Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2007
…но странное чувство омрачало мою радость.
Пушкин
1.
Весна случилась ранняя, после февральских морозов начались оттепели, пошли пасмурные, дождливые дни, потом — ударило солнце. Снег к началу апреля оставался только в лесных оврагах. Влажная земля казалась разъятой. Запах жирных, готовых удариться в рост, клейких молодых побегов пьянил. А когда земля высохла, в семье отставного генерала Кисловского случилась трагедия: погибла жена его, жившая до замужества в доме Ильи Петровича на правах репетиторши Маши, генеральской дочери от первого брака.
Репетиторша приглашалась в первую очередь как специалист в математике, но знала ее слабо. Маша решала практически любое уравнение быстрее и, бывало, подробно расписывала репетиторше промежуточные этапы, в своих решениях их обычно опуская, сразу выходя к результату. Репетиторша также — о чем свидетельствовали привезенные ею бумаги, — якобы знала и английский, но для занятий языком пришлось приглашать пожилую даму, тетку известного журналиста-международника Цветкова, жившую на покое в деревне по ту сторону реки. И посему, выезжая на общем развитии, репетиторша занималась с Машей основами психологии, литературой, рисованием, лепкой, танцами. В танцах она была мастер. Могла кружиться легко, без устали. Это очень нравилось Илье Петровичу. Еще ему нравилось наблюдать за занятиями: Маша с репетиторшей сидели рядышком, свет лампы с зеленым абажуром, шуршание страниц, животик уже слегка выпирал. Потом Илья Петрович отослал Машу учиться в Англию, в девчачью школу Талбот, в Борнемуте, а у репетиторши родился Никита. Братика Маша увидела только во время рождественских каникул. Он был краснокожим, с лазоревыми огромными глазами, источал аромат свежего хлеба, его хотелось потискать, прижать, поцеловать.
Илья Петрович удивлялся и радовался Машиной расположенности к своей жене. Он опасался обратного, но, видимо, в бывшей репетиторше было что-то располагающее, что-то притягательное не только для такого, как Илья Петрович, мужчины, но и для ершистого в общем-то подростка Маши. Самостоятельного. Уверенного всегда в своей правоте. Что было, кстати, чертой наследственной.
Также Илью Петровича волновало, как бы Маша, воспитанная в продуманной строгости, не инфицировалась за границей вольными взглядами, того хуже — либеральными, в их европейском изводе идеями, от которых генерал Кисловский, обостренный государственник и сторонник сильной руки, дочь охранял. Но Маша была такой же, как прежде, уважительной, послушной. И — никакого либерализма.
Она все также любила, чтобы именно отец расчесывал ее красивые, длинные русые волосы. Пока Илья Петрович управлялся с гребнем, Маша рассказывала о жизни в школе, о том, что брала уроки управления парусами, что было бы здорово, если бы купили ей небольшую парусную лодку. И на следующие каникулы, зимой, лодка уже стояла в генеральском эллинге. Да не одна: Илья Петрович сразу купил и яхточку класса “кадет” для регулярных упражнений из красного дерева, восстановленный до идеального состояния одним умельцем вывезенный еще в качестве трофея из Германии швертбот, вещь уникальную, антикварную, с бронзовыми блочками и уточками, с бронзовым унитазиком, с бронзовой же табличкой, подтверждавшей, что некогда швертбот принадлежал гауляйтеру Тюрингии Фрицу Заукелю, повешенному, кстати, в Нюрнберге, и это повышало стоимость швертбота значительно более, чем все его достоинства, чем каютка, в которой был кожаный диванчик, раскладывающийся в двуспальное место, секретерчик и прочее-прочее.
И, приехав домой весной, Маша целыми днями пропадала на воде, отдавая предпочтение все-таки яхточке. Швертбот был велик и излишне пафосен. Маша осмотрела его придирчиво и решила про себя, что на нем отправится в самое важное плавание. Потом. Когда придет время.
На борт “кадета” Маша соглашалась брать только мачеху и братишку, всем прочим, включая Илью Петровича, отказывая. Маша объясняла отказ тем, что лодка-де мала и пассажиры могут затруднить управляемость. Илья Петрович мягко интересовался — разве Машина мачеха и братишка не пассажиры? — но Маша вместо ответа хлопала ладошкой по довольно объемному животу генерала, и тот, смущенно улыбаясь, давал слово, что с завтрашнего дня обязательно займется гимнастикой, сядет на диету, бросит курить, а пить будет только красное сухое вино. И, конечно, ничего из обещанного не выполнял.
На следующее лето Маша ходила на своей лодке уже вдвоем с Никитой. Затянутый в спасжилет, Никита выглядел комично. Он прилежно выполнял роль матросика, а когда Никите исполнилось пять, Маша, взяв в свои руки шкоты, впервые доверила управление брату. Никита даже сумел пойти в лавировку и был очень этим горд.
Волосы Маши были уже подстрижены коротко, но каждый раз Маша улетала в школу со все большей неохотой. И тут такая беда!
Получив известие от отца, Маша сразу отбыла из Соединенного Королевства. Путь оказался тяжелым, непростым. От Борнемута на такси — до железнодорожной станции, на поезде — до Лондона, там — на такси до аэропорта Хитроу, где выяснилось, что заказанный из школы Талбот билет бизнес-класса авиакомпании “Аэрофлот” отдан другому пассажиру, и Маша полетела на “Люфтганзе” до Мюнхена, где почти на летном поле пересела вновь в “Люфтганзу”, до Санкт-Петербурга, оттуда, так как из северной столицы до нужного ей областного центра самолеты не летали, — до Москвы, на такси — до аэропорта Быково, далеее — Як-42 до областного центра, там взяла машину, сказала шоферу, согласившемуся отвезти до центра города, но запросившему слишком много — до дома отца, остановить у здания администрации. Вышла. Над нею были колонны, прямо перед нею — тяжелая дверь. Милиционер, было напрягшийся, увидев Машу, расслабился: такие голубые глаза, словно кусочек неба! Милиционер, будто бы узнав, с легкой улыбкой козырнул. Маша кивнула в ответ и подошла к стоявшим неподалеку возле своих машин водителям начальников.
— Я дочь Кисловского Ильи Петровича. Кто-нибудь отвезет меня домой?
Водители переглянулись.
— Я отвезу, — сказал один из них, средних лет мужчина в белой рубашке, отстегнул от брючного ремня мобильный телефон, набрал номер.
— Захар Ионович, тут дочери Ильи Петровича надо помочь. Да. Конечно. Хорошо. Передам.
Он пристегнул телефон к ремню и сказал Маше:
— Вон тот круизер!
— У меня чемодан. И сумка.
— Где?
Маша указала на привезшую ее машину.
— Сережа! — мужчина посмотрел на одного из водителей, самого из них молодого. — Принеси…
Мужчина в белой рубашке, водитель заместителя председателя областной администрации, хорошо знал Машиного отца. Отзывался о генерале с почтением. Вспоминал заслуги Ильи Петровича. И искренне печалился по поводу постигшего генерала горя.
Маша всю дорогу молчала. Ее глаза, прежде сухие, по мере приближения к дому наполнялись слезами. Губы подрагивали. Она боялась сказать слово: она бы разрыдалась сразу, а рыдать в машине какого-то Захара Ионыча, которой управлял пусть такой добрый и услужливый дядька, ей совсем не хотелось. Вот под колесами знакомо заскрипел гравий, они въехали в открытые ворота, но из дома вышел только младший Хайванов, Лешка, один из живших в доме Ильи Петровича племянников генеральского помощника, отставного прапорщика Шеломова, и сказал, что все на похоронах. Передав Лешке чемодан и сумку, мужчина в белой рубашке вернулся за руль и помчал Машу на сельское кладбище, у деревни Загрязье.
Круизер остановился, Маша спрыгнула на землю и почувствовала, как она пружинит. Стоявшая на взгорке церковь сверкала новой крышей, старые стены, недавно оштукатуренные, слегка кривились наплывами. Крест играл золотом. Выпрямленная ограда кладбища блестела темно-зеленой краской.
Свежая могила была на самом краю кладбища. Черные костюмы, черные платья. Облачение священника выделялось на фоне цветущей сирени. За кустами начинался обрыв к реке. Илья Петрович стоял между старым другом своим, также отставником, полковником Дударевым, и помощником-адъютантом, бывшим старшим прапорщиком десантного батальона Шеломовым. Русая голова Никиты. Генерал закрывал лицо большими сильными ладонями, плечи его сотрясались. Шеломов наклонился к Илье Петровичу, и тот обернулся: бледность и красные глаза.
— Папа! — подойдя вплотную, Маша расплакалась. Все вокруг стало размытым, соленым. Генерал Кисловский быстро обнял дочь. Маша наклонилась к Никите и поцеловала его во вкусно пахнущую макушку.
После похорон и поминок, дня через два, между отцом и дочерью состоялся разговор. Генерал выстраивал перед Машей перспективы, Маша только пожимала плечами. Жаловалась на тоску, на скучных соучениц, говорила, что совсем не определилась, что не знает — что ей выбрать, по какой стезе пойти. Но — выпускной класс, предстояло обучение в высшем учебном заведении. Машины баллы и тесты позволяли ей многое, но она хотела остаться для утешения отца и скрашивания горя, для принятия на себя части ответственности за брата хотела после школы пропустить год. Она не хотела возвращаться в Талбот даже для сдачи экзаменов, убеждая отца, что легко сделает это и потом. Лишь уговоры генерала заставили ее улететь и завершить — конечно, на “отлично”! — обучение в школе. Но Маша уже твердо решила, что лето проведет не в Европе, как планировалось ранее, а с отцом и братом. На это Илья Петрович, уверенный, что сможет уговорить дочь осенью все-таки поступить в высшее учебное заведение, свое согласие дал.
Маша прилетела обратно через полтора месяца после похорон и заметила, что у отца прибавилось морщин и седины, но был он уже не столь печален. Даже наоборот. У Никиты появилась воспитательница, совмещавшая обучение Машиного брата с работой по управлению дома. Шеломов, ночевавший прежде в комнатушке под лестницей генеральского дома, переселился во флигель, к братьям Хайвановым. Генерал вновь открыл оружейную, доставал из шкафов ружья. В кабинете сидел в кресле и читал. Маша заглянула через плечо. Военные мемуары. Жизнь налаживалась.
2.
Маша была мила и хороша, как за редким исключением бывают хороши и милы все молоденькие девушки. Но за общим проглядывало частное, всегда более важное и значимое. Машино частное заключалось в тонкости, как телесной, так и душевной. В мягкости и чувствительности, однако не мешавших ей — строго сообразно обстоятельствам! — выдавать “фа-ак!”, по большей части конечно же себе под нос. А еще частное проявлялось в редкой ныне внимательности к окружающим, невзирая на их положение или близость к отцу. А еще в том, что теперь кажется совершеннейшей диковинкой, — в Машиной девственной непорочности.
Не то чтобы она была совершенно наивна. Она знала, что детей не приносит аист, что их не находят в капусте, но ее образованность жила в ней без опыта, без дремавшей в ней телесности, казавшейся скучной и неинтересной. Временами — оскорбительной, почти что — грязной и болезненной. Слишком простой. В ней, несмотря ни на что, еще не начинало разворачиваться то, что могло бы преобразовать эту скуку. Маша была готова к любви и чувственности, но они, книжные, существовали в зародыше, не развиваясь.
Маше казалось, что она, в отличие от других девушек, устроена сложно. Что у нее ведущей была душа и поэтому собственное тело ощущалось иным, настроенным на другие волны и стремления. А значит, и наслаждения — если телесность несет с собой и наслаждения тоже, — ее должны быть другими. Или же — точнее, — имеющие общие с другими приемы, ее наслаждения должны различаться в частностях, в той сердцевине, которая отличает одно человеческое существо от другого, но которая скрыта, которая почти тайна, не поддающаяся никакому раскрытию, к которой лишь можно с трепетом приблизиться, приподнять покров, покраснеть, да уйти прочь, так ничего, кроме смущения да сладостного восторга, не узнав.
К своим шестнадцати годам Маша лишь целовалась, и то — только трижды. Первый раз классе в пятом, когда красивый и воспитанный мальчик на школьном утреннике признался ей в любви и Маша почувствовала, что надо как-то отблагодарить его за такое высокое чувство. Они были пойманы, о ее проступке было доложено Илье Петровичу, тогда еще бывшему в службе, но нашедшему время для разговора с дочерью. Генерал, глядя куда-то мимо Машиных заплаканных глаз, лишь попросил ее больше не целоваться, тем более — с Майсурадзе, и побольше уделять времени занятиям музыкой. Маша поняла только, что папа расстроен, что папа не любит Амирана — о том, что папа не любит всех выходцев с Кавказа, тогда она не подумала и обещала выполнить его просьбу. Второй раз — через два года, на школьном вечере, но здесь к ней пристали сразу двое мальчиков, поспорившие между собой — кто первым облапает недотрогу? Маша, сама не понимая — зачем, почему? — уступила и тому и другому, целовалась сначала с одним, потом с другим, приходя в ужас, холодея от осознания собственной любопытствующей распущенности, но стоило лишь пальцам первого из спорщиков начать путешествие по ее бедру, а ладони второго прижать ее еще не распустившуюся грудь, как она отстранилась и врезала сначала первому, потом — второму. Маша уехала в Англию, и в третий раз Машины поцелуи достались уже сыну плотника, ремонтировавшего причал генерала. Мальчик был настолько хорошенький, кудрявый и ясноглазый, был так наивно потрясен компьютерными играми, что, поцеловав его один раз, Маша не смогла остановиться и, только когда ощутила — она ему со своими нежностями надоела, его больше интересует, как все-таки пройти второй уровень, только тогда успокоилась, отметив почти что неосознанно, что этот мальчик целуется гораздо лучше ее, изучавшей технику поцелуев по фильмам на домашнем кинотеатре. Но фильмы были чужим опытом. Машу не покидало чувство, будто она подглядывает в замочную скважину. Ей хотелось своего, не чужого.
Вернувшись из Англии, Маша сразу заметила, что новая управительница-воспитательница занимает в доме Ильи Петровича положение специфическое: ничем, в сущности, не управляла, с Никитой занималась от случая к случаю, ногтем отмечала в книге, что ему прочитать, потом лениво слушала изложение прочитанного. В основном — бездельничала целыми днями. Всем мешала.
Воспитанная в спартанском, укрепленном частной английской школой духе, Маша была само хладнокровие, но то, как орала новая управительница ночами, поражало. Это было чем-то исключительным. Видимо, генералу вопли нравились. Они неслись то из окон спальни Ильи Петровича, то, бывало, из спальни новой управительницы, чьи окна выходили в сад, туда же, куда окна Машиной спальни.
В первый раз услышав, Маша проснулась и долго не могла заснуть. То был, как ей показалось, одиночный вскрик. Животного? Птицы? Неужели человека? Маша даже собиралась позвонить Шеломову, спросить — слышал ли он и что это было? Она легко выпрыгнула из кровати и подбежала к окну. Небо было усыпано звездами. Лес, по другую сторону реки, чернел. Хотелось сесть на подоконник, обнять колени, сказать-прошептать: “Как же хорошо!” И тут она услышала… да! — …она знала значение этих слов, но само их звучание, их фонетика ей не нравились… и она зажала уши… а потом — управительница явно старалась еще больше понравиться Илье Петровичу, — вновь этот вопль. Так кричали в фильмах Нэшнл Джиографик какие-то лесные пятнистые кошки. Лемуры с острова Мадагаскар. Да-да!.. У них такой внимательный, бездушный взгляд.
Маша брезгливо поморщилась. Закрыла окно. Легла. Накрыла голову подушкой. Крик продолжал звучать в ней.
И наутро она проснулась от стучащих в висках молоточков. Надо было спускаться к завтраку, но видеть отца и эту женщину, видеть, как она подливает отцу кофе, щебечет, что-то беспрестанно роняет, опрокидывает, продолжает щебетать, намазывает тост мармеладом, наблюдать за падением тоста и тем, как эта женщина пальцем снимает мармеладный след со скатерти! Такая, видите ли, неловкая, причем — неловкая намеренно. А прошло меньше двух месяцев со дня гибели мачехи! Меньше двух месяцев! Как такое понять? Как объяснить? У самой Маши не было ответов, но пока она не искала их у других. В первую очередь потому, что еще не могла сформулировать правильный вопрос. Этому — умению формулировать правильные, адекватные вопросы — ее в Талботе учили. Правильный вопрос — половина ответа. “Как такое объяснить?” — вопрос оправданный, но не правильный, обращенный скорее к эмоциям, а нужен вопрос, внешне отвлеченный или направленный на нечто вроде бы не имеющее отношения к делу, из ответа на который вырисуется вся картина произошедшего, весь передний план, основной сюжет, план задний. И Маша хотела сама разобраться. Это — тяжело. В ее возрасте. Спасение — помимо лошадей, тенниса, компьютерных игр и переписки с немногочисленными подругами — было в отработке приемов хождения на острых курсах. Поворот фордевинд помогал перетерпеть то, как эта женщина облизывает мармеладные пальцы. Забыть те слова, что эта женщина выкрикивала в прозрачные ночи.
Маша легко ходила в лавировку. Ладони ее крепких рук загрубели от шкотов. Прежде, еще в Талботе, Маша часто не могла совладать ни с такелажем, ни со швертом и, бывало, оказывалась в воде. Потом она сама поняла, что если на остром курсе шверт полностью стравлен, то лодка может как бы споткнуться об него, что фордевинд позволяет оставить в воде только треть шверта.
Здесь, где водные пространства были велики, где в силу причин естественных, а также людского насильственного вмешательства создался огромный разлив, с мелкими островками, необъятными водными просторами, имелись все возможности для настоящей работы с парусами, да и налетавшие с севера порывы ветра всегда давали возможность для отработки самых сложных маневров. В слабый же ветер и на гладкой воде Маша давала своему “кадету”, создавая небольшой крен на подветренный борт, самостоятельно сделать поворот оверштаг. А когда шла под сильным ветром, то зорко следила, чтобы стаксель работал как можно дольше, не начинала травить шкоты до тех пор, пока гик не пересекал линию ветра, и лишь только стаксель сам начинал заполаскивать, Маша слегка отпускала стаксель-шкот, быстро перебрасывала парус на другой борт и ловила ветер на новом галсе.
Кисловский наблюдал в бинокль за Машиными эволюциями и не мог сдержать чувства гордости. Он стоял на пристани, широко расставив крепкие ноги. Его плечи были сильно разведены, локти высоко подняты. Чуть поодаль стоял отставной прапорщик Шеломов. В кресле, с бокалом легкого коктейля — мятный ликер, мелкоколотый лед, чуть-чуть темного рома, — сидела управительница. Поля ее шляпы слегка колебались от порывов ветра, розовые, забегавшие своими стеклами на виски, в перламутровой оправе очки маленькими точками отражали далекий парус.
Полковник Дударев, старинный приятель, сослуживец и сосед генерала, с сигаретой в кулаке правой руки, опирался левой на леерное ограждение пристани. Канаты прогибались.
Чуть в отдалении, уже на берегу, двое Хайвановых, Лешка и Сашка, готовили шашлыки.
— Какая же она у меня молодчина! — сказал Илья Петрович и еще больше поджал тонкую нижнюю губу.
Маша в этот момент, привстав с борта, чуть потравив гика и стаксель-шкоты и удерживая ногой румпель, левой рукой установила спинакер-гик, оттолкнула его от себя, поймала шкоты спинакера, резко выбрала их, и впереди вздулся яркий, многокрасочный парус. Опустившись на борт, Маша потянула за собой шкоты стакселя и гика, и яхточка — полетела.
— Умница! — согласился глядевший вдаль из-под руки Шеломов.
— Я бы со страху умерла! — сказала управительница. — Вода не для меня. Мне нужно, чтобы под ногами было твердо.
— Ладно тебе, — не оборачиваясь, со смешком отозвался Илья Петрович. — У тебя ноги обычно в воздух упираются…
Управительница некоторое время обдумывала слова генерала. Потом хмыкнула и дернула плечиком. Коктейль плеснулся, крохотные кусочки льда ударились о стенки бокала.
— Никита Юрьевич, а сын ваш с парусами управляться умеет? — спросил Шеломов Дударева.
— Оставь его, Вовка, — все так же, не оборачиваясь, с той же игривой интонацией произнес генерал. — Его сын с бумажками управляется. Ему этого достаточно. Сейчас лейтенант уже не лейтенант, а делопроизводитель. Надо было сначала пороху дать ему понюхать, а не устраивать сынка в теплое место, понимаешь…
Все, что говорил генерал, было неправдой. Сын Дударева давно был уже не лейтенантом, а капитаном, никакими бумажками в каком-то там теплом месте никогда не занимался, пороха уже успел понюхать достаточно и был заместителем командира подразделения международных сил по разминированию в Боснии и Герцеговине. И генерал Кисловский это знал. Как знал и то, что служба Дударева-младшего была опасной. Очень опасной. Илья Петрович и прежде позволял себе прохаживаться по поводу сына полковника, но в этот раз, в присутствии наглой управительницы, Шеломова, слова генерала задели как-то особенно остро.
Дударев выбросил окурок в воду и длинно сплюнул.
— Я тебе сколько раз говорил, Никита, — проследив за полетом окурка продолжил генерал, — не бросай в реку бычки. Мы должны природу любить, а не гадить ей.
— Скажи своим холуям, они выловят, — процедил Дударев и прищурился. — Вон лоси какие мясцо готовят. Могут и в воду слазить.
Кусочки льда вновь звякнули о стенки бокала.
Шеломов посмотрел в спину генерала Кисловского, на Лешку-Сашку, на Дударева.
— Они там мясцо и для вас готовят, Никита Юрьевич, — обиделся за Хайвановых Шеломов. — Вам-то такое не по карману, здесь хоть поедите!
Кисловский коротко хохотнул, управительница быстро взглянула на Дударева из-под полей своей шляпы, а Шеломов, встав на колени, держась за леера, наклонился к воде и поймал начавший уже размокать окурок. Сунул его в карман рабочих штанов. Прихлопнул карман. Он чувствовал, как взгляд полковника жжет затылок.
Маша убрала спинакер, развернула яхточку и, легко меняя галсы, пошла к причалу.
— Ну, что там шашлычок? — генерал опустил бинокль, обернулся и не увидел на причале полковника. Что было очень странно.
— Э-э? — вопросительно протянул Кисловский, но никто, ни Шеломов, ни генеральская управительница, ни спрошенные тут же Лешка и Сашка, не мог сказать, куда подевался Никита Юрьевич Дударев. Он как сквозь землю провалился, вернее — сквозь доски причала.
На тот день генерал Кисловский планировал не только шашлычки. Они-то шли как легкая закусочка. Генеральским поваром готовился обед, к которому ожидался Захар Ионович, замглавы областной администрации, давно обещавший захватить с собой межобластных масштабов олигарха, а после обеда Илья Петрович собирался вести всю компанию в оружейную комнату, где в отдельном, недавно доставленном антикварном шкафу стояли его недавние приобретения.
Никита Юрьевич был нужен Илье Петровичу в качестве эксперта. Как тот, кто обязательно предложит испытать оружие в деле и кому — генерал не уважал толстозадых штатских нуворишей, испытывал к ним глубинное, но тщательно скрываемое, граничащее с презрением недоверие — можно было доверить дорогие ружья. Щелкнув пальцами, Илья Петрович потребовал у Шеломова свой мобильный телефон — не любил, если он болтался по карманам, считал, что радиоизлучение неблагоприятно влияет на важные функции организма, да и вообще предпочитал, чтобы Шеломов первым смотрел на дисплей, — и самостоятельно попробовал соединиться со своим бывшим комроты. Номер полковника был временно заблокирован.
Генерал сошел с причала, приблизился к Хайвановым. Лешка тут же передал генералу шампур. Обычно поедавший мясо с тарелочки, использующий вилку и нож, Илья Петрович начал сдирать с шампура куски мяса. Неприятное предчувствие возникло в нем. Он жевал и смотрел, как Маша подходит к причалу, как Шеломов, встав на одно колено, готовится одержать.
Маша закрепила швартовы, занялась уборкой такелажа. От неловкого движения спинакер свесился в воду, и Маша длинно и тихо выругалась. По-английски. Впервые. Так она не ругалась и в школе, среди соучениц. Она быстро стрельнула глазами и покраснела. А никто ее не слышал…
Генерал набрал номер Дударева еще раз, потом бросил трубку в траву, приказал Сашке мчаться в город и положить на счет полковника — Кисловский сунул руку в карман брюк, он любил, чтобы в кармане были банкноты, деньги — не мобильный телефон, от них важные функции организма выполняются только лучше, — пятьсот рублей. Сашка хотел было сказать, что платы уже давно осуществляются по Интернету, что ехать в город необходимости нет, но промолчал, и через пару минут от флигеля стартовал мощный мотоцикл.
Не успел генерал расправиться со вторым шампуром и допить второй стакан красного, полезного для сердечной мышцы вина, как Сашка вернулся и передал Илье Петровичу квитанцию. Генерал вновь набрал номер Дударева. Получалось, что хотя на счет полковника и были положены деньги, но телефон теперь был или выключен или находился вне зоны действия сети. Тогда Илья Петрович приказал Сашке к Дудареву съездить.
Получив приказ, Сашка медлил.
— Что?! — возвысил голос Илья Петрович.
— Передать что прикажете? — робел Сашка.
— Посади к себе на мотоцикл и привези обратно!
— А если дома нет?
— Найди!
— А если отказываться будет?
Илья Петрович резко отвернулся, Сашка потрусил к мотоциклу. Управительница вздохнула, поставила пустой бокал на доски причала, поднялась из кресла, сошла на берег. Ей не хотелось, чтобы Маша, закончившая уборку, проходя мимо, задела ее снятым мокрым спинакером: по угловатым, резким движениям Маши чувствовалось, она это сделает обязательно.
3.
Основанное генералом Кисловским дачное товарищество лежало на землях вблизи слияния красивой, извилистой и глубокой реки с главной рекой земли русской. Если смотреть по карте, то от столицы, порта пяти морей Москвы — наверх и чуть вправо. Не близко. Зато — места!
Генералу всегда хотелось иметь не просто дом — поместье. Но прежде, когда служил он в Советской армии, о таком и помыслить было невозможно. Потом, когда армия стала российской, генерал благоразумно не светился со своими доходами и возможностями. Злые языки говорили про генерала всякое, но сам Илья Петрович и люди, к нему приближенные, объясняли это завистью. А завидовать было чему. Илья Петрович был богат и влиятелен, но лишь выйдя в отставку, начал он искать место приложения своей энергии. Неуемной во всем.
На это место, где теперь стояли дачи, генерал наткнулся случайно. Пальцем. Тогда он, только-только похоронив жену — Маша, совсем-совсем девчонка, была у сестры генерала, — сидел у себя в служебной квартире, листал атлас. Задумался. Палец двинулся наверх и чуть-чуть вправо. Остановился. Прижатое пальцем место чем-то привлекло генерала, он выпил еще коньяку, загрыз лимончиком, палец от страницы отнял, рассмотрел через лупу карту, на глянцевой поверхности которой оставался морщинистый след, и цокнул зубом, пытаясь освободиться от лимонного волоконца.
И ничего удивительного не было в том, что человек, собравший первоначальное ядро землевладельцев, был сразу избран ими в председатели товарищества. Через знакомца, в прошлом служившего с Ильей Петровичем и бывшего многим генералу обязанным, организовали отвод земли. Потом пригнали бурильщиков — появилась прекрасная артезианская вода, — провели электричество, газ, проложили дороги. Все — стараниями генерала Кисловского. На отчетно-перевыборных собраниях — Илья Петрович предпочитал называть их съездами — его доклады об освоении товариществом окружающих пространств неизменно встречались с глубоким удовлетворением.
Земли у каждого входившего в товарищество было немало. Генерал же, с молчаливого, стоившего немалых денег согласия местных властей, постоянно прирезывал то рощицу, то кусок поля, то никому, по сути, не нужное болотце. Себя, понятное дело, не обижая, и путь от его особняка до ближайших соседей занимал никак не меньше четверти часа, не говоря уж про соседей дальних, до которых лучше было не идти, а ехать. Причем жил у себя Илья Петрович постоянно, изредка только выезжая в областной центр по делам. Столицу, ее соблазны он давно забыл, вспоминать их не имел никакого желания.
На земле самого Ильи Петровича располагались дом хозяина, подсобные строения, конюшня — выйдя в отставку, генерал купил трех лошадей, для того, чтобы выглядеть в седле достойно, брал уроки верховой езды, — а также флигель, в котором проживали находившиеся у Кисловского на службе люди. Генерал старался полагаться на тех, кого знал еще со времен армейской службы. Этим доверял. Но бывал строг. Они генералу были преданы беззаветно.
В армии Илья Петрович прошел долгий и исполненный опасностей путь. Воевал в составе ограниченного контингента воинов-интернационалистов. Позже командовал армейскими соединениями, но теперь о прошлом, о потерях и сражениях, генерал старался не вспоминать. Прожить оставшиеся годы в довольстве и спокойствии — в этом видел он свою цель. А также — в удовольствиях, в активном, по возможности, отдыхе. В воспоминаниях же — какое спокойствие? Посему, помимо конюшни, Илья Петрович построил персональный причал, в непосредственной близости которого располагался приличных размеров эллинг. В нем, издали похожем на цех небольшого завода, стоял Azimut 39 EVOLUTION, любимец Кисловского, на котором Илья Петрович, к глубокому своему сожалению, ходил мало и редко, на почетном месте — Машин немецкий швертбот, ее же яхточка, парочка маленьких катерочков для каждодневных нужд, а также водные мотоциклы братьев Хайвановых.
Помимо отдыха на воде Илья Петрович любил походить по окрестным лесам с ружьишком. И обладал обширной коллекцией ружей. Знал в ружьях толк.
По первому впечатлению — флегматичный, Илья Петрович на самом деле был нрава жесткого и неукротимого. Недаром он любил, предваряя рассказы об охотничьих подвигах и демонстрацию коллекции ружей, процитировать строки поэта Некрасова. “Много у нас лесов и полей, — распевно начинал генерал, — много в Отечестве нашем зверей…” И заканчивал с нажимом, возвышая голос и поднимая кверху указательный палец правой руки: “Нет нам запрета по чистому полю тешить степную и буйную волю!”
Запретов Илья Петрович не признавал, волю свою — быть может, и не степную, но очень и очень буйную — считал решающей во всем. Тому, кто попадал в оружейную комнату, приходилось стоять покорно и выслушивать пояснения хозяина, пока генерал или не уставал, или кто-то из его людей не сообщал, что или подан обед, или можно идти на причал смотреть, как починили сломавшийся гидроцикл, или — на конюшню проверять работу конюха. Причем сообщавший рисковал навлечь на себя гнев. Илья Петрович не любил, когда его прерывали.
Ружья были для Ильи Петровича сродни женщинам. Он брал их с нежностью и страстью. Гладил. Прицеливался. Обнюхивал, и ноздри Ильи Петровича дрожали.
— Вот, извольте оценить тройник германской фирмы “Зауэр”, — обращался Илья Петрович к очередной жертве, покорно стоявшей посреди оружейной комнаты и чувствовавшей себя в полной власти генерала. — Здесь курок нарезного ствола взводится не вместе с курками дробовых стволов, а отдельно, когда это нужно, так что без надобности курок нарезного ствола не функционирует. Взвести этот курок можно поворотом рычажка, расположенного под ствольной колодкой, возле спусковой скобы, вот тут, видите, слева. И при взведении курка спусковой механизм его переключается на один из спусковых крючков…
— Папа! — слышался голос Маши. — Папа! Ты где?
— …а повернуть рычажок можно левой рукой, не отнимая приклада от плеча. У меня такие тройники двух моделей. Эта, более старая, не лишена недостатков. Так, перевод механизма после пульного выстрела на дробовой неудобен…
— Папа! Чай готов!
— Но фирма выпустила после 1918 года модель, вот она, в которой все недостатки учтены и более не причиняют неудобств…
— Папа!
Маше нарушать священнодействие разрешалось.
— Пойдемте, пойдемте! — Илья Петрович ставил ружье в шкаф, запирал створки, брал гостя за плечо и выводил из оружейной комнаты. — Вот ведь немцы! — продолжал он, запирая комнату на ключ и пряча ключ в карман. — Войну проигрывают, а ружья для охоты делают. Это такой народ… Я вам скажу так: немцы — основа Европы, прочие народы существуют лишь в качестве дополнения к ним.
— Э-э… — пытался что-то сказать гость, но генерал говорить тому не давал, продолжая свои рассуждения о Европе и немцах, вел гостя пить чай.
Илья Петрович любил пускаться в философию, но предпочитал делать это в кругу людей проверенных. Людям случайным, попавшим к нему в дом волею обстоятельств, доставалась лишь малая толика его умственных построений. Лишь тем, кто был генералом отмечен как доброжелательный оппонент — Илья Петрович любил, чтобы с ним спорили соглашаясь, — дозволялось услышать его откровения во всей их непричесанной стройности.
Не соглашаться по существу, в принципах и истоках мог только тот, кто вместе с Ильей Петровичем стоял у истоков создания товарищества, ныне также — отставник, полковник Дударев. Полковник всегда рубил сплеча. Он прямо, в лицо, говорил генералу, что философия его вторична, банальна, что нахватал он отовсюду по чуть-чуть и теперь из винегрета делает отбивную.
Но Дударев был не только и не столько соратником Кисловского по службе. Истории их семейств, как считал Илья Петрович, причудливым образом пересекались многие десятилетия.
Так был он убежден, что когда сто с лишним лет назад жандармский полковник Кисловский Николай Александрович арестовывал, а потом склонял к сотрудничеству с охранкой студента Дударева Семена, из разночинцев, то тот Дударев и был предком полковника, а жандарм — соответственно предком его собственным.
Про жандарма Кисловского и студента Дударева Илья Петрович узнал из построенного в жанре мемуара романа. В романе далее был и выписанный в лучших традициях слезоточительной литературы эпизод, в котором студент, осознавший степень своего падения, решает убить жандарма, но к этому времени уже влюблен в очаровательную слушательницу высших женских курсов и к ужасу своему узнает, что ненавистный жандарм и отец курсистки — одно и то же лицо. Вот этот эпизод умилял Илью Петровича более прочих. Он перечитывал его много раз. Глаза увлажнялись. Отложив книгу, генерал доставал немалых размеров носовой платок и высмаркивался. Так громогласно, что лежавшая на каминной доске в его кабинете бутылка с военным кораблем внутри, подарок друзей-моряков, откликалась и издавала легкое гудение.
