Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2007
Как мы выиграли войну
Когда началась война, я очень обрадовался. Мы все радовались, потому что не надо было идти в школу. Конечно, кому охота зимой в школу тащиться! Все тогда сказали, что война уже давно назревала, но началась, как всегда, неожиданно, и поэтому все начали ругать друг друга за то, что проспали и позволили противнику застать себя врасплох. И только бабушка сохраняла спокойствие. Она, как обычно, хлопотала по дому, ходила по комнате, как будто ничего и не произошло, и только сказала, что кинотеатр “Дружба” специально так назвали, чтобы навязать людям то, чего на самом деле нет. Потому что на деле никакой дружбы никогда и не было, а была только дружба на словах, и то, что случилось сегодня, лишнее тому подтверждение. Она и в раннем детстве часто пугала меня этой своей “Дружбой” и говорила, что, если буду околачиваться в том районе, меня украдут индейцы — страшные люди в широкополых шляпах и на высоких каблуках. “Ничего ты, бабушка, не понимаешь, — смеялся я тогда, — на каблуках и в шляпах — это ковбои”. “Это в Америке в шляпах ковбои, — отзывался из кухни временно не работающий и уже несколько лет по этой причине проживающий у нас дядя Измаил, — а мы с тобой находимся в России. Здесь все всегда было через… ну, в общем, по-другому”. Между тем уже в самый первый день войны жизнь вокруг преобразилась. Наш двор находился далеко в тылу событий и тем не менее оставаться в стороне мы не имели никакого морального права. Поэтому собравшиеся во дворе мужики, проведя экстренный стихийный митинг, постановили: двор врагу ни за что не сдавать и биться до последней капли — правда, не уточнили чего. “Это наша земля, и никуда мы с нее не уйдем”, — выкрикнул кто-то смелый, и все согласились с ним. Было решено организовать во дворе дежурство, поставить на въезде и выезде блокпосты, пометить территорию двора красными флажками, а всему генералитету двора надлежало уединиться в построенном недавно на общие деньги сарае для разработки секретного плана обороны. И несмотря на то, что мужики у нас во дворе, сказать по совести, вояки никудышные — и руки у них трясутся, и глаза уже плохо видят, — можно было лишь поражаться их мужеству, глядя, с каким рвением и усердием они таскали мешки с песком и возводили укрепления. Тем временем во двор начали поступать первые сведения с передовой. Далеко на южной окраине к нам в тыл якобы проник вражеский снайпер. Забравшись в кабину башенного крана, он с высоты птичьего полета обстрелял из карамультука колонну детей, переходивших дорогу и направлявшихся из близлежащей школы в поликлинику на прививки. Дети в ужасе разбежались, а учитель астрономии замер на месте и начал креститься. Возмущенные недостойным поведением неприятельского снайпера жители окрестных домов приволокли откуда-то из дому и установили во дворе школы ракетный гранатомет. Проведя короткое совещание по вопросам аэродинамики, они без труда поймали кабину башенного крана в прицел и произвели выстрел. Ракета, однако, прошла значительно выше цели и, сверкнув красной искоркой в поднебесье, приземлилась несколькими кварталами дальше, в районе химического завода. О приземлении ракеты свидетельствовал небольшой взрыв, повлекший за собой еще один, куда более мощный и разрушительный. Яркость, насыщенность и характерный окрас пламени второго взрыва свидетельствовали о том, что на воздух взлетел весь химический завод. Увидев это, люди дружно высыпали на улицы и стали обниматься и ликовать, радуясь, что наконец избавились от монстра, который долгие годы безнаказанно загрязнял атмосферу в их районе. Но вражеский снайпер, про которого все вдруг забыли, был еще не обезврежен. Оглядевшись вокруг и обнаружив, что у него закончились патроны, он понял, что ему остается последняя возможность совершить подвиг — умереть, как подобает герою, — и, восславив истошным криком своего индейского бога, открыл дверь кабины и сделал шаг в пустоту. Пролетев немалое расстояние и угодив волей случая в кустарник, весь разодранный, он был подобран местными жителями и увезен в больницу на машине “скорой помощи”. “Да… на войне как на войне”, — дружно сказали мужики нашего двора, дослушав до конца этот рассказ, и тут же отправили гонца с донесением в сарай, где все это время заседал наш дворовый генералитет. Гонец через некоторое время вернулся с булкой хлеба и палкой колбасы. Исходивший от него запах спиртного говорил о том, что генералы времени даром не теряли и за разработку плана взялись основательно. И действительно: штабная жизнь кипела. С самого начала заседания в сарае было решено: не приступать к разработке никакого плана, предварительно не воздав почести небу и не задобрив богов молитвой, как того требует старинный обычай. Для совершения сего ритуала из подвала второго подъезда, хозяином которого являлся отставной таможенник Таймураз Тимурович Лохов, была принесена полная десятилитровая бутыль араки, оставшаяся от прошлогодней свадьбы его старшего сына. Сначала выпили за Большого Бога, потом за святого Георгия, покровителя всех путников в дороге и всех воинов в сражении, и в этой связи добавили, что настал именно тот день, когда нам как никогда нужна его помощь. Потом выпили за наших старших, за их мудрость, которая именно сейчас, в эту трудную минуту, так необходима нам при принятии ответственных решений. Потом за младших, ибо наступил момент, когда именно в их руках оказалась судьба всего нашего народа и нашей маленькой горной республики. Потом кто-то уже изрядно пьяный предложил тост за Ирландскую республиканскую армию, так как ирландцы, судя по первым двум буквам, являются нашими близкими родственниками, и в наши обязанности входит помочь братскому ирландскому народу в его нелегкой борьбе с английскими поработителями. Но, несмотря на красноречие оратора, данный тост не был утвержден старшими стола как непредусмотренный надлежащим порядком и остался лишь пожеланием. Однако последовали другие, не менее звучные и очень важные тосты. И каждый раз ораторы поражались, насколько своевременными оказывались их слова перед лицом нового обстоятельства. И все согласились с тем, что эта война воистину сплотила нас, весь народ нашей многонациональной республики, перед лицом новой опасности и видит бог, что мы не дрогнули и не убежали, как последние трусы, а твердой рукой и в трезвом уме мужественно противостоим натиску противника. “Это наша земля, и мы никуда отсюда не уйдем!” — крикнул кто-то в конце стола в направлении старших, и те тут же отправили ему почетный бокал. Бокалы продолжали звенеть, речи раздаваться, молодежь устала подносить снаряды, а старики продолжали провозглашать тосты, и мне, скромному адъютанту, бегавшему взад-вперед с поручениями, стал вдруг ясен смысл выражения “убить кого-то своим красноречием”. Ибо, окажись противник сейчас и здесь, в этом сарае, за этим столом, он бы давно уже отказался от всяких территориальных притязаний и незамедлительно согласился бы на безоговорочную капитуляцию с выплатой соответствующей контрибуции, вся сумма которой пошла бы на давно планируемое строительство гаражей во дворе. Ритуальный стол стал плавно переходить в совещание, и первым предложил свой план Урызмаг Мирзаевич Сахарахохов, бывший начальник плодовощбазы № 2 пригородного района. Он рассказал, что долгое время жил и работал в районе кинотеатра “Дружба” и подружился там с одним индейцем, который спьяну сболтнул ему их страшную индейскую тайну. Они, индейцы, сами по себе народ безграмотный, но руководит ими мудрый вождь. Если этот вождь погибнет или попадет в плен, они вмиг превратятся в растерянную, дезорганизованную массу. “А как узнать, кто у них вождь?” — выкрикнул кто-то в конце стола. “Очень просто, — ответил Урызмаг, — у всех индейцев на голове черные шляпы, а у вождя — белая”. “Подождите, — вмешался кто-то пьяный, — те, кто в шляпах, это же ковбои!” Но тут уже я не выдержал и сделал шаг вперед. “Это в Америке те, кто в шляпах, ковбои, — выкрикнул я, — а в России все всегда было по-другому!” Тут все громко рассмеялись, а кто-то даже погладил меня по голове, дескать, надо же, такой маленький, а уже разбирается. Не успел смех затихнуть, как слово попросил Тазрет Елбиевич Мозгиев, бывший работник хладокомбината № 14 на улице Павлика Морозова, и хотел было вновь рассказать свою старую историю, как в 66-м году ему явился святой Георгий и обещал сделать его директором мясокомбината “Северный”. Но не успел он начать, как из-за стола стали раздаваться недовольные крики: “Хватит, Тазрет! Знаем мы все! Перестань морочить нам голову!” И оратор, не выдержав натиска, что называется под давлением общественности сдался и тихо сел на свое место. В этот момент в помещение сарая нетвердой походкой ввалился гонец, посланный дежурным с блокпоста. Справившись после небольшого замешательства с гравитацией и удержав-таки врученный ему бокал, он икнул и отрапортовал, что бои на передовой идут очень ожесточенные. На федеральные силы рассчитывать не приходится. В центре сказали, мол, разбирайтесь сами, кто из вас индейцы, а кто ковбои. Но говорят, что исход сражения якобы предрешен, так как в плен к нашим попал их известный вождь Белая Шляпа. Оказалось, что он же и Синяя борода. Не тратя времени на комментарии, сначала старшие, а потом и все остальные подняли бокалы и выпили за известие. Гонец, взяв с собой со стола три бутылки водки и баранью ногу, с благодарностью и в спешке удалился дальше нести дежурство. Тут, как бы подытоживая сказанное, слово взял Батраз Крабов, мастер спорта по вольной борьбе, владелец сети коммерческих ларьков по улице Генерала Кукушкина. Батраз говорил громко и сердито. Он сказал, что существует единственная возможность защитить себя от агрессии. Надо скинуться всем двором и купить у одного знакомого полковника подержанный армейский танк, который постоянно дежурил бы во дворе и в любую минуту мог бы отразить нападение экстремистов. Он также упомянул своего брата, который работает в ГАИ и сможет зарегистрировать дворовый танк как индивидуальное транспортное средство, что позволит значительно расширить диапазон действия танка и послужит лишней гарантией нашей безопасности. Но не успел Батраз закончить свою речь, как с места вскочил Таймураз Лохов и начал осыпать его упреками и проклятьями. “Ты что, Батраз, ты за кого нас держишь? — кричал, волнуясь, Лохов. — Опять объегорить нас хочешь? Знаем мы, как ты этот сарай строил! По сто рублей тебе сдавали. А потом у тебя появилась машина и дача за городом”. Все посмотрели в лицо Крабову, но никаких признаков волнения, раскаянья или протеста на нем не увидели. Оно было непроницаемым, таким же угрюмым и каменным, как всегда. С этим лицом Крабов стоял в стойке в Сеуле, высвобождался из захвата в Нагано и боролся в партере в Калгари. И только голос у Крабова вдруг сделался строгим и звонким, как раскаты грома, и я сильно испугался и спрятался под стол, боясь, что меня может ударить молнией. В своей неторопливой деловой манере Крабов стал громко объяснять, что дачу и машину он приобрел на личные сбережения и если кто-то хочет уточнить и проверить, то он с удовольствием поговорит с ним с глазу на глаз. А что касается Таймураза Лохова, то к нему у него особый разговор. “Я тоже кое-что знаю, Таймураз, — спокойно продолжал Крабов. — Я знаю, кто угнал тогда ночью мою машину. И не надо тут лохами прикидываться. Ведь это был твой сын, наркоман, со своими дружками. И как только моя дочь могла спутаться с таким подонком!” “Твоя дочь! — выкрикнул Таймураз, не дослушав. — Эта… эта… — Таймураз силился подобрать верное слово, но грозное лицо Крабова явно мешало ему закончить фразу. Набрав воздуху, Таймураз махнул рукой и решил построить уже новое предложение: — Да ее кто только не…”.
