Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2007
Весь мир — поток метафор и символов узор.
Омар Хайям
“Кому может понадобиться одна туфелька?” — подумала я, остановившись у прилавка, на котором продавец берлинского фломаркта (блошиного рынка) разложил свой товар. Лодочку из серебристой парчи он водрузил на потертую бархатную подушку в самом центре небольшого столика, заваленного бижутерией шестидесятых-семидесятых годов. Судя по округлой форме носика и прямому каблуку — принадлежала она какой-нибудь актрисе вроде Марики Рекк еще до того, как Гитлер пришел к власти.
И ведь как правильно продавец рассчитал! Серебристая туфелька сразу привлекла внимание: история неведомой Золушки задела глубинные струны, и мелодия зазвучала.
Я еще не знала, что история уже начинает развиваться. Это ведь всегда так бывает. О чем догадываешься через какое-то время, досадуешь, что не уточнила чего-то, упустила какие-то важные подробности. Но ведь “любовь никогда не бывает без грусти…” А это история и про любовь тоже.
Оглянувшись в поисках своей подруги Светланы Турсуновой, с которой пришла на рынок, я невольно окинула взглядом небольшой фломаркт: сияющий и переливающийся всеми красками, словно таджикское сюзане. Таким разноцветным он выглядел, несомненно, из-за фона — чистого, выпавшего за ночь снега. И все товары, разложенные на прилавках, благодаря этой белизне выглядели ярче и привлекательнее.
Чего тут только не было! Легкий поворот головы, даже движение глаза — и узор меняется. Ордена и медали всех времен и народов, среди них немало и наших, отечественных. А вот ряд глобусов: от самых маленьких до самого большого — руками не обхватить. На следующем прилавке сверкали бокалы, стаканы, фужеры — кое-где этот ровный блеск разбивали изделия из стекла розового, желтого, голубоватого оттенка. Дальше — кружева, ткани, вышитые салфетки, покрывала. За ними — куклы, которые уступали место керамике. Даже пластмассовые хлебницы — мечта рачительных хозяек 60-х годов — выглядели здесь привлекательно и заманчиво. Я прошла весь ряд: он заканчивался пластмассовым тазиком, наполненным неровно обломанными кусками Берлинской стены, — тоже антиквариат!
Светлана Турсунова — художница из Таджикистана — приехала в Берлин, когда эту самую стену уже успели растащить по кускам. Она приехала в гости к дочери — Яне, которая вскоре после того, как началась гражданская война в Таджикистане, перебралась с мужем в Германию. В первое время им пришлось несладко. Яна работала много и где только удавалось устроиться. Но все же не сравнить с тем, что выпало пережить оставшейся в Душанбе Светлане: пули на улицах не свистели, убитые не валялись на тротуарах и за хлебом не приходилось стоять в многочасовых очередях.
— Мы были поколением, которое не знало, что такое распродавать вещи ради еды. Но гражданская война в Таджикистане научила нас этому. Все преподаватели, музыканты, научные сотрудники — от кандидатов до академиков — выходили на улицы торговать… Кто у них покупал, что покупали — понятия не имею. Но люди упорно выносили из дома на продажу все, что только удавалось найти. Куда денешься, если работы нет?
Светлана тоже осталась без работы. Издательства книг не выпускали. Журналы не выходили…
— Глухо, как в танке, — проговорила Светлана.
Получив приглашение от дочери, она решилась поехать в гости:
— Ведь я еще даже не видела своего внука, который родился в Берлине.
В Москве мы провожали ее в полной уверенности, что увидимся снова через два-три месяца. Но тут началась вторая волна гражданской войны в Таджикистане. Еще более ожесточенная, чем первая. Когда она закончится, чьей победой — никто не знал. И Светлана поддалась на уговоры дочери и зятя, осталась. С тех пор прошло без малого десять лет.
Она почти не изменилась. Те же прямо падающие до плеч русые волосы, та же ровно, по бровям подстриженная челка. От отца — Абдусаида Турсунова — скулы, разрез глаз, да еще, может быть, чуть глуховатый голос. А еще — от Средней Азии — осталась у Светы морозонеустойчивость. Холод она по-прежнему переносила с трудом. Если бы не я, и носа бы не высунула из своей квартиры в районе Панкова в такую погоду.
— Брр! Идти на фломаркт в двадцатиградусный мороз!— пробормотала Яна, провожая нас до дверей, и прижала к себе белого пушистого кота — известного многим посетителям “ЖЖ” в интернете. Яна регулярно помещает там новые фотографии своего любимца.
Для немцев такая температура тоже была непривычной. Но они почему-то даже не пытались защититься, продолжали ходить в легких куртках, без шапок и перчаток.
Правда, продавцы на фломаркте все же вынуждены были утеплиться — стоять на одном месте приходилось с раннего утра до трех-четырех часов, пока не начинало смеркаться. И все они, подчиняясь прихоти своенравного Деда Мороза, исполняли почти один и тот же танец — с притопом и прихлопом.
— Когда тепло, тут не протолкнешься. И продавцов больше и покупателей. Сегодня пришли самые отчаянные, — заметила Света рассеянно, когда я добралась до нее.
Она конечно же остановилась возле продавца “восточных древностей”: ковриков, диванных подушек, торбочек и сумочек, украшенных разноцветными бусинами. Продавец — иранец, натянувший забавную вязаную шапочку с “наушниками”, и в варежках с таким же узором (сразу видно — южный человек) — убеждал Светлану, что из-за мороза продает все дешевле, чем обычно.