Напрасно Дударев, как и многие небогатые отставные полковники всерьез увлекавшийся, не в пример Илье Петровичу, мемуарной и исторической литературой, убеждал генерала, что романист известен как записной враль, что не только фамилии, но и даты и места действия он путает. Кисловский все равно считал, что связь семейств началась именно тогда, при царизме, чтобы причудливым образом продлиться во времена всех потрясений, выпавших на долю страны, семей, отдельных личностей. Илья Петрович видел в этом диалектику. Неумолимое и причудливое развитие жизни.
— Да посуди сам, Никита Юрьевич, сам посуди! — говорил Илья Петрович полковнику. — Во всем есть система, суть которой нам постичь не дано. Назови ее как хочешь, но мы можем лишь обозначить отправную точку. То место, где находимся сами, откуда начинаем движение. А потом уж вступают в дело обстоятельства, о которых мы имеем представление самое отдаленное…
— Постой-ка, Илья, — останавливал генерала полковник. — Ты же на прошлой неделе утверждал, что о непостижимом говорить бессмысленно. Что непостижимое суть метафизика, о ней мы можем лишь делать близкие к ложным предположения. Говорил, что существует лишь постигаемое. Верно? А теперь — какая-то система!
— Говорил! — с досадой рубил ладонью воздух генерал, пролистнувший накануне одну новую, выписанную Машей книгу и впитавший из нее несколько вырванных из контекста, плохо понятых тезисов. — Но поменял позицию. Теперь мне кажется, что метафизических вопросов нет вообще, что все эти высокие вопросы лишь языковые головоломки, разгадать которые может тот, кто понимает состояние современной философии…
— Как же такое возможно? — удивлялся Дударев. — У тебя же были убеждения!
— Были! — соглашался Илья Петрович. — А теперь другие!
— Как же так! За одну только неделю?
— Безнравственно не менять убеждения! — Кисловский поднимал торжественно палец. — Безнравственно!..
Полковник генералу не верил. Не то чтобы не верил вовсе, а не верил его философским выкладкам. Илья Петрович всегда читал бессистемно, причем своеобразно: сначала — если оно имелось, — предисловие, потом — послесловие и примечания с комментариями, потом — проглядывал первую главу, но читал книгу с конца, пролистывая, особое внимание обращая лишь на нечетные страницы, да и то — недолго, чтобы в конце концов поставить книгу на полку со словами: “Так-так! Здесь все понятно!”
И уж совсем полковник не верил в то, в чем генерал его пытался убедить. А именно в то, что студент-разночинец уговорил дочь жандарма покинуть родительский дом. Бежать за границу. Выйти за него замуж. Родить от него детей. Ведь тогда получалось, что Кисловские и Дударевы родственники! Что где-то, в Европе, живут их братья и сестры!
На самом же деле, до тех пор, пока Кисловский не начал свою воинскую службу под началом Дударева — именно так, а не наоборот, — никакой связи между семействами не существовало.
Ведь когда начальник штаба батальона представил командиру роты, капитану Дудареву, лейтенанта Кисловского, нового, взамен погибшего, командира взвода, на груди у капитана была уже “Красная звезда”. “Вот твой новый СБС, — сказал Дудареву начштаба. — Два года был взводным на курсах “Выстрел”. Теперь — к нам… Идите, выступаем через полтора часа!”
Капитан и лейтенант вышли из штабной палатки. Дударев нацепил на кончик носа черные очки-зеркалки. “Что такое СБС?” — спросил лейтенант. Капитан, не отвечая, поймал за рукав шкандыбавшего мимо унылого вида бойца в кирзовых шлепанцах, причем правая нога бойца была почти до колена перевязана бинтами: “Скажи там, чтобы взвод построился…” “Какой, товарищ капитан?” — спросил, взглянул на молодцеватого лейтенанта и взял под “козырек” мятой панамы: “Есть сказать!”
Дударев посмотрел вслед унылому бойцу и достал сигареты. Капитан курил мало и предпочитал американские. Цена на них в духане была немалой. В палатке с поднятыми пологами шли политзанятия. Замполит, краснолицый, высокий, худой, громко спрашивал у ефрейтора Чупахина: “Кто твой личный враг?” “У меня нет личного врага, товарищ майор!” — отвечал Чупахин. “Садись! — взвизгивал замполит. — А у тебя, Савушкин, кто личный враг?” Савушкин, любимый — капитан был пристрастен, но справедлив — дударевский солдат, медленно поднимался и расправлял широкие, мягкие плечи: “Был Вовка, который девчонку увел, но теперь я вот подумал и ему только благодарен, товарищ майор…”
Вот наглец! Дударев громко хмыкнул, а замполит, услышавший хмыканье капитана, покраснел еще больше. Он понимал, что распоряжение проводить политнакачку перед выходом в боевое охранение было самым глупым и вредным из всех возможных, но не терпел солдатской лени и — так он думал — глупости. “И ты, Савушкин, садись! Запомните, запомните, товарищи солдаты!— теперь замполит обращался ко всем, и голос его хрипло звенел. — У вас у всех есть один личный враг. Его зовут Рональд Рейган. Он спит и видит разрушить южные рубежи нашей Родины, а вы ему это сделать не дадите. Не дадите?” “Так точно, не дадим!”
Дударев прикурил, затянулся и сказал Кисловскому: “СБС значит “серая боевая скотина”, на нашем языке — взводный. Значит, так, я для тебя — Никита!” “Илья…” — лейтенант пожал протянутую капитаном руку.
4.
Илья Петрович проснулся, когда солнце уже клонилось к закату. Во рту было сухо. Отрыжка отдавала перечным привкусом: следовало строго указать Лешке чтобы клал поменьше пряностей в маринад. Снаружи доносились упругие звуки ударов ракеткой по мячу. Колеблемая ветерком легкая занавеска отодвинулась твердой рукой: так и есть — Маша вовсю гоняла по корту управительницу. Никита одиноко и неловко отрабатывал у стеночки удар двумя руками слева.
Илья Петрович прошел в туалетную комнату. По сравнению со вчерашним днем струя несколько потеряла напор. Илья Петрович подумал, что врачу показаться все-таки надо и вспомнил о данном Сашке указании привезти Дударева.
Ополоснув лицо, обтерев ароматной влажной салфеткой под мышками, грудь и шею, вернулся в спальню. Нажал кнопку на портативной рации. Сашка оправдывался тем, что его даже не пустили на участок полковника. Бывшая официантка ресторана на речном теплоходе — Илья Петрович, бывало, корил полковника за то, что тот оставил жену, мать его сына, а полковник в таких случаях скорбно опускал голову и выслушивал проповеди генерала без возражений и комментариев — мол, сам-то ты каков? — дородная сожительница полковника посоветовала Сашке уезжать подобру-поздорову: полковник мрачнее тучи сидел в маленькой комнатке на втором этаже, под самым коньком крыши своего уродливого дома, и, не ровен час, мог пальнуть из дробовика.
— Пальнуть? Он что? Пьяный? — вскричал в недоумении генерал.
— Не могу знать, Илья Петрович, — ответил Сашка.
Илья Петрович поморщился — предпочитал, чтобы Хайвановы обращались к нему “товарищ генерал”, — нажал кнопку отбоя, связался с кухней и спросил насчет обеда. Повар-итальянец ответил — употребив оборот “мио дженерале”, — что обед почти готов, и Илья Петрович начал одеваться: до приезда гостей оставалось не более получаса. Но обычно приподнятое настроение было испорчено: исчезновение полковника, то, что Дударев не включал телефон и не захотел даже выслушать посланца, выбивало из колеи. Что ж это получалось? Полковника, впервые за долгое время, не будет на званом обеде у генерала? Все обещавшие прибыть к обеду — за исключением милиционера-подполковника да двух гэбистов, отставного и действующего, — были людьми по сути штатскими, да и гэбисты с милиционером — какие служаки? Полковник понимал генерала с полуслова, а когда выпивал, то не терял — не то, что прочие! — лица, но, повязывая шейный платок, Илья Петрович с неприятным чувством отметил, как в последнее время Никита Юрьевич изменился далеко не в лучшую сторону, стал еще более желчным, упирал на свою независимость и намекал, что знает нечто, неизвестное другим. Это, последнее, тревожило сильнее прочего. Илья Петрович намеков не любил. Рубить с плеча — это по-нашему. Но вот Никита Юрьевич, с тех пор как погибла жена Ильи Петровича, об обстоятельствах трагедии выражался обиняками. В прямую — ничего, а через окольные пути получалось, будто полковник винит во всем Илью Петровича. Вот так-так! Ишь ты! Сам ради официантки разошелся с женой, та просто-таки сгорела от тоски, сын как раз заканчивал школу, а ведь это Илья Петрович, втайне от полковника, договаривался в высшем военном училище насчет Ивана, а теперь Никита Юрьевич расписывает сыновьи подвиги — Матросов и Гастелло в одном лице. И какое ему дело? А если бы — если бы! — и так? А если имелись такие обстоятельства, что оказались довлеющими? Ну, давай-давай…
Надо было поговорить напрямик, но Илья Петрович ограничился лишь тем, что прямо указал Никите Юрьевичу — мол, нечего расписывать подвиги вдали от дома, когда на южных рубежах Отчизны враги России продолжают вести грязные игры. Или забыл, как они каких-то двадцать лет назад сражались с хекматиарами и дустумами? Или… — одним словом, полковник Дударев и генерал Кисловский крупно тогда поговорили. Потом, конечно, накатили по полстакана и хрустнули огурцами, но осадок остался. Еще какой! И что теперь делать? Да, надо позвонить, надо самому позвонить, самому поехать, позвать.
— Никита! — услышав после долгих гудков тяжелое “Да?” полковника, Илья Петрович взял с места в карьер. — Что за чертовщина? Я тебя жду к обеду. Без тебя не сажусь. А ты…
— К тебе не приеду, Илюша, — полковник говорил тихо, так, словно боялся кого-то разбудить. — Ты, Илюша, приборзел вместе с холуями. Хозяин мира! А для меня ты как был…
Слушать далее Илья Петрович не захотел, нажал кнопку отбоя, сорвал с вешалки пиджак, выходя из спальни сильно хлопнул дверью, отправился на кухню.
Генеральский повар уже через несколько дней после приезда к генералу Кисловскому чувствовал себя лишним. Деньги Ильи Петровича, передаваемые повару еженедельно, в конвертах, не могли унять его тоски. Итальянец маялся почти по-русски. Произведения его кулинарного искусства брутально пожирались. Убивало отношение. В поваре боролись гастроном и человек, обыватель и художник. Человек нашептывал гастроному, что надо терпеть, что конверты с евро на дороге не валяются. Гастроном шипел, что не все продается, что даже хорошая цена не означает того, что его, работавшего в отмеченных звездами Мишлен ресторанах, Нино Баретти, можно купить с потрохами. Когда же Илья Петрович появился на кухне, мэтр находился под влиянием гастронома и потому взглянул на генерала мрачно, исподлобья.
— Бона сера! — сказал Илья Петрович. — Что у нас на сегодня?
— Буайбес по-креольски, лосось с авокадо и утиной печенью, отбивные из страуса с креветками в чесночном соусе, — Нино отвечал по-русски, внятно, но с отчетливым акцентом. — На десерт шоколадный мусс с дикими ягодами. Напитки — граппа, кьянти, шабли.
— Во бля! — выдохнул Илья Петрович, воспринимавший слова повара как музыку сфер и не устававший ею восторгаться.
— Дженерале! — Нино чуть возвысил голос. — Если вы, как в прошлый раз, прикажете официанту поставить на стол соленые огурцы…
— Ниночка, милый ты мой! — Илья Петрович приобнял повара. — Ну надо же было мужикам водочку закусить. А хлеб я сам тогда порезал, толстые куски получились, прости, но у нас пословица есть…
Маэстро Баретти открыл было рот, чтобы дать генералу отповедь, но гастроном в его голове молчал, за дело взялся обыватель.
— Я подготовлю специальный столик для огурцов, черного хлеба и водки, — обыватель заставлял не только идти у генерала на поводу, он заставлял терпеть и генеральские объятия.
— Спасибо, спасибо! И вот еще… Будут кое-какие … э-э-э … дамы. Они у нас, понимаешь, любят шампусик! Не брют! Ты давай сладкого и — побольше. Хорошо?
— Хорошо… — поморщился Нино.
Он хотел — в голове его слово взял художник — сказать, что сладкое шампанское попросту вредно, что от него пучит, что дамы — и так в еде необузданные, — потом, быть может, в положениях пикантных, будут пукать, но художник вдруг смолк на полуслове, а обыватель никак не начинал своей партии.
— Хорошо! Я заказал на московском заводе два ящика.
— Предусмотрительный! — генерал ослабил хватку и вгляделся в лицо
повара. — И выйди ты к ним! Дамы так хотят с тобой поближе познакомиться. Прошу!
— Хорошо, — обыватель все молчал, а художник заставил Нино снять со своего плеча генеральскую руку. — Хорошо…
Обед прошел на славу. Подполковник милиции славно похлебал буайбеса, оба гэбиста попили граппы, местная знаменитость — адвокат, человек с залысинами, узкой грудью и толстой спиной, от этого казавшийся составленным из двух разных тел, поел шоколадного мусса. Дамы запивали шампусиком страусиные отбивные, а Маша съела две порции лосося, толкнула ногой управительницу, та незаметно налила Маше еще шабли, и Маша выпила, вместо разрешенного отцом одного, целых три бокала. В голове у Маши и так уже шумело, а тут все показалось ей расплывчатым, все — милыми и добрыми.
Генерал оглядывал стол, улыбался что-то говорившему соседу слева, хмурился на слова соседа справа, но не слышал ни того, ни другого. Ему хотелось еще раз позвонить полковнику, но Илья Петрович опасался, что, если полковник вновь начнет говорить, будто бы он, генерал Кисловский, приборзел, сдержаться он не сможет, ответит-таки грубостью и о пробежавшей меж старыми друзьями черной кошке узнают все эти люди. А выйти из-за стола было неудобно: он же сам всегда говорил, что во время обеда никаких дел, что все телефоны должны молчать. Теперь, сдвигая брови налево и кривя губы направо, Илья Петрович пытался под столом набрать эсэмэску, но мешала дальнозоркость, к тому же генерал никак не мог определиться — что же должно быть в послании? Наконец Илья Петрович набрал слово “мир”, поставил знак вопроса и отослал сообщение Никите Юрьевичу.
Тут его внимание привлек излишне громкий, грудной женский смех, и Илья Петрович с удивлением обнаружил, что это смеется дочь его, Маша. Девица. Илья Петрович попытался понять, что так развеселило Машу, и увидел, что хвост перед нею распушает двутельный адвокат. Брови генерала поползли вверх, но в руке завибрировала трубка телефона, и он, скосив глаза, не сразу сфокусировав взгляд на дисплее, прочел: “Пошел на …!”
Илья Петрович рывком поднялся, стул его опрокинулся, все сразу замолчали, но генерал успокоил гостей движением руки, сверху — вниз, а сам выскочил из столовой, через открытые двери — на веранду, простучал по ней каблуками, словно юным лейтенантом — сапогами по плацу, выскочил в сад, на ходу набирая номер Дударева.
— Никита! — крикнул Илья Петрович в трубку, когда полковник ответил. — Ты кого посылаешь?
— Тебя, Илюха, тебя, — спокойно произнес Никита Юрьевич. — Ты распух от денег, вокруг тебя одни холуи. Но я — не холуй. И от холуев терпеть ничего не намерен. Прапора твоего я бы даже простил, но говорит он то, что ты ему позволяешь. Поэтому ты должен передо мной извиниться, Шеломова наказать, как скажу, а уж я тогда подумаю — мир или нет? Понял?
Илья Петрович мало понимал, что ему говорит Никита Юрьевич. Какие такие холуи? Что значит наказать Шеломова? В чем вина прапорщика? Что-то сказал, что-то такое, что не понравилось? Ну, с кем не бывает! Сам полковник не ангел!
— Не понял! — ответил Илья Петрович. — А понял лишь, что ты, Никита, залез в бутылку. Не вылезешь сейчас же, пеняй на себя!
Дударев помолчал и снова послал Илью Петровича, теперь — в голос.
И тут Илья Петрович обиделся. Окончательно и бесповоротно. Настолько, что подслушавшему из-за розовых кустов Лешке стало ясно, что сейчас лучше на глаза генералу — обида у Ильи Петровича проявлялась в самых непредсказуемых буйствах — не попадаться. Лешка нашел на пристани Сашку и поведал об услышанном. Сашка, задумчиво плевавший в воду, сказал, что полковнику давно пора надавать хорошеньких. Ведь только взглянув на вечно всем его недовольную физиономию, становится ясно, что такие вот полковники и хотели покорежить всю Сашкину жизнь, когда после одной из спецопераций в Чечне Сашку и нескольких его сослуживцев арестовали за убийство якобы безоружных, мирных жителей и Сашке светил суд присяжных, да отмазал генерал Кисловский, забрал с собой, но Лешка слышал эту историю много-много раз, его самого отмазывал Илья Петрович, Илье Петровичу отмазать нужного человека было раз плюнуть, а расстрелял ли этот человек каких-то там “чехов” или трахнул не ту “телку” — без разницы, но Лешка Сашку не перебил, выслушал до конца, а когда Сашка замолчал, Лешка, оглядывая водную гладь, далекие берега, темнеющее небо, вздыхая полной грудью, проникаясь великолепием природы, сказал:
— …….!
— Ну, — согласился Сашка.
Генерал же вернулся к гостям. Милицейский подполковник и Захар Ионович выпивали одну за другой. Маэстро Нино давно уже не управлял обедом: окруженный дамами, он пытался быть любезным. Илья Петрович был настолько зол, что — лишь отметив, как раскованно двутельный адвокат шутит с Машей, — присоединился к Захару Ионовичу и милицейскому подполковнику, выпил с ними, закусывать не стал, дал знак сервировать чай-кофе, подавать бренди и сигары.
5.
Остаток вечера Илья Петрович провел в пасмурном расположении духа. Обстоятельство это было отмечено некоторыми гостями, но они, как и большинство, будучи объевшимися и под воздействием винных паров, старались веселиться по полной программе. Дамы, по обыкновению, требовали танцев и танцы свои получили. Одна из дам, в обнимку с партнером, медленно, кругами двигалась по паркету столовой, в то время как прочие высыпали из дома и отплясывали возле, под громкую музыку, прищелкивая пальцами, заманивая к себе представителей сильного пола, которые поначалу держались настороженно, но потом начали просачиваться в дамское вибрирующее сообщество, и к повизгиваниям на высоких тонах добавились удалые выкрики и ухание.
Маша за происходящим наблюдала с нескрываемым любопытством и даже собиралась включиться в танец, но поймала внимательный взгляд отца, от соблазна удержалась, отправилась к себе, безуспешно пыталась читать, заснула над книгой.
Далеко за полночь, после разъезда гостей, приняв прохладный душ, Илья Петрович собрался проследовать в спальню управительницы. Он чувствовал себя несправедливо обиженным. Любовные объятия должны были снять напряжение, но, уже взявшись за ручку всегда для него готовой открыться двери, Илья Петрович услышал доносившиеся от пристани крики. Готовность к любви тут же покинула генерала, и через некоторое время в кабинет к Илье Петровичу с экстренным докладом явился Шеломов.
Доклад, как обычно, был краток. Получалось, что братья Хайвановы, дождавшись захода солнца, отправились на весельной лодке вверх по течению, туда, где к реке выходила узким клинышком земля генеральского обидчика, и там, без всякого предупреждения, были обстреляны полковником из дробовика. Шеломов докладывал, что намерения у братьев были самыми что ни на есть мирными и хотели они лишь проверить ловушку на раков, умалчивая, что на самом-то деле они собирались подпилить столбики кривеньких полковничьих мостков.
Никита Юрьевич стрелял дважды. Оба заряда достались Лешке. Ранения были не столь серьезны, но генерал приказал Шеломову везти раненого в областную больницу и к управительнице этой ночью не пошел. Более того, Илья Петрович на нее грубо накричал, когда она, также встревоженная криками и суетой, попыталась узнать — в чем же дело?
Почти на рассвете Илья Петрович приказал приготовить себе шоколаду, плеснул в чашку полрюмки коньяку и задумался. Мысли его были тяжелыми. Приказав постелить себе в кабинете, Илья Петрович лег — что случалось крайне редко, — на диванчике, а поутру самолично вызвал двутельного адвоката. Двутельный не замедлил явиться.
Илья Петрович принял адвоката в кабинете, где только что, несмотря на приглашения Маши присоединиться к общему столу, закончил завтрак. По шелковому халату генерала змеился загустевший желток. Скомканная салфетка лежала возле тарелки с недоеденной овсянкой. Генерал сидел в кресле со свежим номером столичной газеты, но буквы расплывались перед глазами.
Последний раз двутельный, бывший доверенным лицом Ильи Петровича уже долгие годы, входил в генеральский кабинет, когда Илья Петрович собирался поручить своему адвокату уладить формальности в связи с опознанием тела погибшей жены. Формальности, надо признать, оказались непростыми, и двутельному пришлось приложить немало усилий, чтобы дело приобрело удовлетворяющий его клиента вид. И ранее и потом Илья Петрович вел беседы с адвокатом как бы между прочим, на конюшне, в эллинге, на причале, в столовой, за чашечкой кофе, причем кофе предлагая адвокату уже в самом конце разговора, когда двутельному следовало откланиваться и ясно было, что он от кофе откажется. Нет, нельзя сказать про генерала Кисловского, про Илью Петровича, что был он чванлив. Откровенного барства не было в нем. Но иногда в Илье Петровиче проявлялась режущая глаза спесивость, и тогда он буквально раздувался от ощущения собственной значимости. Ощущение это демонстрировалось с такой широтой, с такой страстью, что Илья Петрович, несмотря на седины, морщины и общую грузность, начинал походить на инфантильного юношу, боящегося показаться несерьезным, стремящегося выглядеть старше своих лет.
— Вызывали? — притворяя за собой дверь кабинета, спросил двутельный.
Генерал, взглянув на двутельного поверх очков, сначала недоуменно поднял брови — мол, это кто? — потом кивнул, свернул газету в трубку и указал ею на стул.
— Ты это… — метко забрасывая газету в мусорную корзину сказал Илья Петрович. — Шутки свои оставь для других! И для другого места!
Двутельный открыл было рот, но ничего не ответил. У него и тогда, за обедом, было предчувствие, что Илье Петровичу его разговоры с Машей не понравятся. Но чтобы генерал вызывал из-за этого! И потом — кто он, с его годами, бывшими женами, детьми, и кто — Маша? Да и разговоры были совершенно невинны. Нет, двутельный не был равнодушен к Машиной молодости и красоте, но то было чувством эстетическим, так любуются картиной, не более того.
— Так я… — присаживаясь на краешек стула двутельный прокашлялся. — Рассказывал истории. Из адвокатской практики. Про… Помните, я вам рассказывал, как…
— Помню! — Илья Петрович хлопнул ладонью по столу и поднялся.
Двутельный дернулся вставать тоже, но был остановлен властным жестом генерала. Тем же самым, которым Илья Петрович останавливал пытавшихся встать гостей за обедом, — простертой ладонью, сверху вниз.
— Ты вот скажи… Если не выплачена ссуда на строительство дома и освоение участка, да к тому же невыплативший — злостный должник по годовым взносам, то можно ли члена садового товарищества из товарищества исключить, а дом его и участок, за долги, передать этому самому товариществу? Тем более что участок до сих пор не приватизирован, находится в аренде?
Двутельный почувствовал облегчение. Не в Маше было дело! Не в Маше!
— Тут, Илья Петрович… А-а… Тут, товарищ генерал, надо смотреть уставные документы, ведомости, надо… Да и срок аренды играет роль, — он поймал недовольный взгляд Ильи Петровича и почувствовал, что отвечать надо по существу.
— Можно, товарищ генерал, конечно — можно! — четко выговаривая слова, ответил двутельный. — Кто, позвольте узнать, должник и неплательщик?
— Дударев, — обойдя стол, встав возле окна, Илья Петрович начал качаться с носка на пятку, с пятки на носок. — Никита Юрьевич… Ничего с ним поделать не могу! И сам с ним говорил, и членов правления посылал, а он все завтраками кормит. Я сказал — смотри! А он… Захар Ионович вчера мне сказал, что из-за его неприватизированного участка нам рощу у Маламахова могут передать тоже только в аренду. А нам она нужна в собственность! Понимаешь?
“Вот это да! — подумал двутельный. — Они ведь друзья! Генерал и сына своего назвал в честь полковника. Столько лет! Ну и ну! Только что он придумывает? Какая роща? Аренда, не аренда — все это здесь ни при чем!”
Илья же Петрович смотрел в окно. День был пасмурный. Низкая пелена облаков обещала дождь.
— Так ты понял задачу? — резко обернувшись, спросил Илья Петрович.
— Понял, — двутельный поднялся. — Документики передадите?
— К Шеломову подойди. Я распорядился. Все у него. Он даст тебе. Копии. Мне надо все быстро. Иначе рощу купят другие. Заречные, дипломаты эти. Сегодня и начинай!
— Сегодня и начну! — двутельный откланялся и вышел.
Так по инициативе Ильи Петровича против Никиты Юрьевича, старинного друга и сослуживца, был выдвинут иск. Полковника, ожидавшего, что дело будет уголовное, о причинении вреда здоровью Алексея Хайванова, поразило то, как хитро извернулся двутельный. На основании полученных у Шеломова копий “документиков” двутельный составил заявление, судья — утверждения полковника, будто суд был подмаслен генералом Кисловским, может, и имели под собой почву, но доказательства где, где они?! — принял дело, и Никита Юрьевич оказался загнанным в угол.
Он стал бледен, потерял аппетит. Стал еще более раздражительным. Когда же двутельный приехал к полковнику для приватного разговора, из слов его Дударев понял лишь то, что генерал Кисловский желает добра, но вот ревизионная комиссия и двое из трех членов правления доводов Ильи Петровича слушать не хотят, требуют немедленно вернуть недоплаченное с процентами в недельный срок, а плата за сотку, необходимая для приватизации, вовсе не установлена с потолка, на все есть твердые цены, причем — постоянно растущие, земля дорожает, сами знаете. Адвокат, понизив голос, советовал выплатить деньги, предлагал помощь в получении ссуды в банке, для погашения процентов по новой ссуде советовал обратиться в другой банк.
Полковник видел, что его окручивают. Он не мог согласиться на выдвинутые перед ним условия. Денег не было. Ссуда в банке означала петлю. Просить у сына, с которым к тому же все еще находился в натянутых отношениях, — да и сможет ли тот помочь? — считал неправильным. Он проклинал тот день, когда согласился взять взаймы у Кисловского, знал, что в бумагах, предъявленных ему двутельным, обман, но понимал, что доказать в суде этого не сможет.
Видимо, первый инсульт произошел как раз после отъезда двутельного. В глазах у Никиты Юрьевича потемнело, голова просто раскалывалась, он сел под яблонькой на маленькую скамеечку и не смог подняться, когда его позвали обедать. Тем не менее отлежался, как-то пришел в себя, но прежнее тяжелое состояние вернулось после получения повестки.
Суд был скорым и, как следовало ожидать, несправедливым. Полковник, явившись в судебное заседание, был встречен своим адвокатом, рекомендованным двутельным, большим и рыхлым, заверившим, что уйдут они с минимальными потерями. Никита Юрьевич уселся, но всех тут же попросили встать: вошла женщина в мантии, плоская и худая. Женщина начала задавать вопросы, адвокаты начали отвечать. Дударев несколько раз оглянулся в поисках Ильи Петровича, но генерала Кисловского в суде не было, вместо него присутствовали два члена правления, те самые, которые, по словам двутельного, были настроены непримиримо против. Каждый из них дал показания, судья приобщила к делу какие-то бумаги. Полковник хотел было спросить своего адвоката — что это за бумаги? — но язык прилипал к небу, грудь теснило. Повышалось давление. Под левой лопаткой что-то кололо. Дударев положил под язык таблетку нитроглицерина. Стало немного легче, но потом он почувствовал, что в глазах вновь темнеет. Судья обратилась к нему с каким-то вопросом, в ответ он только пожал плечами. Когда же судья объявила перерыв, Дударев хлебнул из плоской фляжки коньяку. Коньяк разогнал стоявший перед глазами туман, а после перерыва Никита Юрьевич узнал, что по решению суда его дом и участок переходят под ответственное управление товарищества. Правда — с этим его поздравил рыхлый как с большой победой, — была возможность обжаловать решение суда в вышестоящей инстанции в десятидневный срок, а если полковник в тот же срок изыскивал необходимые средства, то и вернуть имущество без судебной волокиты. Десять дней! Десять! Де… — полковник кивнул и завалился на бок. Его увезли в областную больницу, где врач определил гипертонический криз и подозрение на инсульт, долго изучал кардиограмму, признаков инфаркта не нашел, направил Никиту Юрьевича на компьютерную томографию, но томограф в областной больнице в тот день был неисправен, на следующий — про направление как-то забыли и врач, назначив мочегонное, а также препараты, снижающие давление, оставил полковника под наблюдением, коего, собственно, не было: врач пару раз послушал Никиту Юрьевича да разок поинтересовался, как тот себя чувствует. Полковник лежал в большой палате, скучал, слушал разговоры соседей, постепенно сатанел. Еще он думал о сыне, вспоминал его черты, переживал из-за последней их встречи, собирался сыну позвонить, дать тому знать, что нездоров, что надо бы увидеться, но не мог побороть гордость: ему казалось, что сын свысока с ним разговаривал, что вновь выказывал неуважение к той женщине, с которой полковник уже столько лет — уже столько лет! Да почти тринадцать, нет-нет, четырнадцать, четырнадцать лет, без двух с половиной недель, как раз летом, летом возвращался из отпуска, в Балаково сел на тот теплоход, должен был сойти в Саратове, а доплыл до Астрахани, взял каюту, она пришла, на мгновение задержалась в проеме, как рентген, сразу все стало видно, волосы она тогда обесцвечивала, были же-е-есткие, руки, его грубые руки кололи, была совсем девчонка, а уже — дети где-то под Сарапулом, прежний муж — в тюрьме, и вот они так и живут, живут же, его жизнь, почему же он должен свою единственную жизнь отдавать той, которая его не любит, матери сына, только долг? Так он с суворовского училища платит по долгам, еще как, так, что мало не покажется, нет, не покажется!
Никиту Юрьевича выписали. Когда к нему приехал рыхлый адвокат с бумагами для апелляции, у полковника вдруг опять сильно заболела голова, а вся левая сторона тела слушаться отказалась. Еле-еле слышным голосом попросил он известить о своей болезни сына, подписал бумаги, потом уже ничего говорить не мог, только лежал, стонал. Вызвали “скорую”. Врач со “скорой” настаивал на немедленной госпитализации, но Никита Юрьевич от госпитализации — сыт был по горло районной больницей — отказался, и на второй день Никита Юрьевич умер. Ночью. Во сне.
Хоронили на том же кладбище, где была похоронена мачеха Маши. За гробом шли сожительница, не побоявшийся возможного недовольства генерала Кисловского сосед да двое парней, фермеры из близлежащей деревни. Их старший брат служил под началом Дударева в Афгане и пропал без вести. Шел косой теплый дождь. Священник смахивал с усов капли воды, его очки с толстыми стеклами запотевали. Гроб опустили в яму. Все бросили по горсти земли. Дождь усилился. Сожительница заплакала в голос. Парни достали бутылку водки, стакан, луковицу, кусок хлеба.
6.
Когда двутельный запустил ход судебной машины, Илья Петрович, уверенный в своей победе, знающий, что в любой момент может машину или остановить или направить по любому, им выбранному направлению, ощутил уколы совести: подозрение на инсульт? лежит? врача вызывали? как же так! ай-ай-ай!
Илья Петрович ходил по кабинету. В нем крепла решимость не просто отозвать имущественный иск, а выдать через правление товарищества полковнику новую ссуду, следователю, возбудившему дело о стрельбе на причале, — это было Ильей Петровичем припасено на всякий случай, вдруг, ну мало ли что, а если судья по имущественному иску заерепенится, возомнит о себе, независимый суд, самый справедливый суд в мире, — отдать этому засадному следователю Лешку как зачинщика и провокатора, полковнику, для наказания, как он и просил, — Шеломова, а самого Никиту Юрьевича обелить, оправдать, восстановить в добром имени перед членами правления. Для всего этого требовалось лишь увидеться с полковником. Надо было поехать самому, поступиться гордостью. Илья Петрович к этому был готов.
Илья Петрович сел к столу, уронил голову на ладони, оперся локтями. Под левым оказалась рация и генерал даже вздрогнул от пробившегося сквозь помехи голоса:
— Слушаю, товарищ генерал!
Шеломов! И он был готов отдать этого человека на суд полковнику! Илья Петрович устыдился. Что важнее — верность или дружба? Может ли верность быть дружеской, а дружба — верной? Почему друзья предают чаще, чем стоящие ниже тебя, те, кто не мнит себя ровней и другом?
— Хотел спросить, Володя… Как там у нас… — набрав в легкие воздух, генерал мучительно подыскивал слова.
— Лгун? Ветеринар только что уехал, — прапорщик млел: генерал называл по имени крайне редко, высшая степень расположения. — Марья Ильинична уже справлялась… — мление усиливалось: и Шеломов называл Машу по имени-отчеству в особых случаях. — Хотят поехать кататься!
— Ну… — Илья Петрович выдохнул, и устремленность к исправлению содеянного улетучилась. — Ты там поглядывай!
— Да, конечно, товарищ генерал! Конечно!
— Поглядывай!
— Есть!
