности людей, как основного фактора международного успеха государства.
Что внятным пульсом бьется между этих строк, какие ноты собственной души вплетает в этот документ наш Президент? Великую и смелую мечту — примером собственной державы доказать, что логика человечности эффективнее логики ненависти. Убедить (в том числе ведь и собственных граждан), что это тупиковый путь — искать врага, на которого можно свалить всю ответственность за свои упущения, промахи и ошибки, легко прощая недостатки всех единоверцев лишь потому, что те “своими родились”. Подтвердить: не является патриотизм “последним прибежищем негодяев”, когда его цель — возрождение собственного достоинства.
Для всех народов здесь — одна земля, родная. Таков смысл выступления Президента. Не в первый и даже не в тысячный раз повторяет он это. Потому, что еще в Карабахе он видел воочию: посвист яростных слов может быть громче, страшнее, опаснее, чем даже свист пуль.
Да и сами мы видим (не только в какой-то далекой Руанде, а рядом, порою так близко от наших границ) совсем другие вариации на тему собственной судьбы, чем тот расклад, в котором существуем.
Но, конечно, конечно…
Наш естественный выбор формата сосуществования, наш теплый и маленький мир во время тотальной чумы терроризма, конфликтов и войн каждый день атакуют различные вирусы, искушения. Национальный же искус — он был и будет сильнее всех других. Человек поддается ему, когда хочет хоть чем-нибудь выделиться, получить хоть и малый, но все же “дисконт”, “индульгенцию”, лавровый листик на лацкан. “Этническую карту” побуждает разыграть обостряющаяся конкуренция капиталов, политиков, разных “карьерных” персон.
Конфликт, ну, например, украинца с татарином, не все и не всегда умеют отличить от ссоры “всех татар со всеми украинцами”. Да и вообще, привычка наступать на те же грабли — у нас у всех одна национальная черта…
— Почему нет у вас никакого антисемитизма? — спросили однажды Уинстона Черчилля. И британский премьер моментально ответил:
— А мы не считаем евреев умнее себя!
Ну, не о том ли самом говорил земляк поэт, мечтая возвеличить Степь, не обижая Горы?
Ну, не о том ли вновь говорит Президент, стараясь мир сберечь в момент тревог вселенских?
Самурай и “цыганочка”
Рашид, багровея, откидываясь назад, выдувал последний воздух из себя и саксофона. Лохматый Шакен успевал задеть все барабаны и палочки над шевелюрой поднять. Повисала в кафе тишина. Только пол так же трясся под потными плясунами. Безбожно уродуя “Досмукасан”, мы кричали втроем: “Арак! Арак! Шампанское! Коньяк!” Потом я делал шаг вперед. И “Той жыры” звучала в сольно-семиструнном варианте.
Свадьбы шли косяком в ту мою первокурсную осень. Приходя по утрам в съемный свой закуток, я дышал на товарища запахом этих веселых застолий (неизбежная драка на финише им не мешала ничуть). И под нос сладко спавшему Грише подкладывал честно добытый червонец.
Не зная местной музыки и нот, я боялся на тоях в оркестре играть. Но Рашид — прохиндей, музыкант замечательный — одной фразой подвинул меня на путь “лабуха”.
— “Лезгинку”, “Очи черные”, “Цыганочку” и две казахских песни подберешь, а больше свадьбе ничего не надо!
В студенческих столовках брачевалась молодежь — из Каскелена, Нарынкола и Чилика. Шакен иногда брал домбру — “на заказ”. Но истинно: “цыганочку” просила свадьба чаще кюев.
Гудрон советской мифологии сурово сторожил душевный заповедник “борца за коммунизм”. Был у людей советских Кодекс, как у самураев. Но Кодекс не приказывал “цыганочку” любить — от Бреста до пролива Лаперуза…
Культура русских, чукчей и туркмен, культура любого народа имеет особое свойство глубинных корней — принять чужие черенки и превратить их в собственные ветви. Неподконтрольный никому, счастливый и естественный процесс. Ведь действительно на островах не рождаются гении. Мы не по указанию партийного бюро гордились и “русским поэтом Олжасом”, и “замечательной казахской поэтессой Надей Лушниковой”. Иное дело, что в “цветущую сложность” отечественной культуры не входили тогда Бродский и Шакерим, Букейханов и Джойс, Байтурсынов и Солженицын, десятки и сотни других непокорных талантов и классиков. Они были “ворованным воздухом”, как говорил Мандельштам. Сто лет сокращали для нас весь культурный, озоновый слой. Сто лет вожди, партайгеноссе и спецслужбы размашисто крали наш воздух у нас.
“Дарования не одобрялись, а уничтожались. Невежество с гордостью подняло голову, и на поприще словесности остались лишь голодные псы, способные лаять или лизать”. Еще в девятнадцатом веке занес эти строчки в свой дневник российский публицист. Но разве не про наши дни было сказано? А чем заменялся “ворованный воздух”, нет особой нужды повторять. Результат нынче всем ясно виден. Разучились не только читать и писать от руки. Отвыкли долго разговаривать друг с другом. Интернет — место общего пользования, где никто ничего не стесняется, где можно все темное, что в тебе есть, выставлять на всеобщее обозрение, хвастаться этим и воевать за право считать себя “Повестью временных лет” в новом тысячелетии.
Причины увядания культуры человека сегодня ищут лучшие умы. Винят государства, где власть лишена минимальных идеологических интересов, где при слове “культура” берутся уже не за “вальтер”, а за калькулятор, считают гешефт, прибыль, “выхлоп”. Толкуют о том, что в глобальном пространстве, где нет тормозов и запретов, культура де-факто — обречена, поскольку начинается она всегда с табу, с понятий “стыдно”, “неприлично”, “аморально”, а их сегодня некому определить и удержать.
И страшновато спорить с лучшими умами. И жутковато признавать их правоту.
Я помню, как на заседании Национального совета Казахстана Президент Нурсултан Назарбаев представлял программу “Культурное наследие”. Президент говорил о крушении прежних “остаточных принципов” отношения к сфере культуры, о сохранении народной идентичности и восприятии духовных ценностей цивилизации. Нурсултан Назарбаев фактически говорил о главном ресурсе всей нашей страны — сознании граждан ее, казахстанцев, обычных людей.
Ведь, в конце-то концов, лишь культура и определяет политику, становясь ежедневным и общим понятием. Поскольку нельзя по приказу творить каждый день исключительно вечное, доброе и разумное. Поскольку человек решает только сам, что именно ему “творить” — по сердцу, воспитанию, привычкам и уму. Поскольку ни одна партийная программа не научит никого из нас увидеть музыку, услышать танец, воображеньем оживить печатную строку.