Тут вдруг в помещение вполз вдребезги пьяный гонец с блокпоста, огласив весь сарай пронзительными криками. “Победа! — кричал охрипший гонец. — Полная победа!” Все тут же повскакали с мест и бросились поднимать его с пола. “Как победа? Какая победа?” — орали голоса. “Полная, — отвечал он, — полная победа!” Лишь когда его усадили за стол возле печки и налили араки, он немного успокоился, отдышался и начал обо всем по порядку: “Нам помогли наши братья-южане. В решающий момент боя они неожиданно атаковали противника и решили исход войны! Вождь Белая Шляпа подписал с нами мирный договор. Я сам видел, по телевизору! Мы победили! Ура!” — выкрикнул он напоследок и, обессилев, упал лицом в тарелку. Недоумевая, все повернулись в сторону старшего за разъяснениями. Но тот, как оказалось, уже стоял наготове, держа бокал с аракой в вытянутой руке. Смекнув, в чем дело, сначала старшие, а потом и младшие стали вдумчиво, не торопясь, один за другим поднимать свои бокалы. “Мы победили, — начал старший, — и на нашей земле вновь воцарился мир. Так выпьем же за мир во всем мире и за изобилие в нашем доме. Пусть наши дети никогда не узнают, что такое свист пуль и грохот снарядов, пусть им никогда не доведется пережить то, что пережили мы, и пусть в их домах всегда будут мир, уют и изобилие!” — сказал старший и поднес свой наполненный бокал к губам. И весь стол ответил ему звонким радостным: “Да будет так!!!” Потом все стали обниматься и поздравлять друг друга с победой. Таймураз Лохов кинулся извиняться перед Батразом Крабовым, но тот опередил его, сказав, что первым начал горячиться и был не прав. Старшие обнимали младших, младшие похлопывали по плечу старших, а дворовый пес Сармат под шумок утащил огромную говяжью кость. Так мы выиграли войну. А вечером, вернувшись домой с пакетом бараньих кишок и козлиных ноздрей — доля, полагавшаяся мне как младшему, — я уточнил в Энциклопедии Юных Сурков, кто такие индейцы. Оказалось, что это такие племена в Северной и Южной Америке, которые скачут на лошадях, питаются дичью и носят на голове украшения из птичьих перьев. Ну и дела… — подумал я и сел делать географию.
Гибель империи
Блуждая в лабиринтах улиц этого города, я задавался единственным вопросом: как это все могло стать настолько чужим и нелепым, настолько грубым и больным? Все эти стаи голодных воробьев, эти враждебные лица на проспекте Мира, пьяные компании, покидающие заведения, — что это? Начало? Конец? Или только повторение? И тут я увидел его, мирно сидящего на скамейке посреди всего этого хаоса. Желтая куртка, клетчатые брюки и ядовито-оранжевые ботинки не могли не бросаться в глаза. Они просто кричали на фоне черно-белой монотонной беспорядочности. Он сидел, подперев голову руками, и пристально вглядывался в асфальт, как будто рассматривал там какой-то причудливый узор. Трудно было сказать, плачет он или смеется, грустит или радуется, волнуется или негодует, но состояние, в которое он себя погрузил, угадывалось сразу и безошибочно. Увидев меня, он расплылся в ленивой улыбке, а затем вдруг сделал серьезное лицо, тяжело выдохнул и протянул мне руку. “Империя гибнет!” — произнес он с горечью в голосе. Затем, решительно и демонстративно кивнув головой, вернулся в первоначальное состояние.
Теперь казалось, что он решает на асфальте какую-то неимоверно сложную шахматную задачу. Заправленные в ботинки брюки — такая вроде бы незначительная деталь — фатально выдавали в нем выходца с юга, беспечного созерцателя, генетически исповедующего упрощенное, поверхностное восприятие проблем бытия и мироздания, и даже масса прочитанных им книг не смогла искоренить в нем этот врожденный бытовой рефлекс. Он попытался взглянуть на меня снизу вверх, прилагая при этом, казалось, нечеловеческие усилия. С огромным трудом все же вскинул тяжелые веки и после недолгих, едва заметных манипуляций поймал мой силуэт в объектив своего зрачка. Мой контур, запечатлевшись на сетчатке, тут же юркнул дальше по проводам в непроходимую глушь его сознания. “Империя… — повторил он, схватившись руками за голову, — империя гибнет!” На слове “гибнет” он картинно обрушил голову вниз, возвращая свой рассеянный взгляд в исходную точку на асфальте.
Сочувственно покивав некоторое время, я огляделся вокруг и присел рядом. “Империя”… — он в беспамятстве замотал головой. В своем наряде он напоминал диковинную тропическую бабочку, которая пестрой ядовитой окраской пытается отпугнуть приставучих хищников. Какое ужасное время, подумал я, какое нелепое время — оно заставило этого беспечного южанина стать философом. Я огляделся вокруг. Снующие туда-сюда прохожие, часы с застывшими стрелками, мамаши с колясками, прогуливающиеся старики с шахматными досками — все напоминало, скорее, какую-то серую скандинавскую сказку.
Он был прав. Он всегда все знал лучше. Как-то раз, на этом же месте, несколько лет назад он впервые поведал мне о своем чудесном открытии. Он открыл перспективу. Для наглядности он заставил меня вместе с ним забраться на скамейку и посмотреть в сторону горизонта, где как раз садилось солнце. “Неужели ты не видишь? — возмущался он. — Этот проспект специально задуман перпендикулярно горному хребту. Отсюда открывается уникальный вид на горы. Видишь, мы как бы стоим на взлетной полосе, с которой должна стартовать наша фантазия. В нас должен ожить и заговорить дух наших предков, уникальных людей, которые с таким остроумием и изяществом заложили этот город. Ты чувствуешь что-нибудь? — Я отрицательно покачал головой. — Вот, — поспешил он заметить, — это потому, что уже следующее поколение наших предков видело мир совсем иначе и, проигнорировав волю отцов, стало делать все по-своему. Это они понастроили все эти несуразные многоэтажки, испортив ими прекрасный вид. Посмотри, эти убогие конструкции торчат отовсюду. И что в конце концов ожидает эту горе-работу? Все то же забвение. Люди выдохлись. Они больше не могут. Они гибнут. А многоэтажки все стоят. Стоят, как памятники своевольному гордому поколению, не пожелавшему ни с кем и ни с чем считаться. Если включить воображение и представить себе, что многоэтажек нет, можно без труда уловить первоначальную идею, всмотреться и увидеть несуществующую гармонию, полет мечты, лестницу в небеса и все такое прочее… Ведь перспектива в целом все-таки осталась. Но… — тут он тяжело выдохнул, спрыгнул вниз и снова уселся на скамейку. — Но если у города и есть эта перспектива, то у нас в этом городе ее нет. Мы дети тех, кто строил многоэтажки. Мы — потерянное поколение”. И тут в его глазах каким-то романтическим блеском вновь вспыхнули все книги по истории, культурологии и философии, которые он когда-либо читал — все, до последней мятой брошюры по этнографии, оставшейся в наследство от бдительного деда.