Но Света недоверчиво покачала головой:
— Я цены знаю, — ответила она и закончила, обращаясь уже ко мне: — я тут частенько пасусь. Иной раз у него и впрямь удается перехватить что-нибудь совсем недорого, если берешь неходовой товар. Кто позарится на кусок ткани? Но мне для куроков (так называются таджикские лоскутные изделия. — Л.С.) — в самый раз. Сегодня у него выбор невелик. Наверное, не хотел везти свои запасы и раскладывать. Народу и в самом деле раз-два и обчелся. Обычно тут такое столпотворение — не протолкнешься: и берлинцев полно, и туристов.
Что такое блошиные рынки
Когда я в детстве прочла в одной из книг это сочетание — блошиный рынок — то, по свойственной детям способности находить свои ассоциативные ходы, представила, как эти рынки передвигаются, перепрыгивают с одной площади на другую.
Как ни странно, в этом есть своя доля правды. Они всегда возникают стихийно. Когда с такими рынками борется власть, они исчезают в одном месте, чтобы тотчас возникнуть в другом. Во всяком случае, во времена моей юности так оно и происходило. Закрывали, наверное, не только потому, что там ходили неподотчетные государству доходы, а еще и для того, чтобы продемонстрировать: эта свободная стихия не такая уж и свободная. Но как только рынок запрещали на одном конце города, он появлялся на другом его конце. Оказалось, что истребить их невозможно. Как трава из-под асфальта, рынки взрывали железобетонный запрет, и люди в утренних сумерках устремлялись на машинах, на автобусах, пешком к очередной естественным образом зародившейся точке. Одни — продавать, другие приобретать.
У нас такие рынки называли барахолка или толкучка. Последнее мне почему-то милее, кажется более привлекательным и точным. Не только потому, что там всегда приходилось и приходится толкаться, протискиваться сквозь толпу. Если смотришь на такой стихийный рынок со стороны, откуда-то сверху, с моста — а у толкучек есть особенность располагаться возле мостов, — она остается на месте и в то же время движется… сама в себе.
Мы действительно относились к тому поколению, которому не приходилось нести на продажу самые заветные вещи, чтобы обменять их на кусок хлеба, стакан молока или баночку меда. Поэтому у нас с толкучками не связаны печальные воспоминания. Толкучки 60-х, 70-х и даже начала 80-х годов притягивали покупателей возможностью приобрести что-то помоднее — привезенные или чаще всего добытые с так называемой “базы” вещи из ГДР, Польши, Чехословакии — плащи-болонья, нейлоновые рубашки, узкие галстуки, береты, потом им на смену пришли вожделенные джинсы, сапоги “на платформе” и так далее.
На Западе толкучки тоже менялись. Как и у нас, в послевоенные годы многие выживали, спасались от голода, распродавая вещи. Но те времена давно миновали. И нынешние блошиные рынки— это экзотика, они уже давно стали достопримечательностью, куда охотно наведываются как туристы в поисках сувениров, так и местные жители.
Для Светланы в Берлине поход на фломаркт — как для любителей рыбной ловли рыбалка или для охотника поход в лес — тоже поиск добычи: кусок шелка, нитки, тесьма, бусины для отделки.
Найти по-настоящему антикварную вещь на толкучке — почти несбыточная мечта. Оставьте надежду, входящие сюда, купить за одно евро подлинное яйцо Фаберже. Зато если вы собираете что-то малоизвестное, что еще не привлекло внимание профессионалов-скупщиков, вы наверняка отыщете какую-нибудь подходящую вещицу.
И у нас и за рубежом толкучки — последний оплот борьбы с глобализмом. Зайдите в большой магазин, и вы никогда не сможете угадать, где вы — в Лондоне, Париже или Москве. Везде та же самая стерильная чистота космического корабля, готового унести вас вперед, в счастливое завтра, стоит только приобрести нужные для такого полета вещи. И везде они одни и те же. Разве что в Москве цены окажутся повыше, чем в европейских столицах.
Толкучку в любой стране, даже в одном и том же городе, ни с чем не спутаешь, поскольку каждая из них особенная, со своим неповторимым выражением. Специфика немецких фломарктов — вещи времен ГДР. Такой вот парадокс. То, что в наше время считалось супермодным, теперь идет как недорогой антиквариат.
Особенность русской толкучки в том, что рядом с официально огороженной площадкой, где за место надо платить, немедленно возникает другая, где торгуют не на прилавках. На этой несанкционированной площадке, которая может растянуться сколько угодно далеко вширь и вдаль, все зависит лишь от особенностей ландшафта, продавцы развешивают вещи на веревках, растянутых между деревьями, а то и просто раскладывают их на газетах. Там вещи продают дешевле, чем на узаконенных столиках. Среди продавцов почти нет профессиональных скупщиков: рядом с дет-скими вещами, куртками или кофточками, можно увидеть и пару фарфоровых статуэток, десяток потрепанных книжек, старый замок, настольную лампу без абажура — все, что завалялось дома.