Возобновление культурного пространства в Казахстане — процесс многослойный, весьма непростой. Ведь — хотим не хотим — наступил “момент истины” для множества наших творцов, момент сокрушения древних творческих иерархий, восстановления естественных и гибели искусственных авторитетов отечественной культуры.
У нас ведь никто никогда не признается в творческой несостоятельности. Зато несостоятельность финансовую творческие мэтры готовы показывать, словно лауреатский значок…
Проводникам этой самой программы не завидует знающий человек. У них ведь простая, но трудно решаемая задача. Читатель и слушатель-зритель способен сам выбрать — какого из мэтров-творцов почитать, а какого так попросту игнорировать. Но как сделать, чтоб все, что культурно-полезно, всегда интересным для аудитории было?
“Цыганочка”, вскрывавшая легко все души самурайские, была любимой и “своей” на всех “национальных” наших свадьбах. Я сам ее когда-то там играл. Не шла вся свадьба под “цыганочку” и только. Но не бывало свадьбы без нее…
Эй, ты, комсомол…
Серахс — доисторические сопки, покрытые верблюжьими колючками, кишлак, где подняты дувалы выше крыш. Туркменская земля вонзается Серахсом в земли персов, в исконные пуштунские холмы, на ширину ущелья разрезая здесь Иран с Афганистаном. По Зульфагарскому угрюмому ущелью веками носят около Серахса контрабанду. “Акар-Чашме”, лихая пограничная застава близ Серахса, тому препятствием неодолимым не была, хоть и считалась в СССР особенной, “воюющей” заставой. Серахс, хоть на что готов спорить, — сейчас так же спит в дальних, в “средних” веках, “золотая эпоха Сердара” его даже перышком не касается.
Разве вам непонятно теперь, каким был этот самый Серахс в одна тысяча девятьсот двадцать первом году?
— Я стал в Серахсе первым комсомольцем, меня туда послали из Мары. Спал только на крыше — в окошко стреляли каждую ночь. Выходил, чтоб чурек в ближней лавке купить. И “маузер” на крыше оставлял: белуджей можно раздразнить оружием, а напугать оружием — нельзя…
В фирюзинской ночи мы часами бродили с Хыдыром Деряевым по тропинкам среди “государственных дач”. Живой классик, народный писатель Туркмении о прожитом рассказывал так, что я рядом боялся дышать, опасаясь сорвать продолжение.
— Жду чурек в уголке, а огромный белудж тесто рубит метровым кинжалом. И все косится на меня. Потом как крикнет: “Эй, ты, комсомол! Аллах есть или нет? Отвечай!” Очень страшно! Но люди, что возле тандыра собрались, хотят мой ответ. И я крикнул тогда со всей силы: “Нет бога! А есть — комсомол!” Белудж с кинжалом прыгнул на меня. Но люди около тандыра его остановили…
— Но это же — рассказ, Хыдыр-ага! Что ж не напишете? Пусть молодежь читает!
— Никто, Олег, теперь мне не поверит, что так в Серахсе я тогда сказал…
“Каждый должен чувствовать за собой надзор сознательной молодежи. Это для нас в полном смысле слова вопрос жизни и смерти”. Так напутствовал комсомол, направляя его на “фронт хозяйственной и культурной смычки”, неистовый и огненный в речах, но ледяной, безжалостный в своих расчетах Троцкий. Так говорила молодежи “надо” — ленинская партия. А комсомол не ставил под сомнение “отеческий приказ”. И потому в том “ленинском союзе молодежи” стремительно закончилась эпоха искренних людей. Таких, как этот первый комсомолец из Серахса.
Конечно, был он прав, Хыдыр-ага, сказитель фирюзинский. Мудрено было верить рассказу его и в моем поколении, а уж в нынешнем, в не советском — тем паче. “Комсомольские боги” Союза — и Павлов, и Тяжельников, и даже Пастухов не стеснялись себя называть “приводными ремнями”, “подручными партии”. Ну а “подручный” — значит “под рукой”. Под контролем. На “строгом ошейнике” и на коротеньком поводке, с которого спускают только по команде, носом ткнув в цель.
Сколько этих вот целей взяла комсомольская молодость, растворяя бесследно себя по фронтам и болотам, по всем бессмысленным, гигантским “стройкам коммунизма”, висящим нынче на свободной экономике, как гири на руках… Коммунисты впервые в истории общества легально избрали тотальную ложь основной формой управления сознанием людей. И чем заметнее дряхлел состав Политбюро, тем жестче эта форма к молодежи применялась.
Почему и зачем? Потому, что всегда молодежь — это главный строительный материал новой жизни и новой истории. Одно из основных, естественных стремлений молодых — отнять у старших те лекала, по которым кроится история. (Слоган “Партия, дай порулить!” — не зря был среди главных лозунгов перед московским путчем в 91-м).
Но в советской стране (как сейчас, в суверенной и юной, как всюду, всегда) — не было важнее задачи для каждого человека, чем выбор способа и стиля своей жизни. Комсомол, от истоков которого миновало уже почти девяносто лет, очень быстро в Отечестве из фонтана счастливой и чистой энергии превратился не только в тампакс, который “всегда в нужном месте”, но в свинцовую форму, в “опалубку” — неизбежную при строительстве всех биографий.
— И, не имея комсомольского билета, вы захотели поступить на факультет партийной журналистики? На самый идеологический в КазГУ?
Вопрос Юрия Алексеевича Крикунова в задраенном наглухо кабинете парткома КазГУ и нынче ясно у меня в ушах звучит.
Уберегла меня судьба от того, чтобы использовать книжечку с ленинским абрисом как лучшую “хлебную карточку”. “Почетный Знак ЦК ВЛКСМ” я получил не за красивые призывы в комсбюро, а за пакет газетных репортажей. Но слишком часто именно билетик с этим абрисом определял характеры и линию единственной судьбы для человека трех советских поколений.
“…Не звезд хотим, а лампочек, и не богинь, а лапочек!” — ночами поют у меня под окном косматые парни с серьгами в ушах и кнопкой на кончике носа. Это чьи “приводные ремни”, чей, простите за выражение, электорат? Эти парни судьбу свою ладят без всякой опалубки. Они еще не знают в поколении своем, что молодежь всегда по полной таксе платит за грехи и за ошибки старших. И кто такие хунвейбины — они же не узнают никогда. И нет для них проблемы — “сделать жизнь с кого?” Ведь Саня Белый из “Бригады” им — и Саша Матросов и Павка Корчагин.
Мне хочется крикнуть ребятам в окно:
— Эй, ты, комсомол!