Это шеломовское “Есть!”, краткое и четкое, обозначило рубеж. Илья Петрович восстановился полностью, и прежней мягкости в нем уже не было вовсе. А вскоре смерть на серых крылах унесла Никиту Юрьевича Дударева и Илья Петрович сказал себе “се ля ви”, невосполнимые потери — невосполнимыми потерями, но жизнь — продолжается. В одиночестве, у себя в кабинете, генерал выпил стопку водки за помин души, занюхал рукавом халата. Халат был старый, любимый. “Вот… Я уже пахну стариком!” — подумал Илья Петрович, резко поставил стопку, и ножка у стопки обломилась.
Илье Петровичу ни дом, ни земля полковника нужны не были. Вот претенденты на принадлежавшее Дудареву имелись, как из числа его ближайших соседей, так и из тех, кто хотел бы вступить в товарищество помещиков, да не мог из-за отсутствия вакансий. Теперь же Илья Петрович, в силу своего положения председателя, мог почти самолично определять будущую судьбу и дома и земли, мог получить если не прямую материальную выгоду — да и нужна ли она была ему, при его-то доходах! — то, во всяком случае, выгоду, значительно более важную, выгоду, так сказать, надматериальную, мог получить вместо одного бывшего старого друга, с которым вечно цапался и ссорился, который про него знал такие вещи, что не дай бог чтобы они стали известны кому-то еще, вместо Дударева, уже спящего во гробе, мог обрести новых друзей, обязанных Илье Петровичу, которые конечно же продали бы генерала с потрохами при первом удобном случае, а случись что-то с этими новыми друзьями, в душе генерала ничего бы не возникло.
А тут все-таки приходилось мучиться, приходилось забывать, вытравливать воспоминания, не спать ночами, терять форму. Настолько, что Кисловский собирался уволить управительницу, взять другую. Он даже привез новую в дом, сказал старой передавать дела, только новая не приглянулась Маше, только старая так переживала и плакала, что Илья Петрович намерение свое оставил, разрешил старой остаться, новую отправил вон, но ему — с удивлением это заметил Илья Петрович, — что старая, что новая вдруг показались ничем друг от друга не отличимыми, похожими друг на друга и внешне, и по поведению, и по повадкам в постели, да имена у них были одинаковые, данные генералом: всех своих управительниц Илья Петрович звал Тусиками, Тусик в генеральском доме означало уже не имя, должность, место.
Оставалась, правда, небольшая проблема: сожительница покойного. Съезжать она упорно отказывалась. За дело взялись судебные приставы, официантка подчинилась силе, но через два дня вернулась, сорвала печати, заняла оборону. Илью Петровича о захвате известили соседи, увидевшие свет в доме. Он, решив — не из чувства вины, отнюдь, просто как старый знакомый, — помочь сожительнице в избежании непоправимого, подъехал к дому Дударева, был встречен зарядом картечи и, если бы не проворство самого генерала и самоотверженность Шеломова, успевшего затолкать хозяина за джип, быть беде. Илья Петрович стиснул зубы и, невзирая на то, что у окруживших дом милиционеров специального назначения имелся свой командир, скомандовал на приступ.
Бой был неравным и, как судебное разбирательство, коротким. Подстегнутые щедрыми посулами генерала, направляемые его командами, специальные милиционеры взяли дом Дударева с минимальными потерями — лишь трое раненых, из которых один только потом умер в госпитале! — оборонявшуюся поместили в камеру предварительного содержания, на допросах она вела себя странно, выступала с какими-то заявлениями, обличала и витийствовала, что дало повод перевести ее в тюремную больницу, после экспертизы признать невменяемой. В самом деле — кто будет стрелять по вооруженным до зубов мужчинам из дешевого китайского дробовика и вопить на всю округу что, мол, вокруг все продажные, что ни совести, ни правды, ни веры более не осталось, а если кто-то и содеет нечто честное и благородное, то от стыда, что такой он недотепа и болван, потом или удавится или — дабы загладить проступок, — совершит столь удивительную подлость, что самые подлые ужаснутся. Такое мог выкрикивать лишь человек больной. Сумасшедший. Это у нее на почве алкоголизма. А еще — вопли о загубленной жизни, об одиночестве, о Никите-Никитушке, который не понятно на кого ее оставил, ничего, в больнице о ней позаботятся, кашка, процедуры, прогулки, в области лечат не хуже, чем в столице, надо подкинуть главврачу, чтобы уделил внимания, чтобы распорядился — эту не бить, продукты не отнимать, белье менять, что там еще? что? ладно-ладно! — и Илья Петрович попросил главврача сделать все необходимое для подруги полковника. Главврач, пряча конверт в карман халата, обещал.
Но вот для Маши, для Марьи Ильиничны, все связанное с приведшей к столь трагическим последствиям размолвкой между отцом ее и полковником Дударевым прошло стороной. Маша — в силу возраста ли, чистоты ли — не вникала в сущность, она — пока еще — скользила по граням событий и, увлеченная яхточкой, озабоченная временным нездоровьем славного жеребчика Лгуна, компьютерными играми, перепиской по электронной почте с подругами, участием в Интернет-форумах и чатах, пропустила начало ссоры, судебные перипетии были ей вообще неинтересны, а о смерти полковника узнала и вовсе после его похорон.
— Что это дядя Никита к нам не заезжает? — спросила Маша Илью Петровича за завтраком.
Илья Петрович поставил чашку на блюдечко, сплел пальцы и посмотрел на дочь. Дударев был единственным, кого Маша называла “дядей”, но помимо отсутствия родственников, к которым можно было бы так обратиться, само слово Маше не нравилось, по звучанию. Как и слово “тетя”. Маша любила проговаривать слова, прислушиваясь к своим ощущениям, возникавшим в зависимости от произносимых звуков. И так уж получалось, например, что слово “доброта” ей не нравилось из-за сочетания “б” и “р” и следующего за ними “т”, из-за возникавшего во рту неприятного покалывания, а слово “злой”, наоборот, нравилось из-за “о” и “й”, да сочетание “з” и “л” доставляло наслаждение небу. Произнося же “дядя” или “тетя”, Маша ощущала себя не то чтобы маленькой, а какой-то убогой. Два быстрых удара языком. Хотелось склониться, пятясь уйти. Слушаюсь и повинуюсь. Сказки. Тысяча и одна ночь.
— Никита Юрьевич умер, — сказал Илья Петрович. — Третьего дня похоронили.
Вот так-так… Смерть оставалась для Маши тайной. Окружавшие ее люди были, за исключением немногих, молоды, крепки и духом и телом или — как, например, мачеха — сразу положенными во гроб. Сам переход, предшествующие ему болезни и страдания были скрыты. Маша ничего об этом не знала, узнавать боялась.
— Он болел? — спросила Маша: было бы спокойней, если бы дядя Никита, скажем, с вечера здоровый и бодрый, просто лег бы спать и не проснулся. Смерть как глубокий сон.
— Болел. Но недолго. Инсульт. Потом — инфаркт. Умер во сне…
То, что полковник умер во сне, Машу немного успокоило.
— Почему ты не сказал? Почему не взял на похороны?
Илья Петрович придерживался правила: дочери не лгать, а лишь умалчивать о том, о чем ей знать нежелательно.
— Я, Машенька, не хотел тебя расстраивать. Похоронили… Теперь уж что…
— Было много народу? — похороны как мероприятие светское для Маши представляли интерес, тем более — в сельской глуши.
— Только близкие. Тебе еще кофе?
— Нет, спасибо…
Маша поднялась. По лицу ее Илья Петрович видел, что Маша была все-таки расстроена.
— Какие у тебя планы на сегодня? — спросил Илья Петрович.
— Не знаю еще… — и Маша выбежала из столовой.
Но плакать не стала. Быстрым шагом, решительно отмахивая правой рукой, проследовала на конюшню, где как раз Шеломов оседлывал пони для маленького Никиты. Никита в камзольчике, каскеточке, бриджиках и зеркально блестевших сапожках был серьезен. Он подходил к своему пони, проверял натяжение ремней оголовья, отступал на полшага, приседал на корточки, проверял подпругу. На Машу Никита даже не посмотрел: был обижен, что Маша не дала ему посидеть в седле Лгуна. Ну и что, что папа запретил? Никто бы не узнал! А ей было просто жалко. Она жадина! И к своему компьютеру не подпускает, говорит — у тебя свой. Ну и что? И в бродилки-стрелялки не хочет играть вместе, а мы могли бы соревноваться — кто больше убьет!
— Здравствуй, Никита! — бросила на ходу Маша и открыла денник.
Лгун чуть слышно захрипел, дернул головой, повел глазом. Маша всегда давала сахар и морковку, чистила и гладила, но слишком резко подбирала повод, бывало — почти рвала рот, да и шпоры могла бы надевать без игольчатого кольца — откуда она такие достала? Вот ведь придумают! Нет чтобы подобрал шенкеля — отпустил и тогда сам бросаешься вперед, сам летишь и не надо никаких звездочек и дерганий уздечки, но теперь вот стоит, хочет погладить, а конфеты эти, хорошие, сладкие, ладно, давай-давай…
Маша хорошо держалась в седле. Сказывались занятия в Талботе. Тамошний тренер бывал Машей доволен: на его памяти редко кто с континента мог так пластично воспринять островную посадку, французское влияние портило все, не только лошадей и всадников, хотя именно они составляли лучшую часть человечества. А у Маши — локти всегда прижаты, спина прямая.
Она скакала через лес. Длинный козырек синей с золотом бейсболки “NYPD” затенял лицо. Каскетку, надевать которую требовал отец, не надела — непослушание грозило стать системой, пока еще — в мелочах — хвостик, пропущенный над ремешком бейсболки, забавно подрагивал на рыси, а когда Лгун шел в галоп — струился и вился. Лгун был в блаженном состоянии: Маша — до Машиной каскетки ли, бейсболки ли ему дела не было — не надела шпоры, а ее хлыстик лишь поглаживал по вздымавшимся от наслаждения бегом бокам. Хотелось танцевать. Что и сделал, лишь Маша спешилась, но Маша не разделяла восторга, тесно привязала повод к кривой березе, сама, сшибая хлыстиком ромашки, пошла через маленький лужок к холмикам и оградам. Лгун прял ушами, старался извернуться так, чтобы все время видеть Машу, но она — исчезла за кустами орешника.
Могила полковника, свежий холмик, простой крест. На самом краю кладбища, у обрыва к реке, среди старых могил. И заметила Маша эту могилу по огоньку свечи: в тени высоких елей огонь стоявшей в банке свечи был ярок. Маша подошла к могиле. Не только свеча — следы в мягкой земле, стакан — Маша наклонилась — с водкой, накрытый куском черного хлеба, две сигареты: все говорило о том, что кто-то совсем недавно был тут. Маше стало не по себе. А вдруг из-под земли появится сначала рука, что если полковник, лицо — сползающая кожа, красные глаза, образ из Dark Messiah, — вылезет почти весь, выпьет водку, закусит хлебом? Закурит? А потом пойдет себе по земле для живых?
Маша отступила на полшага. Сзади — старая ограда. Маша оглянулась — за оградой Колокольникова Екатерина Петровна, 3 VII 1914 — 3 VII 1959, — успела отметить, что умерла Екатерина Петровна в день своего рождения, и почувствовала, что кто-то за ней наблюдает. Из-за темных еловых стволов. Неприятное чувство. Холодок между лопаток. Кладбищенский маньяк-некрофил? Я его спугнула? Где тут раскопанная могила? Нет, все могилы в порядке… А вдруг не некрофил? Просто — маньяк? Нападает на скорбящих, пользуясь их слабостью?
Маша прикрыла глаза рукой, сквозь пальцы огляделась. Вот! За той елью кто-то стоит! Бежать? Нет, идти надо медленно, так, словно ничего не происходит. Ничего не происходит, ничего, ничего, но зачем он прячется? Прячется тот, кому есть что прятать!
Каблуки сапожек проваливались. Она шла медленно. Взгляд жег спину. Лгун обрадовался, дернул мордой, оскалился, даже потянулся укусить за плечо. Маша отвязала повод, хлопнула Лгуна по губам, взлетела в седло. С места пустив Лгуна в галоп, вспомнила, что хотела постоять у могилы мачехи, но только откинулась в седле. Вернулась, чем удивила Шеломова, обрадовала Никиту, подумавшего, что она даст ему проехаться на Лгуне, но была сосредоточенна, никому ничего про некрофила не сказала, расседлала лошадь, ушла к себе, как была — в сапогах и камзольчике упала на кровать и вот тогда расплакалась, не вышла к обеду.
В этот же день, уже в сумерках — Маша читала присланный по почте новый роман, — дом полковника Дударева сгорел дотла. Подозрения пали на парней из близлежащей деревни, на тех, что были на похоронах полковника, да назначенный милицейским подполковником следователь выяснил, что оба уехали недавно в столицу, работают там рабочими строительных специальностей. Алиби! А потом по землям товарищества помещиков, а также по землям, вокруг лежащим и даже значительно удаленным, прошел слух, что в округе появились разбойники. Не террористы какие-нибудь, про которых трубило телевидение, которые ходили в камуфляже, обвешанные автоматами, с зелеными повязками на головах, и нападали на школы, детские сады, больницы, а почти что сказочные, грабившие лишь людей несправедливых, про которых ходили слухи, что благосостояния своего они достигли нечестностью. Конечно, полагаться на слухи странно, конечно, почти всегда благосостояние достигается нечестностью, но молва разносила о разбойниках вести удивительные.
Так, рассказывали, будто они совершили налет на компанию залетных богатеев и шишек, которые вместе с местными шишками и богатеями решили поохотиться в заказнике. Илья Петровича, кстати, на эту охоту звали, да он отказался, сочтя компанию для себя мелковатой. Количество разбойников одни оценивали чуть ли не в двадцать человек, другие говорили, что их было всего четверо или пятеро. В любом случае, это были крепкие и имевшие хорошие навыки люди: ведь справиться с охраной богатеев задача непростая. Разбойники же и охрану и горе-охотников связали, изъяли наличность, джипы потопили в болоте, ружья передавили трелевочником, на том же трелевочнике скрылись в уходивших на Север, почти — к Архангельску, лесах.
В другой раз нападению подвергся дом, недавно купленный одной столичной знаменитостью. Разбойники появились поздно вечером. Знаменитость стояла у рояля и несколько подсевшим голосом пела гостям романсы. Разбойники приказали всем лечь лицом вниз, собрались, как в заказнике, отобрать деньги, но главарь, чье лицо, как и лица всех прочих, закрывала черная маска, неожиданно дал отбой и, перед тем как ретироваться, извинился перед знаменитостью, которая, хоть и была обласкана властью и пользовалась самыми разнообразными благами, на свой дом заработала сама, да и гости знаменитости — все люди были достойные и порядочные.
В третий раз разбойники отметились тем, что напали на офис одной фирмы, ведущей строительство в областном центре и привлекшей для облегчения своих дел средства будущих жильцов. Основавшие фирму проходимцы не собирались ни возвращать взносы вкладчикам, ни строить новые и светлые дома, а планировали тихо утечь вместе с деньгами. Разбойники ворвались в офис как раз тогда, когда генеральный директор и его ближайшие сотрудники подсчитывали полученные обманным путем барыши, изъяли наличность, заставили обналичить уже переведенное на банковские счета и — против ожидания — не скрылись с награбленным, а заставили бухгалтера фирмы вернуть каждому горе-вкладчику его деньги плюс проценты за упущенную выгоду.
Первыми Илье Петровичу рассказали о разбойниках Сашка и Лешка. Оба брата Хайвановы находили в этих историях немало занимательного. Генерал даже почувствовал, что братья восторгаются разбойничьими историями. Илья Петрович — в который раз! — прочитал Хайвановым нотацию о том, как девальвировались нравственные ценности. Восхищение вызывают отнимающие нажитое бандиты, а люди, зарабатывающие на масло к своему добытому с потом-кровью хлебу, — лишь снисходительную ухмылку. Братья попытались — вот ведь наглость — вступить с генералом в спор, осмелились назвать генерального директора строительной фирмы жуликом, но Илья Петрович их осадил, доходчиво объяснив, что обман в бизнесе совсем не тот, что в обыденной жизни, что обман суть составная часть бизнеса. И сказал, что верить россказням глупо. Ведь все — вранье! Вернули деньги вкладчикам! Сейчас заплачу от умиления! Дайте платок! Но братья не разделяли взглядов генерала. Пришлось, конечно, дать Лешке подзатыльник, Сашке — зуботычину, но не было у Ильи Петровича уверенности, что Хайвановы подумают над его словами. Не было!
Также о разбойниках докладывал милицейский подполковник, а уж чиновники местной администрации Илье Петровичу звонили ежедневно, предупреждали об опасности, якобы исходящей от гулявших по окрестным лесам лихих людей. Картина выстраивалась прелюбопытная: разбойники не преследовали своей целью простую наживу, но это не была и шайка маньяков, стремящихся к известности и сомнительной славе. Вся география их налетов — Илья Петрович подходил к карте, вглядывался в воткнутые в нее флажки, — была такова, что возглавляемое генералом Кисловским товарищество помещиков оказывалось внутри пока еще незамкнутого круга, но они также наносили пока еще пробные, вроде бы незначительные, уколы и в само товарищество.
После поджога дома Дударева разбойники напали на дударевского соседа, того, кто больше прочих желал получить землю полковника, кто входил в число членов правления товарищества и громче всех — правда, получив на то распоряжение Ильи Петровича, — требовал прижать полковника к ногтю. Этого горлопана генерал и сам-то не любил, но средь бела дня, в самом людном месте центрального города
области, — член правления приехал на прием к губернатору, приходившемуся ему дальним-дальним родственником, — затолкать пожилого человека, отца и деда, в “уазик” без номеров, раздеть до костюма Адама, вымазать дегтем, извалять в перьях, в таком виде пустить на улицу да еще — Илья Петрович начинал хихикать — вставить дураку в задницу букетик полевых цветов.
А еще генералу Кисловскому докладывали, что племянник Машиной преподавательницы английского, журналист-международник Цветков Алексей Андреевич, находившийся в длительном отпуске и ожидавший нового назначения, зайдя в придорожное кафе по дороге к тетушке, вступил в конфликт с каким-то молодым человеком. Из-за какой-то мелочи. Алексей Андреевич собрался уже применить силу, коей был не обижен, когда официантка успела шепнуть ему, что молодой человек скорее всего связан с разбойниками и даже является приближенным их главаря. Находившегося в том же кафе. Сидевшего за столиком. Спиной к Алексею Андреевичу. Это сообщение еще более раззадорило АлексеяАндреевича, он встал в боксерскую стойку, собираясь проучить молодого человека, а потом развернуть к себе главаря и уже с ним провести воспитательную беседу, однако указанный официанткой как главарь разбойников посетитель придорожного кафе, не поворачиваясь к Цветкову лицом, подал своему приближенному знак, приближенный пошел на попятный, оба они спешно покинули кафе через служебный выход, оставив при этом деньги на столе. Позже милицейский подполковник беседовал с Цветковым и Цветков помог в составлении фотороботов. Когда подполковник привез Илье Петровичу составленные фотороботы, генерал Кисловский утвердился во мнении, что страну ждут тяжелые потрясения и опереться, кроме как на самого себя, будет не на кого: один фоторобот — в его составлении принимала участие официантка из придорожного кафе — был сродни рисунку пятилетнего ребенка, другой — передавал абрис затылка главаря разбойников. Илья Петрович посмотрел на отксеренный затылок, перевел взгляд на подполковника. Вновь посмотрел на затылок. Илье Петровичу вспомнился чей-то афоризм про постоянную величину разума и постоянно увеличивающееся население. Он хотел было высказать подполковнику все что думал, но сдержался.
А милицейский подполковник, со своей стороны, глубокомысленно признавал, что по фотороботу затылка главаря разбойников найти кого-нибудь трудно, и давал Илье Петровичу скупые рекомендации. Одна из них была в том, что надо соблюдать осторожность, в частности — следует сократить приемы и обеды. Но Илья Петрович этих своих правил никак не изменил.
7.
Илья Петрович удивился решению Маши провести все лето дома, но, удивляясь, с радостью отмечая в Маше проявление властных черт, все-таки не предполагал, что придется столкнуться почти с собственной непоколебимостью лицом к лицу. А еще Маша твердо стояла на том, что она пока не определилась и посему не готова поступать в высшее учебное заведение. Ей нужно время! Сколько? Быть может — до середины лета. А если она и к середине лета не будет готова? Тогда придется пропустить год! Год?! Но…
Илья Петрович от неожиданности даже опустился в кресло. Пропустить год? Она же отдавала предпочтение филологии! Филология? Да, интересно, но кому — если только после Оксфорда, будучи специалистом по хеттскому языку, не искать работу в лондонском Сити, — сейчас нужны филологи! Биоинформатика? За нею будущее, но Машу отталкивала необходимость более плотно соприкасаться с точными науками. Да, но другие девочки… Они все собирались стать специалистами по связям с общественностью, журналистами, дизайнерами по интерьерам. И последним Маша, рискуя потерять корреспондентов, в своих письмах с удовольствием цитировала фразу из понравившегося романа, что каждая богатая и невежественная девица нашего времени воображает себя годящейся к работе интерьерного дизайнера. Корреспондентки, с удовольствием принимая богатство на свой счет, отказывались признать за собой невежество, и Машины слова их не задевали.
Маша, как это не озадачивало Илью Петровича, считала, что будущая профессия должна, во-первых, соответствовать призванию, а во-вторых, быть полезной. Полезной окружающим. Обществу.
Откуда эта блажь попала в Машину голову, Илья Петрович не знал. Ее корреспондентки вообще не реагировали на Машины рассуждения о полезности. Кто-то влиял на Машу? Илья Петрович был в этом уверен, но никакого влияния в ее корреспонденции не находил и не догадывался, что Маша была хитрее приглашенного генералом программиста и в обход установленных ловушек была постоянным участником свободных от отцовского надзора форумов. Илье Петровичу казалось — он знает Машу — и всерьез подумывал о капитальной воспитательной беседе, результатом которой видел не только переориентацию дочери в плане выбора жизненного пути, но и избавление ее от, как минимум, устаревших ныне иллюзий. К которым Илья Петрович относил и пресловутое призвание. Призвание может быть — в этом Илью Петровича убеждал собственный жизненный опыт — в одном: выстроить свою жизнь комфортной, независимой и множество профессий, столь привлекательных для молодых людей, обремененных ложными идеями любви к ближним и высокими устремлениями, автоматически становились поэтому негодными.
Пока же Илья Петрович воздействовал на Машу тем, что рассуждал об осенней и зимней скуке, говорил, что Маша сама будет не рада тягостной череде дней. Этот аргумент Маша разбивала с легкостью. Она уверяла отца, что скучать ей не придется. Она собиралась выписать книги, обучающие программы, предложить услуги переводчицы издательству, а по Интернету уже подписала договор о работе для информационного агентства в качестве обозревателя иностранной прессы. Маша доказывала, что жить в городе ей, несмотря на юные годы, неинтересно. Строгость воспитания школы Талбот и прежде не позволяла Маше бывать на танцах и дискотеках — всегда, впрочем, казавшихся скучными, — а кино, театр, концерты из поместья Кисловских были достижимы с легкостью не меньшей, чем из самой столицы: Маша заказывала билеты, шла к Илье Петровичу и генерал сразу понимал — надо ехать!
Иногда Илья Петрович вместо себя отправлял Шеломова. Отставной прапорщик с прекрасным всегда встречался в белоснежной крахмальной рубашке. Загорелое лицо его было почти черным. Идеальный костюм. Начищенные до зеркального блеска туфли, теперь, по моде, с чудовищно удлиненными мысками. Следовал за Машей тенью, и Машу это бесило: Шеломов не оставлял Машу, даже если она желала слушать концерт из танц-пола, подпрыгивал рядом, изображая морщинистым лицом своим восторг и всевластие ритма. Ужас! Оттеснял плечом желавших с Машей познакомиться молодых людей. Маша допытывалась — он такой по природе или у него инструкции? Шеломов был с Машей честен: инструкции от генерала Кисловского имелись, но и природа его такова. Два в одном. Счастливый случай. И улыбался белозубо.
Вот и на концерт знаменитого рок-певца Маша поехала с Шеломовым. Илья Петрович, обещавший быть на концерте, обращаясь к дочери как к взрослой, как к той, кому можно вполне доверять, объяснил Маше, что в области может начаться война между двумя кланами и ему необходимо именно сегодня переговорить с нужными людьми. Остаться дома.
— Бандитскими? — переспросила Маша. — Это бандитские кланы?
— Зачем такие слова? — сказал Илья Петрович. — Это просто бизнесмены. Инвесторы. Мы, товарищество помещиков, опекаемы тем, что возник давно, еще в эпоху начальной приватизации. Теперь верх берет другой.
— Почему нельзя прожить без опеки! — только и воскликнула Маша, а генерал Илья Петрович подивился тому, как в Маше уживаются непреклонность, здравость и наивность.
Лешка отвез Машу и Шеломова на аэродром МЧС, откуда они вылетели на вертолете в областной центр, там пересели в самолет и, потратив на дорогу в общей сложности чуть более двух часов, вошли в концертный зал.
Маше рок-певец, несмотря на его возраст, лысину, морщины, — нравился. Он уверенно вышел к микрофону, оглянулся на музыкантов и бэк-вокалисток, взялся за стойку левой рукой, правой начал совершать вращательные движения, дополнявшие мелодию. Песни следовали одна за другой с короткими паузами, во время которых певец вытирал пот белоснежным полотенцем. Публика завелась. В первых рядах партера искрились бриллианты.
Лишь только концерт закончился, к Маше протиснулся двутельный адвокат, любитель старого надежного рок-н-ролла, оказывается, сидевший на концерте через два ряда позади Маши. И начал загружать Машу массой сведений, которыми Маша и сама обладала, даром, что ли, есть сеть и музыкальные сайты?
— Вы знаете, Маша, — говорил двутельный, — этот певец в молодости был слесарем-сантехником…
Маша не слушала двутельного. Ей было удивительно, что некогда она за обедом в имении отца благосклонно внимала словам этого суетливого и — видно было
сразу! — неискреннего человека. Двутельный был ей неприятен. Его узкое умное лицо с тенями под большими печальными глазами казалось маской. Она смотрела через его плечо на известнейшую поп-певицу, которая в окружении свиты стояла с таким видом, будто все вокруг существовало ради нее. Вот мимо певицы прошел высокий молодой человек в идеально сидящем костюме и светло-розовой рубашке с расстегнутым воротом, только что протиснувшийся между Машей и двутельным и даже не посмотревший на Машу, поклонился певице. Певица — явно не понимая, кто это, — широко улыбнулась в ответ. Маша отвернулась. Это был не ее мир. Тут и намека не было на общественную пользу. Мир эгоистов! Людей неискренних! Ужасно!
— Передавайте привет папеньке! — услышала она слова двутельного.
— Передадим! — вместо Маши ответил Шеломов, плечом рассекая толпу и давая Маше дорогу.
В фойе Маша вдруг ощутила странное чувство. Ей показалось, что кто-то на нее смотрит, причем взгляд этот был уже знаком, нечто похожее она ощущала тогда, на кладбище, когда стояла возле могилы полковника Дударева. Это был тот же самый взгляд. Он также слегка жег, но и также — гладил. Маша вздохнула еще раз, направилась к выходу. Шеломов поспевал за ней.
По дороге домой Маше, впервые за последнее время, пришла мысль, что жизнь ее не так хороша. Чувство одиночества обуяло ее. Ей захотелось поговорить обо всем с хорошей подругой. Но что это — все? И как это — поговорить? Поговорить с тем, кто от тебя не зависит, или с тем, от кого не зависишь ты? И кто это — хорошая подруга? Таких у нее не было.
Шеломов открыл дверцу автомобиля, Маша вышла и вдохнула полной грудью наполненный дождевой пылью воздух. Огни аэродрома были яркими, их свет только усиливал ощущение пустоты. Маша вдруг засмеялась, Шеломов удивленно оглянулся на нее, но смех уже растаял словно облачко вырвавшегося изо рта пара. Ночью обещали заморозки.
Илья Петрович встречал дочь на крыльце. Маша отметила, что от отца сильнее, чем обычно, пахло спиртным. А также то, что отец был заметно чем-то расстроен.
— Как концерт? — спросил Илья Петрович, поцеловав дочь.
— Нормально, — пожав плечами, ответила Маша. — Видела Пугачеву.
— Да? — генерал, обняв дочь за плечи, вел ее в столовую, чтобы она хоть что-то поела: он заметил, что у Маши в последнее время исчез аппетит. — С кем она была? — Илья Петрович пытался показать осведомленность. — Все так же, с Филиппом? Они развелись? Неужели? Давно? Что ты говоришь… А ты голодна? Нино приготовил тебе поужинать…
— Что?
— Маленькие пиццы с медом, апельсином и кумином. Вот, — генерал сдернул салфетку, — красиво?
Что такое кумин, Илья Петрович не знал. И знать не хотел. Изыски этого Баретти уже начали ему надоедать. Отпустить? Но это будет не по правилам! У них контракт! Надо терпеть! Даже если контракт не удовлетворяет ни одну из сторон, надо терпеть!
— Красиво? — повторил Илья Петрович.
— Красиво… — равнодушно ответила Маша. — Я не голодна. Как твои дела? Были гости? Вы решили все проблемы?
— Маэстро скучает… — Илья Петрович чувствовал изжогу, он говорил слегка морщась от отрыжки. — По его получается — одна осень в России равна трем итальянским. Вот скажи мне, Маша, что все находят в осени? Мне никогда не нравилась осень. И весна тоже. Я люблю лето. И зиму. Когда снег хрустит. Выйдешь в поле, следы видны…
Маша поняла, что отец не скажет ей ни как его дела, ничего не расскажет и про своих гостей. Он, стоя возле стола и любуясь выпеченными маэстро Баретти пиццами, потирал руки. Маша словно впервые увидела его белые, сильные, с большими выпуклыми ногтями пальцы, слегка краснеющие суставы. Она подумала о том, что отец хочет вылепить из нее нечто, по одному ему ведомому плану, чертежу. И чувство грусти, постепенно ушедшее по дороге домой, вернулось.
— Я пойду спать, — сказала Маша.
— Хорошо хоть мы сделали нормальную дорогу, — говорил Илья Петрович, — и купили скриппер. Помнишь, как в прошлом году мы сели даже на моем джипе? Вот были сугробы! Ты тогда прилетала на мой день рождения… Что? Ну хоть выпей стакан молока!
— Не хочу!
— Это полезно. Надо обязательно перед сном пить теплое молоко. Тогда нервы всегда будут в порядке.
Маша всегда пила перед сном молоко. Молоко она ненавидела. О том, что эта гадость успокаивает нервы, отец говорил каждый вечер.
— Я не буду молоко! — почти выкрикнула Маша, быстро вышла из столовой и взбежала по лестнице к себе.
Илья Петрович недоуменно посмотрел вслед дочери, взял с подноса стакан, задумчиво выпил его залпом. Молоко показалось генералу совершенно безвкусным.
Где-то далеко, за рекой, глухо залаяла собака, Шеломов, качая головой, медленно неся свое жилистое тело, неслышно прошел через холл генеральского дома и толкнул дверь в комнату, от входной двери — направо, где иногда, по распоряжению Ильи Петровича, ночевал. Братья Хайвановы до ноябрьских холодов должны были жить в сторожке у пристани. Причем в темное время суток один дежурил, другой отдыхал. Смена — через каждые три часа. Дежуривший был вооружен карабином, ножом. В качестве специального оснащения у дежурившего имелся прибор ночного видения, сканнер радиочастот, а также тепловизор. Бронежилет — обязательно. По тревоге отдыхающий извещает генерала и Шеломова, присоединяется к дежурящему, вместе они занимают оборону.
Генерала не удовлетворяла подготовка Хайвановых, но он рассчитывал, что минут пять—семь они продержатся. За это время — по плану номер один — Илья Петрович должен был вместе с Машей спуститься в бункер, где все было подготовлено для автономного проживания. Шеломову предстояло позаботиться о себе самом, а также о Тусике, маэстро Баретти, генеральском камердинере-официанте-шофере, Машиной горничной и посудомойке. Все они, кроме Тусика, проживали во флигеле, были совершенно беззащитны, и генерал Кисловский оправдывал себя тем, что потенциальные агрессоры до них, увлеченные грабежом главной усадьбы, не доберутся.
По плану номер два Илья Петрович, вооружившись любимым Ремингтоном 1913 года — точность боя, усиленный патрон, куда как лучше современных видов автоматического вооружения! — подключался к обороне. Четыре ствола могли сдержать и серьезный приступ. По плану номер три к обороне присоединялся также камердинер-официант-шофер. С ним генерал вместе с Шеломовым провел тактические занятия и стрельбы, но и здесь сомнения у Ильи Петровича поначалу были еще большие, чем в подготовке Хайвановых. А ведь спортсмен! Кандидат в мастера по греко-римской борьбе. Человек спокойный, размеренный, а единожды попав в центр мишени, все оставшиеся пули пускал в “молоко”. Илья Петрович усмехнулся: да и сам он, и Шеломов думали, что шофер мазила, пока не поняли: камердинер-официант-шофер просто-напросто клал все пули в одну точку, одну пулю — вслед за другой, один раз приметившись, более не отводил прицела ни на миллиметр. Вот те и греко-римская борьба!
Илья Петрович усмехнулся еще раз и увидел перед собой Тусика.
Лицо Тусика озарялось улыбкой. Илья Петрович взял Тусика за подбородок, притянул к себе, поцеловал в теплые мягкие губы. Тусик, красиво двигая бедрами, пошла по направлению к своей спальне.
Генерал смотрел ей вслед и думал — куда ему: к Тусику, к себе, а может — проверить посты? Находясь в раздумье, Илья Петрович словно застыл посреди гостиной, с лицом, выражавшим какую-то почти детскую безмятежность. В таком состоянии он мог находиться долго. Нужно было, чтобы кто-то хлопнул в ладоши. Или — кто-то позвонил по телефону. Но никто не хлопал в ладоши, никто не звонил.
Маша, измочив слезами подушку, безмятежно спала, и ей снился знаменитый рок-певец: он сидел на их пристани с удочкой, спустив белые жилистые ноги в воду, дымил чинариком, был счастлив.
Шеломов, улегшись на узкую койку свою, вытянув вдоль тела руки, давно спал, как всегда — без снов.