Толкучка в субботнее утро, например, отличается от этой же самой толкучки в воскресный день. Хотя бы потому, что в субботу, когда приезжие из разных мест люди только-только расставляют товар, не зная, пойдет он или нет, эти ряды прочесывают перекупщики, чтобы успеть снять сливки. У них другая походка, иной, более цепкий взгляд и манера торговаться. Поэтому движение на толкучке становится стремительнее, деловитее, определеннее. Обычные покупатели идут вдоль рядов неспешно, приглядываясь, присматриваясь, заговаривая с продавцами, обсуждая то, что им приглянулось, со своими спутниками. Совсем другая каша варится.
Ряды перекупщиков на немецком фломаркте тоже сразу можно определить. Каждый из них специализируется на чем-то одном: столовые приборы (ножи, вилки, ложки, лопаточки), значки, медали, латунные изделия, фарфор и так далее. А у любителя можно встретить и то, и другое, и третье. Иногда в одном-единственном экземпляре. Как вот эта парчовая туфелька, которую я заметила случайно, отбившись от Светланы. И до сих пор думаю, а как бы все обернулось, если бы в тот момент мы не разделились, а продолжали идти вдвоем?
Первый закон толкучки
Стоило мне только подумать, глядя на туфельку Золушки: “И кому это может понадобиться?” — как в памяти всплыла другая сцена, увиденная лет двадцать пять назад. Тогда я двигалась в общем потоке мимо продавцов, выставивших свой товар на газетах, расстеленных прямо на земле. Взгляд скользнул по грушевидной клизме, покрытой засохшей грязью до такой степени, что даже розовато-оранжевая резина не проглядывала. “Неужели кто-то позарится на эту дрянь?” Не успела эта мысль оформиться в голове, как я услышала впереди мальчишеский голос:
— Па-а-а-ап! Купи клизму.
— Зачем она тебе? — изумился отец.
— А я из нее брызгаться буду, — отозвался мальчик.
— Сколько стоит? — все еще с большим сомнением в голосе спросил отец у продавца.
— Пять копеек.
Клизма тотчас перешла в руки нового владельца.
“Нет такой вещи, на которую не нашелся бы покупатель” — вот первый закон толкучки, который я начала осознавать с того момента.
И подтверждение тому я видела потом и в Америке, и в Англии, и в Германии — везде, куда случай приводил меня на блошиный рынок.
Второй закон толкучки
— Ну а какой же второй закон? — рассеянно спросила меня Светлана Турсунова, расплатившись за календарь пятилетней давности — зато с работами любимого художника Хорста Янссона. Осилить книгу по магазинным ценам Светлана не в состоянии. И она все никак не могла нарадоваться удачному приобретению. — Коли ты вывела первый закон, должен быть и второй.
Суть второго закона я начала смутно угадывать в Средней Азии, в маленьком городке под названием Гиссар, куда мы приехали осмотреть крепость, но успели застать и воскресный базар.
В его веселой толчее, яркой и сочной, я заметила благообразного старичка, который расстелил поясной платок и выложил на него нехитрый товар: кривые гвозди, которые он даже не потрудился выпрямить, чтобы придать им товарный вид, вперемешку с полузаржавевшими шайбочками и винтиками. Рядом продавцы бойко предлагали более ходовой товар. А старик с достойным видом сидел, скрестив ноги, и молча ждал своего покупателя.
Кто-то остановился, осмотрел платок с разложенным на нем товаром и не без юмора спросил:
— Ты чего, дед, ржавые гвозди принес?
— А кому-нибудь пригодятся, — с достоинством ответит старик, довольный тем, что нашелся желающий поговорить.
Слово за слово — произойдет маленький спектакль, где каждый понимает, какая роль ему отведена: спрашивающий будет пытаться подколоть продавца, а тот должен дать ему соответствующий отпор. Без грубости, без оскорблений и попытки унизить. Каждый в этом маленьком импровизированном спектакле получит возможность выступить в рамках своей роли.
И я поняла, что этот старик пришел на толкучку не столько для того, чтобы продать завалявшиеся гвозди (хотя, наверняка, нашелся бы покупатель и на них — сработал бы первый закон), он собрал то, что счел товаром, — веское основание занять место в ряду других продавцов: себя показать и других посмотреть, поприсутствовать на тамошо. (В переводе с таджикского “тамошо” означает зрелище, событие. Таким тамошо становится и препирательство с проходящим мимо покупателем.)
Потребность “других посмотреть и себя показать” заставляет определенный тип людей собрать завалявшиеся дома вещи и отправиться на распродажу, думаю, в любой стране мира. С такой женщиной я довольно быстро разговорилась на одной из московских толкучек. В тот день тоже было холодно. И она, видя, как я притоптываю у прилавка, продемонстрировала свое “ноу-хау” — целлофановые пакеты, натянутые на сапоги. Поверх пуховика она тоже надела прозрачный дождевик и крепко подпоясала его.
— Очень хорошо держит тепло, — объяснила она с гордостью.
Я оглядела ее “прилавок”: брюки, кофточки, шапки, беретики. Относительно новые, только чуть залежавшиеся. Явно домашние вещи: все, что было подарено или куплено по случаю, как когда-то казалось удачно, а потом не пригодилось. Лежало, лежало в чемоданах и, наконец, отправилось на платформу “Марк”.
— Сколько стоит одно место? — спросила я у нее.
— Один столик 25 рублей! Да считайте электричка! Туда и обратно. Да перекусить тут что-то надо. Получается недешево. Но я давно сюда не приезжала, — радостно сообщила женщина. — Летом и осенью на огороде работы много. А сейчас времени свободного больше — вот и решила наведаться.