Но они не поймут. Даже если услышат…
Гнездо в овечьей шерсти
Поджарый всадник в островерхом колпаке махал камчой и целился протяжно стегануть мою вспотевшую и согнутую спину. “Ол емес!” — “Не он это!” — кричал ему тоненько сбоку Айдарчик. Голос мальчика ветер срывал, тушил в плавнях Шолак-Каргалы. Я развернул Айгыра, снял с седла соил. Тяжелая и гладкая дубинка на ладони стряхнула все, что было прежде в жизни, — асфальт, профессию, задание редакции. Взвизгнул яростно всадник, коня на дыбы поднимая. И я, соилом заслоняясь от камчи, так же взвизгнул, готовый сражаться.
Хотя по уши был виноват. Мы с Айдарчиком трассы не выдержали. И наша отара, сорвавшись с прохода в посевах, сейчас жадно сжирала ту всю свежую зелень, которую этот поджарый боец охранял.
— Орыс, орыс! Ой-бай! — рассмотрев, наконец, обгоревшую русскую рожу под шляпой, изумленно воскликнул тот сторож совхозных полей.
…Мы все же без похмелки растолкали наших чабанов, прекрасно спавших сутками — и на ходу, и в седлах. Мы все же перешли асфальт свирепой фрунзенской дороги, где перед нами не снижали скоростей. Отбились от ночных воров под Чемолганом. А за Фабричным одолели холм из глины, намыленной дождем. И вышли на жайляу Уш-Коныр, не доведя от Балхаша лишь одного ягненка. А у прощального костра, простив друг другу все, что прожито “не так” в тяжелом том пути, смотрели, как кружат в степи меж горами и озером обильные, густые, желтые дымы. Как идет на летовку всегдашним своим перегоном чабанская армия Семиречья.
Удалая, усталая, потная, страшноватая для горожан, узкоглазая и скуластая, солнцу, ветру и этим горам всем ровесница — год за годом ритмично пропарывала Казахстан овцеводов кочевка, “кошу”. И год за годом только подтверждала мудрость и надежды степняков:
— В Раю казаха птицы гнезда вьют в овечьей шерсти!
— Считаешь, что беден? Попробуй, перекочуй!
…Жизнь иногда так замыкает круг сама, как никакой волшебник бумерангов не сумеет. Недавно приглашали на красивый той. На том же самом вечном Уш-Коныре. Там было много белых юрт, закусок дивных, дорогих напитков. Но только не было отар. Ни на жайляу, ни в самой степи, пустой до горизонта, без дымов “кошу”.
Как раз тогда исполнилось уж тридцать лет призыву к землякам — податься в овцеводы. Сильнейшему призыву на памяти моей, “Почину Чубартау”. Как раз в этом самом июне Степь, спустя сотню лет, возвратила понятия — “родовая земля”, “земля собственная”.
И в ней удастся птице свить гнездо в овечьей шерсти? И эти гнезда Казахстану в будущем — нужны?
Казахская баранина считалась много лет не просто важным, замечательным, но откровенно “стратегическим” продуктом. Как бериллий, вольфрам и уран. Тридцать два миллиона овец! Меднолицые аксакалы в президиумах с орденами. В прессе — песни о вечной “романтике жизни чабанской”, о том, как, всегда свято помня все соцобязательства, то играет чабан на домбре, да запросто душит волков одной левой рукой. Мало было такой социальной экзотики, сочиняли экзотику экономическую: “Есть 200 ягнят от ста овцематок! Есть уже 220 на сотню! И уже 230 от ста — тоже есть!” А потом Брежнев щурил глаза на торжественном пленуме в Алма-Ате, помурлыкивал:
— Пятьдесят миллионов пора бы иметь! Как, дорогой Димаш Ахмедович? По силам?
— Мы будем считать, дорогой Леонид Ильич, ваш наказ только точкой отсчета!
И — на отгон всем классом, в степь глухую. А там — дубленки из Болгарии девчонкам и парням. Там финский холодильник (в Чубартауском районе, в бригаде “Жас Улан”). Пасти, конечно, будут, как и прежде, аксакалы. Но Тлек Ахынов, первый секретарь райкома комсомола, прекрасно проведет там, в Чубартау, семинар союзного значения, получит орден…
Конечно, мы шли к коммунизму так быстро, что бедные овцы никак не могли тут за нами поспеть. Конечно, те отары только уж совсем ленивый не “доил” (один знакомый менял на баранину спирт по грабительской таксе, а жены чабанов его однажды тормознули, бока намяли, в речку слили спирт). Конечно, был тут и один особенный момент…
Редакция казахской молодежной газеты “Лениншил Жас” была в том же самом журналистском доме, что и моя газета — “Ленинская смена”. Редактор “Ленжаса” Сейдахмет Бердыкулов в своем кабинете работал всегда до утра. Я, дежурный по номеру “молодежки” на русском, обожал проникать к нему — на чаек с молоком, на беседы о жизни, футболе, истории. И эту откровенность Сейдахмета поныне особенной мерою ценю.
— Почему казахская газета на отгоны не зовет? А вот прикинь: 50 миллионов овец — да на семь миллионов казахов. Что, всю нацию — на чабанский отгон? Это нам не годится, Олег, это нас не устраивает. Казахам ведь нужны ученые, врачи и космонавты. И разве овца для казаха — единственный профиль работы на все времена?
Редактор мой пожал тогда плечами. “Действительно, надо бы и про русского чабана хоть разок написать”. Шикарный первый секретарь ЦК ЛКСМ Закаш Камалиденов сказал по-генеральски: “Газете надо русских чабанов? Мы обеспечим!”
На площадке “чабанской бригады Петрова” в Лебяжинском районе Павлодарской области нашел я тройку полупьяных пацанов и пару аксакалов, направляющих отару к водопою. Попил с аксакалами чаю, откланялся. И ничего не написал. И что-то понял для себя, и навсегда запомнил.
От Саке Бердыкулова нынче — светлая память, да славный футбольный турнир. От “кошу” на “моем” Уш-Коныре среди белых юрт не осталось намека. И как будто стесняются нынче у нас говорить про казахских овец, про мечту о тех гнездах в их шерсти, про индустрию мощную, древнюю, словно резко упавшую в толщу веков, в невозвратное прошлое наше…
Может быть, среди вышек-качалок, среди трубопроводов нефтяных не осталось и вправду местечка овце? Может быть, это бледно-безвкусное “мясо китайское” поколению шустрому, новому в самом деле сейчас уже кажется лучше, вкуснее, чем плов на курдючном жиру, огоньке костровом?