Тусик, чувствуя, что Илья Петрович задерживается, вынула из-под подушки сложенную пополам книгу в мягкой обложке, еле заметно шевеля губами, углубилась в чтение.
Маэстро Баретти снился Неаполь, снилось, как он, совсем маленький, наблюдает за готовящей соус бабушкой: сколько прошло лет, сколько соусов приготовил маэстро, а такого, как у бабушки, не получалось никогда, и этот навязчивый сон Нино просматривал раз за разом в надежде, что увидит тот ключевой бабушкин секрет, поймет, чего не хватает в его собственных соусах.
Камердинер-официант-шофер не спал. Он крался по коридору флигеля к комнате горничной.
Горничная, притворяясь, что спит, ждала шофера-официанта-камердинера и в очередной раз давала себе слово, что этой ночью она его, такого напористого и умелого, прогонит.
Посудомойка же лежала под Лешкой Хайвановым. Она думала о том, что он ничем не лучше Сашки. А еще о том, что пора брать расчет и перебираться южнее.
А Сашка Хайванов, болтая ногами, сидел на мостках генеральской пристани, в нарушение всех инструкций курил, сплевывал в почти что черную воду. Ему хотелось приключений. Он думал про разбойников. Лихие ребята! А что если уйти к ним? А?
8.
Пока в удалении от столицы шла своя разнообразная жизнь, двутельный адвокат неспешно спускался в туалет концертного зала. И, как Сашка Хайванов, думал про разбойников, но без хайвановского шального романтизма. Прежде двутельный прикидывал — разбойникам недолго шалить и изгаляться: на волне предвыборной кампании, к середине осени, власть свернет шеи этим инфантильным дилетантам. Потом, одно за другим, случились покушения на главарей двух самых мощных кланов, двутельный встретился с работавшими на эти кланы коллегами и понял: шалили не дилетанты, не инфантилы, а люди оснащенные, опасные, дерзкие.
К такому выводу его и подвели коллеги.
— Мой клиент, — сказал первый, — был застрелен из винтовки М82А1. Таковы результаты баллистической экспертизы. Оружие спецназа стран НАТО. Входное отверстие — с шарик для пинг-понга, выходное — с футбольный мяч…
— А мой клиент, — продолжил второй, — ответил на звонок по личному мобильному. Взрыв! И головы как не бывало!
— Но почему вы думаете, что… — только и начал двутельный, но его перебили.
— Наши клиенты уже были близки к окончательному примирению. В качестве первой совместной акции должно было стать освобождение области от этих пионеров… — разъяснил второй.
— Но пионеры сыграли на опережение, — продолжил первый.
— У них была информация, — кивнул второй. — И возможность подменить мобилу или всунуть в нее заряд.
— И достать такую винтовку, — первый съел листик салата.
— Но это все вне нашей компетенции, — второй тоже съел листик.
— Зато мы знаем, что вы, по поручению Ильи Петровича, собирались выйти на контакт с этими лесовиками, — первый чуть наклонился вперед. — Я говорю про разбойников…
— Только не говорите, что это неправда, — второй тоже наклонился вперед. — Понимаете, после долгих лет работы с клиентом становишься почти членом семьи, знаешь о таких вещах…
— Семьи во всех смыслах, — сказал первый. — С вами все равно бы встретились наследники наших клиентов и попросили бы ускорить поиск контактов.
— Но они обуреваемы жаждой мести! — патетически воскликнул второй.
— Или очень рады переменам и своему продвижению, и просто продолжают начатое дело, — снизил пафос первый.
— А мы хотели бы вам помочь приобрести эти контакты и…
— И в тот же момент предостеречь. Главарь разбойников имеет на вас зуб.
— Это — Дударев, сын полковника, Дударев-младший. Вы же представляли в суде интересы товарищества помещиков. Вы отняли у полковника дом…
— И ускорили его смерть!
Вот так новости! “Мне не хватает только персональных врагов! — думал двутельный. — Моя работа — ничего личного, а враги появляются. Я же пешка, пешка, пробивающая оборону, я же никто, только мелочь, а враги… Как это нехорошо, как это неприятно, мне могут устроить какую-нибудь пакость, вываляют в перьях или что-то похуже… Похуже…”
Двутельный сидел за столом один, коллеги, оставив папку с документами, заплатив — каждый — свою треть, — по счету, покинули кабинет ресторана. Двутельный сидел и думал, что удача вновь выкинула фортель, вновь, обернувшись птицей яркой расцветки, перелетела на дальнее дерево, оставив в его руке блестящее, тускнеющее от долгого и пристального рассматривания перо. Он раскрыл папку, увидел фотографию Дударева-младшего. Это была фотография из личного дела. Молодой человек, в погонах лейтенанта. Ничем не примечательное лицо. Разве что — горькие, глубокие носогубные складки.
Двутельный подумал, что это, возможно, предвестие трагической судьбы, прогнал лирические мысли и углубился в чтение. Отвлек его официант, вежливо интересовавшийся — не нужно ли чего? Двутельный через плечо посмотрел на официанта, чья предупредительность и профессиональная сноровка произвела впечатление и на него самого и на его коллег: официант словно угадывал их желания, обслуживал тактично, возникая словно из-под натертого пола кабинета ресторана именно в тот момент, когда в нем возникала нужда.
— Нет, — ответил двутельный. — Хотя — чашечку кофе… — и перевернул очередную страницу.
Для него полнейшим сюрпризом оказалось то, что сын полковника Дударева числился как без вести пропавший в Боснии, где он проходил службу в Международном подразделении по разминированию. Так-так…
Запрос Министерства обороны РФ, запрос Министерства иностранных дел. Отчет командира подразделения, отчет непосредственного начальника. Ответ из Брюсселя, ответ из… — …но если он пропал на Балканах, то как оказался в наших лесах? Откуда деньги? Кто еще в шайке? Откуда винтовки, взрывчатка? Что ему нужно? Что им движет? Чувство мести? Это — ладно, а вот если еще желание восстановить справедливость, тогда пропавший без вести в Боснии и объявившийся так некстати на Родине Дударев-младший становится по-настоящему опасным.
— Ваш кофе! — услышал двутельный голос официанта.
— Спасибо, — двутельный вложил в кожаную книжечку со счетом и подготовленными для расчета деньгами еще одну купюру.
— Сдачи не надо, — сказал двутельный, углубляясь в чтение справки от Интерпола.
— Благодарю! — тихо ответил предупредительный официант.
Двутельному, доверенному лицу Ильи Петровича, были раскрыты многие потайные механизмы. Конечно, двутельный не знал всего. Но уже того, что он знал, — только того, что было связано с гибелью жены генерала, Машиной мачехи, матери Никиты, было достаточно, достаточно для… — двутельный замирал — стакан с хорошей порцией “Гленливет” в левой руке, Don Miguel — в правой, — ну да, для того, чтобы в стакане всегда был “Гленливет”, а коробка с сигарами всегда была полна, а также для того, чтобы — в случае если двутельный не будет держать рот на замке, — получить пулю. Или как там Шеломов, специалист по организации автокатастроф, предпочитает действовать? Двутельный сам за руль предпочитал не садиться, вождение машины его отвлекало, он — или пешком, или с нанятым шофером, или на такси. Что ж, на пешеходов сплошь и рядом наезжают, а нанятый шофер или таксист для Шеломова не помеха.
Умереть раньше времени ужасно. Но кто знает — пришло твое время? Время всегда не твое, всегда. Смерть всегда приходит не вовремя. У смерти — свое время, у жизни — свое. Ты живешь на границе этих времен. Идешь по тонкой линии. Тебя толкает то туда, то сюда. Грезишь об устойчивости. И понимаешь, что тебе ее не обрести. Как не проболтаться в таком состоянии? Как сдержать язык за зубами? Как?
Может, вновь начать писать, выболтать все в романе, сюжет-то готовый, настоящий сюжет. Но слишком давно оставил попытки писать, стишки — не в счет, рассказы хвалили в столичном журнале, говорили, что можно было бы дать целой подборкой, если только — …но не было времени, так, кое-что поправил, а надо было все по-настоящему переписать, тут же — и переписывать ничего не надо, нечего и придумывать — просто записать все буквально, пункт за пунктом и — что там роман! — киноэпопея, ни слова лжи, есть все — деньги, кровь, любовь, имя — крупными буквами в титрах, призы, гонорары, фестивали, надо только перестать пить в одиночестве, надо только перестать быть одиноким, одиночеству — бой, одиночество — вон, одиночество — враг, одиночеству — вой… — нет, нет, нет-нет-нет, ритм потерян, да, я писал именно стишки, стишкотворец, адвокат-стишкотворец, прошу любить и жаловать, съест ложку любого говна и попросит добавки, лишь бы ложка была чистой.
Двутельный сложил документы в папочку, снял со спинки стула пиджак и вышел вон из ресторана.
После концерта рок-певца двутельный решил остаться на ночь в столице. При выходе из кабинки туалета увидел того самого молодого человека в идеальном костюме и розовой рубашке. Молодой человек сушил руки. Двутельный, пытаясь сообразить — кого ему молодой человек напоминает? — подошел к раковине, открыл воду, а молодой человек вдруг, повышенным тоном, обратился к двутельному со словами, что случайно услышал обрывок разговора его с молодою особой и вот сейчас только — прежде было бы невежливо! — вынужден сказать, что рок-певец был в молодости не слесарем-сантехником, а газовщиком.
Двутельный же стоял на слесаре-сантехнике, отвечал несколько резко, но молодой человек вдруг показал себя тактичным и приятным собеседником. Вовсе не расположенным спорить. Он заговорил — предварительно отметив, что какая, в сущности, разница, кем был рок-певец до того, как начал зарабатывать миллионы, — о несущественности прежнего опыта, даже — наследственности. Главное, по мнению молодого человека, было не в породе, не в накопленном, а в состоянии “здесь и сейчас”, в побуждаемом этим состоянием желании настоящее изменить.
Двутельному хотелось сказать, что в состоянии “здесь и сейчас” находят свое проявление и опыт приобретенный, и опыт наследованный, что момент нынешний, текущий не может быть вырван из потока общего, но молодой человек несколько церемонно наклонил голову и оставил двутельного в одиночестве. Но при выходе из концертного зала на улицу, когда двутельный, вздохнув полной грудью влажного воздуха, соображал куда ему — к стоянке такси, к ближайшей станции метро, — возле него остановилась похожая на растянувшуюся в прыжке большую кошку машина. За рулем сидел молодой человек. Он сам предложил подвезти. Двутельный собирался снять на ночь номер в каком-нибудь отеле, но, взглянув на часы, увидел, что от ночи оставалось не так уж и много. И спросил: куда молодой человек направляется? Ответом было — ужинать. Возможно ли присоединиться? Конечно!
Молодой человек вжимал в пол педаль акселератора и лихо разрезал полуночный город. Они доехали до блистающего огнями подъезда, ключи от машины были на лету пойманы парковщиком, молодой человек, накинув на плечи плащ, легко пошел ко входу. Двутельный подумал, что это неожиданное знакомство — кстати, одностороннее: имени молодого человека он пока не знал, хотя свое и назвал, — выглядит странным. Он смотрел на молодого человека, пытаясь по походке его определить сексуальную ориентацию, потом подумал, что предрассудки мешают жить в полную меру, и поспешил вслед.
В меню даже не были указаны цены. Молодой человек сразу уведомил двутельного, что за определенные услуги владельцы ресторана выдали ему гостевую карточку, по которой он и один гость его могут посещать ресторан со скидкой. И посоветовал выбрать мясо. Много мяса. И овощи. И вино. Это всего лишь веяние последних анемичных лет — мол, мясо вредно, а поздно вечером тем более. Это — чепуха! Все залить вином. Вот и будет здоровый образ жизни.
Их беседа текла легко. Молодой человек поинтересовался родом занятий двутельного, узнав, что тот — адвокат, заметил, что здесь, в зале ресторана, адвокатов немало, а про себя сказал, что оказывает консультационные услуги. Какие — не уточнил. Разве что дал понять, что обладает обширными связями. И в самом деле — многие из посетителей заполненного, несмотря на поздний час, ресторана приветствовали его как близкого знакомого.
Двутельный и молодой человек резали острыми ножами великолепно приготовленное мясо, поедали припущенные на пару овощи, пили очень темное, почти маслянистое вино, когда к их столику подошел некий высокий, с легкой проседью, с мешками под глазами человек. До этого двутельный несколько раз украдкой бросал взгляды в сторону столика, за которым сидел подошедший. Там было сразу несколько женщин, одна другой красивее. Их кавалер, теперь стоявший возле стола, сидел в тени, на мягких подушках глубокого дивана. Но вот он был рядом, и двутельный узнал в нем своего сокурсника, ныне — модного столичного адвоката.
Последнее дело однокурсника — процесс был проигран по всем статьям, а подзащитный, один из богатейших людей мира, получил-таки длительный срок — принесло однокурснику еще большую известность. Однокурсник мелькал везде и всюду с видом победителя, вел телепередачу, блистал манишкой на приемах, сидел в первых рядах на премьерах, интонировал так, словно тайн для него более нет, но о них он никому ничего никогда не скажет. И с двутельным, когда тот, собираясь в столицу на концерт, набрал его номер, разговаривал соответствующим тоном. Двутельный, прежде дававший себе слово, что, только почувствовав подобную интонацию, сразу отключит связь, говорил с однокурсником заискивающе. Подхохатывал. Почти — лебезил. И — мучился. Но, в конце концов, нашел в себе силы, несколько раз сказав, что связь ни к черту, нажать кнопку “отбой”. Однокурсник не сразу вспомнил его имя! Скотина!
И вот теперь сокурсник, на двутельного внимания не обращая, смотрел на молодого человека с выражением преданности, заискивающе улыбался. Молодой человек, даже не приподнимаясь со своего стула, подал сокурснику двутельного руку. Тот согнулся, руку торопливо пожал.
— Простите, что беспокою, — сказал сокурсник, еще более обнажая ровные, идеально обработанные зубы, — но мне хотелось узнать, могу ли я…
Молодой человек остановил его легким жестом.
— Я уже вам говорил: можете! Только теперь ставка четыре и семь. Если вклад на месяц — пять и три. Долгосрочные — два и восемь.
— Четыре и семь?! — сокурсник побледнел. — Но тогда я не смогу в срок выплатить проценты по предыдущим займам!
— Четыре и семь, — повторил молодой человек и растянул в холодной улыбке губы. — Приятного вечера!
Сокурсник, так и не взглянув на двутельного, видимо, потрясенный услышанным, вернулся к своему столику. И там что-то зашептал придвинувшимся к нему красавицам.
— Как вы думаете — все ли продается? — отложив нож и вилку, спросил у двутельного молодой человек. — И все ли имеет денежный эквивалент? Возможно ли назначить цену за любовь, предательство, веру, уважение?
Эти вопросы всегда казались двутельному наивными. Он отпил глоток вина, промокнул губы салфеткой.
— Цена уже включена в самые неожиданные вещи, — сказал он, стараясь по возможности не показывать своего отношения к подобным вопросам. — И мы иногда этого и не замечаем. Кроме того, многие вещи не продаются за одну сумму, но стоит эту сумму увеличить, как торг становится уместным.
— А люди?
— Что “люди”?
— Люди продаются? Полностью? С их внутренним, как утверждают некоторые — неповторимым миром? — молодой человек смотрел на двутельного в упор.
— Люди как раз и продаются лучше всего, — двутельный хоть и прятал улыбку, но молодой человек заметил, как дрогнули его губы. — Это самый ходовой товар. Самый массовый. И они, как бы выразиться… Они пластичны. Те, кто продается, никогда не признаются себе в этом. Они просто изменяют ход своих мыслей. И думают…
— Что не их покупали, а они…
— Да, что это они купили покупавшего. Так они себя обманывают…
Две красавицы встали из-за столика сокурсника, оправили платья — голубое и красное, нацепили на холеные лица выражение радости, оптимизма, счастья.
— Выбирайте сейчас, — сказал молодой человек двутельному, кивая на красавиц.
— Что?
— Выбирайте сейчас, чтобы потом не пришлось меняться. Я меняться не люблю.
— В смысле?
— Вам какую? Голубую? Красную?
Двутельный посмотрел на красавиц. Они ему нравились обе. Он подумал, что молодой человек сейчас купит этих красавиц, купит его самого, а сокурсник, продавая молодому человеку женщин, надеется купить повышение процентов по вкладам. Или эти красавицы, давно купив сокурсника, от тоски и скуки покупают до кучи всех прочих, в их числе — молодого человека и меня самого. Или… Но кончаются все покупки утром, в перегаре, в какой-то квартире, или — в номере гостиницы, все болит, вялый член безвольно болтается, отражение в зеркале неприятно, все неприятно, все-все…
— Здрасте, девушки! — молодой человек уже приглашал красавиц садиться.
Красавицы были молоды, но обращение “девушки”, но это “здрасте”! Двутельный вскочил, вытер губы салфеткой, поцеловал ручки, подвинул стулья. Он старался загладить фамильярность молодого человека. Он — вот так номер! — не хотел участвовать в процессах купли-продажи. Во всяком случае — в этот вечер. Но галантен он был всегда. Всегда. Был. Ведь до того момента, с которого ко всей жизни двутельного можно было применить прошедшее время, оставалось совсем немного. По сравнению с вечностью, куда двутельный должен был насовсем провалиться. Часа три…
9.
Получив по DHL лицензионную Fire-eagles, Маша с переменным успехом пыталась обезопасить свой замок от рыскающих по окрестным лесам безземельных крестьян. Следовало не допустить образования больших шаек. Против безземельных надо было совершать вылазки, а тут еще сосед предъявлял претензии на принадлежавшие ей пастбища и нужно было, в преддверии конфликта, заручиться поддержкой короля. Маша отправила королю письмо и, зная, что сосед также обратился к королю, пока, стоя на стене своего замка, развлекалась стрельбой из арбалета по темным фигурам безземельных. Не обратив внимания на ткнувшуюся в зубец крепостной башни стрелу, она взвела арбалет, но через несколько мгновений другая стрела пронзила ее предплечье. Маша вскрикнула. Иллюзия боли была очень сильна. Подняла забрало шлема и осмотрела руку. Поняла, в чем дело. Рассмеялась, но сердце выпрыгивало из груди. Маша опустила забрало, прицелилась. У кромки леса было несколько фигур. Маша пристально вглядывалась в каждую из них. Луки были у троих. Надо было определить, кто ее ранил. Маше показалось, что это был рыжебородый и синеглазый верзила. Она нажала спуск. Арбалетная стрела вошла синеглазому точно в переносицу, но Маша не успела обрадоваться: другой лучник, худой и темноволосый, отпустил тетиву, стрела запела в наушниках, все перед Машиными глазами окрасилось красным, а потом Маша увидела себя на кровати, под балдахином, в окружении печальных слуг, ранение госпожи было столь серьезным, что сама она уже не могла воевать, следовало приглашать наемных солдат, чтобы заплатить наемникам — уступать соседу пастбища, расставаться с кем-то из слуг, а они привыкли к Маше, да и расставаться — значит, продавать, а продавать живых людей не хорошо, хоть дело и происходит в вымышленной стране, в неизвестно какое время, но есть вечные принципы, и поэтому Маша теряла очки, из Белой леди рисковала превратиться в Черную, и приглашение на бал к королю, который к тому же не спешил с ответом на письмо, откладывалось, а значит, откладывался и танец с принцем, и тем более — свадьба с ним, а игру следовало — если собираешься победить, — завершить именно ею. И Маша так разозлилась, что сорвала с головы шлем, хлопнула им по клавиатуре и срубила игру под корень.
Подошла к окну, отдернула шторы. Сумерки уступали под натиском ночи. Ветви деревьев клонились под сильным ветром. Маша думала о виртуальном принце. Он был длинноног, голубоглаз, на лице его сияла вечная улыбка. Совершенно положительный тип, затянутый в какие-то мерцающие одежды, так ровно обтягивающие его бедра, что принц казался бесполым.
Отступив на полшага и глядя на оконное стекло как в зеркало, Маша сбросила халат. Соски напряженно смотрели вверх, грудки набрякли. Белые узкие трусики уступили место черным, плотно закрывающим низ живота, полоски крылышек от прокладки, ощущение нечистоты и униженности. Рана, кровоточащая рана, порождающая тоску по гармонии, устойчивости. Были они? Она их придумала? Они остались в раннем детстве? Или гармония — это ее нынешнее состояние, соединение с природой, с подлинностью, включение в мировую цикличность? Кто пульсирует, тот движется без остановки, последовательно, преемственно, кто вспыхивает и гаснет, тот — артефакт. Маше надо было с кем-то обсудить то, о чем она думала, но не хотелось никого видеть, слышать. Она сейчас себя ненавидела и превозносила, а единственным, с кем она могла бы поговорить, был принц компьютерной игры: ему можно было говорить что угодно, он только кивал и улыбался, идеальный собеседник.
Маша приблизилась к стеклу, замутила его свежим своим дыханием, провела по стеклу ладонью и ощутила на себе чей-то взгляд. Ее в очередной раз, после кладбища, поразило: взгляд словно оглаживал ее фигуру, такую отчетливую на фоне почти черного — маленькая, работающая в полнакала лампа сбоку от дисплея, светящий в угол напольный светильник — окна, взгляд — незнакомого человека, она была уверена — человек проник за высокий забор, обманул сенсоры и камеры видео-наблюдения, и она подняла высоко руки, потянулась, вызывающе прогнулась, она хотела его соблазнить, пусть смущается он, ей нечего стыдиться, это придумка, будто она нечиста, нездорова, она здоровее всех, она идеальна, насмотрелся, а вот так, так, на тебе, ладно, не страдай, не страдай, — и подобрав халат, накинув его на плечи, Маша вернулась к столу, инсталлировала игру вновь: она не могла оставаться побежденной, предстояло стать принцессой, потом — королевой, королевой доброй и справедливой, не казнить, но миловать и не смущало, что для достижения счастья надо было убивать. Обычное дело, да и большинство из них были неприятны на вид, в них Маша стрелы всаживала с удовольствием, но если она со своими рыцарями проводила зачистку захваченных земель и отдавала приказ поджечь деревню, то из огня выскакивали отнюдь не только взрослые мужчины, но дети, женщины и старики, 3-D графика была великолепна, протягивающий руки в надежде на пощаду малыш был убедителен, а Маша, совсем не чувствуя жалости, приняла из рук оруженосца короткий меч с широким лезвием…
Безземельных компьютерных крестьян Маша воспринимала почти как людей живых, из плоти и крови. Разбойники, о которых говорилось в доме Ильи Петровича, казались ей частью виртуального проекта. Какого? Кем задуманного? Маша затруднялась с ответом, но не склонялась к мнению генерала, утверждавшего, что в области развернута инспирированная в столице кампания по дискредитации губернатора. Принцип “Кому это выгодно?”, на котором, как на оселке, Илья Петрович проверял все и вся, был Маше чужд. Но она молчала, с Ильей Петровичем не спорила.
А Илья Петрович проблему дискредитации губернатора обсуждал всерьез. И — в телефонных разговорах с журналистом-международником Цветковым, попутно приглашая Алексея Андреевича, к себе, по-соседски, на рюмку чаю. Алексей Андреевич обещался непременно заехать, вот только путь был долог: строительство обещанного губернатором моста все не начиналось, Алексею Андреевичу, чтобы попасть в дом, видимый с крыльца его дома невооруженным глазом, надо было ехать вдоль берега реки, до старого моста, почти заезжать в райцентр, вновь ехать вдоль берега реки. И когда будет построен мост, если губернатор попал в опалу? Неизвестно!
Маленький же Никита разбойников боялся очень, ночами мучился страшными снами, жаловался и Маше и отцу что, мол, ночами кто-то заглядывает к нему в окно, скребется в дверь, воет в саду. Маша успокаивала брата, даже пускала его к себе в комнату, укрывала одеялом, укутывала, оставляла до утра, но сама, если бы окрестные разбойники и напали бы на дом генерала Кисловского, вряд ли бы отличила свист настоящих пуль от свиста пущенных из пращи свинцовых ядер.
Отвлекаясь от игр, Маша одну за другой писала контрольные, материалы для которых высылали ее недоумевавшие английские учителя: отчего полная разнообразных талантов девушка решила перейти к дистанционному обучению? А Маша ощущала потребность опекать и отца и брата. Она сказала Илье Петровичу прогнать нанятого для Никиты учителя французского. Выписанный из столицы преподаватель был неопрятен, грыз ногти, смеялся словно клокотал. Маша считала, что толк будет, если учитель — настоящий француз, не говорящий по-русски. Она заставила поменять систему видеонаблюдения. Более того — заставила уволить посудомойку как сеящую разврат и сладострастие среди братьев Хайвановых, за которых Маша также ощущала ответственность, купить посудомоечную машину, управлять которой вызвалась сама.
Илья Петрович, слушая дочь, радовался ее мудрости, чувствовал — это его кровь! Вот Никита был столь же трепетен, как и погибшая его мать. Его неорганизованность, неспособность понять, что от него хотят, можно было бы объяснить психотравмой, связанной с трагической потерей матери, — так и объяснял приглашенный генералом дорогой психолог, — но уж слишком многое от прежней своей жены видел в сыне Илья Петрович. Это не радовало генерала.
Поиски настоящего француза Илья Петрович собирался поручить двутельному, да двутельный словно растаял в чистом и прозрачном воздухе ранней осени. Как уехал в Москву, на концерт британского рок-певца, так о местопребывании его ничего известно не было. Объявили розыск. Милицейский подполковник докладывал, что в квартире двутельного найдены порнографические журналы, в платяном шкафу висел костюм из тонкой блестящей кожи, плетки, кожаные же полумаски, цепи, наручники, а в изъятом для разъяснения ситуации жестком диске обнаружены файлы крайне предосудительного характера. Анализ же электронной почты двутельного показал, что адвокат был на связи с недавно арестованными в Голландии педофилами, что собирался поехать в Амстердам, где планировал посетить подпольный педофильский бордель.
Илья Петрович слушал милицейского подполковника и морщился: какая гадость! С годами Илья Петрович привык к тому, что люди рано или поздно раскрывают крайне неприглядные свои свойства и наклонности, и многообразием оных удивить Илью Петровича было нельзя, но все-таки в душе генерала Кисловского имелся некий стержень, колебания которого отдавались глухой тоской и болью. К тому же милицейский подполковник, докладывая генералу, неприятно подхихикивал, шмыгал носом, Илья Петрович видел, что от конфискованного кокаина крышу у подполковника постепенно сносит, но приходилось терпеть. И это тоже не радовало генерала.
— Вы меня слушаете? — шмыгнул милицейский подполковник.
— Продолжай…
А Илья Петрович думал теперь о том, что, когда Маша — как бы она ни держалась корней, — упорхнет, тогда не сможет он уже направлять ее, уберегать от напастей и ошибок. Его передернуло: как заглядывались на Машину фигурку приезжавшие в поместье гости! Да что там гости! Как, несмотря на зуботычины и инструктаж, смотрели на нее Сашка и Лешка. Генерал попробовал заглянуть в глубь себя, напрягся и попытался выудить на поверхность свои потаенные, тщательно скрываемые мысли и ощущения и понял, что сам иногда смотрел вслед легко ступавшей Маше отнюдь не как отец, а как мужчина. И подумал: бремя отцовства — тяжелое бремя.
— К нам заезжал Алексей Александрович, международник этот, регистрировал ружья. Привез из Бельгии. Ружья хорошие. Мы ему сказали, что у вас великая коллекция…
— Что еще было в компьютере?
— В каком?
— Адвоката! — Илья Петрович от души хлопнул ладонями по подлокотникам кресла. — Он вел мои дела! От моего имени. Файлы, дискеты, бумаги. Где это все? Он с собой ноутбук все время таскал. Где ноутбук?
— Только девочки. И мальчики. Игры на раздевание. Покер… Никакого ноутбука. Там… — милицейский подполковник замялся, — там до нас побывали…
Илья Петрович, стараясь не выдать своего состояния, кивнул. Словно так — вот накричал чуть-чуть и — успокоился. А новость была плохая. Очень плохая. Очень-очень.
— Вы слушаете, товарищ генерал?
— Слушаю-слушаю… — Илья Петрович смотрел, как милицейский подполковник кривит сиреневые свои губы в усмешке. — Что еще?
— Мы выяснили кто это безобразит. Кто по лесам шастает, Робин Гуда из себя строит.
— Ну?
— Сынок полковника. Дударев-младший.
У генерала похолодели лопатки.
— На трассе гаишники тормознули фуру, перегруз, габаритки, то, се, водила начал права качать, ему, как водится, объяснили, в чем он не прав, что — делиться надо — правильно? — а тут откуда-то тачка, в ней трое, гаишников на землю, оружие, рации отняли, дали водиле уехать и уже с гаишниками провели беседу, что, мол, поборами заниматься нехорошо…
— Ну и при чем тут полковника сын?
— Так один из этой тачки, за главного который, и говорит: я, мол, Дударев, буду здесь неправду и притеснение искоренять. Прямо так и сказал: притеснение! Как вам, товарищ генерал? Искоренять! Вот ведь придумали!
Генерал взглянул на милицейского подполковника в имевшем философский оттенок изумлении. Как переменчиво все! Был старый друг. Теперь друга — нет, а еще каких-то несколько месяцев назад сидели они перед камином, пили глинтвейн и Илья Петрович говорил, что было бы здорово, если бы сын Дударева, Иван, и дочь Ильи Петровича, Маша, вспомнили старые свои полудетские встречи — Ивану было четырнадцать, приехал проведать отца из суворовского училища, Маше соответственно на девять лет меньше, — и полюбили бы друг друга, и поженились. Сам говорил такое, никто его за язык не тянул, говорил то, что думал, то, что было у него на сердце, а полковник, оставив свой обычный жесткий тон, теплел и улыбался, отчего лицо его покрывалось сетью морщинок: “Да разве мой Ванька пара твоей англоманке? — говорил полковник. — Ты ей найди олигарха. Нефтяника!” “А иди-ка ты в жопу, Никитушка! — отвечал на это Илья Петрович. — В жизни главное любовь. Ты забыл, что ли?” И все это было — недавно. Конечно, Илья Петрович лукавил, да и полковник знал, что генерал лукавит, что не отдаст Машу за Ивана, хоть бы и бушевали самые возвышенные страсти, но — все-таки говорил столь добрые слова, а слова-то, и только они изменяют окружающее, перестраивают его, значит — допускал такую возможность, несмотря на свое лукавство.
Илья Петрович отпустил милицейского подполковника исполнять долг дальше, и генералу показалось, что в отлаженном механизме жизни произошли какие-то сбои. А он их не заметил. Что кто-то, помимо него, получил доступ к главным рычагам. Начал эти рычаги, без разрешения, не советуясь со старшими и более опытными товарищам, двигать. И от этого механизм жизни может пойти не по тем, что ранее, не по тем, что проложены были прежде, рельсам.
Илья Петрович достал из коробки сигару, откусил кончик. Шеломов пересек пространство генеральского кабинета и поднес спичку. Прежде генерал так рано сигары не курил. Шеломов, отметив этот примечательный факт, вернулся на свое место у дверей.
Наполняя рот терпким дымом, выпуская перед собой облачко, втягивая его в себя тонко очерченными ноздрями — Илья Петрович гордился своим носом, считал, что он и в фас и профиль был красив, — думал, что следует немедленно предпринять какие-то шаги. Илье Петровичу следовало найти Дударева-младшего раньше прочих. Чтобы узнать — где похищенные из дома адвоката документы и ноутбук. Вот ведь мститель! Требовалось этого мстителя опередить. Только и всего.
Илья Петрович, хрустнув суставами, поднялся, прошелся по кабинету. В душе генерала шевельнулась жалость — теперь — сын? — но Илья Петрович прогнал ее испытанным способом: крепко зажмурился, помотал головой, похлопал себя по щекам, открыл глаза.
И жалости — как не бывало.
Зазвонил телефон, Илья Петрович взял трубку.
— Илья Петрович? — услышал он вкрадчивый голос. — Это Цветков. Не нарушу ваш покой, если сегодня воспользуюсь приглашением? Рюмка чая в такую зябкую погоду…
— Алексей Андреевич! — Илья Петрович обрадовался звонку соседа. — Сегодня у меня обед. Жду вас! Без церемоний! Ну, какая форма одежды в нашей глуши! Ну, если вам угодно… Отправляю за вами катер, распоряжусь, чтобы вам передали дождевик… Жду!
Илья Петрович положил трубку, отдал Шеломову соответствующие распоряжения и проследовал в помещение домашнего кинотеатра, где ожидавший своей очереди для доклада эфэсбэшник смотрел Мистера Бина. Илья Петрович сел рядом. Некоторое время оба смотрели на экран.
— У нас таких идиотов нет, — наконец сказал эфэсбэшник.
Илья Петрович видел за свою жизнь много идиотов и не мог поручиться, что среди них не было такого, как Мистер Бин. Когда будущий генерал Кисловский, тогда еще — майор, после Афганистана, учился в академии, там был один слушатель, очень похожий на Бина. И внешне, и по поступкам. И по строю мысли. Делавший хлопушку из пакета, куда наблевали. Отличие от английского Бина было только в том, что от его штучек страдали окружающие, а не он сам. Бин-слушатель однажды чуть не задавил слушателя-Кисловского: Бин сидел на месте механика-водителя БМП, Кисловский руководил парковкой. Полуоткрыв рот, Бин-слушатель, голова которого торчала из люка, вращал глазами. Ему было весело. Да и потом, будучи уже на командных должностях, среди подчиненных генерал встречал таких бинов, что английский рядом с ними казался бы образчиком организованности и рассудочности. Родные бины несли разорение и бедствия. Но всегда выходили сухими из воды. Илья Петрович скосил глаза и заметил, что профиль у эфэсбэшника похож на профиль Мистера Бина.
Эфэсбэшник этот взгляд почувствовал. Ни один мускул не дрогнул.
— Вы просили узнать про Цветкова, — начал эфэсбэшник. — Он попал в аварию при подъезде к Брюсселю, ехал из Швейцарии, куда катался на уик-энд с любовницей. Любовница — зимбабвийка индусского происхождения, причем индусы у нее по материнской линии, потомки раджи Кашмира, а по отцовской — англичане, боковая ветвь герцогов Мальборо…
Тут Илья Петрович неожиданно заснул, а проснулся от того, что эфэсбэшник тронул его за локоть.