Нельзя сказать, что ему было легко носить все это в своей голове. Было время, когда наследственно-беззаботное в нем брало верх над разумным, и он бросал учебу, устраиваясь работать на центральный рынок. Там, среди ящиков сверкающих на солнце мандаринов, апельсинов и сочных персиков, между нависшими над ним гроздьями винограда, вереницами чурчхел и сушеных корольков, в зарослях петрушки, укропа и киндзы, он на удивление всем своим прежним знакомым отнюдь не растерялся, а, наоборот, за довольно короткое время успел освоиться, осмотреться и уже через неделю в компании таких же, как он, выходцев с юга чувствовал себя за прилавком как рыба в воде. Там он научился громко смеяться, говорить глупости и заразился идиотской привычкой изо всей силы сдавливать руку при рукопожатии. Конечно же он уступал в колоритности своим матерым соседям по палатке, конечно же он был лишен той вероломной непосредственности, с которой его коллеги выкрикивали в лицо покупателям названия и цены своих товаров, и тем не менее он вписался, растворился, затерялся и таки занял свое место на этой ярмарке тщеславия.
Но однажды наступил момент, когда он пристально всмотрелся в свое отражение в зеркале и сказал себе: “Нет, парень, это не твое!” В горячем, беспечном южанине вновь возобладал трезвый рассудительный философ. Именно тогда мне вдруг открылась вся трагичность судьбы этого человека, обреченного всю жизнь балансировать между серьезностью и озорством, образованностью и невежеством, карьерой и раздолбайством. Немудрено, что такой канатоходец может в любой момент оступиться и упасть в пропасть. От раза к разу у него случались глубокие кризисы, из которых ему со все большим трудом удавалось выбираться, и то, что сидело, бурчало и мотало головой рядом со мной на скамейке, было не чем иным, как сорвавшимся в пропасть канатоходцем, валяющимся на земле и обиженно потирающим синяки. “П — е — р — ь — я…” — вырвалось у него изнутри. “Что? — недоуменно спросил я. Но он лишь продолжал бурчать, обхватив голову руками. — Империя? — переспросил я погромче. — Знаю, знаю, — кричал я ему в ухо, похлопывая его по плечу. — Империя гибнет”.
Я достал сигарету и закурил. Этот сгорбившийся памятник отчаянию уже не имеет ничего общего с человеком, который еще несколько месяцев назад сидел на этом же месте и, обнимая ладонью бутылку пива, так изящно плел паутину своих измышлений. С какой убежденностью он умел доказывать свою правоту! Все мои наивные доводы разбивались о его эрудицию, как слепые корабли разбиваются о прибрежные скалы. “А что если уехать? — спросил я тогда с интонацией юного натуралиста. — Просто так, на удачу. Лондон! Париж! Роттердам!..” Я вспомнил нашего учителя по физике, для которого все вокруг стало настолько относительным, что он в один прекрасный день собрал чемоданы и уехал в Канаду, оставив дома семью, книги и чашку недопитого кофе. Ходят слухи, что он там хорошо прижился и учит теперь канадских ребятишек играть в хоккей. “Нет, — возразил он мне, не дослушав, — ты как хочешь, а я в Роттердам не поеду”. “Почему?” — не унимался я. “Да потому что, судя по названию, ничего хорошего нас там не ждет. Ну, сам подумай, что мы там будем делать? — Я задумался. — Вот именно, — тут же продолжил он. — Рано или поздно, на минутку или навсегда — все равно все они возвращаются. Вон их сколько вокруг! Ходят все напуганные, рассказывают какие-то небылицы, путаются, говорят, что единственная истина, которую им удалось усвоить, это то, что вернуться на самом деле никуда невозможно, как невозможно и убежать. Все это бессмысленно. Все это уже было, и обо всем написано в книгах. Где бы мы ни находились и куда бы мы ни убежали, в нашем ли сознании или наяву нас все равно поджидает проспект Мира. — Тут он снова предложил мне забраться с ним на скамейку. — Видишь, — показал рукой в сторону горизонта, — эта перпендикулярность так проста, так символична! Почему мы сейчас здесь? Случайно? Вовсе нет! Нас просто тянет на это место. Это не только взлетная, это еще и посадочная полоса. Это полоса препятствий и полоса крушений, и рано или поздно мы с тобой на ней приземлимся, как вон те старики, которые так же беззаботно гуляли тут пятьдесят, а может, и сто лет назад. Посмотри, как они хитро устроились за шахматной доской. Ты думаешь, они обдумывают следующий ход? Нет. Они прекрасно знают, что ходить им больше некуда. Они лишь погружаются в себя, отчаянно силясь понять, как это могло случиться. Не успели начать игру, а партия уже закончилась. В жизни нет правил. И мысленно прикидывая их возраст, можно лишь догадываться, с какой интенсивностью давит на них это обстоятельство. В шахматах правила есть. Вот они и жмутся в страхе к доске, инстинктивно пытаясь найти хоть какое-то пристанище своему изношенному сознанию перед тем, как все закончится”.
Мы слезли со скамейки и вернулись к своим бутылкам пива. И тогда он впервые изрек эту жестокую истину: “Империя гибнет, — произнес он задумчиво, — империя гибнет, и нам ничего не остается, как молча любоваться ее закатом. Мы — дети римлян. Мы последние, кто имеет право говорить от лица Рима. А все те, кто придет после нас, — варвары!”
Я молча кивал, боясь ввернуть хоть слово в выстроенную им схему, и лишь повторял про себя: “Нет, ты так долго не протянешь. Ты сопьешься, загонишь себя в угол, обязательно сопьешься и раскиснешь”. И мне вдруг вспомнилось, как мы, будучи еще детьми, точно так же сидели на этом месте, но в руках у нас были не горькие бутылки пива, а сладкие и невинные стаканчики с мороженым.
Я докурил сигарету и попробовал попасть окурком в стоящую напротив урну, но не попал. Мимо прошла какая-то бойкая мамаша, держа за руку телепающегося ребенка, вынужденного бежать рядом и иногда даже подпрыгивать. Минуя меня, ребенок вдруг улыбнулся, и мне показалось, это оттого, что он все прекрасно знает. Знает, почему я здесь сижу, и знает ответы на все вопросы, над которыми я ломаю себе голову.
Интересно, как он все-таки тогда общался со своими коллегами по рынку? О чем он с ними говорил? Задумавшись, я откинулся на спинку скамейки, потянулся и начал зевать от усталости и скуки. То, что сидело рядом со мной, вдруг поспешно отползло от меня и, перевалившись через край скамейки, издало несколько неприятных утробных звуков, после чего мне пришлось виновато парировать возмущенные взгляды гуляющих и сидящих напротив людей. Извините, дескать, говорил я глазами, ну, сорвался канатоходец в пропасть — с кем не бывает. Завтра очухается, умоется и будет дальше и вам, и себе голову морочить. Обычная реакция отторжения, ничего больше. Одна из тех фаз, в которых организм избавляется от избытка накопившегося негативного материала такими вот радикальными методами.
Он вернулся на прежнее место тяжело дыша и с большим трудом взял у меня протянутый ему платок. Теперь, с моим платком в руках, он стал похож на фигуриста, откатавшего произвольную программу и ожидающего на скамейке вместе с тренером своих оценок. Как все-таки время к нам беспощадно! Несуразный гибрид джигита и панка, Цицерон в овощном ряду — он довел свое жизнеотрицание до совершенства и не может этого больше выносить. Мне, наверное, опять придется тащить его домой, подумал я и тяжело вздохнул. Таким он и останется в моей памяти, и будет мучить и преследовать меня, где бы я ни был. Он, этот проспект, желтая куртка, клетчатые брюки, яркое гранатовое солнце, слепящее глаза, и вся эта несуразица мыслей в его и моей головах. Старики с противоположной скамейки вернулись к своим шахматам, стая воробьев жадно терзала брошенную им старушкой булку, а у линии горизонта тем временем уже вовсю полыхал пурпурный закат, обжигая своим светом окрестные дома, их окна и крыши.
Неправильная позиция
Ему не повезло. Как он сам любил говорить, он занял неправильную позицию, затеял не то дело. Но жить по-другому он тоже не мог, и сейчас, когда он с осторожностью оглядывается на те стародавние времена, ему ничего не остается, как признать, что все, что он делал, он делал осознанно и исключительно по своей воле.
С самого первого дня, как услышал музыку, он понял, что не сможет без нее дальше жить. Он и представить тогда не мог, к чему приведет его это роковое увлечение. Он покупал пластинки, вырезал из газет тексты новых песен, а вечером, когда весь город становился мирным и кротким, запирался у себя в каморке и слушал радио. И эта тайная страсть, которую не могли разделить с ним ни его родители, ни школьные друзья, поглотила его, вторглась в его сознание и стала диктовать ему свои условия. Тотальная гармония взяла его в оборот, строгала и резала его, как полено, меняла его внешний вид и заполняла его внутренние пустоты. В обыденной жизни он стал робким, нерешительным. Стоило гармонии надолго исчезнуть, как он впадал в депрессию и мог даже заплакать. Он стал бояться дневного света, но, куда бы ни занес его день, всегда знал, что непременно выпутается. Ведь вечером он будет не один. Он вернется в свою каморку, где будет ждать его единственная любовь — его гармония.
А мир за окном не менялся. Он был все так же недоступен и неузнаваем. Бурлил, кипел, клокотал, потом остывал, замерзал и снова нагревался. Он представлял собой каждодневную какофонию — грубый микс из рукопожатий, праздных разговоров, автомобильных гудков и криков детворы. Одноклассники и одноклассницы женились и выходили замуж, выгодно приобретали по оптовым ценам телевизоры и видеомагнитофоны, рожали детей и трагически гибли в автокатастрофах, уезжали и были счастливы, но потом возвращались, потому что стыдились этого своего экспортированного счастья. Он делал вид, что всех их понимает, каждый раз кивал и поддакивал, не переставая в душе удивляться их глупости и невежеству. В них не было гармонии, и он их не любил. Он был себе на уме.