С Камчатки я возил в Хабаровск австралийскую баранину. Не та она, конечно же, не та… Вкуснее нашей — точно в мире не бывает. Но как же сразу оживало гнездышко семейное мое, когда на стол торжественно несла жена баранину.
Про Рай сказать, конечно, не могу. Но так же не могу представить Казахстан без этого гнезда — в овечьей шерсти…
Хлеб решающий
Конец сентября. Кустанайская тьмутаракань. Каша сыплется с неба уже сплошняком, без окошечка: не снег еще, но и совсем уже не дождь. Комбайн уперся в черную волну космато перекрученных колосьев. И возле жатки яростно толкаются два толстых мужика в солидных “габардиновых” костюмах.
— От имени обкома говорю: коси прямым подбором!
— Тьфу на обком! Коси на свал, Иван!
Комбайнер тихо курит на мостике. Равнодушно взирает на этот начальничий лай.
Вот такой портрет жатвы целинной всегда “первым планом” рисует мне память.
Привычка молиться на баррель, мечты о новых фурах со шмутьем из Поднебесной, да тот тревожащий огонь, что полыхает на чужих подворьях. Следя за этими знамениями времени, мы чуть не проглядели юбилей казахстанской целины. А ведь прошло уже полвека с той поры, как начала размашисто и густо заполняться одна из самых ярких, самых непростых страниц — не только советской истории, всей биографии Евразийского материка.
Нет, целину не сочинил Хрущев на пленуме ЦК в 54-м. За четверть века до того составилась комиссия в Кремле. Она определила: 50 процентов новых зерновых хозяйств Советского Союза будут создаваться в Казахстане. При Сталине плуг отнял у последних евразийских прерий еще почти полтора миллиона гектаров. “Целик” резали и во время войны, когда вся Украина была под врагом.
Но то были лишь пристрелки ко всей акватории царства жусана. И вот вскричала в тамбуре гармонь про то, как “едут новоселы”. И за два года только в Казахстане распахали 20 миллионов га дремотной, девственной земли. (Еще пахали на Алтае, по сибирской Кулунде, пытались ставить плуг в тюменские болота.) В 56-м собрали первый казахстанский миллиард пудов пшеничного зерна — в десять раз больше, чем здесь прежде брали. (При этом на корню погибло вдвое больше: взять весь тот урожай не находилось сил.)
Почти на сорок лет целинные поля составились в одну из самых главных тектонических платформ всей жизни Казахстана. На ней приобрела республика не только триста миллионов тонн отменного зерна (нет равных на свете тургайской пшенице), но и науку новую и три ордена Ленина. Почвозащитную систему земледелия по академику Бараеву поныне применяют пятьдесят стран мира. А ордена и нынче помнить не грешно — их не украли казахстанцы, заслужили.
Изменился не только ландшафт. Изменились и образ, и уровень жизни людей — коренных степняков и приезжих, которых осело тут более двух миллионов. И был там хлеб. И были там же — песни. Не только у Олжаса в тех полях они вдруг рождались, как сами собою. Целина диктовала масштабные рифмы и образы. Ведь с нее стартовали ракеты, как сестры на брата, похожие на литое зерно. На ней в один замес ложились пыль космических дорог и пыль из-под комбайнов, она, как тигель, плавила черты национальных качеств и характеров ста наций и народов…
На ферме совхоза “Красноармейский” не пахло навозом, там, во владениях Давида Бурбаха, улыбались не только механизаторы, но и коровы. В Карабалыке рассказал мне кряжистый директор, как спичкой сгорел кустанайский вокзал, когда, высыпав из эшелонов “целинных”, схватились там насмерть блатные различных “мастей”. А Довжик из “Шуйского” одной фразой припечатал все пыльные бури и жуткую засуху всю:
— Такие трещины явились, на полях — я в одну обронил как-то гаечный ключ — недостал, проглотила, как прорва…
Вот в этой совхозной конторе дикарь из эшелона “новоселов” дуплетом застрелил директора в упор. А здесь сгорел Евгений Оганезов, успев спасти от взрыва бочку ГСМ. Вот это поле двадцать лет пахал герой реального труда. А тут, где “Волга” во дворе и звезды на воротах, жил славно просто “маячок”, передовик, придуманный пропагандистами обкома. Казах Демеев на любых прокосах обгонял тех самых немцев, у кого “в жилах или бензин, или масло машинное, только не кровь”. А легендарный армянин Балян один менял колеса “КрАЗа” побыстрее, чем конкурент-хохол с тремя помощниками вместе (хоть сам Балян был ростом чуть повыше колеса).
Хлеб целины легко людей одним народом делал. После комбайнов дети собирали колоски. “Оставленный валок — он как ребенок брошенный”, — то не парторг какой-нибудь сказал, а повариха из тургайского совхоза имени Гастелло. И многим нашим нынешним “бастыкам” влетает нынче в головы седые по ночам тот шорох бесконечного зерна на полевом току, студенческая молодость и “хлебные семестры”.
Целина очень долго была индульгенцией от любого греха, была заплаткой на сквозной дыре советской экономики. Под барабаны отправляя новые отряды в Казахстан, Союз одновременно и тайком слал корабли в Канаду, в США. И при “первоцелиннике Хрущеве” вдруг стала моя мать, кассирша в тихой булочной, большущею персоной: до хлебных карточек в Новосибирске все же не дошло, но очередь безумную у кассы мамы — помню…
В конце августа 73-го года я сел в “уазик” на окраине Усть-Камня. И в нем же через семь недель подъехал к самолету в Кокчетаве. Поездка называлась экспедицией газеты — “Хлеб решающего”. В той пятилетке каждый год имел свой код: “определяющий”, “решающий”, “завершающий”. Напутствовал тогда нас сам министр. Он, Михаил Георгиевич Моторико, сказал вослед словами древней лоции, буквально: “Пишите только то, что видите, не врите, ребятишки, ничего…”
За семь недель мы передали тридцать тысяч строк в газету: в пакетах через летчиков, по телефону, иногда по телетайпу. Сейчас порой в альбоме их просматриваю бегло. Наивно, романтично чересчур? Само собой, конечно же, конечно. Вранья там нет на грамм — вот это точно. Ведь врет лишь тот, кто точно знает правду. Всей правды казахстанской целины (с отвозом семенного ради “миллиарда”, с гибелью людей, буртов и техники, с приписками и чемпионами страды по разнарядке из обкома), всей правды той “суммарно” ведь никто не знал. Ее по ломтикам мы узнавали из бесед с “волками” — не только землеробства, а профессии своей. Таких учителей вовек не соберут в одной аудитории журфаки. А целина их собирала запросто, уверенно, легко. Анатолий Стреляный и Юрий Шакутин, Юрий Черниченко и Петр Скобелкин, Сережа Смородкин да Игорь Кабак — репортеры от Бога, писатели-экстра…
Конечно, был девиз негласный — “Хлеб все спишет”. Конечно, эта утомительная “битва” год за годом, все эти миллиарды “через пуп” отслаивали на сердце тяжелые вопросы…
Но я от этой самой экспедиции уж навсегда “уперся” в главное — в людей и в землю казахстанскую, прекраснее которой больше в жизни не искал.