— Илья Петрович! Илья Петрович! Вас дочь зовет!
“Интересно, что там в Брюсселе случилось?” — подумал Илья Петрович и протер глаза.
Маша ждала в холле. Она по Интернету связалась с фирмой, предлагавшей для российских детей иностранных учителей-гувернеров, отправила запрос на учителя для Никиты, получила ответ и запрос подтвердила. Оставалось перевести деньги. Учитель должен был приехать в пятницу на следующей неделе. Илья Петрович поцеловал Машу. Молодец! Все знает, все умеет. В ее возрасте он и не знал, что такое Интернет. Об иностранных учителях-гувернерах тогда никто и слухом не слыхивал.
— Тебе не скучно? — спросил Илья Петрович. — Давай все-таки в Англию поедешь, а? Потом — …
— Скучают только бездельники! — перебила отца Маша.
И быстрым шагом пошла к себе.
Илья Петрович с гордостью смотрел ей вслед. Да, действительно молодец. Моя дочка!
10.
В наши времена да чтобы девушка, по собственной воле, заперла себя в глуши? Но до центра Москвы — от силы три часа, Интернет, спутниковое телевидение, книги, комфорт. И — сельская местность. Особая атмосфера. Даже — флюиды. Облекаемые многими в мистические тона. Маша не была одержима идеями “зеленых”, не причисляла себя к активистам-экологистам, но флюиды ощущала, следуя им, выращивала цветочки на подготовленной для нее клумбе, выписывала по каталогу саженцы и руководила их рассадкой, собиралась весной начать строительство оранжереи, где планировала устройство тропического рая: ананасы, апельсины, щебечущие птицы экзотических видов. Это Илья Петрович, при всей его широте и потворстве всем Машиным инициативам, считал уже откровенным излишеством и бесполезной тратой средств, но Маша получила союзника в лице прибывшего вскоре в дом генерала Кисловского учителя Никиты, мсье Леклера.
Приехавший днем, меж вторым завтраком и файф-о-клоком, мсье Леклер — Маша была на конюшне, куда повела приехавшую взглянуть на русские просторы соученицу по Талботу, смешливую Лайзу Оутс, Илья Петрович с визитами в городе, Шеломов на процедурах по поводу позвоночных дисков — был замечен лишь Тусиком. Тусик как раз пила кофе — генерал не одобрял ее кофеманства, поэтому она прятала кофеварку в стенном шкафу, наивно думая, что всех обманула, — и увидела выходящего из желтого таксомотора Леклера.
Тусик отметила высокий рост, худобу и молодость учителя и подумала, что сочетание этих параметров Илье Петровичу не понравится: будучи сам невысоким, растекающимся, лысым, седым, морщинистым, генерал свои достоинства, как сам он полагал, держал втуне, а тут — все явлено. Был в этом — наряду с изысканными манерами, спокойствием и внимательной уважительностью к собеседникам — какой-то европейский вызов простоте и надежности царивших в доме Ильи Петровича нравов.
Отпивая глоточек за глоточком кофе, Тусик обратила внимание и на — как ей показалось, — беззащитную улыбку, кривившую полные и чувственные губы нового учителя. Он оглядывался с недоумением, таксист, выгрузивший большой чемодан желтой кожи — Тусику всегда нравились такие чемоданы, — объемную сумку, захлопнул багажник, обменялся с учителем рукопожатием — это показалось Тусику странным — и укатил. Она уже собралась выйти и поприветствовать Леклера, да тут из флигеля на пробежку, в ярком спортивном костюме выскочил маэстро Нино Баретти, пританцовывая, остановился возле Леклера, причем Тусик видела, что у маэстро, и так-то имевшего вечно недоуменное выражение лица, физиономия вытянулась еще больше, и Нино поначалу не мог понять — кто это перед ним? — но потом учитель и повар пожали друг другу руки, повар подхватил было сумку, но учитель отобрал ее у него, тогда повар покатил к флигелю чемодан, а учитель, перекошенный под тяжестью, пошел за ним. “Вот барахла-то привез!” — подумала Тусик, допила кофе и позвонила Илье Петровичу, который сначала долго не брал трубку, на Тусика наорал, потом сказал ей, чтобы она поставила в известность Машу.
На Машу учитель сразу произвел приятное впечатление. Только вот отстраненность и холодность Леклера были ей удивительны. Он лишь отвечал на вопросы, сам вроде бы ничем не интересуясь, избегал по возможности смотреть в глаза собеседнику, немедленно вставал, если в комнату, где Леклер находился, входила Маша
или — тем более! — Илья Петрович, то есть был церемонен. Словно играл роль гувернера из девятнадцатого века, сразу как бы сдавал назад, стоило Маше заговорить с ним запросто, будто бы виделась ему между ними непреодолимая пропасть, имущественно-сословная, из-за которой Маша была для него не молоденькой девушкой, а воплощением денег и влияния отца ее. Поэтому отношения между Машей и Леклером установились дистантные, хотя если сам Леклер эту дистанцию держал и выдерживал, то Маша, напротив, стремилась к ее сокращению. При этом нельзя сказать, что Маша так поступала в отношениях со всеми. Напротив, часто она сама устанавливала дистанции и границы, причем такие, что пройти их или пересечь было невозможно. Ее контрольно-следовые полосы, рвы, колючая проволока останавливали и самого напористого.
Но Леклер и в отношениях с Никитой, сразу, кстати, в своего учителя просто-таки влюбившегося, был — если не сказать зануден, — скрупулезен, педантичен, сух. И также дистантен. Только в сухости его виделась доброта, внимательность и — удивительным образом — дружеское расположение как к равному, что для Никиты было самым главным. Когда же выстроенная Леклером, в отношениях ли с Машей, с Никитой ли, почти что ледяная конструкция, пусть на мгновение, растаивала, то взору являлся милый молодой человек, в меру, конечно, закомплексованный, но мягкий и веселый.
Вот Илья Петрович поначалу Леклером был недоволен. Он досадовал на самого себя в том, что отдал поиск учителя полностью на откуп Маше. Нет-нет, Илья Петрович и мысли не допускал, что Маша могла сделать что-то не так. Маша все делала “так”, но это “так” было Машино, а надо было добавить к ее пониманию того, что надо и как надо, — свое. И, естественно, что многое, бывшее Маше впору, казавшееся ей правильным, генералу Кисловскому хотелось подрихтовать. Илья Петрович понимал — проявлять твердость время от времени необходимо и — задним числом, — что ему стоило поставить перед Машей некоторые условия, широкого в общем-то толка, скажем — учитель должен быть не учителем, а учительницей, возраст должен быть ближе к среднему и так далее. В этих рамках и самой Маше было бы проще.
Неприятно пораженный молодостью Леклера, генерал отметил и несомненную физическую силу француза, читаемую во вроде бы субтильной, сухой фигуре. Да, бумаги Леклера свидетельствовали о Сорбонне, специализации в педагогике, работе в заморских территориях, в России — у только одних хозяев, удостоивших Леклера самыми лестными отзывами. Но вот некоторые повадки, видимые только наметанному глазу генерала Кисловского, показались Илье Петровичу не самыми приятными. Например — привычка уводить глаза от взгляда собеседника. А еще — практически полное незнание Леклером русского языка.
Маша, к слову, во французском не была хороша и вызванная Ильей Петровичем в качестве переводчицы запиналась так, что генералу даже стало неловко, он пару раз бросил на учителя настороженный взгляд, но тот хранил полнейшую невозмутимость.
Илья Петрович сразу предупредил учителя о неукоснительном следовании правилам жизни в его доме, о том, что все здесь подчинено его воле, а всем прочим надо знать свое место. Место Леклера, по мнению Ильи Петровича, было вовсе не последним, но занимать его он должен был тихо и незаметно, главным для него было обучение Никиты основам языка, подготовка сына генерала к учебе за границей — Илья Петрович склонялся к школе в Швейцарии, — а все остальное было для Леклера несущественным, раз уж генерал брал на себя полное его иждивение и обеспечение всем необходимым. Леклер ответил в том смысле, что почитает за честь работать в доме видного русского военачальника, что не даст усомниться в своем профессионализме и порядочности, а к тому, чтобы знать свое место, относится вполне с пониманием, ибо беды и трудности Европы, по его мнению, начались как раз тогда, когда люди вообще без места решили занять места, им не принадлежавшие.
Илья Петрович остался доволен, особенно последними словами Леклера, отправил его к Никите. Леклер застегнул куртку, они с Никитой пошли по осенним полям, начиная первую беседу по-французски о природе, а Илья Петрович обратился сразу и к маэстро Баретти, появившемуся в генеральском кабинете к концу разговора, — вновь эта задача утверждения меню! — и к Маше с вопросом: как им этот учитель?
— Отличный парень, дженерале, — ответил Баретти. — Мы уже подружились, — и положил перед Ильей Петровичем меню на обед.
— А ты что думаешь, Маша? — как хамелеон, глядя на меню одним глазом, сквозь стекло очков, а другим — поверх стекла, на Машу.
— Важно не то, что думаю я, — отвечала Маша, — а то, нравится ли мсье Леклер нашему Никите или не нравится. Это главное!
В очередной раз пораженный умом и верностью суждений своей дочери, Илья Петрович решил дать учителю негласный месячный испытательный срок и приступил к самому приятному: к изучению обеденного меню. Вновь ведь должны были приехать нужные люди. Да и Цветков, сосед, к которому Илья Петрович испытывал все возрастающую приязнь, обещался пересечь разлив реки и присоединиться к компании.
Цветков выглядел значительно моложе своих лет. Алексей Андреевич следил за собой, соблюдал диету, совершал пробежки, поднимал тяжести. Был спортивен и тем не менее в облике его сквозила та особенная, не связанная ни с осанкой, ни с фигурой величавость, что присуща большинству начавших седеть негодяев. Внешний вид его отчетливо выражал внутреннее ощущение, что мир вокруг существует ради удовлетворения капризов Алексея Андреевича, чтобы ему было комфортно, и отсутствие комфорта воспринималось им с обидой, иногда — как личное оскорбление. Его губы всегда были красиво сложены, нижняя — оттопырена слегка, так, будто Алексей Андреевич собирался вот-вот поинтересоваться — когда же, наконец, подадут чаю?
И — что к чаю? Печенье? Какое? Варенье? Из чего? Лимон? Ликер? Коньяк? Да-да, коньяк, да-да, обязательно — коньячку!..
Его внимание к Маше, проявившееся сразу после первого посещения Алексеем Андреевичем дома Ильи Петровича, льстило генералу. Илья Петрович мог купить десять таких Цветковых, но Алексей Андреевич был белой костью, с происхождением, с родословной, восходящей аж к четырнадцатому веку, а такое даже за деньги не покупается. Это — гены, это — наследственность, это — порода. Правда, с появлением в доме Ильи Петровича Лайзы Оутс, приехавшей на пару дней и гостившей уже вторую неделю, внимание Цветкова распределилось: Алексей Андреевич, как все капризные люди, часто долго не мог определиться — что ему более нравится, к чему его более влечет, мог колебаться долго, особенно если не было угроз его комфорту.
Алексей Андреевич прозябал в глуши, пережидая последствия малоприятного скандала, того самого, о котором “биноватый” эфэсбэшник рассказывал дремлющему Илье Петровичу, и ему было скучно без дамского общества. Конечно, и Маша, и Лайза занимали все более, конечно — если брать особ женского пола, проживавших в доме генерала Кисловского, — ему приятно было бы побеседовать и с Тусиком, но хотелось — посудомойку, видел ее мельком, зайдя на кухню взглянуть на священнодействие маэстро Баретти, отметил соблазнительные бедра, удивительно тонкие для обычной в общем-то девки лодыжки, да только у посудомойки были тупые и злые ухажеры, после которых Алексей Андреевич брезговал. Интерес же к Маше означал углубление отношений с генералом, на что Цветков был пока не готов. Кто знает — как все повернется? Куда назначат? Куда пошлют? И пошлют ли? Назначат ли? А если — так и куковать, то — в поместье, то — в московской квартире, пробавляться статейками, служить корреспондентом в какой-нибудь газетенке, где главным редактором — бывший сокурсник, пропойца, любитель секретарш, такой же неудачник, только сидящий на ветке повыше и гадящий на тех, кто внизу? Таскаться по пресс-конференциям, писать коротушки? Нет-нет, увольте, увольте! Лучше тут, под низким осенним небом, где — нельзя было сказать, что Цветков испытывал особую нужду в Илье Петровиче, — генерал, в отличие от журналистской работы, как минимум возбуждал в Алексее Андреевиче интерес: откуда такие средства, влияние, знакомства? Цветков просил своих покровителей узнать про генерала Кисловского, но ответа пока не получал, зато и Маша и Лайза были хороши обе — они даже приснились Цветкову, шли сквозь густой туман по высокой траве, к нему навстречу, были в каких-то рясах, с накинутыми капюшонами. Что-то готическое. Что под рясами — Цветков посмотреть не успел, проснулся.
Но так получилось, что сам Цветков сразу заинтересовал маэстро Баретти, страдавшего еще и от невозможности прижать к сердцу милого друга, Фабио, просившегося в дикую Россию, но оставленного Нино в Милане. И тут — почти точная копия Фабио, такой же — спортивный, циничный, любящий комфорт наглец, требующий внимания, ничего не собирающийся давать взамен. Баретти — вот как устроена жизнь! — ловился на эту приманку, его доброта и открытость, его порядочность и честность просто-таки должны были быть отданы внаем клону миланского дружка, и Нино выкраивал случаи для прикосновений, строил Цветкову глазки, затевал разговорчики, ждал, когда тот откликнется на призывы, но международник — как Фабио, как Фабио, в точности! — дразнил кулинара и гастронома, делал вид, что глух и слеп. Или — не понимал? Или — не чувствовал? Не может быть! Быть таким черствым? Таким?
11.
Учитель проявил себя сразу. Причем — показав почти безрассудную, совершенно для гуманитария и выпускника Сорбонны неожиданную смелость — ее Илья Петрович втайне считал наибольшей глупостью, но на словах цветасто восхищался.
Через некоторое время после прибытия Леклера, решив лично показать учителю поместье, генерал вышел вместе с ним и Никитой на причал и уже собрался, разведя руки в стороны, произнести тираду о бескрайности просторов, бесполезную, кстати, для не знавшего русского языка Леклера, как, чуть обернувшись, через плечо увидел бредущего к ним по дорожке Сашку Хайванова. Сашка был бледен и двигался как лунатик. Правую руку он держал прямо перед собой, кулак был сжат так, что костяшки кисти побелели.
Сашка ступил на доски причала, а Лешка, появившийся из-за угла эллинга, крикнул сиплым, сорванным волнением голосом:
— У него граната! Чеку потерял!
Илья Петрович присел, хлопнул заготовленными для торжественного жеста руками себя по ягодицам, заорал:
— Не подходи! Иди туда! — генерал показал направление к маленькому затону. — И — бросай! Там бросай!
Но Сашка словно не слышал. Его недавно обритая голова, вся в складках пупырчатой кожи, отчего казалось, что его мозги вылезли наружу, слегка тряслась, он приближался, его губы шевелились, он что-то проговаривал, от пронизывавшего страха — невнятное.
Леклер, загородив Никиту и Илью Петровича вдруг ставшими широкими плечами, в два шага преодолел расстояние до Сашки, остановил его, своими ладонями обхватил Сашкин кулак. Он что-то сказал Сашке по-французски, и Сашка — словно понял, обмяк, успокоился, дал Леклеру кулак разжать, и граната оказалась между ладонями учителя. Леклер вновь что-то сказал по-французски, но громче и уже — Лешке, и Лешка — позже признавался, что и он понял все в точности, так, словно чужой язык был в нем уже как бы установлен, но только ждал момента включения, — бросился в эллинг, тут же выскочил оттуда с кусочком проволоки. Леклер, сопровождаемый Лешкой, с гранатой меж ладоней ушел за затон, там вставил проволоку и закрепил чеку.
Сашка получил от Ильи Петровича в ухо, был отправлен под домашний арест. Генерал вызвал Шеломова и назначил следствие. Никита смотрел на Леклера восхищенно.
В тот же вечер Лешка привез Цветкова на обед. Алексей Андреевич сидел в компании генерала в гостиной, украдкой морщился от сигарного дыма, ждал обеда, слушал рассуждения Ильи Петровича о политике. Илья Петрович умел завернуть лихо. Он начинал с общего, переходил на самые что ни на есть частности, потом вновь возвращался к общему, всегда имея в виду общественную пользу, да еще цитировал Машу, тоже, оказывается, высказывавшуюся об этой пользе и, как это иногда бывает после пребывания за границей, глубоко проникшую в проблемы государственного строительства. Цветков слушал Илью Петровича лениво, думал только о том, что в европы скорее всего вернуться не получится, что придется цепляться тут, и в захолустье, через реку от генерала, и в столице, в каком-нибудь фонде, комитете. Да черт его знает где! Без разницы!
— Так Марья Ильинична считает, что имперское изначально присуще нашему народу? — вдруг резко произнес Цветков, поднимаясь из кресла.
Он подошел к столику, ловко свинтил крышечку с бутылки “Бушмилз” и плеснул себе в толстодонный стакан немного, пальца на два. И не отпил, скорее — смочил губы.
— Маша? — переспросил несколько испуганный Илья Петрович. — Признаться, да. Она побывала на нескольких форумах, где высказалась в этом духе и, вы знаете, получила большую поддержку. Сам-то я традиционно, с книжечкой. И беседовать предпочитаю, понимаете ли, глядя в лицо собеседнику. Как вот вам, скажем…
— У нашего подсознательного, — по-прежнему резковато, на несколько повышенных тонах продолжал Цветков, словно не замечавший не только слов генерала, но и его физического присутствия в гостиной, — существует потребность быть явленным. Во времена прежние оно, в извечной битве с надсознательными табу и запретами, имея вид уже извращенный, попадало в сознание, служило истоком фобий, неврозов. Личных трагедий, в конце концов!
Цветков выплеснул в себя виски, налил еще, вновь — на два пальца, вернулся в кресло.
— Таковым источником оно и осталось, да теперь только появилась возможность к канализации самых темных сторон, к вскрытию самого потаенного, в чем никогда ни перед кем, тет-а-тет, не признаешься. Даже с психоаналитиком пациент вступает в отношения, когда аналитик знает его имя, номер счета, видит его лицо. А тут перед тобой — безграничное пространство, вроде бы готовое с тобой разговаривать и разговаривающее, но никакой ответственности за свои слова, рекомендации, мнения не несущее. И ты начисто освобожден от такой ответственности. Там нет, конечно, профессионального аналитика, да он там и невозможен, но вот эта многоадресность и безответственность дает ощущение, что, выплеснув все накопившееся, все саднящее, освободишься и очистишься. Я читал, кстати, на этих форумах такие признания, такие рассуждения, что просто волосы дыбом вставали.
Цветков отпил виски, поставил стакан на подлокотник и пригладил волосы, прическа у него была — волосок к волоску.
— Да уж! — успел вставить слово Илья Петрович. — Я бы там ввел ограничения. Иногда такое пишут…
— Никаких ограничений! — вновь резко возвысил голос Алексей Андреевич. — Если ограничивать…
Однако генерала своевольность гостя наконец раздражила и Илья Петрович тоже заговорил громко.
— Ограничить! Без ограничения может лишь элита, а кто — она и кто ею не является, решить не сложно. Причем тут не принцип “кто платит, тот и музыку заказывает” должен работать. Тут надо разобраться в исконном праве, праве на мнение. Вот я…
Цветков с любопытством, пожалуй — впервые, посмотрел на Илью Петровича. С иронией даже.
— Вот я, — продолжал генерал, — французов терпеть не могу. Безнравственный народ! Наружностью словно как бы и на людей походят, а живут как собаки…
— Я где-то это уже слышал, — задумчиво, тихо, под нос себе произнес Цветков и допил вторую порцию виски.
— Ихнее для них самое лучшее, а что такое Франция и Европа вообще, если задуматься? Кусочек земли! У нас на полигоне, от танкового батальона до четвертой директрисы, едешь, едешь, едешь, из тебя уже все кишки вымотает, а ты все едешь. А там? Сел в поезд, хлоп — и ты в Марселе! Буайбес пожалуйте кушать!
— Это вы к чему? — Цветков, без прежней резкости, поднялся, чтобы налить третью порцию.
— А к тому, что нигде нет того духу, который у нас в России. Нигде! Не генетическая предрасположенность, а разлитая в воздухе государственность. Понимаете?
Алексей Андреевич кивнул.
— А потом вдруг оказывается, что и среди французов есть личности героические, а следовательно — имперские, ибо героизм и имперскость суть синонимы!
И генерал рассказал Цветкову про подвиг Леклера.
Алексей Андреевич, выслушав рассказ, предположил, что подобным образом может поступить лишь человек, хорошо знающий предмет, в данном случае — гранаты, что сам бы он скорее или отшвырнул гранату на безопасное расстояние или же, если бы не было другого выхода, а вокруг бы были значимые для него, Цветкова, люди, упал бы на нее, закрыв — излагая это, Алексей Андреевич спросил сам себя: смог бы? и ответил: нет! — окружающих своим телом. Илья Петрович согласился с Алексеем Андреевичем и сказал, что в Леклере сразу увидел военную косточку, что и по бумагам Леклер в заморских территориях не лингвистическими изысканиями занимался, а служил лейтенантом-парашютистом.
— И вы не предполагаете, что он здесь со специальной миссией? — спросил Алексей Андреевич.
— Со специальной? — Илья Петрович поднял брови. — Что это за миссия?
— Безнравственные, как вы заметили, французы наряду с безнравственностью отличаются крайней независимостью в своих тайных операциях. Смею вас в этом уверить. Ведь здесь, кажется, километрах в сорока, прокладывают газопровод.
— И что?
— Как — “что”? Энергетическая безопасность, Илья Петрович! Энергетическая! В каких территориях служил ваш Леклер? Небось — Гвиана! Так там же нефть! Нефть! И космодром! Он не просто домашний учитель, он человек особенный. Это видно сразу…
Но тут позвали обедать.
Хотя за столом Алексей Андреевич сидел рядом, по правую руку, с хозяином дома, тема энергетической безопасности была отставлена. Разговор был расплывчат. Цветков же с любопытством поглядывал на сидевшего напротив него учителя и все собирался вступить с ним в разговор, но переговариваться через стол казалось ему неудобным. Лайза Оутс, сидевшая от Ильи Петровича слева и лишенная возможности строить — к чему она уже имела привычку, — глазки Цветкову, попыталась строить их мсье Леклеру, но тот невозмутимо был занят Никитой, которому объяснял название элементов столовых приборов, и Лайзе лишь скупо улыбнулся. Один раз. Алексей Андреевич, после конфликта в придорожном кафе, встречаясь с каждым новым человеком старался взглянуть на него со спины. Леклер такую возможность предоставил, когда они вместе с Никитой покинули общий стол после горячего, но затылок учителя был совсем не разбойничьим, сухим и — так показалось Цветкову — неумным.
Обед проходил в узком кругу. Приближение осени уменьшило число постоянных гостей генерала. Но и среди прежде постоянных произошли замены. Так, милицейский подполковник, бывший прежде близким генералу, в силу внутренних, от Ильи Петровича независимых, течений, был из структуры МВД руководством изъят, отправлен вроде бы на пенсию, но, по имевшейся у генерала информации, после обязательных процедур — медицинского обследования, длительного отпуска — мог вскоре оказаться на скамье подсудимых.
Милицейский подполковник, как и исчезнувший без следов двутельный, обладал о генерале Кисловском кое-какой информацией и вполне мог, в обмен на обещания послаблений, Илью Петровича сдать. Закусывая сыровяленой ветчиной с луком, козьим сыром и кедровыми орешками и запивая ветчину белым охлажденным вином, генерал посматривал на приглашенного к обеду преемника милицейского подполковника, бывшего с отставленным в тех же чинах, но значительно более молодого и — что было видно сразу, — значительно более хваткого. Преемник говорил о пагубности коррупции. Говорил с воодушевлением, не цитировал представителей высшей государственной власти, а выражал личное мнение и получалось, что борьба с мздоимством для него самого вопрос почти интимный, что этой борьбе он был готов посвятить всего себя без остатка.
— А позвольте спросить, — Илья Петрович хоть и прервал речь преемника, но тон его был донельзя любезен, — вы ведь не из наших мест? Где же прежде проходили службу? Почему же именно к нам были назначены? А?
— Я был откомандирован к полиции ЕС от России. Служил… — преемник кашлянул, — на Балканах. Срок командировки вышел, меня направили к вам. И могу сказать, что мне у вас очень нравится. Люди душевные. Отношения искренние. Нравится!
“Еще бы! — подумал Илья Петрович. — Еще бы тебе не понравилось! Квартиру тебе дали отличную, кабинет светлый, жену твою на работу устроили, детей в школы определили, в гости приглашают, а сейчас и филе телятины с баклажанами и соусом из красного вина будешь жрать! Такое всем понравится…”
— Это — хорошо, — произнес вслух Илья Петрович. — Войдете по-настоящему в курс дела, начнете работу свою по чистке конюшен, там, глядишь, и…
Что будет потом, генерал не знал. Он застрял на этом союзе “и”, он несколько раз повторил: “и… и… и…”, сделал пальцами этакий жест, мол, все перемелется, что все будет хорошо, и для себя самого неожиданно заговорщицки подмигнул пристально смотревшему на него мсье Леклеру. А тот, вдруг, как показалось Илье Петровичу, — с тем же видом подмигнул в ответ.
Подали телятину. Телятина таяла во рту. Гости отметили искусство маэстро Баретти, попросили Илью Петровича позвать Баретти, дабы выразить восхищение маэстро лично. Преемник был в некотором изумлении: он и не предполагал, что в столь — в сущности — глухих местах, среди лесов и разливов великих русских рек, у кого-то в доме живет повар-итальянец. Да еще и учитель, этакий гувернер из романов школьной программы, мусью, это же надо! а генерал-то, генерал! ну, молодец, ничего не скажешь, на ГСМ, что ли, сделал состояние, на ПЗРК, на подневольном труде солдат срочной службы, но телятина — просто класс, такого еще не едал, и вино, и даже — водочка какая-то особенная, может, он, генерал-то, и самый обыкновенный генерал, просто умеет жить, верно вложил пенсию, скажем — в акции, скажем — дочка ему помогла сыграть на Интернет-бирже, он и разбогател, там же деньги делаются из воздуха, просто из воздуха, надо бы объяснить своей, что она, вместо того чтобы меня пилить, могла бы тоже попробовать, могла бы, а то вновь начала, ну вбила себе в голову… да-да, я от еще одного кусочка не откажусь… а гувернер-то, гувернер! Ну и дела…
После обеда мужчины расположились возле камина. Подали кофе. Леклер, Никита, Маша с Лайзой и примкнувшая к ним Тусик собрались в дальнем конце каминного зала вокруг белого рояля. Лайза, фальшивя и пуская петуха, начала напевать попурри из последних британских поп-хитов. Маша спросила у Леклера, играет ли тот на музыкальных инструментах, на что Леклер ответил, что пока еще не пробовал, а когда Лайза, несколько обиженная невниманием, встала из-за пианино, сел к инструменту и начал наигрывать удивительно трогательную и лирическую мелодию.
— Что это? — спросила Маша.
— Тема из “In the Mood for Love”, — ответил Леклер, — композитор Мишель Галассо. Вам нравится?
Музыка была пронизана внутренней энергией, энергия эта требовала выхода, но Маше хотелось, чтобы Леклер продолжал и продолжал играть, чтобы он не останавливался. В ней — то ли от музыки, то ли от ощущения осени, — разрасталось какое-то смутное, неоформленное чувство. Она — испугалась. У нее перехватило дыхание. Она почувствовала, что краснеет.
— Сыграйте что-нибудь другое, — сказала Маша.
— Я могу! Давайте — я! — к пианино протиснулась Тусик, крутым бедром своим сдвинула с табурета Леклера и ударила по клавишам.
— Splendide! — сразу сказал Леклер, и Маше, только что готовой броситься французу на шею, захотелось разбить о его изящно вылепленную голову китайскую фарфоровую вазу, память о покойной матери. Как он может быть таким сервильным! А если бы за пианино села я, он бы небось начал охать и ахать! Все-таки все они такие, готовы на все ради денег, это так заметно, так неприятно, неужели он сам не понимает, неужели ему не стыдно? Или… Или — ему наплевать, наплевать на всех, здесь присутствующих, он не видит здесь людей, перед ним только набитые вырезкой, припущенным на пару диким рисом, залитые вином и водкой мешки с костями, а только он — живой и всех здешних он использует ради своей выгоды? И я, получается, тоже — мешок?
Маша чувствовала, как у нее горят уши. Из-за чего — понять она не могла. Из-за самой себя? Из-за этого Леклера? А он — смельчак! Как он с гранатой! Вот ведь самообладание! Перед глазами Маши появился легкий туман, сгустился, потемнел, растаял без остатка, меж лопаток пробежала тонкая струйка пота, и Маша встретилась взглядом с Леклером. Нет, говорил этот взгляд, ты не мешок, ты не мешок, ты не… ты… ты…
— Тусик! — послышался от камина голос Ильи Петровича. — Сыграй-ка вальс! Или — танго! Ты как-то играла, я помню…
Тусик отняла руки от клавиатуры, некоторое время держала их на весу, словно собиралась погрузить в какую-то едкую жидкость, и шевелила пальцами, расправляя плотные, невидимые резиновые перчатки, потом опустила руки и заиграла, “Tanguedia de Amor”, волшебная музыка, Тусик путалась в ней, плутала, но ухитрялась выходить на ведущую тему, даже — импровизировала. Джазистка!
Цветков, с сигарой, сытый и хмельной, возник за Леклером и спросил, как тот переносит тропическую жару. Леклер обернулся. Простите — о какой жаре речь? О тропической, о тропической жаре. Хорошо, никогда не жаловался. “Акцент у него, акцент… — подумал Цветков. — У меня самого язык хромает, но акцент я чувствую. Канадец? Да, кажется…” Но в Монреале климат почти российский, правда? В Монреале? Да, климат похож, но — мягче, мягче значительно. Вот березы… Ненавижу березы! Сорняк! Пошлый сорняк! Да что вы? Сосны, дубы — это да, а березы… Гадость! Но это же символ России! Это вам, французу, так кажется, а я, дворянин и потомок, считаю — дуб. Толстой писал про дуб. Вы читали Толстого? Читал. И я читал, но все-таки скажите — как там, в тропиках? Вы обеспечивали безопасность на буровых или на космодроме? Там нет ни буровых, ни космодрома? Какая Новая Каледония? А, там у вас была какая-то заварушка, помню, помню…
Алексей Андреевич жестом попросил Леклера никуда не уходить, сам отправился освежить коньячный бокал, а когда вернулся к роялю, то увидел лишь спину француза: учитель уводил Никиту, смотрящего на него с восторгом, из гостиной.
Детское время кончилось.
12.
Лайза хотела перед сном вновь обсудить Цветкова — теперь в его, казавшихся самому Алексею Андреевичу аристократическими по-европейски, чертах Лайза, по-оксфордски широко, видела и скифское буйство и татарский разгул, — но Маша, сославшись на головную боль, ушла к себе. Стащила через голову платье, натянула джинсы, теплую майку, схватила куртку и с кроссовками в другой руке, на цыпочках спустилась по лестнице. Дверь открылась легко, без скрипа. Маша обулась, надела куртку. Чуть отойдя от дома, подняла голову: Лайза, судя по пробегавшим по потолку теням, смотрела спутниковое телевидение.
Маша застегнула молнию до конца, вдохнула полной грудью, глубоко засунула руки в карманы. Воздух был полон ощущением близкой, стылой и темной воды. Еще недавно пылавшие щеки — Лайза несколько раз пошутила по поводу Машиного румянца — остывали. Ветви деревьев были чернее черного горизонта. Вдалеке, у пристани, горел дежурный фонарь. Он казался большой, готовой вот-вот закатиться за горизонт звездой. Луна, словно вырезанная из серебряной, чуть примятой фольги, была приклеена к центру неба, весь мир вращался вокруг этого холодного, бесстрастного зрачка.
Глаза отчего-то наполнились слезами. Маша плотно сжала веки и тряхнула головой. Она самой себе не нравилась: зачем ввязалась в дурацкое соперничество из-за Леклера с Лайзой и Тусиком! И Тусик, и Лайза почувствовали, что учитель нравится Маше, но каждая, подчиняясь инстинкту, пыталась побороться за внимание француза. “Я тоже такая?” — спросила себя Маша и ответила, вслух:
— Нет!
Она медленно дошла до запертых ворот. Гравий влажно скрипел. Пошла вдоль забора. Остановилась, вернулась: в щель между столбом ворот и первой секцией забора было видно, что метрах в пятнадцати от ворот усадьбы генерала Кисловского стояла легковая машина. В салоне вспыхивали огоньки двух сигарет.
Маша посмотрела на укрепленную на кронштейне телекамеру. Крохотный красный индикатор светился, камера работала, но направлена была в противоположную от таинственной легковой машины сторону, на далекие огни за разливом реки, и судя по тому, что не рыскала по окрестностям, дежуривший, один из этих Хайвановых, несший двойную нагрузку Лешка, просто-напросто спал. Маша расстегнула нагрудный карман куртки, в руку легла портативная рация. Одно нажатие на тревожную кнопку — и Маша представила, как Шеломов вставляет обойму в многократно проверенный, верный “ТТ”, как отец бежит в оружейную, как Лешка хватает карабин. А Леклер? Он же не имел инструкций, мог оказаться в самом глупейшем положении. Мог попасть под перекрестный огонь. Его могли похитить, взять в заложники. Ему никто не рассказывал про окрестных разбойников. Мог разве что маэстро Баретти, но Баретти относился к разбойникам как к традиционной русской игре, как к чему-то вроде катания на санях и, не любя традиционного вообще, традиционного русского — в частности, наверняка ничего Леклеру про разбойников так и не сказал. Оставался Никита, но у Никиты был слишком маленький словарный запас, он мог сказать про “плохих”, а под это определение попадали многие, например — сама Маша, за то, например, что не давала Никите садиться на Лгуна. А Маша… Маша… Плохая совсем из-за другого: мне нравится Леклер, понравился сразу, как только появился, но признаться в этом трудно и что в этом Леклере такого? А не могу на него смотреть, чтобы не ощутить где-то, внутри, приятного жара, а у него во Франции — жена, любовница, любовница — обязательно, он думает о них, собирается к ним вернуться, а я, дочь богатого отца, бешусь с жиру, надо делом заниматься, папа был прав — нечего оставаться больше в поместье, надо решиться и уехать вместе с Лайзой, а этот Леклер пусть остается тут, мерзнет, тоскует, думает о своих оставленных в Париже женщинах, пусть!..