Как оказалось, дочь у нее вполне состоятельная особа и помогает матери. Но ее тянет сюда, потому что, во-первых, она ощущает себя при деле, а во-вторых, азарт: а вдруг удастся продать! Выручить хоть шерсти клок! Этот азарт не уступает азарту покупателя. Ведь многие отправляются на толкучку, в общем, не имея определенной цели, со смутным желанием: “найду то не знаю что”. Доказательством тому служит абсурдистский, но вполне документальный диалог:
— Что за хреновина?
— Не знаю.
— И сколько стоит?
— А сколько дашь?
Персонажи будто со страниц Зощенко спрыгнули.
А еще, помимо продавцов и покупателей, на наших рынках тут же появляется еще одна прослойка людей, которые оказывают услуги тем и другим. Так, на одной из толкучек я услышала странный звук. Обернулась. Вдоль рядов шел молодой человек и звенел в колокольчик.
— Он предлагает свой мобильник. Если вы забыли дома или у вас нет своего, а надо что-то сообщить, можете воспользоваться его услугами, — объяснила женщина-продавец, прихватывая с бумажной тарелки еду пластиковой вилкой. Все это ей прямо к месту прикатили на тележке. — Главное, первому сообразить!
Тут же ходят продавцы с термосами — кто-то продает чай и кофе, летом — напитки. У кого-то корзинки с пирожками. В Берлине такого не увидишь. Санитарные нормы построже. Желающие погреться идут в ближайшие кафе.
Куда мы, вконец озябшие, и направились со Светой.
Усто, дочь усто
— Как же так получилось? Просто мистика какая-то! — перебила меня Светлана, когда я начала рассказывать про чудака с туфелькой на бархатной подушке.
Мы уже сидели за столиком, согревая окоченевшие пальцы о чашки с горячим какао.
— А что тут особенного? Первый закон…
— Речь не о том, кому может такая понадобиться. Я бы первая схватила.
— Зачем?
— Да ведь я помню такую же туфельку с детства. Мой отец Абдусаид привез ее из Германии для матери. Он все искал какой-нибудь необыкновенный подарок. И наткнулся в каком-то разбомбленном доме на такую туфельку! — Света смотрела на меня грустно, растерянно, как смотрит человек, у которого разбередили старую рану. — Сослуживцы над Абдусаидом смеялись: “Нашел чем порадовать жену!” Но он был человек необычный во всех отношениях…
Да, он был человек необычный. И это ощущалось сразу. Абдусаид приезжал к дочери в Душанбе: немного полноватый, степенный, халат аккуратно перевязан поясным платком. От него веяло благородной сдержанностью, чувством собственного достоинства, которые присущи многим таджикским людям, в особенности — усто, как почтительно называют мастеров своего дела в народе. Абдусаид и в самом деле в детстве и юности занимался гончарным делом. У Светланы в доме хранилось блюдо, сделанное им. Но когда магазины наводнила дешевая алюминиевая посуда, народ поддался моде, и глиняные изделия покупали мало и редко. На какое-то время Абдусаид вынужден был сменить профессию. Стал работать в лепешечной. Разница, в сущности, небольшая. Горшечник лепит изделия из глины и обжигает их в печи, а лепешечник работает с тестом и тоже сажает свои изделия в печь. Когда подошел пенсионный возраст, он снова вернулся в мастерскую. И оказалось, что Абдусаид помнит те секреты, о которых новое поколение и слыхом не слыхало.
Главное, что отличает усто от обычного человека: некое внутреннее понимание, которое приходит к нему благодаря взаимодействию с тем или иным материалом: осознание текучести мира, перехода вещей из одного состояния в другое (у Омара Хайяма это почти навязчивый мотив: “Эй, прохожий! Черепок, что ты отбросил ногой, был когда-то падишахом…”).
Однажды после очередного приезда отца в Душанбе Света развернула лист ученической тетради, на котором Абдусаид написал стихи… к своим похоронам. Как жаль, что не запомнила их дословно, в памяти осталось только самое общее впечатление: “Друзья, не печальтесь и не горюйте. Вы собрались здесь, чтобы помянуть меня, прошу вас — смейтесь и веселитесь!” — сухая выжимка из строк Абдусаида — усто, поэта и философа.
Что делает ребенка художником? Может быть, присутствие вот такого человека?
Его гены сказываются и в третьем поколении. Яна стала известным дизайнером, ее двоюродная сестра сейчас живет в Павловом Посаде и расписывает платки…
— Он ведь женился на моей матери вопреки родне, — продолжала рассказ Светлана. — У него уже была семья, когда Абдусаид встретил Зину. Чем-то она привлекла его внимание, хотя вроде не была красавицей. Да и одевалась плохо, как настоящая Золушка. Дело в том, что ее пригласил к себе из Оренбурга в Нау старший брат — понянчить племянников. Брат был человек весьма бесхитростный, работал то ли бухгалтером, то ли кассиром. Когда случилась недостача, всю вину свалили на него. Жена особенно не страдала, когда его посадили. Тут же бросила дом, детей и ушла к какому-то мужику. А юная Зина осталась с тремя детьми на руках. Одна, без помощи и поддержки. Устроилась работать, чуть ли не уборщицей — пошла туда, куда ее согласились взять, лишь бы было на что кормить детей. Такой и увидел ее в первый раз Абдусаид: всегда озабоченную, еще совсем молоденькую девчонку, взвалившую на себя непосильное бремя.