Я увидел тогда свой решающий хлеб. Тот, который растет в тишине, равнодушный к приказам и лозунгам. Но который выносит всегда окончательный приговор — и времени, и жизни человека. “Клянусь хлебом” — вот самая сильная клятва в Евразии. Ее на казахстанской целине услышав в первый раз, применяю ту клятву в особенных случаях. Применяя — Всевышний свидетель — держу…
У слабости тяжелая цена
Семь человек на крепких низкорослых лошадях спускались к воде с невысокого берега речки. И пограничный лейтенант Мартынов Виктор смотрел на них вплотную через стереотрубу.
Деревянная, древняя вышка стояла над речкой, уже за “системой”, — совсем-совсем близко к чужой, откровенно враждебной стране. Весной рубежная река, несущая границу на себе, опять внезапно, резко изменила свое русло. Под нашим берегом явился каменистый островок — новый “спорный участок”, еще один “Даманский”, тогда почти ставший синонимом Сталинграда. Китайские солдаты к нему и направлялись, штурмуя перекат и кедами толкая лошадей под брюхо.
Но, вынырнув на время из Хоргоски, тот риф сразу стал лишь “священной советской землей”. И потому Мартынов крикнул в трубку телефона: “Иду на перехват!” Дослал патрон, фуражку снял и коротко скомандовал: “Оружие к бою, за мной!”
Комсорг Панфиловского пограничного отряда и автор этих строк, впервые в жизни получивший журналистскую командировку на заставу, скатились с вышки кубарем и врезались в камыш.
Клянусь, никакого не чувствовал страха тогда. Остались в мире только потная спина старлея впереди, да ощутимое, живое, сильное тепло, которое само собой пошло в меня от автоматного приклада.
Мы вырвались к воде из камышей (я даже левым сапогом черпнул Хоргоску), но риф уже был пуст — китайцы быстро возвратились на свой берег. С него таращились биноклями на нас, ворочали ружейными стволами…
Мартынов из ближней розетки, укрытой в обычном столбе, позвонил на заставу. Его немедленно переключили на отряд, он рапорт повторил. Я, стоя рядом, слышал через 37 километров, как чертит карту карандаш полковника. В те годы была на советско-китайской границе особенно чистая связь…
У каждой слабости тяжелая цена. И лишь надежное оружие выравнивает шансы. Я это понял — “штатский” человек. Задолго до Афгана, до всех войн, которые мое настигли поколенье. В колючих камышах над берегом Хоргоски я это понял раз и навсегда.
…Есть много смысла в том, что гостем Казахстана становится снова и снова “отец Калаша” — генерал-лейтенант, Михаил Тимофеевич, “гениальный сержант” и великий придумщик Оружия. Того оружия, с которым можно попрощаться лишь в красивой книжке, а в жизни попрощаться все еще нельзя. Того оружия, которое сегодня заменяет многим все на свете. Афганскому мальчишке — школьную тетрадь. Ученику бен Ладена — Коран. Разбойнику — все прочие профессии (отнять чужое — проще, чем создать свое). Ковбою — этикет, да и родной язык. Политику — все пакты, декларации, Совбезы и ООНы.
И аккуратно смазанный “Калаш” — сейчас куда важнее и дороже на планете, чем голубь с веточкою в клюве.
Давид, поднявший камень для своей пращи, открыл историю оружия на свете. А дальнобойное стрелковое — свершило в той истории принципиальный поворот. Оружие когда-нибудь, возможно, и умрет. “Калаш” умрет последним самым — вот уж точно.
Это свойство оружия — быть всем на свете — дал ему не конструктор Калашников. Люди сами избрали себе образцом лучшей мысли за сто прошлых лет это средство лишения жизни друг друга. Стомиллионным тиражом “АК” рассеян по планете. От Мозамбика до Балкан он убедил всех спорщиков давно: на скорость пули бицепс не влияет.
“Автомат” слово греческое. При вольном переводе — “движимый своим механизмом внутри”. Калашников придумал идеальный автомат. Простой, дешевый, безотказный, точный, сильный. Предельно безразличный к холоду, жаре, песку пустыни, грязи джунглей и воде соленого Персидского залива. Абсолютно созвучный движениям основных “механизмов” внутри самого человечества.
И в прошлом веке, да и в нынешнем, увы, они не изменились, эти механизмы.
“Калашу” — прародителю нынешних “кейс-автоматов” ГБ и прочих “детишек семейства АК” — исполнилось уже шестьдесят лет. Но он сейчас — на самом пике моды. Ведь все прежние войны окончились разом, в единый момент, — когда прекрасноглазая горянка послала веер из свинца над головами зрителей “Норд-Оста”. Не поменял сейчас эпохи терроризм. Он просто создал новый мир, который от войны неотличим, который в самом эпицентре тишины способен вдруг убойным гексогеном разрядиться. У врага нет окопов, бетонных укрытий. У него нет военного и государственного рубежа. На бой с ним бессмысленно выводить по тревоге глубинные атомоходы, расчехлять термоядерные “Тополя” с “Минитменами”, поднимать на крыло и “Сухие”, и “Стелсы”.
Генерал Михаил Тимофеевич видит счастье свое в “калашах”, всюду собранных разом и сданных в единый музей.
Сам конструктор Калашников знает, куда уж как лучше, чем мы: человек не дорос до подобного счастья. Человек ведь шарашится, чуть замаячит такой вариант. И находит все новые “оси зла”, изобретает поводы дослать патрон в патронник…
Но живая легенда Второй мировой, приезжает он к нам, приходит в старое депо на станции Матай, в гнездо своей юности, — словно истинный факел Победы. Он, Калашников, без особенных слов убедительно проповедовал заново нам — уж почти подзабытое, но всегда в нашем общем Отечестве самое главное.
Нельзя силу свою нам терять никогда, пока в маленьком мире есть те, кто лишь с силой способен считаться.
В чем эта наша сила — доказала навсегда Вторая мировая. В единстве людей и земли, которое ради защиты своей рождает и подвиг простого бойца, и взлеты конструкторской мысли.