…Один из огоньков, прочертив дугу, погас — куривший раздавил сигарету в пепельнице. После чего открылась дверца со стороны пассажира, кто-то вышел из машины и легким движением дверцу закрыл. Камера слежения по-прежнему смотрела в другую сторону. Машина тронулась с места, шурша подмерзшим гравием выползла на асфальт, по-прежнему — не включая габаритные огни и фары, растаяла в темноте.
Вышедший из машины приблизился к забору. Маша отступила в тень деревьев аллеи. Темная фигура двинулась вдоль забора, забирая к разливу реки. Маша дала ей оторваться, потом, отделенная от фигуры забором, начала преследование: ближе к разливу кирпичный забор, у самой воды, уступал место затрапезной сетке-рабице, натянутой между вколоченными в землю столбами.
Фигура остановилась. Маше показалось, что человек — как она, несколько минут назад, — любовался луной, отраженными от поверхности воды звездами, но услышала журчание струи, увидела, как струя блестит в лунном свете. Он метил пространство, его разведенные в стороны плечи говорили о силе и власти, она — могла лишь присесть, ее пространство было мало, ограничено лишь чуть расставленными ногами. Между мужским — этого человека и женским — Маши была пропасть: не только потому, что он был чужим, значит — враждебным, но и потому, что его мир был шире, мог включить в себя ее маленький мирок, подчинить, раздавить.
Человек чуть согнул ноги, спрятал часть себя, важную — Маша знала — часть, но ею ни разу — только у Никиты, безволосую, остренькую, — не виденную, застегнулся, сделал шаг к сетке, надавил плечом, легко просочился в образовавшуюся дыру, вышел на проложенную вдоль забора тропинку и пошел навстречу Маше. Фигура казалась огромной. Свет дежурного фонаря на пристани создавал вокруг фигуры мерцающий ореол. Капюшон куртки напоминал высокий гребень. Персонаж компьютерной игры, демон.
Маша вновь подумала про тревожную кнопку, но успела лишь отступить с тропинки в сторону, давая дорогу фигуре. Сердце колотилось. Неужели ее не заметили? Да, не заметили! Что ж, тем хуже для него, как-никак Маша долгое время занималась техникой городской самообороны, которую в Талботе преподавал отставной сержант Лавгроув. Сейчас он у меня получит, сейчас я ему покажу! Маша сделала глубокий вдох и медленно выдохнула, приводя в порядок и нервы и мышцы. Она неслышно вернулась на тропинку, фигура приближалась к аллее, явно собиралась повернуть к дому, надо было успеть!
Маша резко бросилась вперед, рассчитывая ударом в спину повалить нарушителя границ поместья, чтобы потом, используя полученные от Лавгроува навыки, захватить руку поверженного на излом и только тогда нажать на тревожную кнопку. Но шедший впереди легко увернулся, дал Маше чуть пролететь вперед, сам поймал ее руку, сделал подсечку, и Маша с размаху упала на гравий тропинки.
— Ай! — слабо крикнула Маша.
— Это вы? — спросил ее оказавшийся сверху человек. — Маша? Это вы?
Он проворно привстал, и лицо его осветилось: учитель Леклер. Маша была настолько потрясена произошедшим, что сначала даже не обратила внимания, что Леклер говорил по-русски.
— Yeach, it’s me! — сказала Маша. — What do you do here?
— Pardon?
— А! Вы… кто? Вы — не Леклер? Кто вы? Я сейчас вызову… — она вытащила из кармана рацию.
Леклер рацию отнял и помог Маше подняться. В свете далекого фонаря его лицо казалось еще более худым. Он был бледен. От него сильно пахло табаком, каким-то пьянящим одеколоном.
— Я сделал вам больно? Простите… Я не хотел. Я не знал, что за мной идете вы. Думал — кто-то из братьев. Или — Шеломов. Почему вы не спите? Уже так поздно…
Он отряхнул Машины джинсы, удерживая ее за руку, распрямился.
— Не надо никого вызывать. Я не причиню зла ни вам, ни вашим близким. То есть вашим близким я хотел причинить зло, я хотел отомстить, но теперь… Нет, не теперь, а когда увидел вас, на кладбище, вы приехали на лошади… То есть, я хотел отомстить, но не мог себя заставить. Вы мне, — учитель смущенно улыбнулся, — вы мне мешали.
— Я — мешала? Отомстить? Кому? За что? И кто вы такой, в конце концов?
— Я — Дударев, Иван Дударев, сын Никиты Юрьевича, бывшего друга вашего отца, которого отец ваш разорил и довел до смерти. Это мои люди и я, вместе с ними, устраивали налеты. Слышали? Ну, конечно, слышали! Я много сделал плохого, но теперь…
Маша освободилась от крепкой хватки Дударева. Ей пришлось помассировать запястье.
— Что вы теперь? — спросила она, еще и дуя на руку.
— Я… Я люблю вас, Маша. Полюбил с первого взгляда. Потом видел вас на концерте. Вы были с этим дуболомом, Шеломовым. Я проходил мимо, вы разговаривали с адвокатом вашего отца…
— Он пропал… без вести… Никто не знает — где он…
— Без вести? Да, он, кажется, погиб… То есть — умер от сердечного приступа. Мне говорили, что…
— Отец нервничает. У адвоката его бумаги. Отец говорил…
Дударев словно не слушал Машу.
— Я люблю вас! — повторил он. — И это — ужасно!
— Почему? — его слова грели, обволакивали Машу.
— Я не могу выполнить клятвы, не могу отомстить за отца, не могу рассчитывать на взаимность с вашей стороны. Поэтому я и нанялся к вам под именем этого Леклера, поверьте — это было несложно, думал: любовь пройдет, если я буду видеть вас каждый день. Ну, сами подумайте — влюбиться с первого взгляда в дочь своего врага! Литературщина, да?
— Может быть… — Маше хотелось, чтобы он обнял ее, прижал к себе, ей хотелось понюхать его шею. — Почему вы мне говорите все это сейчас? Что вы делали там, за воротами? Вы сидели в машине… Чья машина? С кем вы говорили?
— Этого, нового милицейского начальника. Он должен меня поймать. А мы с ним были знакомы по Боснии. Я там служил… Уехал, когда отец заболел, в отпуск, на несколько дней, не вернулся, и теперь я дезертир… Но меня пока считают пропавшим. Без вести… Как адвоката вашего отца… Но, Маша, я говорил о другом…
Маша всмотрелась в его лицо. Маше хотелось, чтобы Иван повторил, что он любит ее, пусть обо всем прочем расскажет потом, сейчас — важно именно это.
— Ты говорил о том, что влюбился, — “ты” далось ей с легкостью, с радостью, с облегчением. — Что влюбился в меня с первого взгляда. И?
Его лицо приблизилось на расстояние шепота. Маше хотелось — ближе. Он хотел что-то сказать, открыл было рот, но его слова остались невысказанными.
— Этот новый милиционер тебя узнал? И понял, что ты — не Леклер. И сделал вид, что уехал, а тебя вызвал на разговор? И чего он от тебя хочет?
Дударев пожал плечами.
— Денег… Он кое-что знает про меня. Не только, что я не тот, за кого себя выдаю. Там, в Боснии, была одна история… Международная мафия. Они переправляли из Албании, через Боснию, дальше — в Италию, в Австрию… Афганский героин. Отработанные каналы. Без опеки спецслужб эти каналы не работают. Ну, скажем
так — без опеки бывших сотрудников спецслужб, сохранивших связь с действующими. Он закрывал глаза на то, что происходило у него под носом, а ко мне случайно… Это долго рассказывать!
— Я не спешу, — сказала Маша.
Вот сейчас он возьмет меня под руку, мы уйдем в глубь сада, сядем на скамейку, он закурит, мне нравится, когда курят, этот запах, он будет держать сигарету той же рукой, которой держал себя, когда мочился. Как пахнет эта рука? Смесь мужского запаха и запаха табака. И совсем не хочется спать, совсем.
— Я не спешу, — повторила она.
13.
Про болезнь отца Иван узнал вечером. Во вторник. Вечера, если не приходилось задерживаться дольше обычного, начинались ужином в “Стеклянном покойнике”. Заканчивались в комнате общежития для офицеров. Койка, шкаф, стол, два стула. На двери — зеркало. Утром, берясь за дверную ручку, Иван строго всматривался в свое отражение.
В тот вечер за столом с ним вместе сидели непосредственный начальник, подполковник Налепин, и Сефер Салиходжич, заместитель главы местного самоуправления. Ждали, когда дочь хозяина принесет ужин. Перед каждым стояла стопка грушевой ракии.
— Жевели! — поднимал Сефер свою стопку, запивал маленький глоток ракии горячим кофе и настойчиво уговаривал Налепина, несмотря на шедший второй день дождь, не менять графика разминирования.
— Я-то в Мостар уезжаю, — отговаривался Налепин, по обыкновению — недовольный тем, что махнуть всю стопку разом неприлично, и кивал на Ивана. — Ты с ним говори. Ему по холмам лазить. Его техника. Свалится робот в овраг, ты будешь за ремонт платить? Робот английский, дорогой…
— Йован! — Сефер поворачивался к Ивану. — Йован!
Иван собрался уже сказать Сеферу, что график никто менять не будет: ведь в меморандуме главы международной миссии указывается, что прокладка коридоров в минных полях не может быть остановлена ни под каким предлогом. А еще он хотел, уже — по-свойски, добавить, что под дождем работа идет медленно, что кинологи уже не раз отказывались выходить с собаками под дождь, а роботы, хоть английский, что родной, русский, на крутых склонах действительно могут оказаться ненадежными, то есть собирался сказать Сеферу, что будет день и будет пища, что после завтрака он, Иван, все равно поедет на холмы, но почувствовал, как задрожал в кармане куртки поставленный на виброзвонок мобильный телефон. Он посмотрел на дисплей. Номер не определялся.
— Да! — вдруг поперхнувшись, сказал Иван в трубку.
Звонила отцовская подруга, та самая, с которой отец в последний раз приезжал в Москву. Из-за которой полковник ушел из семьи. Последний отпуск Ивана. Съемная квартира. Чужая мебель, дребезжащий холодильник. Отцовская подруга Ивану никогда не нравилась. Он даже не пытался это скрыть. И этим вновь обидел отца. Расставаясь, они только пожали друг другу руки. И вот надо же — Иван сразу узнал ее голос.
— Алло! Алло!
Аккордеонист закончил проигрыш и запел, высоко, слегка гнусаво. Каждый вечер он начинал с одной и той же песни, “Една и едина”. Неловко отодвинув стул, Иван протиснулся между столиков и вышел на воздух. Под козырьком курили трое мужчин, один — в цветастом шейном платке. Албанцы, точно — албанцы.
— Да! — почти крикнул Иван. — Дударев слушает!
Албанец в шейном платке бросил на Ивана быстрый взгляд, отщелкнул окурок в темноту, толкнул дверь, вошел в трактир. Двое других последовали за ним.
— Дударев слушает! — повторил Иван.
Когда он вернулся за столик, ужин уже принесли. Налепин, скрежеща ножом по тарелке, резал мясо. Лицо его было краснее, чем обычно. Губы собрались в тонкую ниточку. Сефер по мобильному телефону говорил кому-то, что график разминирования остается без изменений. Иван сел за стол. Перед ним стояла тарелка с тушеными овощами. Он залпом допил ракию, наполнил большой стакан красным вином. И тут же его ополовинил. Трое сидели неподалеку, человек в шейном платке — к Ивану спиной — заказывал ужин на всех троих. Дочь хозяина упирала руки в бока: ей не нравился албанский акцент клиентов.
Ивану показалось, что один из троицы, левый, с золотыми цепями на шее, с руками в толстых перстнях, подмигивает кому-то рядом с ним. Иван оглянулся. И Сефер и Налепин были по-прежнему заняты, один — мясом, другой — разговором.
— Чего случилось? — спросил Налепин.
— Отец заболел. Сердце. Положили в больницу, в районную. Не транспортабелен.
Иван поймал себя на том, что думает не о заболевшем отце, а об этих трех албанцах. Что им здесь нужно? Они не похожи на тех, кто иногда проезжал мимо казарм международных сил, устремляясь на запад, через Хорватию — в Италию, всеми правдами и неправдами — в Италию, в страну Евросоюза. Те выглядели хоть и целеустремленными, но тревожными, они поминутно озирались, боялись, что их документы проверит и боснийская и международная полиция. Эти же были спокойны. Они заказывали узо. Узо и кофе. Все трое курили крепкие сигареты, Иван видел пачку, чувствовал запах черного табака — “житан”.
— Хочет меня увидеть, — сказал Иван. — Значит, дело плохо. Мы же с ним…
— Да, ты рассказывал, — Налепин кивнул. — Пиши рапорт. На три дня я тебя отпущу, но только когда вернусь из Мостара. Значит — только с послезавтра. А в четверг как раз будет рейс.
— Не успею обернуться, — покачал головой Иван. — В Пскове я буду только к вечеру, до Калязина самолеты не летают, а на машине это день.
Налепин приступил к еде. Его щеки втягивались, двигая кадыком он проглатывал большие куски. Сефер сделал знак, и дочь хозяина принесла еще по стопке ракии.
— Жевели! — Сефер поднял стопку и слегка пригубил. Иван выпил все до дна. Сефер вежливо улыбнулся:
— Неприятности? — он кивнул на лежащую на столе трубку мобильного телефона.
— Отец заболел.
Сефер цокнул языком, отпил глоток остывшего кофе.
— Ты завтра и послезавтра закончи начатые проходы, — сказал Налепин. — Я доложу замглаве миссии. Прогноз-то плохой. Ливневые дожди. И у тебя будет время. Три дня — это без субботы и воскресенья. У тебя получится целых пять дней. А если ты в четверг с утра выйдешь на холмы, то и среду на той неделе приплюсуем.
— Спасибо!
— Да не за что! Жевели!
Утром следующего дня Иван, отметив, что у его отражения круги под глазами стали больше, уехал на разминирование. Два сержанта-контрактника и кинолог с собакой ехали в кузове. Дождь, шедший всю ночь, превратился в водяную пыль, стоявшую между темно-зелеными холмами и низким серым небом. Когда они прибыли к месту, из разрыва в облаках выглянуло солнце, тут же спрятавшееся, и дождь пошел вновь. Иван долго изучал карту, злясь, что не сделал этого вовремя, вчера. Сержанты сидели в кузове, рядом с Иваном стоял кинолог и, поставив уши домиком, сидела собака. Запах мокрой собачьей шерсти примешивался к запаху земли. Намеченный по карте проход упирался в полуразрушенный дом, не огибая его, продолжался за домом. Это означало, что предстояло разминировать развалины. Кинолог вздохнул и погладил облизнувшуюся собаку. Иван связался с Налепиным, доложил, что начинает работу, потом дал знак сержантам. Те откинули борт, начали выгружать оборудование. Предстояло перенести его от кармана на горной дороги до поля, полого спускавшегося к разрушенному дому. Метров тридцать, от дороги до поля, были промечены флажками “Мин нет”. Кинолог, по команде Ивана, прошел до последнего флажка. Собака, низко опустив морду к земле, поджав хвост так, что он, пройдя меж задних лап, почти прижался к брюху, и часто поводя боками, начала работать. Но, пройдя каких-то два метра, села и оглянулась на кинолога.
— Сплошняком! — громко сказал кинолог и полез за сигаретами.
Сержанты подкинули монетку. Тот, кому выпала решка, взял щуп и машинально, словно не веря флажкам, тыкая щупом в землю перед собой, дошел до кинолога, другой повесил на грудь пульт управления роботом, щелкнул тумблером, и робот, подчиняясь движению джойстика, почти неслышно покатил к стоявшим кинологу и сержанту с щупом.
— Мы до этих развалин за сегодня не дойдем, — сказал сержант с пультом.
Иван чувствовал покалывание под ложечкой. У него было какое-то неприятное ощущение, что сегодняшний день, этот очередной дождливый день, закончится плохо.
— По карте нам надо подготовить все для прохода шириной полтора метра, — Иван смотрел на монитор пульта: черно-белое изображение пока было четким, но, когда робот начнет движение по полю, когда включится сканер, оно начнет дрожать.
— Ладно…
Сержант пошел вперед, Иван услышал, что по шоссе к их грузовику подъехала легковая машина, и оглянулся: патруль полиции ЕС, за рулем сидел рыжий сержант-ирландец, с ним рядом — улыбчивый капитан-итальянец, а на заднем сиденье — соотечественник, ждущий замены и еще одной звезды, с неприятным, каким-то вечно упертым выражением лица. С ним Иван был только знаком, разговаривал пару раз и поразился — этот майор был словно пронизан абсолютной верой в свою миссию, видел себя кем-то вроде спасителя и разговаривал со всеми свысока. Майор и капитан вылезли из машины, пошли по направлению к Ивану, сержант остался у машины. “Ну и здоровяк!” — подумал Иван про сержанта…
14.
— И что было потом? — спросила Маша.
Иван, чувствовавший, что сделал Маше больно, несильно прижал ее к себе, погладил по голове, поцеловал в висок. Они лежали в каюте краснодеревого швертбота, на низком кожаном диване, в двойной темноте, эллинга и каюты, куда, словно танцуя, целуя друг друга, попали после скамейки — там им было холодно, здесь, несколько минут назад, — жарко. Шотландский плед был узок и короток. Маша наслаждалась незнакомыми ощущениями, только что — такими яркими, теперь — исчезающими, манящими, глубоко вдыхала плотный воздух, пронизанный густыми запахами: кисловатыми, с примесью молока, крови, табака, кожи дивана, людей, волос. Ее левая рука была поджата немного неловко, зато правая лежала на пояснице Ивана, надавливая ладонью, Маша прижималась к нему животом, чуть отодвигалась, холод, проникавший под плед, высушивал пот, она прижималась вновь, становилось теплее, вновь выступал пот.
— В развалинах был тайник, — шептал ей на ухо Иван, чувствовавший ее игру и игре этой умилявшийся. — Тайник с наркотиками. Полицейские, нам ничего не говоря, ждали, когда мы разминируем подход к развалинам и сами развалины, чтобы устроить засаду на тех, кто заложил тайник. Этим делом занимался Интерпол. У них была своя оперативная информация. А те, кому этот тайник принадлежал, тоже ждали, когда мы разминируем, чтобы забрать свой товар. И…
— И?
— Там, помимо наркотиков, были деньги. Много денег.
— И ты их взял?
— Ты меня осуждаешь?
— Нет, конечно нет, глупенький! — в Маше бродили незнакомые силы, она теперь, сама не понимая еще — почему? — будучи совсем недавно, фактически, телесно, под Иваном, ощущала себя над ним, он был для нее — глупеньким, маленьким, его хотелось приласкать и утешить: это ей было больно, но он — так стонал!
— Не осуждаю! — сказала Маша. — Ты взял все деньги?
— Все мне было не унести. Распихал по карманам, у меня был рюкзак, я оттуда все выкинул, набил его под завязку…
Вокруг была кромешная темнота, но и в ней Маша видела лицо Ивана. Она поцеловала его в губы. Он — ответил. Маша отстранилась.
— Нет-нет, продолжай, я слушаю, — сказала она.
— Интерполовцам и полицейским из международной полиции требовалось время, чтобы понять — кто-то взял деньги, еще время, чтобы понять, что деньги взял я, а албанцы, эти наркоторговцы, те, кто обеспечивал канал по доставке, все поняли сразу. И мне пришлось в тот же день, еще до ужина, на попутной машине уехать. Причем — на Запад, у меня были знакомые в Италии, были друзья во Франции, мне помогли сделать документы, положить деньги в банк и они отмылись, я под чужой фамилией приехал в Россию, а отец… И тогда я решил отомстить…
Иван замолчал.
Прижавшись в очередной раз к нему животом, Маша почувствовала его твердый и длинный член. “Член!” — сказала она про себя, и слово это показалось ей ужасно некрасивым, она повела рукой и поймала Ивана. Ее ладонь была словно выкроена так, чтобы Иван был пойман ловко, ласково, Маша поцеловала Ивана, он ответил, и на этот раз она не сказала “Нет-нет!”
Когда же они выбрались из швертбота, когда вышли из эллинга, то поразились холодному свету звезд, блеску инея на черной траве, и оба, одновременно, подумали, что никогда не умрут, что вопрос их бессмертия решен, решен окончательно и бесповоротно, причем они всегда, годы, десятилетия, столетия, будут оставаться такими же, молодыми, чуткими, добрыми, они также будут любить друг друга, на небе будут такие же звезды, на земле — такая же трава.
— Скажи, милиционер поставил условие? — Маша с удовольствием смотрела, как Иван закуривает.
— Он хочет, чтобы я ему заплатил, и тогда он ничего не скажет ни твоему отцу, ни своему начальству. И я еще должен буду сдать ему своих людей. Но останусь Леклером. Все остальное — мои проблемы.
— А твои люди… Они не знают — где ты?
— Нет, я сказал им на время затаиться. Слушай, ты знаешь про меня все, ну — почти все. Ты можешь…
— Я тебя не выдам. Никогда! — возмутилась Маша: как он мог такое подумать, как?!
Маша резко пошла к дому. Дударев поспешил за нею.
— Маша!
— Я хочу спать! До завтра! Знаешь, когда говорят — ты знаешь про меня все, всегда лукавят.
Иван шел рядом с нею. Маше захотелось, чтобы он обнял ее, и он обнял, и они пошли в ногу.
— Мне известны кое-какие детали… — произнес Иван. — Ну, как это сказать… Мне известно кое-что про одного человека. И я…
Маша остановилась.
— Про моего отца?
— Да…
Она посмотрела на звезды.
— Поцелуй меня!
Дударев наклонился. Его губы были горячими.
— До завтра! — она вдохнула его запаха, глубоко, резко повернулась и скрылась за углом дома. Дударев вытащил из кармана новую сигарету, сглотнул и прикурил. Он стоял и курил. Смотрел на звезды. Когда он докурил сигарету почти до самого фильтра, он выпотрошил остатки горячего табака на дорожку, фильтр сунул в карман, обогнул дом с другой стороны, пробрался до флигеля, неслышно вошел, поднялся на второй этаж, толкнул дверь своей комнаты. Вспыхнул свет. Дударев невольно зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел генерала Кисловского, в кресле, с дробовиком на коленях, Шеломова с резиновой дубинкой в руках, а Сашка Хайванов, дежуривший у дверей, освобожденный из-под ареста для заглаживания промахов, схватил Ивана за воротник, толкнул на середину комнаты.
— Ждать себя заставляете, Иван Никитич, — сказал Илья Петрович с укором. — Только из-за нежелания устраивать шум мы сидели тут и ждали, а вы где-то прохлаждались. Целых три часа! Не замерзли?
— Нет, — ответил Дударев.
Дубинка Шеломова поднялась и опустилась Ивану на поясницу. Иван охнул и упал на колени. Хайванов, одной рукой — за волосы, другой — все так же — за воротник куртки, протащил около метра, до кресла, в котором сидел Илья Петрович.
— Если скажешь — где компьютер моего адвоката, то, может быть, тебе ничего не будет. Я даже не буду спрашивать на дне какой речки, в каком лесу лежит эта жирная свинья. Не скажешь — пеняй на себя! Понял? Нет? Тогда мы тебя посадим в одно место, ты там все поймешь, все-все!
Дубинка Шеломова поднялась вновь, но опустилась уже на голову Ивана, он провалился в темноту, а когда сознание вернулось, то обнаружил: ноги у щиколоток стянуты липкой лентой, руки — у запястьев, липкой лентой был заклеен и рот, его заперли в каком-то тесном, холодном металлическом ящике. Это был рундук в эллинге, место хранения яхтенных принадлежностей.
15.
Он ничего не сказал. Указать место, где хранится ноутбук двутельного, где — бумаги, означало подписать себе смертный приговор. Но если раньше единственно важным в его жизни были те, кто согласился пойти с ним вместе, против генерала Кисловского и купленной им власти, те двое, еще отцовских солдатушек, да пара-тройка старых приятелей, выброшенных жизнью на грязную нищую обочину, то теперь у него была — Маша. И он должен был жить.
От мысли о Маше Ивану стало легко и тепло. Память тела недолговечна, но Иван помнил ее вовсе не только телесно, был готов ради Маши на все, на все что угодно.
Он еще подумал о том, что прежде, казалось, у него отрезаны все пути, а теперь — он имел неплохие шансы. Прежде он ждал, что его найдут албанские наркоторговцы, через своих русских партнеров, одним из которых был сам Илья Петрович, отставной генерал Кисловский. Теперь у него была Маша, нет, не как разменная монета, Маша придавала Ивану уверенность в силах, веру в собственную правоту, желание отомстить, пусть — благородное, иссушает, теперь Ивану предстояло бороться за свою любовь. В том числе — с генералом Кисловским, Машиным папашей. Хитрый жук, он-то каков! Сидел в тишине, наслаждался спокойной жизнью, работали другие, с кем генерал наладил связи еще во времена Афгана, потом — через группу войск в бывшей ГДР, через сотрудников “штази”: Илья Петрович встречался и с Маркусом Вольфом, обсуждали книгу Маркуса, книгу о гастрономии, книга и теперь стояла на почетном месте у Ильи Петровича, с дарственной надписью, с пожеланиями, а на самом-то деле!.. Какая там гастрономия?! Каналы поставки, сверхсекретное оружие против Запада, невидимая война.
Вот откуда источники благосостояния Ильи Петровича! Двутельный, подонок, любитель маленьких девочек, рассказал все, его даже не надо было заставлять, он запел, остановить его было сложно. Пел, пел про все дела Ильи Петровича,
конечно — сочинял, врал, фантазировал, по словам двутельного получалось, что Илья Петрович просто хозяин мира. Генерал-майор! Хотя — Иван знал, что такое случалось в истории, — бывало, что судьбами народов распоряжались и артиллерийские капитаны, и ефрейторы службы связи, и штабные полковники. Не в званиях было дело. Звания — это слова. А слова… Слова ему всегда удавались. Недаром он так успешно выдавал себя за крупного бизнес-консультанта, молодого да раннего. Сколько прожженных дельцов попались на его удочку! Один только известный адвокат, сокурсник двутельного, чего стоил!
…Иван пошевелился. Было очень холодно. Он понимал, что сможет продержаться совсем немного, что скоро начнет замерзать. Попробовал пошевелить руками, попробовал ослабить стягивающую запястья ленту и понял — это бесполезно: Сашка, тот еще зверь. Дадут ему просто так умереть или будут еще бить? Будут ли его еще мучить? Они наверняка тоже размышляют об этом: заморить холодом или все-таки попытаться вытащить нужную информацию? Ведь вокруг свидетелей: челядь, повар этот, милый и трогательный гомосек, а еще — Тусик, несчастное существо, бедная генеральская подстилка, Никита, затюканный и затаивший обиды мальчишка, да британская подданная Лайза и — Маша.
Конечно — яблочко недалеко падает от яблони. Но бывает — закатывается. Куда-то в глубь сада, быть может — под другие деревья, вовсе не обязательно — под яблони. Что подумала Маша, когда не увидела его за завтраком? Также — Никита? Он-то сразу спросил — где мой учитель? Почему не ведет меня на прогулку? Почему мы не сидим с ним в классной комнате и не повторяем вчерашний урок? Да, мой французский не совершенен, но все-таки не настолько плох, чтобы обман мог раскрыть Никита. Кто учил его до меня? Вот кто был самым настоящим самозванцем! Не то что я — я-то хоть мог…
Иван, подумав о себе в прошедшем времени, испугался и — развеселился. Прошедшее время — знак конца. Иван не любил прошедшее время, старался поменьше им пользоваться. Лучшее время — здесь и сейчас, но прежде ему казалось, что его доля — во времени будущем. И совсем недавно ему казалось, что он бессмертен. Но теперь…
Он задержал дыхание: снаружи что-то скрипнуло, потом хлопнуло, потом скрипнуло вновь. Или он ослышался? Иван ждал приближающихся шагов, но вновь воцарилась тишина. Хорошо еще, что ему пока не хочется в туалет, а будет так стыдно — придут вытаскивать на дознание, а он — обмочился! Или — того хуже! Последний раз он помочился перед тем, как пролезть в щель, на землю Кисловского, высохшие соки Маши и превратившееся в корку собственное семя сейчас сковывали его, помогая сдерживаться и терпеть, а тогда — от струи поднимался пар, Иван чувствовал, как возвращается тепло.
Об железный ящик кто-то, еле слышно, поскребся. Иван слегка ударил носком ботинка о боковую стенку. Ответа не было. Иван вспомнил двутельного. Он, против ожидания, оказался доверчивым, легко попал в ловушку, его бумаги, рассортированные, лежали в разных местах. Часть — в персональной ячейке банка, в котором Иван, используя подложные документы и фальшивый диплом, работал финансовым аналитиком, где почти два месяца дурил голову солидным людям, обрастал полезными знакомствами, откуда руководил своей бандой, сам участвуя — на уик-энды — в налетах. Да, нехорошо, конечно — нехорошо! — использовать людскую доверчивость, людям же очень хочется верить и полагаться на других, а их — обманывают. Их всегда обманывают. Как, например, Машу, которая верила версии Ильи Петровича о гибели своей мачехи. Автомобильная катастрофа!
…Маша не знала того, что примерно за полтора месяца до беды мачеха ее зашла в кабинет генерала. Илья Петрович сидел в неподвижности, взгляд был уперт в стену, сцепленные меж собой крупные кисти рук лежали на столешнице. Увидев жену, Илья Петрович скупо улыбнулся: не только усталость и общее неудовлетворительное течение дел были тому причиной, а охлаждение между супругами. Илья Петрович начал уставать от супружеского однообразия, жена его — от попыток мужа от однообразия избавиться, Илья Петрович, однажды подумав, что репетиторша забеременела, дабы его захомутать, уже не мог избавиться от этой мысли, а в силу своего характера развивая любую мысль почти до конечности, иногда — до абсурда, начал думать даже о том, что Никита вовсе не его сын.
Машина мачеха, полуприсев на стул, спросила — не будет ли Илья Петрович против, если ее дальний родственник, молодой человек, навестит свою тетушку. Генерал не возражал. Он только поинтересовался — откуда этот родственник, почему он возник так неожиданно. Прежде ведь ни о каких родственниках и речи не было — Илье Петровичу, в чем он в открытую не признавался, не нужны были никакие родственники, от них всегда одна морока и претензии, достоинство репетиторши было в том, что родственников у нее никаких не было, одинокая, симпатичная, не глупая — уже хорошо, даже — отлично, а родственники нам не нужны, брал ее в качестве сиротинушки, без имущества и связей.
Илья Петрович получил ответ, что родственник родился и жил до последнего времени в Казахстане, а теперь переезжает в Россию и подыскивает себе что-то стоящее. В плане работы. Генерал открыл было рот, чтобы задать еще парочку вопросов, но тренькнул телефон, и вопросы генерал начал задавать уже не жене, а одному из своих деловых партнеров. Чем жена Ильи Петровича и воспользовалась: вышла из кабинета и притворила за собой дверь.
Родственник появился вскоре. На мотоцикле Suzuki Boulevard. Весь в коже. Никакого внешнего, родственного сходства между ним и женой генерал Кисловский не отмечал. Илья Петрович попробовал с родственником поговорить, узнать о его планах, быть может — предложить помощь, а тот плел что-то невнятное. Генерал с удивлением, даже с некоторым раздражением отпустил его, решив держаться стороной.
По утрам родственник оседлывал свой мотоцикл и уезжал в областной центр, где устроился на испытательный срок в компьютерную фирму. Илья Петрович просил старшего Хайванова проверить — правда ли? Сашка сообщил — правда. Но вскоре, до завершения испытательного срока, родственника выгнали. Неизвестно — за что. Выгнав, от Сашки узнали, кем он приходится генералу Кисловскому, начали звонить и предлагать вернуться, и родственник вернулся, причем платить ему стали очень хорошо, он снял в областном центре квартирку и появлялся в поместье нечасто. Приехав же, предпочитал сидеть на веранде генеральского дома и листать журналы. За столом вел себя прилично, Илью Петровича, за неимением лучших слушателей и перед родственником пускавшегося в рассуждения, слушал с вниманием. Ножом и вилкой пользовался грамотно. Не серпал. На спиртное не налегал. Генерал подумал, что племянник — гордый. Гордые Илье Петровичу нравились. И Илья Петрович изменил первоначальное решение, начал прикидывать — к какому из своих дел родственника привлечь, — но как-то утром, на обычном докладе Шеломов, кашлянув в кулак, сообщил, что видел, как жена Ильи Петровича пробиралась к родственнику в отведенную тому комнату.
Это сообщение Шеломова генерал Кисловский выслушал в ряду прочих. Шеломов имел инструкции сообщать обо всем, обо всем — спокойно, размеренно, без эмоций, ничего не утаивая. Лицо Ильи Петровича не дрогнуло. Разве что Илья Петрович несколько раз открыл рот, так, словно не хватало ему воздуха и он хотел заглотить его сверх вдоха, будто собирался своим генеральским желудком кислород переварить.
— Хорошо, — наконец сказал Илья Петрович Шеломову. — Спасибо…
И Шеломова отпустил, но после второго завтрака вызвал. Они довольно долго беседовали. Обсуждали и то, что жена Ильи Петровича в последнее время часто ездила в областной центр, говорила — за покупками, говорила, что выписывать вещи по каталогам не любит, но возвращалась обычно с пустыми руками, объясняя это тем, что в магазинах все для малолеток, все — сиреневое и салатовое, что обуви приличной нет, что одни удлиненные носы да открытые пятки.