Феи, которая могла бы преобразить ее на тот момент — момент встречи с принцем, — рядом не оказалось. Но Абдусаиду фея не понадобилась. Он помог девушке найти работу почище и получше, устроил в общежитие, когда в дом вернулся брат, а следом за ним и жена, которая — все как в сказках, — тут же начала обвинять золовку во всех смертных грехах.
Пока Абдусаид обустраивал судьбу Зины — сам не заметил, как полюбил ее. И хотя у таджиков завести вторую семью — дело достаточно обычное, родня восстала: “Как? Жениться на русской?” — и отлучила его.
Через год Зина родила Абдусаиду дочь. И тут началась война. Абдусаида призвали на фронт. Оттуда он писал молодой жене трогательные письма с ошибками. Обещал вернуться. Живым и здоровым. И вернулся! Не обошлось без ранений, но все же руки и ноги были целые.
Конечно, как многие солдаты, он привез стандартный набор заграничных подарков: часы и ковер. Но самым главным подарком Абдусаид считал туфельку из серебристой парчи, которая попалась ему в одном из разбомбленных домов. Второй ему так и не удалось найти.
Светлана родилась уже после того, как Абдусаид вернулся с фронта. К тому времени утратила остроту вражда родственников. Света с отцом — в отличие от старшей сестры — запросто ходила в дом, где жили ее сводные братья, играла с их детишками — у них уже появились свои семьи. Таджикский двор и дом, вышивки, куроки, пиалки для чая и косы для кислого молока — все для нее было таким же родным и привычным, как и русский быт в доме матери, где в гостиной рядом с зеркалом висела фотография, которую Абдусаид сделал в Берлине: он стоял, держась за руль велосипеда (велосипед принадлежал владельцу ателье).
— Представляешь?! — говорила Светлана чуть глуховатым голосом. — Разве я могла, живя в Нау, представить, что когда-нибудь окажусь в тех местах, откуда вернулся мой отец?
Для нее олицетворением Германии стали парчовая туфелька и привезенный отцом ковер, на котором возле озера стояли, чутко насторожив уши, олени. За озером располагался замок. Вот он-то и завораживал маленькую девочку в маленьком таджикском городке с его совершенно другим укладом: тесными улочками вдоль глинобитных домов и сплошных дувалов. Эти улочки извивались, словно следуя за прихотливыми потоками сухого ветра. Внутренние дворы, как маскировочная сетка, укрывали от солнечного зноя виноградники, отбрасывавшие пятнистую тень. Виноградные кисти медленно наливались соком. И если потереть пальцем налет на продолговатой ягоде, открывался ее изумрудно-зеленый, розовато-сиреневый или темно-красный цвет. На досках тахты, на которой по вечерам семья устраивалась пить чай, оставались бледно-сиревые пятна от падавших на нее переспевших бордовых ягод тутовника. На глинобитных крышах осенью сушили помидоры, абрикосы,
яблоки — эти яркие пятна переходили от красновато-оранжевого к золотисто-коричневому.
По этим улочкам Светлана бегала с ватагой ребятишек из своей махалли (что-то вроде своего квартала. — Л.С.), и летними вечерами шелковистая пыль скользила между пальцами босых ног. Мягкую волнистую линию гор на горизонте (весной туда, к предгорьям та же ватага устремлялась за тюльпанами, и родителям не приходило в голову опасаться за них) нарушала скала, похожая на женский профиль. И все дети конечно же знали легенду, как юная дева, которой не дали разрешения выйти замуж за любимого, обратилась в камень.
Этот мир был знаком и понятен.
А вернувшись домой, она смотрела, как закатный луч скользит по бархатистому ворсу, как вспыхивает густо-синим цветом вода. Казалось, еще немного — и в сводчатых окнах сумрачного замка зажгутся огни, начнут двигаться фигуры. Этот волшебный замок служил свидетельством того, что за пределами привычного существуют другие миры.
Какие токи заставляют пробудиться в ребенке талант художника? Кто знает, быть может, именно такое вот, самое яркое впечатление детства. Вполне возможно, что Света стала художницей благодаря Германии.
Учительница, заметив склонности Светы к рисованию, поручила — как выражались в те времена — выпускать стенгазету. Это поручение оставалось за ней до десятого класса. Поступать в художественное училище она поехала прямо со школьной скамьи. И перед экзаменами не без трепета вслушивалась в то, как прошедшие подготовку с репетиторами абитуриенты обсуждали правила композиции и другие премудрости, неизвестные ей. Но почему-то страха перед экзаменами не было. И она — девочка из Нау — прошла, выдержала конкурс.
Потом начались будни. Комнату она снимала со своей подругой. Хозяйка поселила их в глинобитной кибитке-пристройке, больше похожей на сарайчик. Печка-буржуйка остывала быстро, поэтому сырость и холод начали пробирать до костей уже с конца октября. Девочки приспособились: после занятий шли на главпочтампт.
— Там было тепло и много света. В полукруглом зале стояло много больших овальных столов со стульями. Можно было устроиться за одним из них и заниматься.
Никто не прогонял девочек-студенток. Никому они не мешали. Время от времени кто-то присаживался рядом, торопливо писал адрес на конверте, с легким стуком окуная в чернильцу ручку с неизменным пером-“лягушка”, а потом, приложив промакашку — всю в фиолетовых отпечатках, — спешил к большому почтовому ящику. Иногда кто-то нетерпеливо разрывал конверт и читал полученные до востребования письма прямо здесь, в зале.