Всегда вовремя силы такой нам “Калаш” еще долго способен прибавить. Как мне когда-то их в момент прибавил над Хоргоской. Совсем не обязательно для этого стрелять. Надо лишь хорошенько следить за оружием: расчехлять, проверять, щедро смазывать…
“Благодарность должна быть присуща…”
Февраль — и в Африке действительно — февраль. Разбилось солнце, налетев на пирамиды Старой Гизы, осколками упало в темный Нил. И в глубине полуразрушенной мечети достал нас тут же холод до костей. Удар из-под земли опустошил старинную мечеть, уложил ее в центре пятнадцатимиллионного города неуютным и необитаемым островом. Каждый шаг по нему вызывал длинный стон. От продавленных внутрь куполов, от стен, где пыль семи веков спеклась прочнее всякой штукатурки, от слабой лампочки над впадиною киблы — тянулись к нам извилистые тени.
Президент Нурсултан Назарбаев как будто не чувствовал холода. В распахнутом легком плаще он встал в центре мечети. Дышал ее воздухом, тишину ее слушал, глазами блестя. Землетрясение не тронуло проводку к репродуктору. Муэтзин в этой доисторической мгле внезапно подал из динамика голос так мощно и властно, что вздрогнул даже Президент. И быстро, взволнованно этому зову ответил:
— Наш, кипчак… Я дам денег… Отстроим Бейбарса мечеть… Великий предок у казахов был… О том должны мы помнить так же, как помнит Египет…
Почти вся делегация собралась в моем номере возле полуночи. И я тщательно пересказывал повесть Мориса Симашко “Емшан” — казахстанским министрам, другим, так сказать, мужам нашего юного государства.
Так было уж тринадцать лет назад, когда даже для просвещенных земляков судьба пра-пращура явилась настоящим откровением. Президент Нурсултан Назарбаев, однако, в поездке за это не делал упреков своей делегации. Президент понимал, что “Аллея героев” в Советском Союзе всегда засевалась особенными семенами. И теперь поменять корневую систему на этой аллее одной только разовой “вспашкой” не смог бы Геракл.
…Тринадцать лет — это тоже не время для полного на этакой аллее “севооборота”. О героях времен и народов, о лучших людях нации, Отечества, пространства — длятся споры веками. Что там Оливер Кромвель и Сталин, что Галилей и Чингисхан — о Павлике Морозове во мнении сойтись никак не можем, учебник по истории двадцатого столетия не могут детям СНГ создать все наши академии. И не составят еще долго, зуб даю. Поскольку полное единство мнений и оценок возможно лишь вокруг бесспорных дел, явлений и персон. И собственная честность “толкователей Корана” не может быть надежною гарантией для современников, для будущих потомков. К тому же с честностью у талмудистов наших дней случаются серьезные проблемы. С каким трудом удалось, например, Назарбаеву притормозить настоящую эпидемию местечковых величий, когда батыр из нашего аула в один момент становится “батыристее” всех…
Бейбарс — кипчак, мамлюк, султан далекого Египта — остается среди персонажей истории, чей след в народной памяти и ровно, и надежно отражен. Тому примером был простой газетный конкурс. Его инициаторы заранее “качнули” Интернет. Но пришедшие тексты на конкурс не относились к Паутине ни на грамм. Среди авторов были студенты, и школьники, аксакалы научного мира и домохозяйки. Люди, просто влюбленные в землю свою, в свой народ и в историю нации. Те наши современники, те наши земляки, которые (об этом громко “говорили” все статьи, пришедшие на конкурс) помнят прежних героев и остро ждут новых.
Настоящих народных героев, однако, не может быть много по определению. Покойный мой земляк, Александр Сергеевич Данилов, за шесть десятилетий своих каторжных трудов во всемирной истории не набрал триста тысяч особенно славных “людей голубой планеты”. Героев, считал собиратель больших человеческих биографий и дел, — значительно меньше, чем просто достойных всеобщей и длительной памяти нашей.
Но словарь Александра Сергеевича Данилова так и не стал до сих пор государственным делом. Хотя поиск героев — в потемках далекой истории и в свете реальных времен, сбережение их в нашей памяти, — конечно, государственное дело, среди самых важных. Почему? Есть простой, убедительный хрестоматийный ответ: Голливуд, создав длинную галерею из киногероев, помог американской экономике сильнее, чем конгломерат законов, управленцев, технарей, экономистов.
Герой — пример. Возможно, даже идеал для подражания. Не в биографии конкретной, протянутой к султану от раба. Но в лучших качествах души, характера и внутренней культуры человека. Герой — конечно, не пророк, которых, как известно, “нет в Отечестве своем, да и в других Отечествах — не густо”. Но любая страна всегда жаждет героев из нового времени. Не тех, что “просто нравятся — и все”. А тех, до кого предстоит дорасти. Ведь провидчески Гейне сказал: “Когда с арены уходят герои, ее занимают клоуны”.
И в эпиграф для жития славных “людей голубой планеты” Данилов не зря взял вот эти слова Достоевского: “Благодарность великим отошедшим именам должна быть присуща молодому сердцу”.
Бейбарс через века и расстояния еще раз подтвердил, что это — точно так.
Признаки жизни
— Зовут меня Петром, а отчество — Исламович. Отец умер давно и не знал я его. А мама меня русским записала, уж пятьдесят восемь лет назад. Я не из тех, кому — где закрома, так там и Родина. Но мне и в Омске тяжело, да и в Алма-Ате я тоже ведь теперь уже не дома…
Он подвозил меня попутно из Тургеня — седой, печальный кареглазый человек на старом “Москвиче”. Мы с ним нелегкий откровенный разговор закончили на том, что счастье человеческое — в том, когда все дома, а средь всех прочих признаков жизни выбирать надо то, что в конкретный момент представляется меньшим из зол. Что, наконец, услышать через зубы: “Заходите”, — гораздо лучше ласково исполненной команды “пошел вон”.
И случайный тот мой Петр Исламович вдруг заставил отчетливо вспомнить те признаки жизни, которые нас окружали вчера, сравнить с теми, что нынче над нами кружатся.
…Подожгли тетю Шуру, сестру моей мамы, любимую тетку мою, через три быстрых месяца после возврата на Родину. В святых для русского, в есенинских местах. В том самом селе, откуда и тянется мой корешок по линии матери. Дом тети Шуры полыхнул одномоментно, с четырех углов. Откуда беда к тете Шуре пришла в родной деревеньке Рязанщины? Слава богу, в моем поколении не погибло еще журналистское братство. И коллега уже через сутки раскладку мне точную дал.