Шеломов, получив инструкции, не связывался с “биноватым” эфэсбэшником, а нашел человека частного, владельца сыскного бюро. Тот, в отсутствие родственника в съемной квартирке, в квартирку проник и установил нужное оборудование, а Шеломов привез Илье Петровичу ноутбук и как-то, ноутбук раскрыв, Илья Петрович смог видеть происходившее в квартирке, с разных точек, с разной степенью трансфокации. Виденное Илья Петровича не обрадовало: сначала в кадре была мерно двигающаяся поджарая задница родственника, широко раздвинутые ноги — хоть лица из-за плеч родственника видно не было, — жены, а потом, по переключении камеры, генерал мог любоваться тем, как жена его отрабатывает посадку на галопе, брошены стремена, да и про удила забыли — всадница летит в сладостную даль, с закрытыми глазами, с открытым от наслаждения ртом. Ноутбук Илья Петрович расколошматил, но был уже спокоен, как бывает спокоен человек, окончательно принявший непростое решение.
Через два дня жена Ильи Петровича спросила разрешения покататься с племянником, в очередной раз заехавшим в поместье. Генерал разрешил. И тогда вот все произошло. Авария бензовоза. Море огня. Родственник не справился с управлением. Suzuki Boulevard, модель М109В, вещь своенравная. Страшная смерть. Закрытые гробы.
Но Машу от подобных деталей уберегли…
…Иван начал замерзать. Руки и ноги затекли. И тут — вновь кто-то царапнул с внешней стороны рундука. На этот раз — настойчивее, звук был сродни тому, что издает нож, царапающий тарелку, только — усиленный многократно, более холодный и жесткий.
Иван ответил так же, как и в первый раз. Кто-то царапнул еще и в щель между крышкой рундука просунулся и упал на Ивана — нож! Маленький, открытый швейцарский нож! Даже в царившей вокруг темноте Иван заметил золотой крест на щите.
— У меня нет ключа от ящика! — услышал Иван детский голос. Никита старательно выговаривал французские слова. — Маше сказали ехать кататься с Лайзой, Маша передала — петля крепится изнутри. Мсье Леклер! Мсье!
В ответ Иван мычал. Бил ногами в стенку рундука. Получалось ритмично. Никита понял, что рот у Ивана заклеен, и продолжал громким шепотом:
— Петля крепится изнутри. Вылезете через окно! Знаете, где кладбище? Вас ждут там! Там — Маша! Я побежал!
Когда Шеломов и Лешка Хайванов пришли за Иваном, то обнаружили открытый рундук, обрезки липкой ленты, открытое окно под самым потолком эллинга и валявшуюся под ним стремянку.
Шеломов не мог сдержать восхищения. Он походил по эллингу, поставил стремянку, поднялся к окну. Спустился. Заставил залезть Лешку. Сказал тому попытаться пролезть в окно. Лешка полез и застрял. Шеломов с трудом освободил племянника.
— Он похудее тебя будет. И жопу такую, как у тебя, не наел. Он — пролез. Теперь ищи его, свищи… — сказал Шеломов. — Ну, пойдем на доклад к генералу. Даст он нам, ох — даст! Ничего, мы уж этого Ивана возьмем! Я тебе слово даю!
— А хозяйка? — спросил Лешка.
— Что — хозяйка?
— Ее изолировать бы надо. Она мешать будет. Поискам. И англичанку эту.
— И Никиту?
— Конечно! Его могут использовать. Передать что, сообщить. И кто, кроме него, мог сюда влезть через окно? Никита его и освободил! Следует также компьютеры отключить, мобильники отобрать…
Шеломов похлопал Лешку по плечу: хорошее поколение приходит на смену, есть недостатки, Сашка вот дурак, но у него — контузия, хотя и до контузии, до армии, был дурным, семидесяти грамм хватало, чтобы лез в драку с первым встречным, чтобы на любую бабу лез как клоп, и — вонял при этом, кричал, слюной брызгал, но были Хайвановы все-таки племяшами, родная кровь.
— Все верно говоришь, — сказал Шеломов. — Только не лезь вперед батьки в пекло. Что генерал скажет, то и сделаем. Скажет запереть, так мы всех запрем. И англичанку эту — обязательно! Пошли…
Дядя и племянник погасили в эллинге свет, вышли и заперли за собой железную дверь. Шеломов не ошибся: Иван пролез в узкое окно. Теперь он удалялся все дальше и дальше от поместья Ильи Петровича. Иван, подумав, что на кладбище — засада, что там его и убьют, бежал по идущей параллельно шоссе тропинке, приближаясь к давно оговоренному месту экстренной связи со своими соратниками. Он сжимал в кулаке швейцарский ножик: если что, был готов дорого продать свою жизнь…
16.
Сначала Илья Петрович хотел Машу — от греха, чувствуя, что Маша обязательно что-то предпримет, — посадить под замок. Как? А — по-старорежимному, на ключ, в чулане, под лестницей.
Передумал в последний момент. Понял, что поступать, повинуясь первым побуждениям, которые, как писал один извертливый человек, обычно — самые благородные, глупо. Да и что подумала бы эта дурында Лайза? Тут могло дойти до международного скандала: запирать пришлось бы и Лайзу, за компанию, только делать это своими руками — глупость вдвойне, следовало тогда подсунуть Лайзе травы или, лучше всего, кокаин, вызвать нового мента, а как он, еще необкатанный-неприкормленный, посмотрел бы на это — неизвестно: британский консул, губернатор, да и вообще — этих иностранцев трогать, забот не оберешься. Соотечественники — хоть и начали появляться среди них гордые и норовистые, — лучше во всех отношениях, им все — божья роса, а если за спиной и точат ножики, то на это есть Шеломов да братья Хайвановы.
Посему Илья Петрович утром подчеркнуто любезничал, вместе со всеми поражался отсутствию Леклера и высказал предположение, что француз мог срочно поехать в областной центр. Без предупреждения? Ну, бывает! Зачем? Да мало ли! Его ведь, кажется, приглашали на встречу преподавателей французского языка в рамках недели республики Франция в РФ, верно Тусик? Приглашали? Что-то не помню, ой — Илья Петрович пнул Тусика под столом, — ой-ой, забыла, да-да, звонили, звонили, я трубку ему передавала! Илья Петрович пнул Тусика еще раз — мол, не уходи в детали, Тусик поняла, замолчала, а вопрос Маши — на чем Леклер уехал и когда вернется, — был Ильей Петровичем разбит на две части: на первую он поискал ответа у Шеломова, который, войдя по вызову генерала в столовую, сразу, не моргнув глазом, подтвердил, что Леклера повез Хайванов Сашка, — а вторая часть вопроса была Ильей Петровичем замотана, оставлена без ответа, он начал жаловаться на забывчивость, говорил, что пора начать пить специальные препараты, дабы прочистить мозги. Лайза встряла в разговор, начала, со своим жутким акцентом, рассказывать, как ее отчим, прочистивший мозги несколько лет назад, сначала начал приставать к самой Лайзе, потом — когда Лайза была уже в Талботе, — был застукан в торговом центре за демонстрацией своих достоинств уборщице-пакистанке, теперь, уже отбыв тюремное наказание, участвует в движении сторонников концепции плоской Земли.
Илья Петрович воспользовался шансом и начал расспрашивать Лайзу о пеницитарной системе Великобритании, и Лайза, хотя в этой системе совершенно не разбиралась и ей была по фигу эта система, начала Илье Петровичу подробно отвечать, в основном описывая разные истории, которые она помнила по телепрограммам или по Интернет-новостям. Вот Маша не была удовлетворена информацией о Леклере. Илье Петровичу пришлось Шеломова услать по какому-то быстро придуманному поводу, дабы хоть и опытный отставной прапорщик все-таки не допустил ошибки в творимом тут же рассказе. А потом Илья Петрович и вовсе хлопнул рукой по столу и объявил диспозицию на текущий день: Маша и Лайза едут кататься на лошадях, Никита полчаса занимается индивидуально географией и историей, после проверки его знаний Ильей Петровичем присоединяется к Маше и Лайзе, Тусик идет в тренажерный зал, остальные… кто — остальные? …остальные — по ситуации, по ситуации… — и спас Илью Петровича от возможного конфуза телефонный звонок: звонил Алексей Андреевич Цветков, просил о встрече, спрашивал о здоровье и делах.
Илье Петровичу Цветков был сейчас совсем не нужен: и так голова шла кругом, после доклада Шеломова — Лешка все время встревал, требовал экстренных мер, — генерал крайне расстроился, получалось, что собственные дети на стороне врага, Машка-то мало того, что всю ночь шлялась с этим р-р-разбойником, теперь и Никиту привлекла, неужто — справедливость, справедливость ее манит, мораль еще будет отцу читать, а отец все проверяет через целесообразность и полезность, моральность его волнует мало, мораль и справедливость не одни, их много, у каждого — свои, а Машка, невинная душа, думает иначе, ошибается, ничего, вернутся — Никиту под замок, с Машкой — серьезный разговор, из разговора — выводы, из выводов — определение судьбы, самое лучшее — выдать ее замуж, именно — выдать, а не ждать, пока Машка придет с каким-то хлюстом под ручку и скажет: “Папа, мы хотим пожениться!”, а Лайзе этой — чемодан, аэропорт, Лондон, и все устроится, все будет в порядке, ведь иначе и быть не может, вот только Лешка и Сашка возьмут всю компанию, с поличным, вместе с этим дезертиром-сапером, правильно, правильно он поступил, разрешив оседлать и вывести запасную лошадь, хитро притворился лопухом, якобы поверил Машиному рассказу про какую-то девушку из деревни, с которой Маша договорилась по айсикью о прогулке верхом, у которой лошади верховой нет, какие в деревне наездницы, какие там айсикью — Илья Петрович знал, знал преотлично, с некоторыми он уже проскакал немало, до Тусика, айсикью там — ого-го, айсикью что надо! — посему — все под контролем, все в наших руках, встретят вас на кладбище, встретят по-дружески!
Пока Илья Петрович накачивал себя оптимизмом, Маша, посвятившая в свои планы не только Никиту, но и Лайзу, ждала Ивана в условленном месте. Планируя его освобождение, Маша представляла, как они встретятся, предчувствовала — поцелуй, уже видела, как потом помчатся через осенние поля, под низким серым небом, как воздух будет обжигать, как ветер будет свистеть. Для Ивана у них с собой была и теплая куртка с капюшоном, и деньги, и сумка с маленьким термосом и бутербродами. Никита вел наблюдение, оглядывая окрестности через бинокль. Но вокруг царила полная безжизненность. Никого. Звенящая пустота. Сбросившие листву деревья. Мокрые стволы. Прибитая, подмороженная заморозками бурая трава. Надгробия, казавшиеся еще более печальными, раскрашенные анилиновыми красками лица умерших, капли дождя на крыльях ангела, пригорюнившегося у могильной плиты местного, нашедшего успокоение “братка”. Никита навел бинокль на соседнюю могилу, увидел потускневшую фотографию человека с печальными глазами, в расстегнутом на груди бушлате, из-под которого виднелась тельняшка, на бушлате — медали, подумал, что обязательно станет военным, услышал голос Маши, просившей отдать ей бинокль, и, дернув ремнем за шею, отдал бинокль с неохотой.
Маша привстала на стременах. Лгун переступил с ноги на ногу, чуть попятился, покосился на Машину коленку, оскалился, но получил увесистый хлопок по щеке и успокоился.
— Никого? — спросила Лайза, ее вся эта история забавляла, она была рада: наконец хоть что-то произошло. — Я думаю, что он не поверил Никите, решил — ловушка. Надо возвращаться. Твой отец может нас заподозрить.
Маша поймала себя на том, что об отце своем, об Илье Петровиче, думала теперь отстраненно, в ней зародилось сомнение, она и за завтраком, когда Илья Петрович изворачивался и лгал, и позже, когда Лайза — стоило ей это поцелуя и обещания прийти вечером во флигель — узнала от Сашки, что Леклер заперт в рундуке, поняла: Иван был прав, отец ее — человек с двойным дном, он останется отцом ее всегда, при любых обстоятельствах, но связь кровная, нерасторжимая, — одно, а прежней, теплой, родственной, уже не будет. Она — надорвалась. Иван же здесь — ни при чем, раньше или позже она бы узнала потайное, а теперь надо было поговорить с генералом самой, потребовать объяснений.
Но даст ли их отец? Не скажет ли — Маша! Что ты такое придумала? Успокойся, дочка, успокойся! — предложит стакан молока да поинтересуется — когда я определюсь, когда продолжу обучение, что собираюсь делать, какую стезю избрать?
— Как ты решилась? — не могла остановиться Лайза. — Такая недотрога! — Лайза коротко рассмеялась и быстро оглянулась на Никиту. — Здорово было, да? Или как? Говорят, — она снова оглянулась на Никиту, — в первый раз…
Маша вновь привстала на стременах.
— …это не так приятно, как в последующие.
— У меня было уже не один раз, — Маша жестом позвала Никиту, вернула ему бинокль. — Уже — два, и мне было… — она смотрела вслед Никите, который направил свою лошадь к взгорку, где остановился, подбоченился, начал крутиться в седле. — А ты же говорила, что переспала первый раз еще до Талбота?
— Нет, — Лайза засмеялась, — я говорила — во время каникул. Я — врала. Мне хотелось первенства. В этом деле первенство — вещь сомнительная, к тому же в этом деле все, или — почти все, тебя обязательно догоняют, но другим мне похвалиться было тогда нечем. Как, впрочем, и сейчас!
Маша посмотрела на Лайзу. Лайза надула губы — совсем как Никита! — и было видно, что она вот-вот заплачет. Лайзе было свойственно стремление к самоуничижению. Результат психологической травмы — развод родителей, отчим со странностями: Маша, читая литературу по психологии, всегда примеряла прочитанное на окружающих.
— Но у меня был мальчик, тогда, во время каникул. Мы гуляли, катались на велосипедах.
— И только? — Маша чувствовала себя опытной, опытность придавала ей жесткость. Даже — жестокость.
— Лежали, обнимались, гладили друг друга, лизали, целовали, сосали… — Лайза начала отчет.
— Этого я еще не пробовала, — прервала Маша и заметила, как на мгновение вышедшее из-за облаков солнце пустило лучики и один из них сбликовал на линзах некоего оптического прибора: вооруженный этим прибором наблюдатель сидел на краю ближайшей к кладбищу рощицы. — Не тошнит?
— От чего?
— Ну, когда…
— Тошнит… — вздохнула Лайза.
Маше хотелось сказать еще что-то жесткое, хотелось выместить на Лайзе свою глупость — а она считала, что вела себя последнее время глупо, что и то, что она отдалась Ивану, — глупость! — но Маша сдержалась. Ей стало жалко, не конкретно — Лайзу, а всех вокруг, и Никиту, и наблюдавшего за ними в бинокль, и отца, пославшего этого наблюдателя, и переступавшего с ноги на ногу Лгуна, и траву, и облака, и свои замерзшие руки. И — она подумала, сосредоточившись, — Ивана: она предчувствовала, что его судьба изломается окончательно, что его не вытащит, не вывезет, что ему не повезет, но желание оказаться в его объятиях было тем не менее столь сильным, что согрелись руки.
— Ты права, — Маша повернулась к Лайзе, — нам надо возвращаться!
И они, Маша — впереди, Лайза — за ней, Никита — все более и более отставая, — поскакали к дому генерала Кисловского, где Маше было отцом, генералом Кисловским, сообщено, что Алексей Андреевич Цветков просил ее руки. Маша расхохоталась, но по жестким, не изменившимся чертам лица Ильи Петровича поняла, что лучше сохранять хотя бы видимость серьезности.
— И что? — спросила Маша. — Что ты ему ответил?
— Я свое согласие дал, — размеренно произнес Илья Петрович. — Разумеется, последнее слово за тобой, но я бы рекомендовал тебе Алексея Андреевича…
— Да я с ним только несколько раз разговаривала! — не сдержалась Маша. — О музыке, об играх, о футболе, кажется… Что за прошлый век! Просил руки! Он Лайзе назначал свидание, она не пошла, а я…
Генерал подошел к дочери. Близко-близко.
— Советую тебе хорошенько подумать, — сказал Илья Петрович. — Вариантов у тебя немного. Цветков — один из них. Никто тебя не торопит, не хочешь — в любом случае уедешь в Англию вместе с Лайзой. Я заказал билеты. Для видимости — еще пять дней. Покатайтесь, погуляйте. У нас — воздух, воздух у нас. Цветков будет, и сегодня вечером. Будь с ним, пожалуйста, любезней… Маша! Маша, я не закончил! Маша!
Но Маша уже взбегала по лестнице, уже летела по коридору к двери своей комнаты. Она распахнула дверь. Она сначала упала лицом вниз, на кровать, собралась плакать, но глаза были сухими, щеки горели, от злости, от раздражения, и тогда она вскочила, плюхнулась в кресло у компьютера, тронула мышку и увидела, что ее вызывают через скайп.
Маша ответила — ник был незнакомый, — на вызов и увидела на экране лицо Ивана. Иван — движения его губ запаздывали, — говорил, что любит Машу.
— И я тебя люблю! — выдохнула Маша, сама не зная — правду ли говорит или — нет.
17.
Она стояла перед зеркалом, обнаженная, тонкая, с плавным животиком, чуть согнув коленку правой ноги, левой рукой слегка прикрывая маленькую розовую грудь, кончиками пальцев правой касаясь пушка треугольника. Волосы спадали мягкой волной, глаза смотрели внимательно. Маша пыталась понять — что в ней изменилось, что произошло такого, из-за чего весь мир и живущие в нем люди стали другими. И — она сама.
Она думала о странностях, сопровождающих, пронизывающих все вокруг. Все имело два, три, пятьдесят значений, во всем, кроме одного, ведущего смысла, существовали и смыслы другие, причем они не уничтожали друг друга, не перечеркивали, а, наоборот, первый оттенял значимость седьмого, восьмой усиливал пятый. Все связывалось со всем, и чем проще и понятнее можно было подобрать объяснение, тем в действительности сложнее и тоньше оказывалось происходящее.
Как так случилось, что в одночасье, по ее собственному желанию, ее же так тщательно хранимая непорочность и целостность оказались преодоленными? Вызывавшее в Маше отвращение — ее передергивало при одной мысли о такой близости, близости ближе некуда, — произошло легко. В нее, в этот, казалось бы, надежно запечатанный сосуд, проникли, и в ней находился другой человек. Ладно, пусть в первый раз она только потворствовала, как бы и не подозревая, что в самом деле произойдет, но потом-то она сама брала его вот этой рукой, касалась вот этими пальцами, сама вела его, все происходившее ей было в радость, она получала удовольствие, да, еще сквозь болезненные пока ощущения, но сейчас-то, да, сейчас ей хотелось, чтобы он, Иван, был здесь, в ее комнате, чтобы видел ее всю, при свете, чтобы он тоже был обнажен, она хотела разглядеть ту его часть, что проникала в нее, хотела, чтобы он лег на нее, чтобы… — нет, она должна быть сверху, так ей будет лучше видно, она хотела упереться в его грудь крепко сжатыми кулаками, сама управлять и глубиной и скоростью, частотой, она хотела все держать в своих руках, этот мир — тоже, он отныне принадлежал ей.
Она упала на кровать, закрыла глаза. И — увидела его. Это было как сон: она шла к нему навстречу, по дороге, светило яркое солнце, она загораживала глаза ладонью, но казалось — там, в полусне, — что это Иван идет навстречу, что она стоит, стоит, глядя на него из-под руки, а он подходит вплотную, но она не может узнать его: между тем человеком, который вызывал у нее ровную симпатию, между Леклером, чье лицо она помнила хорошо, но чье лицо было лицом среди прочих, и тем, кто оказался ее первым мужчиной, но лицо которого было или резко вылеплено из-за света фонаря или туманно из-за света луны или вовсе было неясным пятном, бывшим где-то над нею, но имевшим непонятное отношение к происходившему ниже, несоизмеримо более важному, — между этими двумя людьми была настоящая пропасть, они, для Маши, казались разными. Первый был симпатичен, но не вызывал никаких чувств, ощущений, от которых грудь ее набухала, становилось сладко и влажно, второй был лишь придатком к тому, одна мысль о чем и вызывала сладость и влажность. Маша никогда не могла предположить, что с ней произойдет такое. Что один человек, случайно в общем-то оказавшийся с нею рядом, такое вызовет в ней. Что он будет разделен на две, неравные части. И ей надо будет определиться — важны ли в самом деле для нее обе, или важнее первая, или — вторая, или — не важны. Маша закусила нижнюю губу. Она мучилась. Она скрутилась клубочком, натянула на себя покрывало, укрылась с головой, ее тонкие пальцы оказались зажатыми меж бедер. Из уголков глаз скатилось по слезинке.
Когда в дверь постучали, Маша спала. Ей снилось, что она все-таки стала королевой, что в замке ее порядок и царят жесткие нравы, а все безземельные, все бродяги и разбойники или заперты в башне — она самолично правит суд над ними, не спрашивая мнения супруга, пребывающего постоянно на окраинах королевства, — или висят вдоль дороги, на крепких дубах. Она, королева, садилась на трон, чтобы начать очередное заседание суда, а ее кто-то окликал, бесцеремонно, нарушая этикет. Она сделала знак стражнику, но стражник не подчинился, она обернулась к другому, но и тот словно окаменел. Королева решила справиться сама, повернулась на голос и увидела Илью Петровича, в черном колете, в черных чулках с серебряными подвязками, со свитком в руках, она и не знала, что отец поступил к ней на должность секретаря, но даже если и так, она — королева, а он — секретарь, и она укажет ему его место, укажет, да, да, да-да, что-то сморило, папа, да… — Илья Петрович сидел на краю Машиной кровати и гладил дочь по голове — пора было вставать, к обеду будут гости, Алексей Андреевич также обещался, да я вовсе не шучу, Маша, я всего лишь думаю о твоем будущем, пора и тебе задуматься, пора, пора…
Маша спустилась вниз лишь после неоднократных призывов Ильи Петровича. Все уже сидели за столом, но Цветков поднялся со своего места, обогнул стол и громко — вот идиот! — сказал, что очень, очень-очень рад видеть Марию Ильиничну и рад вручить ей маленький, скромный презент. В честь чего, какого черта — непонятно! Маша склонила голову, встретилась взглядами с Лайзой: та надула щеки и была похожа на белку. Маша прыснула, забрала искусно завернутую в пеструю бумагу маленькую коробочку — сережки? колечко? часики? — небрежно сказала Цветкову:
— Спасибо!
Цветков не ограничился одной глупостью: он вытянул шею, вытянул губы, двумя руками взял Машу за локти, потянул к себе. Она же, сопротивляясь, отклонилась назад. Цветков сделал полушаг вперед, Маша — полушаг назад. Они словно исполняли какой-то танец. “Трам-та-та! Трам-та-та!” — пропела Лайза, басом захохотала и тут же Цветков воспользовался моментом и коснулся губами Машиной щеки. Губы его были мягкими, влажными в меру, запах от него исходил мужественный, но несколько кисловатый. На касание Маша ответила улыбкой.
— Был бы благодарен, — Цветков отпустил Машу, чуть было не упавшую, отступил на полшага, церемонно наклонил голову, — если бы вы, Маша, с вашей подругой Лайзой, посетили мой дом. У меня есть интереснейшая коллекция дисков. Современная музыка. Мне было бы очень приятно!
— Да, Маша, да! — Илья Петрович поднялся с бокалом в руках. — Алексей Андреевич уже спрашивал моего разрешения. Если ты не против…
— Спасибо за приглашение! — Маша подмигнула Лайзе. — Когда вы нас ждете?
— Да хоть сегодня! Сегодня! — Цветков колечком предложил Маше руку, довел ее до стола, усадил, вернулся на свое место. — Я ведь могу вас покинуть. Вскоре. Получил новое назначение. В одной очень красивой стране. Меня можно будет видеть на экране телевизора…
— Выпьем! — провозгласил Илья Петрович. — Выпьем!
Маша залпом осушила бокал, Илья Петрович — прежде ревностно контролировавший потребление Машей алкоголя, — даже не посмотрел в ее сторону, а дал знак подавать, и обед начался.
Нино Баретти на сей раз был прост и традиционен, к тому же — начался охотничий сезон и хотя сам Илья Петрович из-за обстоятельств последних дней пропустил первую охоту, его обычные соохотники — все тот же Захар Ионович, например, — прислали трофеев к генеральскому столу. В прежние времена Илья Петрович, быть может, и обиделся бы — как же! не сам подстрелил! — но теперь принял все с благодарностью, просил передать Захару Ионовичу и другим свою искреннюю благодарность, уверения в совершенном своем расположении и приглашения посетить поместье в любое время, в любой час. Теперь же, оглядывая стол, Илья Петрович радовался не только обилию еды, но и тому, что друзей у него много, друзей влиятельных и важных.
Подавали закуски, суп с белыми грибами, но главным на столе была дичь: запеченные перепелки с соусом из лесных слив, зайчатина с пряными травами, рябчики с брусникой и клюквой, утка с тушеной капустой и вишневым пюре. Главным же для Нино были дикие голуби, фаршированные гречневой кашей со сморчками: их румяно-золотистые тушки так красиво лежали на большом темно-синем блюде! Под закуски и суп пили мужчины водку, под дичь — вина Северной Италии, а также — мартини-асти. Цветков ухаживал и за Машей и за Лайзой, выглядел полным душкой, Илья Петрович поглядывал на происходящее с мудрым выражением лица, но на душе его скребли кошки: по электронной почте пришло письмо с предупреждениями — мол, будешь меня преследовать, обнародую все документы, что нужно — отправлю в прокуратуру, что — в ФСБ и так далее. Сынок оказался непростым. Илья Петрович чувствовал от всего этого легкое жжение под сердцем, даже — тянуло левую руку. Да, все складывалось в сложную комбинацию, выход из которой, как ни крути, был один…
После обеда, сопровождаемые Шеломовым и получившим прощение Сашкой, Маша, Лайза и Цветков прошли на причал и сели в катер. Илья Петрович стоял на причале с незажженной сигарой, в видавшей виды плащ-палатке, его осунувшееся лицо выглядывало из-под капюшона словно лицо тролля: нос казался увеличившимся, губы топорщились, были сиреневыми. Генерал и в самом деле чувствовал себя плохо. Маша даже сначала подошла к отцу, но тот недовольным жестом велел ей не нежничать.
Алексей же Андреевич, прежде несколько раз просивший Илью Петровича не опекать его слишком настойчиво, добился того, что в конце концов генерал оставил Сашку на причале. Так они отбыли: Шеломов на руле, Цветков, Маша и Лайза — лицом к ветру. Сашка стоял рядом с Ильей Петровичем и, не зная, что делать с дробовиком, вертел его из стороны в сторону. Это Илью Петровича раздражало, но послать Сашку куда следует у него не было сил. Илья Петрович смотрел на удаляющийся катер. Фигурка дочери уже была не видна. Илья Петрович думал, что теперь он — после того, как дочь, его Машенька, его деточка, крошка, стала женщиной, — совсем одинок, что одиночество его возможно будет преодолено, когда Маша подарит ему внуков, но одна только мысль о том, что внуки эти будут детьми Дударева, усиливала жжение под сердцем, утяжеляла левую руку.
Илья Петрович стоял на ветру, жевал кончик сигары и думал. Он думал о том, что Маша уже могла быть беременна, что в ней уже вполне мог развиваться крохотный пока еще зародыш — кто их там знает, предохранялись они или нет, нет скорее всего, ведь Шеломов тщательно смотрел каюту швертбота, мусорный бак, окрестности поместья и — никаких презервативов. Может, Дударев унес свое семя в кармане, ушел с ним в осеннюю мглу? Нет, они не предохранялись, иначе бы Машка была другой, тут видно сразу, она полна ощущением, этого не спрячешь, нет-нет, в ней что-то живет, чужое, враждебное и — через девять месяцев — хоп-ля-ля!
Илья Петрович отобрал у Сашки дробовик и выстрелил в низкое небо. Одна надежда — Цветков не будет распускать нюни, а ведь взрослый человек, полмира перетрахал, а тут… — Илья Петрович перезарядил дробовик и выстрелил еще раз. Небо ответило — легкая дождевая пыль сменилась крупными каплями. Илья Петрович не глядя бросил дробовик Сашке, крепко вбивая ноги в настил причала, пошел прочь. Он шел и не мог понять — что же произошло? Почему все так изменилось? Прочная связь, скреплявшая его с дочерью, с Машей, разорвалась, он, любящий отец, ревниво оберегавший Машу от любых поползновений, теперь был рад поскорее избавиться от нее, сбыть с рук. Или все дело в осени, так быстро пришедшей осени? И Маша, уже сходя на берег, поддерживаемая под локоток Алексеем Андреевичем, думала о том же. Ей было жаль отца, но Маша чувствовала — у нее своя дорога, она уже ступила на нее, чем скорее она сделает новый шаг, тем будет лучше.
А Илья Петрович, сидя теперь в кабинете, мусолил кончик сигары и вспоминал, как давным-давно друг его, бывший, покойный, полковник Дударев, майором приехавший учиться в академии, воскресным днем возвращался из зоопарка, куда водил и своего сына, Ивана, и Машу. Илья Петрович стоял на балконе, курил, смотрел на них. Если Маша попадала в ногу с Дударевым, то ее красные колготочки превращали майорские брюки в генеральские, с лампасами.
— А генералом стал я… — почти неслышно прошептал Илья Петрович и чиркнул спичкой.
18.
Иван знал — место, где он скрывается, быстро обнаружат: разговор с Машей и пересылка нескольких файлов из ноутбука двутельного заняли слишком много времени, а против него ведь — по минимуму! — работали технари областных криминальных кланов, а также и люди похожего на Мистера Бина эфэсбэшника и люди нового милицейского подполковника, которому он бы заплатил, обязательно заплатил, да обстоятельства складывались немирным образом, совсем немирным. И все — профессионалы! Он теперь не мог пользоваться мобильным телефоном, его звонок с городского номера на Машин должны были перехватить с легкостью. Иллюзия свободы электронных средств связи. Иллюзия того, что ты растворен среди миллионов таких же, как ты. Маленький, незаметный. А тебя видят, тебя прослеживают, тобой занимаются. Если захотят, то дадут побарахтаться, а потом, перед тем как другие, дуболомы, выломают дверь квартиры, секунда в секунду, следящие пришлют сообщение: “Встречай гостей, валенок!” — а я не валенок, это они — валенки, валенки с клавами, опутанные проводами, с антеннами и прочим дерьмом, я им не дамся, мне им даваться никак нельзя, много дел, слишком много!
В комнате, где за компьютерным, со множеством полочек, стеллажиков, столом сидел Иван, пахло пылью. Кривые половые доски. Гардины, старые ковры на стенах. Завершив сеанс связи, Иван оставил компьютер включенным, переоделся и успел покинуть съемную квартиру в многоэтажном, обшарпанном доме за несколько минут до того, как возле с визгом затормозили сразу несколько машин и сотрудники конкурирующих служб наперегонки бросились к подъезду, толкаясь и матерясь втиснулись в дверь. С наклеенными усами и бородой Иван в это время уже стоял возле торгующего пивом ларька, дешевый плащик плотно застегнут, потертый берет, дешевые брючки, сумка через плечо. А еще — очки в большой пластиковой оправе. Потерявший работу инженеришка. Уволенный бюджетник. Выгнанный за аморалку школьный учитель.
Иван тщательно отсчитал деньги, просунул их в окошко, взял бутылку пива, сдул появившуюся из горлышка пену, сделал глоток, скосил взгляд. Чуть в стороне стояли две черные машины с затененными стеклами: бойцы криминальных, объединившихся для его поисков кланов чуть опоздали. Иван слегка улыбнулся: было лестно, что за ним охотится столько людей! Уголовники, менты, эфэсбэшники, присланные албанскими наркоторговцами громилы. Эти, правда, где-то задерживались. Еще должен быть кто-то. Скажем, от Министерства обороны. Потом Иван подумал, что в самом-то деле все они, сами того не подозревая, работали на одного-единственного человека, на Илью Петровича, отца Маши. Как получилось, что мало чем выделяющийся человек достиг таких высот? Лампасы. Умение выстроить дела. Отец Ивана отказался покрывать обеспечивавших наркотрафик, а Илья Петрович согласился, ничего поначалу не требуя для себя, а потом, тихой сапой… И отец же все знал, обо всем догадывался, а молчал. Боевая дружба. Генерал когда-то спас жизнь полковнику. Не мог отец, не мог. Необходимость закрыть глаза на очевидное. Не говорить о главном. Не упоминать о важном. Этому надо учиться. Это тяжелая наука.
Он пил невкусное, горькое, теплое пиво и думал, что если вдруг все так повернется, что они с Машей поженятся — а он хотел только этого! — то как сложно будет ему, тяжелой наукой владеющему слабо, выстроить отношения с тестем, как сложно! Сложно, но придется, все-таки надо жить, жизнь-то продолжается, да — Иван икнул, допил пиво, поставил бутылку на тротуар, — да-да, жизнь продолжается, все забывается, остается — главное, — он пошел прочь, думая, что есть теперь главное? что? и простая мысль — выжить! — мелькнула в его голове: только выжить, остальное — приложится.
На маршрутном такси Иван доехал до вокзала. Там смешался с толпой, зашел в здание, потолкался у касс поездов дальнего следования, вышел. Начался дождь. Иван спрятался под козырьком над кассами пригородных поездов, быстро сунул деньги в окошко, получил билет на электричку. Потом зашел в мясной павильон расположенного возле вокзала рынка, поторговался за кусок постной свинины, спросив разрешения, ткнул пальцем в мясо, удовлетворенно кивнул — свежее! — но покупать не стал, вышел, купил хачапури и обжигающе горячий чай, постоял у круглого столика — напротив двое бомжей, мужчина и женщина, церемонно уступая друг другу, доедали кем-то оставленные кебабы, — съел хачапури, выпил чай. Мимо прошел его связник — продавец из магазина “Все для садоводов”, — потрогал себя за мочку уха: внимание! вокруг опасность! внимание!