Свете тоже письма приходили сюда, до востребования. Но совсем не так часто, как хотелось бы, что относилось и к переводам.
Здесь же, на главпочтамте, произошла встреча, соединившая ее еще одной ниточкой с далекой Германией.
Однажды к окошечку “до востребования” подошел совершенно необыкновенный человек. Не то чтобы на нем были какие-то дорогие, шикарные вещи. Нет. Но стиль, манера одеваться — они-то уж набили глаз — выдавала: это не душанбинец. Это приезжий. Скорее всего из Москвы.
— Музыкант, — предположила подруга. — Видишь, какие у него длинные пальцы и какая кисть?
— Художник, — убежденно проговорила Света.
Он приходил раза два-три в неделю. И девочки уже ждали его появления. Как в сказках герои, затаив дыхание, ждут появления Жар-птицы.
Почему? И потому что таинственный, непонятный, особенный. И потому что необъяснимым женским чутьем Светлана угадала: этот человек сыграет в ее жизни особенную роль.
Этим незнакомцем оказался Владимир Глебович Серебровский, ныне главный художник МХАТ им Горького)
— Мы обе угадали! — кричала потом по телефону Света своей подруге, успевшей уехать в другой город. — Серебровский не только художник, он и музыкант.
Владимир Серебровский — уже признанный к тому времени — приехал из Москвы оформлять балет в театре. Приехал… и понял, что уже не сможет жить без этого залитого солнцем города, без его тенистой средней аллеи на главной улице (конечно же улицы Ленина), в конце которой проглядывали снежные пики гор. Без этого базара, где ходят женщины в пестрых атласных шелковых платьях, где сидят старики-таджики в немыслимой расцветки халатах, подпоясанных такими же немыслимой расцветки платками — и все это сочетается одно с другим, будто они все прошли школу дизайнеров. Без этих садов, которые расцветают уж если не в конце февраля, то в самом начале марта.
Нетрудно себе представить, какое влияние может оказать на начинающего столичный художник, успевший поработать в самых известных театрах страны, начитанный, понимающий, современный. И эта встреча произошла. Уже к тому времени, когда Света вышла замуж — тоже за художника, — и ждала ребенка. Одна знакомая предложила пригласить известного московского художника, показать ему работы, выслушать его мнение. И он пришел.
Это был тот самый таинственный незнакомец! Света обомлела. Неужели такое бывает. Муж показывал картины, а она тихонько стояла в стороне, смущенная и потерянная. Несмотря на похвалы Серебровского и предложение приходить в гости, долго стеснялась пользоваться его доброжелательным вниманием. Осмелела лишь спустя много лет. Но до сих пор в ее обращении сохранилось почтительное “вы” — наверное, у единственной из всего круга друзей и знакомых. Даже дочь Яна говорит Серебровскому “ты” на правах ребенка, выросшего у него на глазах. А вот Света так и не смогла преодолеть свое восточное воспитание и врожденное почтительное отношение к усто, каким стал для нее Серебровский: мастер, наставник, человек, который сразу признал в ней талант, поддерживал, ободрял, направлял — то, что так необходимо для начинающего.
“Вот, это то самое!” — как иной раз не хватает таких слов тому, кто застыл с кистью в руках у полотна в мучительном раздумье, куда этого его занесло.
Конечно, происходило то особенное взаимовлияние, какое происходит при встрече талантливого художника и талантливого ученика. Но это отдельная история.
В рассказах Серебровского о его жизни в Потсдаме, где он проработал в русском театре, снова зазвучала тема Германии: далекой, недоступной, менее загадочной, но привлекательной уже в ином свете. Не синеватым блеском озера с пошлого коврика, а книгами, репродукциями, знакомством с именами тех мастеров, о которых Света узнала бы значительно позже. Имя своего любимого Хорста Янссона она тоже впервые услышала от Серебровского. В этот период — когда состоялось их знакомство, он получал предложения оформлять спектакли в Магдебурге. Так что связь оставалась непосредственной, живой.
— Разве я могла представить тогда, что буду жить в Берлине, ходить по этим улицам, увижу потсдамский Сан-Суси, эти фахверковские домики, которые он рисовал для задника “Щелкунчика” в нашем театре? — Света покачала головой. — До сих пор иногда, просыпаясь, не могу поверить, что я здесь. Какой ценой?
И врожденный талант, и пришедшая так вовремя поддержка помогли Светлане почти сразу найти свою манеру, выработать свой стиль. Она рисовала беспрерывно, даже когда сидела в гостях или шла на базар. У нее был “эллинский” период, как шутливо говорили друзья, когда Света заполнила не одну папку с набросками своей приятельницы Эллы, потом — “римский”, когда она пыталась схватить и передать угловатую пластику еще одной талантливой художницы — Риммы Зудерман. Особую серию составили наброски по мотивам глиняных игрушек известного таджикского мастера Халилова…
На выставках ее графика узнавалась сразу, хотя в то время, как это часто бывает, в Душанбе образовалась сразу группа ярких молодых художников: Александр Акилов, Юра Вайс, Римма Зудерман, Володя Салимов, Саша Гейвандов, Юлий Франк…
Тем не менее, увидев на одной из выставок работы Светланы Турсуновой, известный график Сергей Алимов воскликнул:
— Да это же не хуже, чем у Матисса!