— Чужие русские у нас горят, Олежка. Твой дядя слишком много по хозяйству успевал, а тетя постоянно копошилась в огороде и в хлеву. И самогон они, как выясняется, не пьют. И очень долго они жили вне России…
Это чистая правда: не пьют самогон, много “пашут” и тридцать лет жили в таджикской столице. И там, в Душанбе, рядом с ними жила моя мать. Они — мама, тети семья — после первого, еще робкого, неуверенного в своих силах погрома снялись и уехали сразу же. Потому и квартиры сумели продать. И смогли взять с собой нажитое.
Нажитое мгновенно спалили соседи, девчоночкой знавшие Александру Егоровну.
Я не о том, что есть “другие русские”. (Что есть они — доказано давно.) И даже не о том сказать хочу, как дома много-много лет я чувствовал себя повсюду: в яранге чукчей возле мыса Уэлен, в песках Бадхыза близ туркменской Кушки, в тиши полтавской мазанки, среди согнутых сосен литовской Паланги. Не собираюсь вопрошать: кто и зачем меня лишил такого чувства, отчего моя тетка, за долгую жизнь не обидевшая даже комара, заметалась по пеплу Союза средь новых пожарищ…
Но просто помню, как те первые после распада Союза года сверкали диском обезумевшей пилы, свирепой “циркулярки”. Как в том городе детства, где сделал я свой первый шаг по земле, вскричала угольная надпись на заборе “Русь — для русских!”. Как в том оазисе, где хлопок школьницей в передничке несла моя жена, возник чумой (и многих заразил) без перевода ясный “слоган”: “Русских — в гробы, корейцев — в рабы!” Как там, где извечно кичились своей мужской гордостью, честью и славой, небрежно отрезали уши детям, взятым под залог…
Я просто каждым нервом ощущаю, как близко подходили к Казахстану те круги. Но не касались, стороною проносились…
Бабель мудро сказал: жалка глупая старость всегда — точно так, как трусливая юность. И в моей уже наотмашь белой башке нет никакой тоски по СССР. Есть только тоска по людскому союзу, как главному признаку жизни для всех.
Очень сильно сейчас согрешу, если вдруг заявлю: не заметен сегодня совсем такой признак. И стократно умножу тот грех, если крикну, что признак такой — сейчас мощный и главный.
Союз людей (тотальный, честный, искренний и прочный) возможен только при терпении, уме и объективности всегда — в большом и в малом. (И ясный путь к нему обозначен системой новых отношений Казахстана и России.) Держась посильно этих правил в личной жизни, я признаюсь: в республике, назначенной судьбой, в огромном и прекрасном Казахстане, мне нынче нравится отнюдь не все подряд. Но то, что “циркулярная пила” не тронула доселе Казахстан, — то для меня любых других невзгод в моей стране важнее.
Язык статистики прозрачен и силен. Скороговорочка эмоций — посильнее. Можно сравнивать уровень пенсий, зарплат, прочность национальных валют, отношение “золотого запаса” страны к объемам бумажной “налички”. Но лучше все же сравнивать глаза. Они и вне желания хозяина все скажут за него. Нет нынче в СНГ совсем спокойных и вполне счастливых глаз. Но уровень тревоги в тех глазах — он все же очень разный.
И ныряя в глаза земляков-казахстанцев — хоть в синие, хоть в карие, хоть в серо-буро-малиновые, — возвращаюсь из этих глубин успокоенным и просветленным.
Никто нигде не будет жить за нас. На свете нет земли обетованной (те, кто уехал в свой долгожданный Израиль, это поняли раньше других, а потом это поняли все остальные, уехавшие). Но что имеем — не храним, а потерявши — плачем… Вот с этой мудростью (под водку или без) сегодня сердцем согласится каждый “бывший казахстанец”.
Все злые, обидные, неосторожные, вздорные мысли о собственном доме, соседях земле, на которой живешь, имеют свойство материализоваться чаще и быстрей, чем хорошие мысли. Да, человек извечно ищет место дому своему лишь там, “где лучше”. Никто же худшего не хочет для себя — “невеста прыщей на лице не желает”.
…Но моя мама, принявшая столько на свои худые плечи, сколько иным мужчинам не снести и впятером, повторяла в те самые годы советского “общего счастья и дружбы”: “Полюби меня черненькой! Меня беленькой — всякий полюбит!”
Возможно, прав был тот поэт, “главарь и горлопан”, который утверждал, что мало оборудован для счастья мир на этом свете. Но ведь не зря всегда в прогаре были те, кому гусем в чужих руках казалась утка. Не зря же всюду находила, да по темени гвоздила жизнь-судьба того, кто в скудоумии своем плевал в ту речку, из которой только что напился.
…Не обижай свой дом, своих соседей, человек! Обид по жизни без того у нас хватает.
Поэт, президиум и счастье
— Не знаю, от шумер произошли казахи или нет. Не знаю, правда ли, что только степняки спасли вас, русских, от османов и от обрезания. Но знаю точно, что Олжас нам прокричал своею книгой: брат-казах, твой народ обладает огромной историей, про которую ты ни хрена и не знаешь… Вот что такое для нас — книга “АЗиЯ”. И ее изымать в магазинах, ругать, запрещать — бесполезно…
Мы бесстрашно и громко шептались с Адилем в “Ак-ку” над стаканами “рислинга”. Вот уж чем замечательно было погибшее это кафе в самом центре Алма-Аты — трудно было подслушать в открытом пространстве бурлившие там вольнодумные споры. Очень ценное качество в тихом, “застойном” 75-м году.
Давно живет в Израиле друг юности Адиль: жена и дочь, как два супердвижка, его легко перенесли к земле обетованной. Но это ж он, обыкновенный теплотехник — “мэнээс”, мне первым выдал формулу параболы поэта. А тридцать следующих лет лишь гранили ту формулу, суть не меняли.
…А еще говорят, что не может интеллигенция выдержать никаких искушений: деньги, власть, ордена и субсидии на “спокойное творчество” для нее заслоняют, мол, беды родного народа. Утверждают, что вовсе не нужен сейчас никому голос нашей “раздавленной рынком”, потерянной интеллигенции. Не потому, что кто-то этот голос заглушает. А потому, что он не значит ничего.