Время законсервировало его — он так и остался странноватым, нестриженым подростком. Его коллекция росла с огромной быстротой. Это были пластинки, бобины, кассеты — километры и километры пленки, и в один прекрасный день в его маленькой каморке, сплошь увешанной плакатами, вдруг стало слишком тесно. Гармонии нужно было место. Она требовала пространства. Она говорила с ним, она кричала на него на том странном новом языке, который его друзья и соседи уже не понимали. Выкрикивала названия странных, редких групп, новые редкие песни, альбомы, синглы, и он не устоял. Он сделал так, как она хотела. Или, может, он просто хотел, чтобы этот крик в его голове прекратился? Он перевез ее в центр, на людное место, где ей было спокойнее и легче, он занял денег и вопреки всем советам и просьбам одуматься открыл в полуподвальном помещении свою лавку. Если бы открыл шашлычную, он стал бы богачом, но он сделал по-своему — просто не мог иначе. “Я занял неправильную позицию”, — говорил он и смеялся. Только так мог он заключить компромисс с этим миром, примирить гармонию и хаос.
Он стоял один за прилавком, спиной к бесчисленным полочкам и стеллажам, и говорил на этом своем непонятном языке, переводил с него, охотно отвечал на вопросы, объяснял и рассказывал. Всего за 10 рублей он мог записать людям такую несуразицу и вздор, что люди приходили еще и еще. Они стекались к нему из разных районов города, иногда просто так, чтобы лишь взглянуть на этого странноватого доброго чудачка, увидеть, как он разводит руками, показать его своим знакомым. Он не смущался. Говорил легко и открыто. В нем звучала сама гармония. Она звучала целый день с 10 до 18.00 и заполняла все полуподвальное помещение своим ритмом, тактом и размером. Он научился быть обходительным с людьми. Тратил на них свое время, свое красноречие. С неподдельной скромностью и смирением он отпускал им их музыкальные грехи, шел вместо них на голгофу, умолял гармонию не гневаться на них. Он умел быть многословным. Аккуратным почерком, скромно, но со вкусом, подписывал свои кассеты. А они, как вымуштрованные бойцы, сомкнули свои плотные ряды за его спиной, соблюдая порядок и чистоту, почитая дисциплину и гармонию. И он — молодой генерал, верховный главнокомандующий своих музыкальных войск — торопился на трамвай и через весь город спешил к себе в ставку, чтобы ровно в 10 принять командование. “Здравствуйте, товарищи бойцы!” — кричал он с порога. “Здравия желаю, та-щ генерал!” — дружно отвечали кассеты. И заваруха начиналась…
Так, окопавшись в своем блиндаже на центральном проспекте, он держал оборону. А когда день плавно переходил в вечер, он закрывал студию и, оставшись наедине со кассетами, пластинками и причудливыми электроприборами, праздновал свой маленький успех — свою победу. И только самые давнишние друзья, воспитанные им в духе терпимости к гармонии, имели право делить с ним эти минуты послерабочего счастья в его маленьком полуподвальном храме. Бывало, они закрывались на всю ночь, жадно курили, наполняли и опустошали бокалы, слушали кассеты с самых верхних полок и делились друг с другом сокровенными мыслями. О, если б он только знал, с какой тоской он потом будет вспоминать эти ночные посиделки! Порой их общество украшали одна или две дамы, неравнодушные к музыке и вину и по-своему обозленные на несправедливость и ложь распоясавшегося мира. А когда воздух, то ли от сигарет, то ли от переживаний, становился невыносимым, главный жрец гармонии, он же генерал бесконечных кассет, открывал форточку, и осенняя свежесть гармонично проникала с улицы в их тесный искусственный мирок, и становилось легко и приятно, и все понимали, что наступило утро.
Так продолжалось бы вечно, если бы в один прекрасный день в музыкальном магазине не появились люди с грозными лицами и тяжелыми взглядами. Он тут же понял, что это именно те люди, от которых он бегал всю жизнь и которых боялся еще со школы, и что если они теперь здесь, в его магазине, то, значит, все кончено. Уж они-то знали, что никакой он не генерал, а самый обыкновенный трус, бежавший с поля боя жизни. От их спортивных костюмов у него запестрело в глазах. Да, это были они — борцы, люди, превратившие борьбу из средства достижения цели в самоцель, сделавшие ее смыслом своего существования. Один из них — здоровый парень с заплывшими ушами — вышел вперед и заговорил. И уже по первым словам стало ясно, что это не то, что он умеет делать лучше всего. В грубых, скупых выражениях, ломаными фразами он объяснил, что времена сейчас сложные, что любое место в центре дорогого стоит и что новый банк, который так внезапно вырос по соседству, надумал расширяться. Он предложил напуганному и сосредоточенно следящему за ходом его мыслей хозяину назвать свою цену, но в ответ увидел лишь страх и отвращение в его глазах. Хозяин начал нести какую-то чушь. Он стал говорить о том, как важен этот магазин в негармоничном городе, о том, что он уже сто лет здесь существует, что он был здесь, когда все носили брюки клеш и бакенбарды, и потом, когда появились первые лодочки и проборы, и что даже город перестанет быть самим собой, потеряй он этот оазис хорошего вкуса… Но его перебили. И сделали это грубо и бесцеремонно. Как будто подстрелили жаворонка на заре — и звонкая песня превратилась в истошный крик. Ничего вроде бы и не было, просто парень с заплывшими ушами медленно обхватил ладонью его шею и словно бы нехотя, но размеренно и четко несколько раз ударил его головой о стол. Затем наклонился над корчащимся телом и объяснил: если больно, значит, голова у хозяина все-таки есть, а если она есть, то он не станет больше придуриваться и поймет, что им от него нужно. Они поподробнее осмотрелись вокруг, выбрали несколько кассет и, пообещав заглянуть на следующей неделе, ушли неторопливо, вразвалочку, как обычно покидали тренировочные площадки, оставив его лежать на полу с разбитой головой.
Раненый генерал на поле боя — что он чувствует в момент поражения? Он оглядел все вокруг — пластинки, кассеты, плакаты, с которых ему беззаботно улыбались его кумиры. Все было как всегда, только гармонии больше не было. И тут он понял, что ее и не могло быть, он сам ее выдумал. Он убедил себя, что она есть, просто вбил себе в голову, а потом, когда стало одиноко, начал убеждать в этом остальных. Поздравляю, генерал, сражение с блеском проиграно! Он вскочил вне себя от злости и начал крушить все вокруг — сдирать со стен плакаты, валить шкафы, сбрасывать вниз полки. Он ломал пластинки, топтал конверты, рвал обложки, а потом долгие часы сидел в оцепенении и распускал пленки. Он громил свои же части, уничтожал их, как предателей, был беспощаден и жесток.
Кто-то потом вызволил его из этого хлама, не дал умереть. Километры пленок и горы винила отправились на помойку, а его самого, израненного и потерянного, приютила какая-то женщина. Всех интересовало, что будет дальше. Образовалась пустота, и тем, кто раньше к нему ходил, пришлось свыкаться с мыслью, что его больше нет. Его друзья понимали, что не могут ничем помочь, и стали его избегать. Одно время он скитался, мрачный, по улицам, и было видно, что он не знает, куда идет. Но потом внезапно пропал, и кто-то сказал, что он перебрался на окраину, подальше от этих мест. И все, переживая случившееся, лишь сочувственно мотали головами, давая понять, что не в силах осмыслить его положение и уж тем более помочь. А он знал, что, если хочет жить, должен сам себя переделать, иначе сойдет с ума. Ему нужно было убедить себя, что черное — это белое, а белое — черное.
Прошатавшись без дела около полугода, он с напряжением и недовольством взялся за перекройку своего внутреннего мира. Покопался в себе и нашел глубоко внутри заброшенный туда однажды в юности навык сварочных работ. Уцепившись за него, как за спасительную соломинку, начал его развивать и в скором времени довел до совершенства. Он завороженно смотрел на пламя, часами корчился перед ржавыми трубами, соединял несоединимое. Вокруг летали искры, будто вредные мысли рассыпались под действием огня. Так покорение металла придало ему уверенности и вернуло в строй. Конфликты в его душе вскоре поутихли. Он снова начал узнавать знакомых, а потом и вовсе осмелел, начал заводить новых друзей. Он вступил в законный брак с девушкой из прошлой жизни и сделался смелее и строже. Новая жизнь поменяла его, и о прежних делах он говорил теперь неохотно.
Однажды он признался кому-то, что не держит зла на того парня с заплывшими ушами. Наоборот, даже благодарен ему. Несколько раз он даже назвал его спасителем, ангелом, вызволившим его из плена гармонии и открывшим ему глаза на мир. И слова эти вдруг каким-то образом дошли до самого этого ангела с заплывшими ушами, к тому моменту окончательно погрязшего в спасении душ. Ангел долго смеялся и часто пересказывал эту историю в шумных компаниях настолько красочно, насколько позволял его словарный запас, но сворачивать миссионерскую деятельность и не думал. Он лишь толстел и продолжал появляться то тут, то там, насильственно обращая все новых и новых предпринимателей в свою веру. Но однажды никому не известной группе переселенцев с “дикого юга” — как их называли злые языки — стали настолько неинтересны и скучны его проповеди, что они подкараулили его машину возле дома и закидали ее гранатами. Различия в мировоззрении сторон, явившиеся причиной полного непонимания, сыграли свою роковую роль, и бедный на слова ангел вернулся на небеса. Он канул в небытие, и тем, кто знал его, показалось, что он как будто что-то недоговорил, не закончил мысль, не успел найти нужных слов, чтобы себя выразить.