И действительно, графика Светланы такая же свободная, живая, пластичная, смелая по цветовым сочетаниям.
В Душанбе ее знали, ценили. Заказы на оформление книг она получала от издательств с завидным постоянством, ее приглашали в журналы, выставки в Салоне проводились два-три раза в году…
Так бы, наверное, и шла ее жизнь: Союз художников, заказы, персональные выставки, потом вышла бы монография о ее творчестве…
Гражданская война в Таджикистане как селевой поток ворвалась в жизнь и судьбу многих людей. И этот селевой поток вырвал ее из привычной среды.
Новой родиной стала Германия, где когда-то отец Светланы нашел, не зная ничего про сказку о Золушке, туфельку в подарок жене.
Там, в Душанбе, остались все картины Светланы, написанные до отъезда в Германию, — работы за двадцать с лишним лет. И потерянная во времена переездов туфелька. До нее ли во время гражданской войны?!
В Берлине на Свету нахлынули новые впечатления. Изменилась и манера: она открыла для себя пастель и цветные карандаши. Одна за другой появились серии работ с видами Берлина, точнее, с видами района Панкова, где она снимает квартиру. Это другая Турсунова, но все равно узнаваемая — по той, особенной легкости движения руки, способности совмещать вроде бы несовместимые цвета, непринужденной композиции, абсолютной внутренней свободе, которую она выработала еще в Азии.
На ее графическах работах видишь особенный Берлин: с серо-фиолетовым сумраком подъездов, пятнистой тенью деревьев на ровных плитках тротуаров, красновато-коричневой черепицей крыш, занесенных легким снежком. В ее работах соединились восточная и западная манеры. От Востока — умение смело пользоваться цветом, который не решится положить на картон западный художник, и западная сдержанность, которая позволяет в сумраке подворотни, черепичной крыше или дереве, отбрасывающем тень, — увидеть нечто неповторимое, настроение, сюжет для небольшого рассказа или повести.
Она достигла уровня мастерства настоящего усто. Вот только при этом осталась Золушкой в чужой стране.
“Я ужасно непрактичный человек, — признавалась она в одном из писем к Серебровскому. — Сижу в основном дома. В первый год из-за того, что стеснялась: ничего не понимала и ничего сама толком не могла сказать. Но потом начала запоем читать только на немецком, сначала простенькие рассказики из жизни, затем перешла на Фалладу и Белля. И вдруг обнаружила, что самые сложные тексты одолеваю без напряжения. На последнюю книгу о суфизме ушло два дня. А текст непростой. Правда, говорю хуже, чем читаю. Но все эти занятия сделали меня еще более нелюдимой. Так что я по-прежнему не хожу ни на какие тусовки и жду, что однажды откроется дверь, войдет некто — и все устроится… Часто смотрю на ваши фотографии и думаю: какой я счастливый человек. Первые двадцать лет жизни я была под защитой и опекой папы. Следующие двадцать — под вашей. Теперь идет третья двадцатка…”
Дверь пока не открылась. И галерист, способный оценить графику Светланы, подать ее и продать, пока не появился.
Вот и пухнут папки с работами вдоль одной из стен квартиры в Панкове. Изредка кто-нибудь приезжает, тогда можно разложить листы и показать, что сделано нового за это время.
— Хоть проветрить таким образом удается, — невесело улыбается Светлана.
Однажды ее работы показали успешному португальскому художнику. Перекладывая один лист за другим, он искренне и с чувством хвалил ее, а потом подвел итог:
— Но, чтобы сейчас хорошо продаваться, надо что-нибудь эдакое ввернуть: мистическое или эротическое…
К концу вечера, допив свою рюмку, повесил голову и грустно сказал:
— Не слушай меня. Рисуй как рисуешь. Так умеют немногие.
— Четыре года депрессии, — глуховатым голосом продолжала Светлана, — полное отчаяние из-за ощущения, что ты никому не нужен, и полная невозможность выбраться из невероятной бедности. Когда Яна лежала в больнице — на другом конце города, — мне иной раз не хватало денег на трамвай. И я вставала возле кассы на тот случай, если войдет контролер, или шла пешком. Я привыкла сама зарабатывать деньги, мне противно сидеть на пособии по безработице. Зачем? Я бы столько могла сделать.
Да, она могла бы много сделать. Художники–душанбинцы того же поколения, оказавшиеся в Москве, как Акилов и Вайс, заняли свое достойное место. А вот Римма Зудерман и Светлана Турсунова, которых судьба занесла в Германию, остались Золушками. Конечно, не все наши художники там бедствуют. Есть те, кто сумел пробиться, устроиться, хорошо продаются. Конечно, судьба бьет и не только наших. Далеко не у всех коренных жителей все складывается легко и просто. После падения Берлинской стены, обломки которой сейчас продают на фломаркте, началась перестройка не только в России. В Германии растет безработица. Пособия все урезаются и урезаются. Уехав от гражданской войны, Светлана попала в войну социальную — не так явно выраженную, но не менее ощутимую. Войну, где надо учиться выживать.
— А потом я сказала себе: “Света, что тебе помогло выбраться из маленького провинциального Нау? Как ты смогла познакомиться со столькими талантливыми людьми? Что открыло перед тобой все это? Только то, что ты рисовала как сумасшедшая”. Но ведь тогда, когда я заполняла свои детские альбомы, я не думала, что мне это даст. Я рисовала, потому что мне это доставляло удовольствие, несказанную радость. И не могла без этого жить. Значит, и здесь надо преодолеть депрессию и снова начать рисовать. В этом моя отрада, мое спасение, моя жизнь. И постепенно ощущение отчаяния начало отступать.