Но я принес домой изящный, свежий семитомник Сулейменова. И просидел над ним до самого утра. Следя, как через камешки годов по руслу времени одним потоком мчатся эти строчки. И вспоминал пружинящий, звенящий воздух зала, где встал поэт…
Нет, не на “презентации собранья сочинений”. И не на митинге, не в аэропорту у зала “вип”. Был свой среди своих под общим шаныраком. Жажда слова живого того, кто не только в России всегда куда больше, чем просто Поэт. Наслаждение автора, чьими строчками зал во всю грудь свою дышит…
Едва ли это можно скалькулировать заранее, обмерить предстоящие эмоции и “вес” аплодисментов рассчитать. Но эту фирменную ауру всегдашнего успеха сорок пять лет несет Олжас на широко развернутых, не ведающих устали плечах. Несет, как Божий дар и перст Судьбы. Несет, как “доппаек” для земляка и для землянина в любом углу планеты. Словно рюкзак геолога с набором самых точных и простых приборов рудознатца.
Своим разнокалиберным поклонникам (от старшеклассницы аула Баршатас до дипломата Запада) он и нынче не дарит каких-то особых открытий, призывов, отвечающих “на злобу момента”. Да и рифмами новыми он не так уж и часто теперь душу нашу тревожит.
Но тем важнее этот парадокс — стихи Олжаса Сулейменова, написанные сорок, тридцать, двадцать лет назад, воспринимаются сегодня так, как будто слышишь их впервые.
…Его текст очень часто являлся на свет, словно тест. Не только в хмуром и тревожном декабре, когда ревела площадь: “Где Олжас? Олжас, ты — наше знамя!”, а сразу в трех зашуганных бессонницей цековских кабинетах я видел книгу эту — “АзИя”, с закладками, с пометкой: “Вот — сценарий путча”.
Он никогда не упрощал читателю задачу. Читатель нынче сам Олжаса растолмачил и сам его как будто упростил.
Дело, видимо, в том, что контекст изменился и люди прогрелись сейчас, словно пашня, для зернышка-Слова. Ну, чего там, я помню Олжаса — в невесомом своем красном “газовом” шарфике он читает “Земля, поклонись человеку!” на областном талды-курганском слете чабанов. Он читает на русском — мало кто из табунщиков Коктумы и Алаколя понимает его. Сразу вслед три красивых аккорда берет лихо “Досмукасан”, и молодые чабаны руками рубят спинки мягких кресел. “Вот какие мы есть, вот какие бывают казахи!” — так и вижу я эти счастливые брызги в глазах.
А теперь достигает строка Сулейменова не только “первичных” и близко лежащих эмоций. Она трогает струны глубинные, тайные — в мальчике, в муже, в седом старике. Почему? Потому, что отнюдь не впустую прошли суверенные, сложные, быстрые годы. Потому, что сегодня увидели, поняли многие то, о чем первым поэт — настоящий разведчик грядущего — смог догадаться.
Современник великих событий, а многих из них — так прямой и активный участник, Олжас Сулейменов сказал не сейчас, что “история принадлежит знающим, а не тем, кто лишь по случайной прописке оказался на этой земле”. И в блокноте моем пожелтела давно скоропись в тесном зале партийного съезда: “Нацией народ может стать, только грамотно и знающе использовав возможности независимости”.
Но, быть может, теперь, в сонме жестких событий последнего времени, когда беззащитной становится всякая местечковая “незалежность”, когда любой державный бастион предельно уязвим, мы с особенной силой осознаем, как важно нам скорее стать одним народом, “нацией людей”. Как тогда, когда Юрий Гагарин всех землян легко заставил стать одним народом.
О чем этот поселок? О любви!
О вечной жизни под открытым небом…
Сулейменов от своих самых первых дерзких, ярких, сочных рифм уж много лет упрямо говорит о ценности взаимопроникновения культур, о трагических результатах любого этнического раздела. Он высмеивает попытки найти в двадцать первом столетии “химически чистую” нацию. (Оппоненты молчат, не решаются спорить открыто.) Утверждает: культурная карта Евразии не делится на новые суверенные заповедники.
Сулейменов опять и опять предлагает — и нам, казахстанцам, и всем стихочитающим в мире — этот самый надежный спасательный круг человечества во времена глобального террора. Он убежден, что этот круг — та синтетическая, новая и наднациональная культура, где нет апрошей, бастионов и дозорных псов на жестко обозначенных “этнических границах”. Где основные ценности, приемы и штрихи, легко доступны для любого гражданина свободной и демократической страны. Он утверждает: новая культура способна утвердиться лишь тогда, когда естественно она соединит стержневые черты культур национальных. Только тогда единый наш народ легко осознает себя и в кино, и в романе, и в музыке, и на холсте живописца.
“Преодолейте земные тяжбы!” — обращается к залу поэт. Его, кажется, так хорошо сейчас слышат…
“Ошибку инженера можно исправить, но заблуждение писателя становится заблуждением миллионов”. Слова Михаила Шолохова сами просятся вместо эпиграфа к жизни и творчеству одного из крупнейших поэтов двадцатого и двадцать первого века. Ибо нет заблуждения в этой точной и жесткой формуле Сулейменова: “Там, где выигрывает национализм, там проигрывает нация”.
— Сейчас оборвалась литература, а он — он ведь действительно был всех народов сын…
Так однажды сказал Сулейменов о своем старшем друге, Расуле Гамзатове. Поездив по свету, я нынче готов подтвердить: “своим сыном” казаха Олжаса считают тюрки, англосаксы, скандинавы.
За свои (в это трудно поверить, но — факт) ровно семьдесят лет Олжас Сулейменов успел сказать все что хотел. Ни разу, впрочем, не произнеся, что мечтает остаться навечно в читательском сердце. Но он, верю я твердо, останется там. Как очень точный, строгий створный знак на пути у того, кто ищет рифмы “человека и души”. Подтвердив еще раз, что в веках остаются не те, кто в них страстно желает остаться.
“Сижу в президиуме, а счастья нет!” — такую телеграмму Расула Гамзатова из Москвы в Союз писателей родного Дагестана к месту вспомнил на презентации своего семитомника Олжас Омарович.
Счастье общее наше — что есть в Казахстане поэт, чьи образы, рифмы и мысли всегда были переводимыми на язык человечества.
…Мы с другом давней юности Адилем в “Ак-ку” не только обсуждали “АЗиЯ”. Как говорят сегодня, “культовый” роман балканца Меши Селимовича держал нас в кафе даже после закрытия. “Дервиш и смерть” нам внятно объяснял, что никакие добродетели не гарантируют по жизни человеку счастья и успеха. Вопрос — в балансе между намерением и сутью результата.
Мудрым дервишем кажется мне наш прекрасный поэт, ощущающий Родину как последний оплот и прибежище каждого человека, обладающий даром транслировать нам нашу жизнь, не устающий объяснять, как образованы они — земля, слова и люди. Ведь историческая память не дается никому “автоматически”, не возникает сама по себе. Ее поддерживает жизнь.
О том нам — вовремя всегда — Олжас напоминает…