Слухи о случившемся, как дымок от взрыва, медленно и плавно расползлись по городу, отражаясь по-своему в каждом отдельном сознании. Люди качали головами, не находя слов, и никто не понял, почему тихий уравновешенный сварщик вдруг так улыбнулся и выдал за смену двойную норму. Нет, он не воспринял это как победу. Он был уже далеко, и мысли его были совсем о другом, о новом. Его дела шли хорошо, и он понимал это.
Вероятно, пережитое потрясение заставило его увидеть в себе пространства, которые раньше были ему неведомы. Он обзавелся всем тем, против чего бунтовал, находясь на службе у гармонии. Он с жадностью наверстывал упущенное, и материальному миру пришлось потесниться, чтобы освободить место для еще одного перебежчика. И вот он снова стал гулять по улицам, внешне похожий, но внутренне уже другой. Иногда по воскресеньям он выбирался с кем-нибудь в центр и, проходя мимо красивого здания нового банка, скалившегося своим мраморным парадным входом, невольно останавливался, давая волю воспоминаниям. На этом самом месте промелькнуло несколько лет его жизни, когда он был кем-то другим, кем-то важным. Его руки начинали трястись, в глазах появлялись еле заметные огоньки, как искорки от сварки, а лицо становилось то ли напуганным, то ли веселым. И тогда он принимался рассказывать, в растерянности подбирая слова, но видел, что его не понимают. Он не расстраивался. Делал серьезное лицо, махал рукой, тяжело вздыхал и шел дальше, как будто ничего и не было. “Я занял неправильную позицию”, — пояснял он, довольный, что все-таки нашел нужное слово. Так и повторял каждый раз, пытаясь всех убедить, что речь идет о сущем пустяке. И лишь однажды кто-то, кто был не в настроении, возразил ему. Ладно, мол, тебе со своей позицией. Какую бы позицию человек ни занял, жизнь рано или поздно его найдет и поимеет. Вам ли этого не знать, товарищ генерал? Он тогда громко рассмеялся, но ответить ничего не смог. Только почесал в затылке и пошел дальше.
Бессонница
Если ты уже час внушаешь себе, что полностью расслаблен и вот-вот заснешь, а на тебя, вопреки всем внушениям, из темноты чернеющей ночи наступает твоя жизнь во всей своей нелепости и бессмыслии, мой тебе совет — сдайся, расслабься, уступи, ибо нет лучше средства от бессонницы, чем полная, безоговорочная капитуляция. Тогда, возможно, и в твоем сознании, как это часто бывает со мной, вдруг замерцает кружка горячего чая — символ всепрощения и дружбы, нечто материальное, способное сплотить вокруг себя все твои “я”, “сверх я” и “супер я”, и зазвучит своего рода финальный свисток, повествующий об окончании поединка с самим собой.
Как только этот образ в моей голове обретает ясные очертания, как только я начинаю отчетливо видеть пар над безупречно круглым чайным озерцом, ощущать в воздухе аромат лимона и любоваться процессом запотевания внутренней поверхности кружки, когда влага собирается в маленькие шарики, так внезапно срывающиеся и скользящие вниз по стенкам, — я понимаю, что уже не засну. Я медленно встаю, зажигаю свет, сажусь на край кровати и, недовольно потирая глаза, пытаюсь понять, что со мной происходит. Надо сделать кружку реальной — другого выхода нет. Вот в моей руке приятно тяжелеет оплавленная ручка блестящего чайника. Вот дверь моей комнаты распахивается, открывая передо мной новый, неизведанный мир. Вот свет неоновых ламп слепит мне глаза. Неужели мне все это не снится?
Проворный, как лань, и тихий, как мышь, я осторожно ступаю по коридору второго этажа общежития № 8 в направлении общей кухни. В коридоре тепло и безлюдно. Справа и слева мелькают двери, за каждой обрело свой покой чье-то суетливое эго — и пока эти эги спят, я вправе делать с кухней все, что захочу. Я чувствителен к каждому звуку, к каждому шороху и, приземляя чайник на старую горелую решетку, так нелепо вьющуюся над видавшей виды конфоркой, не готов до конца поверить, что это не сон. Нет, я — ничтожество! Я недоумок! Суетясь и часто дыша, я хлопаю по карманам в отчаянной попытке спасти свою репутацию в собственных глазах, но тщетно. Идиот! Видел бы меня сейчас Достоевский. Я не взял с собой спички! Вот так и в жизни — строишь планы, совершаешь действия, но упускаешь из виду какую-нибудь мелочь, и тебе приходится возвращаться назад, на прежнее место, чтобы попробовать довершить задуманное со второй попытки. И кто в этом виноват? Ты один.
Слева и справа мелькают двери — ах, если бы они только знали! Я — коммунальный гроссмейстер, потерпевший поражение! Комнатный философ, загнавший себя в угол. Я возвращаюсь в свою комнату и объявляю розыск. Полки, ящики, шкаф… Видит Бог, я не хотел заваривать эту кашу. Я хотел заварить чай! Наивный дурак: думал, что можно просто взять и растворить себя в кружке! Карманы, сервант, антресоль… Не может быть! Их нигде нет. У меня нет спичек. Нигде, ни одной. Не может быть.
Я возвращаюсь на кухню, матеря себя за то, что не подумал раньше. Полное исступление. Шок. Мне нужна спичка. Только одна спичка. Плита, под плитой, за плитой — ничего! Не может быть. Неужели придется отказаться от затеи? Неужели кружка так и останется образом? Неужели придется приправить бессонницу горьким вкусом поражения, ощущением собственной ничтожности?
Рыча, как раненый зверь, я возвращаюсь в свое логово. И будто последняя струна внезапно рвется где-то внутри. Я неловко потянул за карту — и вся конструкция с шумом обвалилась у меня на глазах. Все, что я себе настроил, теперь летает по комнате, плавно парит и опускается к моим ногам. Я — неудачник, и правы те, кто меня таковым считает.
Здравствуй, бессонница, я снова здесь! Выключаю свет, чуть не плача, — ах, если бы точно так же можно было отключить на время голову! Одна-единственная спичка — вселенская катастрофа. Гибель империи! Полцарства за коня? Возьмите все левое полушарие головного мозга и попробуйте найти там спичку. Я стараюсь все забыть и уснуть. Кружка, чайник, коридор — ничего этого не было. А слово “спичка” я и слышать не хочу. Я сплю, потому что глаза мои закрыты. Нет, не сплю. Я просто лежу с закрытыми глазами и пытаюсь перехитрить самого себя. Я полностью расслаблен. Сейчас засну. Обязательно засну. Вот он я — лежу, не шелохнувшись. Обезоружен и повержен. И моя нелепая жизнь под покровом темноты вновь начинает свое наступление. Воспоминания, образы, лица выстраиваются в колонны и идут на меня под барабанный бой и звуки трубы. Они подходят все ближе и ближе. Это психическая атака. Вот они развернули свои знамена. Вот уже слышится глухое “ура” в их авангарде. Вот они примыкают штыки и бросаются врукопашную, кромсают и режут мое сознание, желая меня уничтожить.
Лица, образы, запахи, отдельные слова. И снова начинается старая песня: там надо было сделать то-то и то-то, здесь надо было сказать так-то, в таком-то году поступить так-то, а в таком-то не так. Неужели моя база данных настолько переполнилась, что всю оставшуюся жизнь я должен буду копаться в ней, как в архиве? Давайте, мучайте меня! Доставайте меня дальше! Да, все, что я делал, я делал неправильно! Вам хватает этого признания? Ведь в глубине души я знаю, что все это бессмысленно и нелепо. Я ворочаюсь, пытаюсь себя успокоить, но бессонница не уходит. И появляются картинки, одна за одной, как бессвязный фильм. Я пытаюсь думать о хорошем. Пытаюсь подчинить своей воле этот бессвязный поток.
Вспоминаю шахматную доску. Она состоит из шестидесяти четырех клеток. И все они ровные и спокойные, большие и гладкие. Я — маленький мальчик, склонившийся над элементарной задачей. Сижу в исступлении и чуть не плачу. Я не могу ее решить. Я глуп и беспомощен. Мне подсказывает отец. Он видит, что я не в состоянии увидеть простого, что моя маленькая голова с трудом соображает. Он говорит, что надо стараться шире взглянуть на проблему, охватить взглядом всю доску. Я следую его совету, вожу носом по доске: е6, е7, е8… Проговариваю эту мысль про себя. И тут в моей голове словно вспыхивает яркое пламя, и ферзь с ладьей — холодные и насмешливые — вдруг тоже начинают переливаться ярким светом. Я нашел это поле. Вижу, куда надо поставить ферзя. Это поле на самом краю доски. Я и подумать не мог, что ответ будет совсем в другой стороне. Нужно было просто шире взглянуть. Я плавно перемещаю ферзя. Следующим ходом ставлю мат. Отец смеется, видя, как я доволен. А я просто счастлив — ведь я только что совершил открытие.