Толкучки во Всемирной паутине
— Давай вернемся. Ну если не сегодня, так в следующую субботу или воскресенье, — предложила я. — Наверняка эту туфельку никто не купит.
— Нет, — подумав, покачала головой Светлана. — Пусть все останется как есть. Ты мне даже и не описывай ее в подробностях, а то окажется, что совсем они и не похожи. А мне хочется думать, что это все же вынырнула пара к той, которую привез отец.
Белый пушистый кот вышел посмотреть, кто пришел, но сразу же дернул хвостом — таким холодом повеяло от нас — и гордо удалился в другую комнату. А Яна повела нас отпаивать горячим чаем и достала с полки чашки, украшенные цветами и растениями.
— Это я все купила по частям. Есть чайный набор, а есть еще и столовый — называется он “Ботаника”. На каждом — свое растение.
— Действительно очень изысканно. Ты все это на фломаркте закупила? — осведомилась я, радуясь тому, что сейчас она добавит забавные подробности: как торговалась и постепенно собирала полный комплект.
— Зачем? — удивилась Яна. — Через интернет, по компьютеру. В Сети давно существует фломаркт, на котором ты можешь купить все что угодно, не выходя из дома.
И Яна объяснила, к каким хитростям она прибегает, чтобы не переплачивать лишнее, чтобы каждая покупка не превышала одного-двух евро. Потому что и здесь, в Сети, нужно уметь искать и находить нужные тебе вещи. Виртуальный рынок объединяет весь мир: Китай и Австралию, Америку и Японию, Германию и Индию. Там можно найти все что хочешь.
Но, боюсь, наткнуться вот так, случайно, как я наткнулась на берлинском фломаркте на парчовую туфельку, — во Всемирной паутине вряд ли возможно.
И тут я вывела еще один закон толкучки (наверняка не последний). Поход туда — еще и путешествие во времени. Пусть и в не самое дальнее. Подсказка, конечно, уже давно засела в памяти.
— Такое впечатление, будто я вернулась во времена моего детства, — призналась одна женщина в электричке, когда мы возвращались с платформы “Марк”, и вынула из сумки только что приобретенного ватного деда-мороза, покрытого тонкой сахарно поблескивавшей корочкой какого-то особого клейкого состава. Не того Деда Мороза, который все более приобретает черты Санта-Клауса, а того, которого мы помнили: величественного, с посохом и снежными узорами на голубой шубе с белыми обшлагами. И впрямь путешествие в детство.
Но это ощущение окончательно оформилось только после нашего со Светланой похода на фломаркт. Попадется ли ей эта туфелька на глаза в следующий раз? Неизвестно. Толкучки — последний оплот борьбы с глобализмом — всегда неповторимы, как калейдоскоп. Один легкий поворот, и совсем другой рисунок получается.
“Весь мир — поток метафор и символов узор”, — написал Омар Хайям. “Весь мир состоит из знаков, все к чему-то отсылает”, — заметил голландский писатель Сэйс Нотебом, с пронзительным чувством описавший в книге “День поминовения” Берлин после падения стены, каким он открывается взгляду героя романа. Владимир Набоков, с его увлечением бабочками, не мог не заметить той неожиданной симметрии, которая вдруг возникает и в жизни. Один из таких моментов он отметил в “Других берегах”, когда описывал, как в день назначения на пост Главнокомандующего Дальневосточной армией генерал Куропаткин показал ему, маленькому Володе, фокус со спичками. А потом, через пятнадцать лет, при бегстве из Петрограда Набоков-отец натолкнулся на седобородого мужика в овчинном тулупе, который попросил огонька, но у Набокова не оказалось при себе спичек. Этим стариком оказался Куропаткин. “Что любопытно тут для меня, это логическое развитие темы спичек… Обнаружить и проследить на протяжении своей жизни развитие таких тематических узоров и есть, думается мне, главная задача мемуариста”. И, продолжая развивать свою мысль, добавил: “Признаться, я не верю в мимолетность времени — легкого, плавного, персидского времени! Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой”.
Эту цитату я обнаружила в книге Дмитрия Галковского “Бесконечный тупик”, когда размышляла, не распадаются ли мои заметки на две части: отдельно жизнь и судьба русской художницы из Таджикистана, оказавшейся в Берлине, и отдельно мои впечатления от блошиных рынков. И как часто бывает, в попавшейся вдруг книге само собой обнаружилось подтверждение тому, что ищешь.
В тот день, когда мы со Светланой пришли на фломаркт, вдруг сложился узор, в котором сплелись прошлое и настоящее, мечты и реальная жизнь девочки из Нау, некогда тайком примерявшей подарок отца — парчовую туфельку, — как примеряют судьбу.
В традиционном орнаменте узор всегда имеет символическое значение, и он всегда повторяется, рифмуется. Светлана это хорошо знала, потому что в поисках заработка вышила немало сюзане и куроков и догадывалась, почему не стоит возвращаться, чтобы найти подтверждение. Смысл такой метафоры неуловим, ее можно увидеть, ее можно отметить, но ее нельзя закрепить, — это все равно что насадить на иголку трепещущую бабочку.