Я встаю и с трудом нащупываю выключатель. Яркий свет вмиг разливается повсюду. Вот дверь, ведущая в другой мир. Вот коридор, в котором я блуждаю в неведении каждую ночь. Справа и слева мелькают двери, но мне нужна лестничная площадка. Поднимаюсь на третий этаж — тишина. Захожу в кухню, включаю свет. Плита, подоконник, пол — ничего! Четвертый этаж, кухня — надо шире смотреть на доску — ничего. Пятый этаж — холодильник, подоконник — кажется, что-то есть. Они собирают использованные спички в банку. А вдруг среди них… Я смотрю их на свет, верчу банку в руках. Вон они как перемешались, спичечные трупы! Беру с холодильника газету и высыпаю на нее содержимое банки, копаюсь в них пальцами, суетясь, отметаю ненужное. Не может быть — я вижу ее! Она здесь одна, остальные все трупы! Не веря своим глазам, подношу ее к окну и вижу, что она розовая. Спичка с розовой серой — моя счастливая спичка! Выдыхаю устало. Теперь и чашка становится ближе. Я не неудачник. Я не просто фантазер и мечтатель. Эта спичка — реальна. Это розовая спичка. Я способен решать проблемы как во сне, так и наяву. Я стою у окна и продолжаю рассматривать спичку на свет. О, как она прекрасна! Как она кстати! Но взор мой внезапно рассеивается. Спичка становится расплывчатой и нечеткой, а предметы за окном приобретают строгие очертания. Я смотрю в окно и, поражаясь тому, что вижу, застываю на месте.
Первые, еще робкие лучи холодного зимнего солнца уже ласкают заснеженные улицы, дома, стоящие в инее деревья. Горбящиеся люди в теплых шубах с надвинутыми капюшонами то тут, то там, как маленькие черные кляксы на белом листе, спешат, торопятся на работу. В такую рань! А дальше — дома, площадки, детский сад, пятиэтажка, пятиэтажка, магазин, школа — целый городок в тридцатиградусный мороз всеми забыт и занесен снегом. Платформа, которой не видно, а на ней люди — разноцветные камешки на снегу. Что я делаю в этом холодном северном городе? Как меня сюда занесло? Как получилось, что и я стал частью этой картины? Где привычная кардиограмма гор на горизонте? Почему поменяли небо?
Что эта реальность себе позволяет! Я в волнении мотаю головой, давая понять самому себе, что не смогу решить этой задачи. Нет, это мне не по силам. Пусть все останется как есть. Пусть все вопросы повиснут в воздухе. В этой партии я лишь фигура, и далеко не главная. Я искал спичку — я нашел ее. Что же мне еще надо? В страхе пячусь от окна и растворяюсь в темноте лестничной площадки. Четвертый, третий, второй — стоп! Я наклоняюсь над всеми забытым чайником, и в руке моей вспыхивает огонь. Секунда — и голубые языки пламени ласкают дно самодовольного сосуда. Вначале он спокоен, потом начинает важничать и в конце, потеряв всякий стыд, — властно булькать и свистеть. И это когда все вокруг спят! Я снимаю его с плиты, снимая тем самым с себя всякую ответственность за его вызывающее поведение, и уношу с собой, как наказанного. Надо торопиться — в любую минуту общежитие может ожить. Двери начнут открываться и закрываться, из кранов хлынет вода, кухню наполнят грубые запахи, и сливные бачки в туалете, как разбуженные львы, примутся рычать наперебой. Я несу чайник вдоль длинного коридора, весь перекосившийся под его тяжестью, вперед — пока за нами не закроется дверь моей комнаты. Достаю из шкафа большую фарфоровую кружку, кидаю туда пакетик чая и заливаю его кипятком. Брызги летят во все стороны — а так оно и красивее. Отрезаю кружок лимона, добавляю сахару — и кружка готова. Вот она, стоит себе, красуется, пускает пар во все стороны и даже не подозревает, что мне пришлось из-за нее пережить. Она существует, она излучает тепло, она вертится в моих руках, подносится к моим губам и ставится обратно на стол. Я сделал ее. Я претворил ее в жизнь, я ее автор. И, согретый ее теплом, как изможденный путник на привале, как солдат на опушке леса, зачарованный пением птиц, я медленными глотками впускаю в себя тепло. Я полностью спокоен. Тепло физическое превращается в тепло психическое. Мысль о том, что кружка состоялась, разливается по всему сознанию и вступает с другими мыслями в химическую реакцию. Выделяется тепло. Я понимаю: если есть кружка, значит, есть и я, и внезапно засыпаю, даже не успев додумать эту мысль до конца.
Детство Алчихана
Похороны Алчихана оказались делом серьезным и хлопотным, ведь это был первый раз, когда мы хоронили авторитета. Наш двор за всю свою историю не породил ни одной знаменитой личности, и Алчихан был, пожалуй, единственным из нас, кто сумел выбиться в люди, прославившись по всей округе своими зверствами. Как хоронить такого человека, наши мужики не знали, и когда эта страница в жизни нашего двора была закрыта, многие смогли с облегчением вздохнуть. Должен сказать, что это испытание на прочность мы в общем и целом выдержали и, несмотря на отвратительные погодные условия, в грязь лицом не ударили. Многие из нас всю предыдущую ночь от волнения не могли уснуть и, как плохие актеры, вновь и вновь проигрывали и повторяли свои роли, а когда утром увидели друг друга на похоронах, были сильно удивлены — до такой степени безупречно смотрелись на нас наши маски.
Кроме как от нас, хоронить Алчихана было неоткуда. В его загородный замок в горах по такой погоде не проехать, а в квартире, в центре, все еще работали криминалисты. Да к тому же это был двор, в котором прошло его детство. Кому же, как не нам, отправлять его в последний путь? Здесь он родился и вырос, здесь начал беспредельничать — даже став известной личностью, он каждый раз перед трудными разборками возвращался сюда, качался на старых качелях, играл с ребятами в мяч, подолгу сидел в песочнице, заворожено глядя в одну точку, и заряжался столь необходимой ему энергией. О том, как его убили, ходили разные слухи. Кто-то говорил, что его застрелили в упор из арбалета, кто-то — что из пращи, в общем, как в таких случаях обычно и бывает, точно никто ничего сказать не мог.
Предвкушая грандиозный спектакль, я в тот день одним из первых спустился во двор, чтобы занять место. Приготовления шли полным ходом: за сараем у гаражей мужики резали специально привезенного из Африки слона, а возле забора, на въезде во двор, молодежь разгружала цистерну со спиртом. Надвинув на голову капюшон, я осторожно встал за деревом, чтобы меня не припахали старшие, но зоркий и принципиальный Батраз Крабов из второго подъезда — наш прославленный чемпион и неутомимый борец за права и привилегии старших — все-таки заметил меня и тут же отправил в сарай перебирать бараньи кишки. Успев пропахнуть неприятным запахом и изрядно испытав омерзение от этой процедуры, я после долгих мучений расстался с кишками, перепоручив это занятие кому-то из младших, а сам переместился в сторону скамеек, где уже собрались старшие, и встал рядом с дядей Измаилом. Он был настолько потрясен происходившим, что, кажется, даже не сразу заметил меня. “Зачем ты нас, Алчихан, покинул! — бормотал Измаил, мотая головой. — На кого ты нас, непутевых, оставил!”
Тем временем во двор начали прибывать первые иномарки. Выходившие из них люди отличались большой массой тела и колючестью взоров. Один лишь взгляд в их сторону был серьезным испытанием на храбрость. И казалось даже, что наши старенькие обшарпанные пятиэтажки, почувствовав эту неистовую силу, немного побледнели и осели. Судя по номерным знакам, география скорби по Алчихану была весьма обширной, и о том, какие дела он делал при жизни, можно было только догадываться.
В половине первого, когда дождь усилился, Алчихана спустили вниз. Сделанный известным ювелирным мастером по спецзаказу золотой гроб тут же обступила толпа рыдающих родственников. За ними заняли свои места понаехавшие авторитеты. Справа от гроба, в окружении телохранителей-самураев, под большим цветастым зонтом стоял маленький узкоглазый старичок в желтом кимоно. Сомнений быть не могло — это был япончик. Сразу за ним в черном кашемировом пальто, переминая в руках томик Гегеля, стояла другая известная личность — Мамард Фензошвили, бывший член Академии наук, крупнейший авторитет в научном мире. Десять лет он преподавал Алчихану на зоне философию, после чего Алчихан, понабравшись ключевых понятий, мог часами чесать на разборках на любые темы.
Последним из авторитетов на похороны подъехал Пердихан, обладатель оранжевого “Понтиака”. Говорят, его специально попросили приехать чуть позже, чтобы лишний раз не напрягать людей. Пердихан, лучший друг Алчихана, долгое время лечился от огнестрельных ранений антибиотиками и заработал себе дисбактериоз кишечника или, выражаясь простым языком, приобрел пагубную привычку портить воздух. Когда разборки безнадежно затягивались, авторитеты всякий раз вспоминали о Пердихане. Он тут же подъезжал на своем оранжевом “Понтиаке” и, проходя в самый центр тусовки, начинал раскидывать рамсы, источая невыносимый запах. После пяти—семи минут таких разборок враждующим сторонам волей-неволей приходилось искать компромисс.
Авторитеты тем временем продолжали съезжаться, создавая на подъездах ко двору километровые пробки, а тучи на небе все сгущались и сгущались. Спокойствие и чинность церемонии внезапно оборвали донесшиеся из хвоста автомобильной очереди гудки и бранные слова. Мест для парковки не хватало — водители подъезжавших “Мерседесов” и лимузинов стали выходить из машин и напрягаться. Когда послышались первые выстрелы, стоявшие у гроба авторитеты после короткого совещания послали на место каждый по своему представителю, и уже через некоторое время хаотичное автомобильное сборище приобрело строгий порядок: справа — “Мерседесы”, слева — лимузины.
Когда начался траурный митинг, все уже успели изрядно продрогнуть. Первым выступил нанятый гостями актер Иван Крыжовников, который громко и с выражением прочел стихотворение Лермонтова “На смерть поэта”. Затем от лица соседей слово взял наш чемпион Батраз Крабов. Видя, как он пробирается к гробу, я не смог сдержать злорадной улыбки. Да… так вот всегда и бывает — люди, которые говорить не умеют, выступают охотно и часто. Сейчас опять начнется старый аттракцион “Батраз Крабов и чудеса косноязычия”.
“Как борец-вольник, — начал Крабов решительно, — я волен говорить что хочу”. При этих словах из глубины толпы раздался звучный ехидный смешок. Все вдруг сразу оглянулись на меня, и мне ничего не оставалось, как виновато упереться взглядом в землю. Но Батраз, уже знакомый с такого рода провокациями со стороны молодежи, не дал себя смутить и тут же продолжил с еще большей решительностью: “И пользуясь этой возможностью, хочу еще раз подчеркнуть, какого великого человека мы сегодня хороним. — Батраз перевел дыхание. — Я помню Алчихана еще мальчиком. Он рос вместе с моим сыном Мишей, и уже тогда нам всем стал являться его гордый, непоколебимый характер. Они вместе ходили на хладокомбинат воровать мороженое, и когда он однажды в шутку закрыл моего Мишу на два дня в холодильнике, я понял, что этот парень далеко пойдет. Миша потом, как вы знаете, заболел воспалением легких и на всю жизнь остался дебилом, а Алчихан отмотал пять годков на малолетке. Он стал авторитетом, начал, как говорится, делать дела, но он никогда не забывал нас, своих соседей. Помните, прошлой зимой, когда в первом подъезде прорвало канализацию? Он вместе с нами, стоя по колено в этом… в воде, помогал нам вычерпывать все это… ну… в общем… в общем, сильно он нам тогда помог. Так сохраним же и мы о нем добрую память! Ведь этот двор помнит каждый его шаг, каждую его выходку. Здесь, на этом самом месте, он первый раз поджег помойку, вот этими вот камнями он, еще маленький мальчик, бил стекла в окнах наших квартир, именно этих голубей, мирно сидящих сейчас на ветках, он безжалостно убивал из рогаток и трубок. — При этих словах Крабов не смог сдержать слез и даже потянулся за платком, но сумел вовремя взять себя в руки и продолжил: — Так пусть будет славен тот двор, который сумел воспитать такого… такого, — нам стало ясно, что нужное слово вдруг выскользнуло из головы Батраза и он не знает, чем его заменить. Мысль повисла в воздухе, и все замерли в ожидании. Человека, героя, личность — хотелось мне крикнуть ему издалека. Но было поздно. — Такого… такого Алчихана!” — сказал, как отрезал, Крабов и, громко высморкавшись в носовой платок, поклонился и смешался с толпой. Мне захотелось аплодировать, крикнуть что-нибудь вроде “Браво, Батраз!” или “Молодец, Батраз! Отличный номер!”, но, хорошенько вглядевшись в лица скорбящих, я успел своевременно осознать всю нелепость подобного порыва и говорить ничего не стал.
Сразу после Крабова, покинув ряд скорбящих авторитетов, как вновь вступивший в игру хоккеист, к гробу вышел следующий оратор — Мамард Фензошвили, капитан криминальной сборной гостей. Фензошвили открыл томик Гегеля, быстро его полистал, затем закрыл, спрятал в карман и, задумчиво почесав голову, открыл рот. “Вообразим себе точку в пространстве…” — начал было Фензошвили, как вдруг из толпы раздался истошный крик: “Зачем ты нас, непутевых, оставил, Алчихан?! Зачем?! — Все стоявшие в эпицентре крика, мгновенно расступились, выставив на всеобщее обозрение сидящего на асфальте и горько рыдающего дядю Измаила. — На кого ты, Алчихан, нас, лохов поганых, оставил?!” — кричал он охрипшим голосом. Истерика его была короткой. Его тут же взяли под руки набежавшие телохранители и, накрыв пледом, осторожно повели в сарай отпаивать водкой.
“Вообразим себе точку в пространстве”, — начал вновь Фензошвили и был снова прерван — на этот раз неправдоподобно оглушительным раскатом грома. Все угрожающе воззрились на Пердихана, но тот уверенными жестами объяснил, что он тут абсолютно ни при чем. В небе беспрерывно сверкали молнии, и проливной дождь начал переходить в град. На лице Фензошвили изобразилось отчаяние. Некоторые гости, возмущенные таким беспределом, даже повыхватывали стволы и начали стрелять в небо, в ответ град только усилился.
Быстро посовещавшись, авторитеты приняли решение ускорить процедуру, и уже через минуту Алчихана начали снаряжать в последний путь. “Подождите!” — крикнул в отчаянии Фензошвили, обращаясь к группе атлетов, поспешно надвигавших платиновую крышку. Утерев невольную слезу, он робко приблизился к гробу, и без того напичканному стволами, гранатами и баксами, и молча добавил ко всему этому вынутый из кармана томик Гегеля.
Тут вдруг мое сердце вздрогнуло и больно укололо меня изнутри — я почувствовал необъяснимое волнение. То ли мне стало жалко Алчихана, то ли Гегеля, то ли всех этих людей, окончательно запутавшихся в своих чувствах, согнанных сюда какой-то неизвестной потусторонней силой… Я ничего не понимал. И когда в моем левом глазу набухла и быстро юркнула по щеке живая, настоящая слеза, окончательно растерялся.
Под звуки джазового ансамбля, заигравшего “Summertime” Джорджа Гершвина, золотой гроб спешно погрузили в пердихановский “Понтиак”, после чего колонна заезжих авторитетов и наших дворовых старших организованно убыла на кладбище. Не поехали только мы, молодежь, которой предстояло накрыть поминальный стол, и Мамард Фензошвили. Почему он остался, я так и не понял, но мешать нам он не собирался и, удачно спрятавшись от града под навесом, тихо устроился на скамейке, с интересом наблюдая, как мы смолим из огнемета окровавленные бивни, хобот и хвост.
Вскоре поминальный стол был накрыт; и вернувшиеся с кладбища старшие, быстро покончив с ритуальными тостами, принялись за слона. Из авторитетов за стол никто не вернулся, поэтому в сарае остались только свои, чему все были искренне рады, учитывая, что слона все равно на всех бы не хватило. Нервное напряжение от похорон спадало с каждым выпитым стаканом спирта, и уже через полчаса вся компания громко смеялась, обсуждая, кто как вел себя во время церемонии.
“Хорошо я это ему про хладокомбинат припомнил, — с гордостью в голосе восклицал захмелевший Крабов, — а то будет думать, что я тогда испугался”. “Правильно, Батраз, — хором отвечали остальные, — так и надо. Все ему, все в лицо высказал”. Говорили еще, что братва оказалась очень довольна нашим маленьким спектаклем и что мы, мол, внакладе не останемся. “А вдруг нам, наконец, починят канализацию?” — спросил кто-то наивный. “Нет, это вряд ли, — обломал его Крабов, — скорее всего, как обычно, наркотиками угостят, да и дело с концом”. Спирта было много, и в скором времени я уже стал замечать, что теряю контроль над собой и перестаю адекватно воспринимать человеческую речь. Крики, возгласы и смех смешались в одно гремящее целое, но когда в сарай принесли гармошку, я тут же протрезвел и, пользуясь тем, что сижу в самом конце стола, тихо, под шумок сбежал. С детства терпеть не могу этих пронзительных звуков.
На следующий день от имени авторитетов нам доставили большой и тяжелый сверток, внутри которого оказалась мемориальная доска. Ее нам надлежало установить на лицевой стороне дома, чтобы все знали, что у дома теперь есть надежная крыша. Мы освободили мемориальную доску от оберточной бумаги и хором вслух прочитали высеченное в мраморе предложение: “В ЭТОМ ДВОРЕ ПРОШЛО В НАТУРЕ ДЕТСТВО АЛЧИХАНА”. Над надписью, слегка отливая зеленью, красовался вылитый из бронзы гордый алчихановский профиль. Эту доску мы обмывали ровно сорок дней, пока у нас не кончился спирт. Она и сейчас висит на нашем доме, вызывая среди непосвященных домыслы и кривотолки.
Через две недели после похорон, находясь еще в самом разгаре пьянки, мы узнали о трагической гибели Пердихана. Неизвестные в масках отвезли его на Терек, накормили горохом и, заткнув ему чем-то задницу, оставили привязанным к дереву. Специальная бригада электромонтеров потом целую неделю налаживала линии электропередачи, поврежденные взрывом. Даже в нашем дворе двое суток не было света, и мы все сидели со свечами, как бы пытаясь вызвать пердихановский дух. Но дух так и не явился, а свет в конце концов все-таки включили.
Я долго думал обо всем, что произошло, пытался анализировать и свое поведение. Апофеозом моего бессилия разгадать тайный смысл знаков и символов этого безумного хитросплетения событий стало приобретение появившейся вскоре в продаже книги — Мамард Фензошвили “Основы диалектики Алчихана”. Уединившись с этим редкостным изданием на Тереке в жаркий летний день, я решил, наслаждаясь музыкой волн, прочитать все от начала до конца и основательно разобраться в жизни. Лежа в гордом одиночестве на прибрежном песке, я вдумчиво прочел первое предложение: “Вообразим себе точку в пространстве…” Дальше следовали чистые страницы. Ну и дела — подумал я и твердо решил: хватит бездельничать! Ведь так и всю жизнь можно прожить, ничего не понимая. Жребий брошен. Буду поступать в университет!
Наркоманы
Им не нужны ковры на стенах. Им не нужны большие тикающие часы и цветной телевизор — у них есть улица. Пусть весь мир лихорадит от войн и потрясений, они как ни в чем не бывало будут сидеть неподвижно в своих меланхоличных позах, грызть семечки и подолгу смотреть в одну точку. Они — антисборная мира всех времен и народов, заведомо обреченная на поражение. Время обходит их стороной, как песок просыпается сквозь пальцы. Их суровые тени исчезают к полудню, чтобы вечером снова разрастись и затеять свой причудливый танец на асфальте.
Их спины горбятся, тела теряют былую гибкость, лица покрываются морщинами — и только эти детские глаза по-прежнему горят задорным, озорным блеском, выдавая в сгорбленных существах жизнь и неимоверную, затаившуюся внутри злобу. Это злоба на весь окружающий мир, на дома, на подъезды, на гаражи, на людей, трусливо выглядывающих из-за занавесок, — на все то, что мешает, что не дает быть самим собой. Их презрительно называют наркоманами, виня во всех несчастьях и бедах человечества. Им приписывают ужасные злодеяния, но никто так по-настоящему и не смог доказать их вины. С ними умудряются связать свои предвыборные обещания политики, ими интересуются астрологи и экстрасенсы. Законодательство и передозировка нещадно косят их ряды, но они не сдаются. Они выползают, как на работу, на пятачок между домами, из тепла и неуюта пятиэтажек, бегут от семейных распрей и коммунальных склок, принося сюда самое сокровенное, что у них есть, — свою злобу. Этот маленький клочок земли — сцена, на которой разворачивается их драма, их пантомима, их действие в бездействии. Здесь, на глазах у всего двора, в этих причудливых позах коверкаются их судьбы.
Они с детства хотели только побеждать, быть первыми всегда и во всем, но их обманули. Они стояли здесь днем, стояли ночью и постарели. А потом стало холодно, и в свете фонаря на землю стали, кружась, опускаться белые причудливые лопухи. И кто-то с тупым выражением лица вдруг сказал: “Ух, ты! С-н-е-г!” А кто-то другой ответил: “В натуре снег!” И они обросли куртками, пуховиками, ботинками, стали чаще кашлять, громче плеваться и больше ходить взад-вперед, стараясь двигаться, двигаться. И, как и прежде, никому до них как будто не было дела. Их — группу озлобленных, недостойных подростков — забыл на остановке какой-то торопливый водитель-грузин с папиросой во рту, умчавший вдаль автобус с послушными ребятами туда, в курортные южные страны, к далеким морским берегам, песчаным пляжам и оранжевому солнцу. Их заклятые враги — бабульки с первых этажей — кутались в пуховые платки на скамейках подъездов и делали вид, что ничего не заметили. Они только сплетничали. Только о чем-то шушукались, не понимая, что тем самым лишь провоцируют насилие и ненависть. А снег все падал, застывая на ветвях деревьев, собираясь на столбах и крышах домов, делая все вокруг невозможно белым и так по-доброму спокойным.
А потом вдали вдруг внезапно замерцал свет. Там. Напротив. На другой стороне дороги. Он был такой яркий и такой домашний, что им пришлось прищуриваться, как если бы навстречу ехала машина и слепила их фарами. И они потянулись на этот свет. Добрые и наивные, как дети. А может быть, этот новый ларек был похож на дом, которого у них никогда не было? На сказочный замок, в котором злодей хозяин держал в заточении красавицу принцессу? А может быть, и не было вовсе никакого ларька, а был только этот волшебный свет, который манил их, маленьких мотыльков, заставлял перелетать через дорогу и биться о стекло, роняя слова, метафоры, купюры — в отчаянной попытке скрыться от призрака холодной ночи, от страха перед этим бездушным, каменным городом, этим душераздирающим кварталом.
Они платили, заказывали еще, угощали, просились погреться — лишь бы остаться у света, лишь бы не уходить в этот леденящий мрак подворотен, где ночуют тоска и смерть. Соседи жаловались — их дикие вопли якобы не дают людям спать, но откуда им, соседям, знать, что это такое — с малых лет оказаться в проигравшей команде, быть забытым в лютый мороз на автобусной остановке жизни. “Эй, идите все сюда! Посмотрите на нас! — как бы кричали они. — Пропащая команда празднует свое поражение. Да, мы проиграли! Проиграли по-крупному! Так дайте же нам право отметить свое ничтожество!” Они просили в долг, и им не могли отказать. Они говорили слова, откупоривали бутылки, кидали на ветер улыбки, шутки — а ветер подхватывал их и разносил гулкое эхо по окрестности. Эй, вы там! Ое! У-ру-ру! Ма-на-ма-на! Туц-Туц-Туц! Чики-пики! Лай-Лай — Лай-лай-лай! Лай-Лай — Лай-лай-лай!
Но вдруг что-то случилось. Как будто что-то сломалось в одном из них. И чей-то пьяный голос спросил: “Серый, ты чо, в натуре?!” И другой пьяный голос ответил: “Я чо? Я — ничо! А чо я?” И снова раздался смех, и голоса, но только воздух был уже не тот, а как будто с каким-то привкусом. Или просто вся эта круговерть, этот снег, эти крики, смех, эта ночь — все сплелось в один клубок и обрушилось на них в одночасье. А потом кто-то зашел и изнасиловал продавщицу, вынес два ящика водки, бесчисленные плитки шоколада, пачки сигарет и банки пива. И их голоса, их шутки, их смех застыли, замерзли в воздухе — как будто никто и не смеялся. А через час или позже одного из них убили. Убили и бросили. Так и оставили на улице, на снегу. Приезжали какие-то машины, и кто-то строгий, но учтивый не разрешал никому ничего трогать, даже близким не разрешал. И никто ничего не трогал. Все так и стояли в стороне. Только один из них с глазами полными слез подошел близко-близко, встал на колени и крепко сжал холодную руку брата. А потом долго клялся этими домами, этими деревьями и этим снегом, что отомстит, что сделает все, как положено. И все слышали, как он говорил, и даже слышали, как падал снег и продолжал покрывать тело белыми, пушистыми хлопьями, и слышали, как где-то вдалеке то ли от холода, то ли от отчаяния пронзительно залаяла и огласила всю округу истошным, диким воем собака.
И тогда свет потух. Машины разъехались. Ларек исчез, оставив лишь квадратный черный след на заснеженной дороге. И они притихли — как будто совсем растворились. И снег, словно бы понял: что-то случилось, и не шел несколько дней подряд. Несколько дней их не было видно. Воцарилась тишина. Маленькая сцена опустела. Кто-то даже решил, что они больше не появятся. Но они появились. Из темноты, из небытия. Один за другим, осторожные, они выходили и садились на прежние места. И каждый из них потихоньку и заново начал вживаться в прежнюю роль. И всем было ясно, что их стало меньше. На одного, может быть, даже на двух. Но они не исчезли, не пали духом. Они достали бутылки и стали пить из них злобу. Они пили день, другой, но злоба все не кончалась и не кончалась. Они пили ее изо дня в день, с утра до вечера и до бесконечности. Ведь ее нельзя оставлять на потом, и пока она есть, ее нужно пить, несмотря на горечь и боль, тошноту и отвращение.
Они и дальше будут здесь встречаться, что бы ни случилось. Потому что это их территория. Их роль, их чаша, их карма. Это их плевки так ловко проваливаются в снег. Вот они кутаются от холода и переминаются с ноги на ногу, искоса посматривая в ту сторону, где раньше был свет. И глаза их наполняются грустью, а пушистые лопухи снега ложатся на плечи, покрывают вязаные шапки, оседают на ресницах. Мимо проносятся машины. Синие. Зеленые. Красные. Но вот кто-то сказал что-то веселое — и все засмеялись. Они смеются. Как-то болезненно, тяжело — но все-таки смеются. На ветке зябнут воробьи, а в окнах морщатся недовольные соседи. Снова косятся старушки, снова боятся сказать. Они снова здесь.
И кто-то смелый, кто сейчас в пути, кто вернется уже не скоро, он тоже здесь, вместе с остальными. Он так же смеется и шутит, пьет пиво и плюется, молчит и ждет, пока до него дойдет большая папироса, жадно затягивается и подолгу держит дым внутри. Он везет с собой в памяти этот смех, эти лица и эти дома, и старушек, и машины, и снег, белый и пушистый, — лучший из всех снегов. Он совершил свою месть. Теперь он спокоен. И, может, когда-нибудь, через много лет, он вернется и снова все увидит и потрогает. Он поздоровается с домами, поклонится выросшим деревьям, осторожно поднимется по лестнице на третий этаж, увидит сгорбившуюся старушку в домашнем халате и тихо промямлит: “Здравствуй, ма”. Им не привыкать. Им не нужны ковры на стенах. Им не нужны мобильные телефоны — у них есть улица. У них есть лица. И если есть в магазине папиросы — значит, мир существует. Пока идет снег. Пока глаза горят этим неповторимым блеском злобы. Пока все вокруг думают, что они — наркоманы.