Иван достал сигареты, угостил бомжей. Его с ржавыми пятнами плащик внушал доверие. В мутноватом стекле павильона отражалась вся привокзальная жизнь. Вот одна из черных машин припарковалась у террасы шашлычной, к сидевшим за столиком парням подошел вышедший из машины громила, показал фотографию. Нет, они такого тут не видели, нет, давно сидят, они всех знают, конечно, если увидят — тут же, в ту же секунду…
Иван посмотрел на часы: до электрички оставалось совсем немного. Он погасил окурок в пластиковом стаканчике с остатками чая, поправил ремешок сумки, но бомж вдруг прижал его локоть к липкой столешнице.
— Не торопись, — бомж говорил будто бы в сторону, губы грязного рта его практически не двигались, — там гэбня в штатском. И эти, пацаны крутые, еще не уехали… У тебя борода приклеена, мама дорогая! У нас в театре за такую бы бороду гримера уволили, уволили на хер!
— А ты что, актер? — спросил Иван.
— Все мы в этом мире актеры, — сказал бомж, еле заметно кивнул на свою подругу. — Вот — актриса. Лучшая Нина Заречная на Среднем Урале. А также — Дездемона… Это в прошлом, понятное дело… Но были и мы рысаками. Тут, друг мой, есть один закуток. Зайдем, я тебе устрою новый реквизит и бороду подправлю. И образ тебе нужен, новый образ… Так тебе нельзя, вычислят, засекут, повяжут!
Иван бросил взгляд на стекло павильона. К парням на террасе шашлычной подошел вышедший из другой черной машины человек, худой, костлявый, невысокого роста. Даже в мутном отражении видны были его хрящеватые большие уши, безжалостные серые глаза.
— Твои же фото уже по областному телевидению показывали. Особо опасный ты. Награду обещают…
— Так что же ты ждешь? — Иван поймал взгляд бомжа.
— Ты бы видел мою “Антигону”! — не отвечая на вопрос, все так же — не разжимая губ, сказал бомж. — Это была работа! Приглашали на “Золотую маску”,
но — интриги, интриги…
— А мне ты роль не дал… — шамкая беззубым ртом произнесла бомжиха. — А мне ее всегда хотелось… Нежная, мужественная, любящая… Я бы этому Креонту! Ты меня задвигал! Заречная! Кому сейчас нужна эта… — бомжиха грубо выругалась, — и Дездемона эта… — она выругалась вновь, — вот Антигона… Там у нее есть такие слова… Это… Как его… Нет, не помню, ничего не помню! — бомжиха подперла голову кулаком, шмыгнула перебитым носом и явно собиралась заплакать.
— Мертвых надо хоронить, а живых — не выдавать, — на подругу внимания не обращая, сказал бомж-режиссер. — Пошли! Пусть тираны трепещут!
И не прошло и получаса, как в электричку сел старичок. Шляпа, поверх свитера под горло — пиджак с орденскими планками, пышные седые усы — бомж в последний момент отказался от бороды, палочка. Старичок слегка пришаркивал — режиссером бомж был неплохим, а у Ивана вдруг проявились подлинные актерские способности, — добрые, но строгие глаза старичка смотрели на окружающее с любовью, он занял место у окна, вынул из кармана журнал сканвордов, достал карандашик и отправился в путь, оставив на перроне и гэбню, и громилу из первой черной машины, и хладнокровного убийцу — из второй.
Старичок вышел на полустанке. Последний вагон электрички исчез в почти прозрачном тумане. Звонкая тишина осени окружала перрон. У запертой на висячий замок будки с вывеской “Касса” стояла “Газель” с поднятым капотом, водитель, выставив наружу плоский зад, копался в моторе. Неподалеку на перевернутом ведре сидела тетка в телогрейке, ярко-синих спортивных брюках, резиновых сапогах, в теплом платке удивительного, светло-пурпурного цвета. Старичок медленно спустился по лестнице с выщербленными ступенями, подошел к “Газели”.
— Сломался я, папаша, — бросил через плечо водитель. — Жди, автобус будет…
— Не будет автобуса, — услышав слова водителя, вздохнула тетка. — Отменили. Только вечером.
— Я не тороплюсь, — сказал старичок таким тоном, что водитель распрямился, стукнувшись затылком о капот, спрыгнул на землю. — Мне что вечер, что день…
— Иван Никитич! Ты? — водитель всматривался в лицо старичка. — Ну, ты даешь! Счас поедем! — он обтер руки тряпкой, опустил капот, надавил на него сверху, замок щелкнул.
— Меня возьмите! До Аграфенино, — тетка поднялась, ведро со звяканьем завалилось на бок. — Тут одна дорога, никак мимо не проедете, никуда сворачивать не надо!
По дороге, клацая зубным протезом, когда “Газель” подбрасывало на ухабах, и поминутно утирая губы уголком платка, тетка жаловалась на зятьев, невестку, мужа, местные власти, но более всего — на этого самого Дударева, что начал чудить по окрестностям и которого сейчас по лесам ловил ровно полк солдат.
— Точно — полк! — говорила тетка. — Зять мой, за которым старшая моя, он в ГАИ, говорил — семь грузовиков солдат только вчера проехало. Все с автоматами, форма в пятнах такая, здоровенные. Он, разбойник-то наш, где-то наумничал, а нам теперь еще солдат привезли. Серют везде, кухню поставили, палатки. Вечерами водку пьянствуют, офицеры-то уезжают почти все, что остаются — в своей палатке сидят, своих же солдат боятся, а они по деревне ходят, танцы хотят. Какие танцы, кому у нас танцевать? Скорее бы изловили этих байстрюков, что за справедливость. Нам благодетели и разные там освободители без надобности. Ты вот, дедуся, освобождал, видно, тоже, так это же война. А этот — справедливость восстанавливает. Зачем? Не надо! Никакой справедливости не надо…
Иван слушал тетку и поражался: он-то как раз думал — нужна только справедливость или хотя бы надежда, что справедливость восторжествует. Ну, не сейчас, а в будущем. Иначе — как же? И думал еще, что люди, его народ, те, с кем он ощущал настоящее сродство, в первую очередь нуждаются в справедливости, для них справедливость — первейшая ценность, не закон, не порядок. И тут — не надо? Иван уже слышал, бывало, такое, но прежде не задумывался о причинах. Неужели — не нужно ничего? Только одно желание — чтобы оставили в покое, чтобы не лезли? От усталости? Отчего такое? Отчего?
Но Иван, хотя понимал, что возражать тетке бессмысленно, хотел что-то сказать, но водитель его опередил:
— Это ты верно, мать, говоришь! Верно! На хер нам их справедливость? У них, блядей, справедливости — завались! Сегодня у них одна, завтра — другая. А мы, значит, у них как кролики? Или эти, как их, подопытные крысы, что ли? Вот я, значит… Служил в ВДВ. Чечня. И хули? А не хуя! Ну, конечно, если у тебя и родственники, и бабки, то — это понятно… А если нет? Вот кручу баранку целый день, дома, бля, телевизор включаю, футбол посмотреть, мне по хрену, кто играет, я люблю, как они там бегают, а мне — этого, понимаешь, купили за пять лимонов, он, сучок, получать будет полтора лимона в год! Да у меня… Ногами мяч пинать за такие деньги… Или вот, эта, как ее, зубастая такая, дочь дерьмократа питерского, забыл, как его, она что-то там про деньги и говорит, что… ну, это, как его, сумочку, нах, за три пятьсот покупает. Не рублей, мать, долларов! За зелень, бля! Сумочку, за зелень! Да ну их, мать! А этого, сынка, бля, Дударева, я бы своими руками! Своими, мать, этими рабочими руками! И не волнуйся — капец ему. Точно капец! Вот твое Аграфенино, твоя пиздатая деревня, вон солдатушки твои, мать, портянки сушат, ключ им на двадцать два в одно место!
Иван и водитель, после того как тетка вышла из “Газели”, некоторое время ехали молча.
— Ты уж извини, Иван Никитич, — сказал водитель, один из хоронивших старшего Дударева братьев. — Это я для маскировки…
— Ладно-ладно, — сказал Иван. — Я понимаю! Ты знаешь, как ехать?
— Все под контролем, командир, — водитель подмигнул.
Они проехали еще немного и были остановлены патрулем: милиционер, два солдата с молодым лейтенантом, человек в штатском. Водитель вышел из кабины, открыл дверцы кузова. Диван, два кресла. Лейтенант и человек в штатском стояли в стороне, о чем-то неспешно беседовали.
— Здесь все чисто, товарищ лейтенант! — доложил один из солдат.
— Деду мебелишко везу, начальник, — сказал водитель милиционеру. — В Сосновку.
— Что ж такого крюка? — милиционер, протянув было обратно документы, руку задержал.
— Так у меня еще груз был до Аграфенино!
— Ладно, езжай!
Они поехали дальше, дорога поднялась на холм, потом пошла через рощу, потом спустилась к реке, потом повернула к черневшему вдалеке лесу.
— Так они нас не поймают, — прервал молчание водитель. — Это все-таки такая безответственность. Всем все по хрену. Ну вот почему у тебя не спросили документы? Вот спросили бы — чтобы ты делал?
— Сказал бы — нету документов!
— Ладно, это, может, и сошло, а если бы мент был сосновским? Или бы знал сосновских? Или бы…
— Да иди ты! Ты же сам знаешь, сам же сказал. Все всем по хрену… Надо вон там остановиться, у леса. Дальше я пойду. Один.
— Иван Никитич! Я тебя больше не отпущу…
— Ты машину замаскируй, сам схоронись и веди наблюдение. Будем на связи, — Иван достал из сумки две мини-рации. — Тут рядом. Давай, вот здесь останови…
К дому Цветкова Иван прокрался в сумерках. Это был уже не старичок с палочкой: из стоявшего в кузове “Газели” дивана была извлечена одежда, амуниция, оружие и теперь на Иване были комбинезон с подогревом, прочные, но мягкие ботинки на толстой подошве, за спиной — маленький рюкзачок со всем необходимым. Он легко и неслышно перемахнул через забор. Где-то далеко лаяла собака. Дом Цветкова, огромный, бревенчатый, стоял в глубине обширного, неухоженного сада. “Кто с ними поехал? Шеломов? Сашка? Лешка? — гадал Иван, пробираясь от яблони к яблоне, застывая у каждого дерева, оглядываясь по сторонам. — Лешка молод еще, Сашка горит желанием себя показать, вернуть доверие, вон как меня… Да, Сашка!” — и вытащив из кармана на бедре электрошокер, повернул регулятор мощности заряда: такого коня можно было свалить только на максимальной.
Ему повезло: хлопнула дверь дома, крупная фигура появилась на крыльце, начала спускаться. Иван напряг зрение: ну конечно — Сашка! Эта манера таскать дробовик в обнимку, эта косолапость. Сейчас подойдет к кустам, расстегнет штаны. Может, просто — дубинкой по шее? Жалко все-таки, шокером — больно… — а он тебя жалел? он когда бил — жалел? ничего, ничего, тряханет, как следует, и — все, оклемается!
Фигура действительно остановилась у кустов. Торчащий кверху ствол дробовика был черен. Человек начал расстегиваться, потом… — тут под ногой Ивана хрустнула ветка, он, выставив перед собой телескопический стержень шокера, поспешил и, когда стоявший перед ним начал оборачиваться, понял, что никакой это не Сашка, что это Шеломов, но было поздно, самый мощный заряд ударил как раз в гениталии отставного прапорщика, тот страшно дернулся, его пальцы судорожно сжались, дробовик выплюнул из ствола порцию огня, частью этого огня задело прапорщику голову, и сам Иван еле-еле успел отскочить так, что на него не попали ни кровь, ни осколки Шеломовского черепа.
— Вот те на! — только и выдохнул Иван.
Шеломову помочь было нельзя. Отставной прапорщик лежал на жухлой траве, раскинув руки, разведя ноги чуть шире ширины плеч. Стоя над ним, Иван подумал, что Шеломов похож на вписанного в круг человека Леонардо, а еще, что этот человек — непоправимо мертв. “Не я убил его! Он сам! Сам!” — стучало в голове Ивана. Выстрел раздался со стороны дома. Иван упал, отполз в сторону: на крыльце стоял Цветков с охотничьим ружьем, в окне справа от крыльца виднелись две девичьи головки — да, одна — Маша, а другая — эта Лайза, от нее еще будут неприятности, обязательно — Иван тянул из кобуры пистолет, но тот никак не хотел вылезти
наружу, — эта Лайза, что она таскается за моей Машей, что у нее на уме, а этот-то прицеливается, ну, сейчас…
Цветков выстрелил вновь, заряд волчьей дроби ударил между Иваном и поверженным телом Шеломова. Алексей же Андреевич, переломив ружье, перезарядил его вполне профессионально.
— Встать! Руки поднять! Оружие бросить! — крикнул Цветков, целясь прямо в Ивана, а Ивану пришлось подчиниться: с такого расстояния Цветков вряд ли бы промахнулся, а вытащить незаметно застрявший в кобуре пистолет не было никакой возможности.
Он поднялся во весь рост. Поднял руки. Два черных кружка — вот что притягивало его взгляд. Но в первую очередь Иван видел — ружье в руках Цветкова ходит ходуном. Алексей Андреевич очень нервничал, излишне щурился, переступал с ноги на ногу, был, одним словом, в состоянии нервическом. И вдруг Цветков слегка распрямился, а ружье чуть опустил.
— Ха! — выдохнул он. — Это не вы ли, мсье Леклер? Вот уж не ожидал вас тут увидеть? — Алексей Андреевич совсем опустил ружье. — Вы в самом деле не француз? Выдавали себя за учителя? Ну, это, согласитесь… Ха-ха-ха… А что там с Шеломовым? Ранен?
— Он ранен, скорее всего, — облизнув сухие губы, громко сказал Иван. — Это… Это несчастный случай!
— Да? — Цветков сделал полушаг вперед. — Надо посмотреть! Да опустите вы руки, Леклер, или как вас там!…
Цветков собрался спуститься с крыльца, но со стороны сада раздался резкий голос:
— Стой где стоишь! Стой!
Алексей Андреевич начал поворачиваться на голос, одновременно поднимая ружье, его пальцы вновь легли на курки, но, когда стволы почти достигли горизонтали, со стороны обсаженного жасмином забора глухо прозвучало два выстрела.
— Ах! — жалобно выдохнул Цветков, выронил ружье и скатился с крыльца.
19.
Даже предположить, что все так обернется, Маша не могла. Разное представлялось ей, фантазии заходили далеко, но страданиям, крови, смертям насильственным, внезапным, неожиданным места в них не было. Всему предполагалось существовать в постоянной гармонии, ей самой — не изменяясь, оставаясь такой же чистой, чтобы не случилось — незапятнанной, живущей вечно, причем дар вечности в первую очередь распространялся на тех, кто был важен и нужен: Маша думала, что они с Иваном всегда будут такими же, какими были в каюте швертбота, любящими, восторженными, добрыми, а если исчерпают друг друга, то способность к вечной жизни уйдет. Другим же, раз привилегия вечности не для них — переход от жизни к смерти во сне, легкий, безболезненный, до которого — непременные счастье, удовольствия, радость бытия.
Маша из книг знала о существовании порочного круга “насилие-кровь-насилие-кровь-насилие”, знала, что круг этот многими, пессимистами и мизантропами, рядящимися в одежды реалистов, объявляется присущим людям от века, почти что — священным. Книги брала она из библиотеки частной британской школы для девочек, библиотекарь, миссис Смизерс, несколько удивленная интересом Маши, о запросах докладывала руководству школы. Руководство решило не препятствовать. Знания становились глубже, шире, но тут — Маша сама оказалась в центре круга, два мертвых тела, их ужасающе стеклянные глаза, густая черная кровь. Попавшему в центр его разорвать круг было невозможно иначе, как предыдущему насилию, ранее пролитой крови противопоставить насилие еще более жестокое, кровь еще большую, льющуюся уже ручьем. И оправдать свое насилие можно было только верой, что это — в последний раз, что таким образом кладется предел. Именно — верой, ибо знание говорило об обратном — круг никогда не разрывается, а лишь, как часть уходящей в бесконечность спирали, переходит на другой, более высокий уровень насилия. Которое также можно будет оправдать, только — другими словами, ведь с каждым переходом на уровень выше вера слабеет, превращается в привычку, в обычай говорить нужные слова в нужное время и делать нечто, совершенно со сказанными словами нестыкующееся, им даже противоположное.
Но и вера, и знание были бесполезны, когда насилие и кровь оказались явленными со всей открытостью, прямотой, когда они вызвали страх, ужас, когда свалившийся с крыльца Цветков так дернулся, так сжался. Все это совсем не походило на сцену из кинофильма. Это было совсем некрасиво. Это так испугало, что Маша с Лайзой, повинуясь импульсу, выскочили из дома.
Лайза слетела вниз, побежала к воротам, была поймана привезшим Ивана водителем, приведена назад. Лайза шипела, пыталась освободиться от хватки, увидев, как возле яблонь Маша рыдает в объятиях лже-Леклера, попытки оставила.
— Он сам, я ничего не делал, — говорил Иван Маше, а та, прерывая рыдания, оглядывалась через плечо на раскинувшего руки и ноги Шеломова и согласно кивала.
— Я его только окликнул. Назвал по имени. Понимаешь?
— Да…
— И тут — ба-бах! У него палец был на курке. Ба-бах!
— А… А — он? — Маша, через другое плечо, смотрела на свернувшегося в клубок, последним движением в жизни зажавшего рану в животе Цветкова.
— Так он же в меня целился! Кто его заставлял? Сам виноват… Они оба сами виноваты!
— Да? — Маша поднимала лицо и вглядывалась в выражение глаз Ивана. — Сами виноваты?
— Ну, конечно!
— Но Алексей же опустил ружье! Я видела. Он…
Ивану не нравилось, что Маша называет Цветкова Алексеем. Он ревновал к мертвому, и это ему тоже не нравилось. А еще ему не нравилось то, что он-то лгал, что никакой нужды вот так вот стрелять в Цветкова не было, Иван вполне мог остановить и Алексея Андреевича, и своего товарища, мог крикнуть: “Спокойно, ребята! Не волноваться! Все будет хорошо!” — и от ощущения своего вранья врал дальше:
— Ему сказали — стоять, стоять, где он был, никуда не идти, а он…
— Да, — кивнула Маша, — сказали. А он не послушался! Надо было послушаться, да?
— Да! — Иван понял, что Маша будет и дальше задавать вопросы, и, ища поддержку, посмотрел на своего товарища: тот левой рукой держал Лайзу за локоть, правая рука его была поднята на уровень плеч, тяжелый пистолет ловко лежал в ней.
— Иван Никитич! — сказал водитель. — Учти — на кордоне стрельбу слышали. Я уж про соседей не говорю. Кто-то обязательно сообщит. Если уже не сообщил.
— Сколько у нас времени?
— Смотря для чего.
— Добраться до машины.
— И не думай! На машине мы никуда не уйдем. Нас теперь четверо. Мы их не спрячем, оставлять их нельзя…
— Значит…
— В дом, забаррикадироваться, звонить генералу: у нас заложники!
Они отвели девушек в дом, затащили тела Шеломова и Цветкова, спустили в подвал, потом Иван набрал на мобильном телефоне Алексея Андреевича номер генерала.
— Здравствуйте, Илья Петрович, — сказал Иван, когда Кисловский ответил.
— Ваши условия? — спросил сразу все понявший генерал.
— Проезд до аэропорта. Частный самолет. Свободный вылет.
— Куда?
— Об этом мы сообщим летчику.
— Ваня! Ты понимаешь, что, если я и смогу это обеспечить, у вас нет шансов? Слишком многие повязаны, Ваня. Если бы только Маша, ты и я, а ведь…
— Понимаю. Поэтому вам и звоню. Если вы в самом деле хотите, чтобы все кончилось хорошо, вы все сделаете. Так, как надо. Иначе…
— Ваня! Что это за “иначе”? О чем ты, Ваня? Я уже, уже звоню, звоню кому надо, но не надо никаких иначе, Ваня… Ваня! Алло!
Иван отключил связь.
Маша и Лайза сидели на диване, напротив камина, рядышком, блондинка, брюнетка, худенькие, торчащие скулы, плотно сжатые губы, держались за руки. Сказать им что-то, как-то ободрить? Лайзе? Маше? Обоим сразу? Что? Лайза смотрела прямо перед собой, в пол, Маша подняла глаза, ее взгляд и взгляд Ивана встретились, Иван попытался улыбнуться, но улыбка у него вышла — он сам это чувствовал, — невеселая.
— Я бы перекусил, — сказал вошедший в каминный зал водитель. — С утра только бутерброд и чай. Иван Никитич, ты не голоден?
Иван словно не слышал. Он думал — Маша такая из-за того, что нагрузка оказалась слишком большой, что за сутки пережила не только переход в другое состояние, но и узнала слишком многое — про своего отца, про то, как и чем составил он свое богатство, про то, как избавился от Машиной мачехи. Иван думал, что, если бы такое свалилось на него, также — сразу, он бы, может, и не выдержал. А она — сидит, сидит на этом диване. Стоило пересылать ей файлы из ноутбука двутельного? Стоило. Но можно было подождать? Не торопить события? Да-да! Надо было подождать!
— И что сидим, девчонки? — водитель обернулся к Лайзе и Маше. — Ну-ка сервировочку быстро, бокальчики поменять, нарезочку… Это что? — он подошел к стоявшему в стороне столу, ткнул пальцем в большое блюдо.
— Устрицы… — Маша говорила тихо. — Их едят сырыми… Сбрызгивают лимоном…
— Запивают шампанским! — водитель рассмеялся. — Я, Мария Ильинична, теорию знаю. У меня в практике пробелы. Шампанское еще есть? Тут немного осталось, — сквозь бутылку он посмотрел на свет горевших у камина светильников, понюхал содержимое, выпил все вино из горлышка. — Или — с водочкой? Водкой устрицы запивают?
— Можно белым вином, можно — розовым, я на Корсике запивала розовым, местным.
— И как?
— Мне понравилось. Главное же не это — главное, чтобы устрицы были свежими, чтобы правильно охлаждены, чтобы с лимоном не переборщить. Мы их там покупали у рыбака, у него свои садки. Он и ножи подарил специальные, я себе чуть руку не пропорола. Только там устрицы были другие, раковины коричневатые, а эти вот серенькие…
— Какие лучше?
— Я читала, что серые, нормандские. Они пользуются самой настоящей…
Маша замолчала. Она смотрела на человека, только что, практически на ее глазах совершившего убийство: он, выпив шампанского, усиленно боролся с подступающими к носу пузырьками, жмурился, отдувался, был очень живым, активным, он словно завладел частью жизненной энергии убитого, приплюсовал чужую энергию к своей, присвоил ее. Она взглянула на Ивана, и ее поразило исходившее от него чувство любви, настолько откровенное и неприкрытое, что ей стало даже неприятно. Неловко. Маше захотелось вернуть Ивана на землю, туда, где любви так мало, где к ней следует относиться бережно, хранить, не выставлять напоказ.
Маша вытащила из кармана джинсов платок, высморкалась.
— Поедание сырых моллюсков — настоящий ритуал, — сказала она. — Я читала, что они символизируют холодный соленый океан матери-природы. Что, потребляя их, мужчины тем самым выражают свое стремление к куннилингусу, которого они, в тот же момент, стесняются…
— Стесняются — чего? — спросил водитель.
— Куннилингуса…
— А че это? — водитель оглянулся на Ивана. — Кунни… Как? Лингус? Латынь?
Иван пожал плечами: он был далеко, он и не слышал произносимых слов. Лайза при слове “куннилингус” начала быстро переводить взгляд с Маши на Ивана, с Ивана на водителя, с водителя — на Машу.
— О чем вы говорите? — спросила Лайза, но Маша не ответила.
— Вообще сырая еда всегда ритуал. У некоторых диких племен женщины едят только сырую плоть жертвенных животных. Мужчинам же — жареное. Так в женщин проникает божество. Это как акт любви. И оральный секс, как благоговейный ритуал, хотя некоторые женщины его стесняются, тоже связан с любовью к матери-природе…
Иван словно очнулся: он стоял посреди каминного зала, с улыбкой на губах. Его товарищ вылизывал из устричной раковины содержимое. Маша, с неожиданным румянцем на щеках, что-то быстро говорила. Лайза недоуменно таращилась. Иван нагнулся, поднял с пола ружье Цветкова, шагнул к низкому столику в углу зала, взял патронташ, переломил ружье, зарядил.
— Где дробовик? — спросил он.
— Что? — водитель взял еще одну раковину. — Вон стоит…
Дробовик Шеломова стоял в углу.
— Заряжен?
— Ну да… Был один выстрел, значит… Иван Никитич! Ты что, воевать собрался? Они же нас снесут! Как дом твоего отца штурмовали? Им что своих положить десяток, что нас всех — один черт, но огневые мощи у нас несравнимые. Ну продержимся минут пять…
— Ты мой рюкзак захватил?
— И твой и свой… Но…
— Заканчивай с этим, — Иван кивнул на устрицы, — потом будешь… Давай минировать!
И когда Илья Петрович прибыл к дому Цветкова, он увидел большой дом с темными окнами, громадой возвышающийся на невысоком холме, посреди старого яблоневого сада, вокруг — оцепление из солдат, милиционеров, спецназовцев, его встретили и сообщили — блокированные согласны разговаривать только с ним, условия — прежние, пока принято решение с условиями Дударева-младшего согласиться, но ожидается прибытие высокого начальства — если оно отдаст приказ о штурме, то приказ будет выполнен и старые заслуги Ильи Петровича, обеды и приемы, подарки и подношения в расчет не примут. Илья Петрович взял трубку.
— Иван, — сказал он. — Ты слышишь? Алло!
— Слышу…
— Твои условия приняты. Отпусти дочь.
— Она полетит с нами.
— Ваня! Ты ее спросил? Она хочет с тобой лететь?
— Спрашивал. Хочет.
— Ваня! Можно я спрошу?
— Нет! Мы вылетаем утром.
— До утра все может поменяться…
Стоявший рядом эфэсбэшник сделал предупреждающий жест, новый милицейский подполковник напрягся, беззвучно произнес: “Сейчас!”
— Иван! Я согласен, пусть летит, но — сейчас. Я договариваюсь насчет транспорта до аэропорта, звоню, вы выходите, садитесь в машину, едете. Под мое слово!
— Хорошо.
— Как там Шеломов? Как Цветков? У вас есть раненые? Тут в саду нашли следы крови… Дашь мне с ними поговорить? Или хотя бы услышать их голоса?
— Нет, переговоры только со мной. У нас один раненый, — ответил Иван после паузы. — Легко раненный. Помощь оказана. Их жизням ничего не угрожает. Но если будет штурм…
— Ваня! Штурма не будет. Я тебе позвоню.
— Жду!
— Ваня! Ваня! Дай поговорить с Машей. Я прошу!
— Нет!
Илья Петрович сложил трубку. Лица у стоявших рядом стали отсутствующими, безразличными. Оба они смотрели на генерала Кисловского как на смертельно больного человека, чей диагноз известен, чьи дни, минуты, часы сочтены.
— Друзья, — сказал Илья Петрович, — надо подогнать машину. Пусть они сядут. Их шестеро. Значит, нужен джип. Предлагаю свой. Нет, не успеем. Давай, — Илья Петрович посмотрел на милиционера, — я куплю твой.
— У меня не джип…
— Ладно, возьмем у эмчээсника. У него “Геленваген”. Давай так…
— Илья Петрович, — биноватый эфэсбэшник на сей раз совсем не походил на знаменитого комика, был строг, — Илья Петрович, мы не можем. Какой аэропорт? Вы что, не понимаете?
Генерал Кисловский посмотрел на эфэсбэшника как на малое, неразумное дитя:
— Машину подогнать, снайперов расставить. Как только выйдут, взять на прицел и держать, ждать моей команды. Кто у вас самый толковый? Давай-ка его сюда! — настоящим командным голосом произнес генерал, начальственно отошел чуть в сторону, взял трубку. Эфэсбэшник взглянул на подполковника милиции. Тот пожал плечами. Эфэсбэшник подумал, что генерал всех уже достал, что терпеть его фанфаронство сил больше нет, а если генерал Кисловский и организовал двадцать лет назад канал через Турцию и Албанию в Западную Европу, то времена-то изменились, даже вон, в Турции, идут демократические изменения, страна стремится в ЕС, Албания сбросила иго этого, как его, нет, не помню, а генерал все думает, что он круче всех, да не круче, не круче, но там его дочь, это — единственное, что у него есть, единственное, и эфэсбэшник вытащил рацию, жестом остановил собравшегося что-то сказать милицейского подполковника — вот еще, новая генерация, крыса, карьерист, никаких принципов, никаких идеалов, ничего, кончится эта история, мы тобой займемся, посмотрим, как ты там, в Боснии, служил, посмотрим, — и начал отдавать распоряжения.
Илья Петрович же разговаривал с Иваном. Голос Ивана был далек.
— Иван! — говорил Илья Петрович. — Мы подгоним к крыльцу машину. Водитель выйдет, оставив мотор работающим. Дорога до аэропорта открыта. Впереди пойдет гаишная машина. За вами поеду я сам. Больше никого. Для вас готов RRJ, новенький. Экипаж проинструктирован.
— Гарантии?
Илья Петрович вдруг понял, что впервые в жизни оказался в предельной ситуации. Никто никому не верит и верить не собирается, а поверить хоть кому-то надо, какой-то из сторон надо довериться. Илья Петрович почувствовал, что, быть может, лучше начать говорить правду, не всю, конечно, но попробовать стоит. Он попытался вспомнить — когда он говорил только правду, одну правду и ничего, кроме правды? — и не смог. Также он подумал, что ему слишком мало верили, нет, как партнеру в бизнесе — верили, но как человеку, как простому человеку — мало, почти никогда, что в нем не хватало чего-то человеческого, простого, открытого, того, что и вызывает доверие, располагает именно по-человечески. И подумал, что на вопрос Ивана должен ответить просто, честно, но, в тот же момент, лживо, иными словами — должен ответить так, словно сам искренне верит в сочиненную сказку, в свою ложь, что слился с нею и тогда у Ивана не будет повода усомниться в его словах, он попадется на крючок, заглотит, с крючка не соскочит.
Илья Петрович набрал в легкие побольше воздуха.
— Никаких! — выдохнул он. — Согласен?
— Согласен… — ответил Иван.
Илья Петрович сунул телефонную трубку в карман, огляделся. К нему подходил кряжистый человек в камуфляже, тот самый, толковый. Предстоял инструктаж. Но краем глаза Илья Петрович увидел и еще одного человека: это была Тусик, она стояла среди собравшихся в небольшую толпу соседей Цветкова, смотрела на генерала печальным взглядом.
20.
Все происходящее казалось Маше нелепым. Ее книжное знание, приобретенное в обшитой дубовыми панелями талботской библиотеке, перекрылось подлинностью, тутошней пожелтелой травой, залитой настоящей кровью, здешней, темно-красной, почти черной. Зачем? Чего добиваются эти люди, люди из плоти, многомерные, чьи грани отсвечивают самыми неожиданными красками и оттенками по мере приближения или удаления, при изменении угла. А Маше-то, бывшей в состоянии полусна-полуяви, хотелось всего-то только одного — прижаться к Ивану, хотелось, чтобы он приласкал, погладил, произнес горячим шепотом так сладко ласкающие ухо те же — она еще не полностью насладилась ими! — слова, которые Маша слышала в кромешной темноте, в каюте швертбота. Именно — слова: в них для Маши находилось наибольшее наслаждение и счастье, она чувствовала, что слова эти искренни, была уверена, что чувства ее не ошибочны, остальное — было из другого мира, имеющего с миром слов далеко не всегда прямое соответствие, скорее — наоборот, а слово для Маши пока еще значило многое, слишком многое.
Вот поэтому-то Маша, поверив тем словам, что были в присланных Иваном файлах, теперь с каждым мгновением все более отдалялась от отца. Да, не в Иване было дело, и не в том, что шансов вернуться к прежней жизни становилось все меньше. Маша, открыв файлы, стала другой, но сначала не могла поверить, что отец ее, генерал, заслуженный человек, был на самом деле не тем, за кого она его принимала. Вот это сопротивление, внутреннее неприятие, изменило Машу. Между тем, что она видела и что читала, и тем, что было в ней, произошла сшибка. Не то чтобы Маша поверила во все до конца, она и возможности не допускала, чтобы Иван сознательно вводил ее в заблуждение, но ведь Иван сам мог обманываться, документы могли быть кем-то сфабрикованы. Кто мог такое сделать? Да кто угодно, у отца были враги, обязательно, ему завидовали, ему могли желать зла, но то зло, что могли желать Илье Петровичу недруги и завистники, было детской шалостью по сравнению с тем, что теперь желала отцу Маша, из присланных Иваном файлов знавшая о том, как генерал организовывал убийство Машиной мачехи, своей жены. Как он мог? Как? Это был хладнокровный расчет. Он все подготовил, спланировал и воплотил, чужими руками, руками Шеломова, подкупил гаишников, прокуратуру, судмедэкспертов. Ужас! Деньги, деньги решают все! Ужас! Мать своего сына, Никитину маму! Маша была в шоке! И от злости, грозившей перейти в ненависть, злости на отца своего — тоже. Она злилась на него уже почти как на человека стороннего, становящегося чужим. Это ее пугало. И сидя на низком диване в каминной зале дома Цветкова, Маша смотрела на входную, уже обмотанную проводами, заминированную Иваном дверь, смотрела поверх высоко задранных коленок, как в прицел. Если бы Илья Петрович вошел в эту дверь, Маша бы выстрелила. Ну, наверное, выстрелила. И когда Иван сказал, что условия приняты и скоро они смогут выйти из дома, сесть в джип, чтобы ехать в аэропорт, Маша почувствовала себя словно выеденной. Она была пуста. Ехать? Хорошо. В аэропорт? Да-да, конечно! Куда угодно, только — поскорее! Улететь!
Вот так, плохо соображая — что она делает, зачем и почему, — Маша поднялась с дивана и просунула руки в рукава поданной Иваном куртки. Правда, куртку тут же пришлось снять — водитель принес два бронежилета, для Маши и Лайзы, — а на бронежилет куртка натянулась с трудом. Лайза вообще казалась пузырем, не могла прижать руки к бокам, зачем-то нацепила темные очки, и пухлые губы ее сразу стали казаться тонкими, сжатыми в ниточку.
Джип был подогнан к самому крыльцу, его задняя дверца — раскрыта. Сильные прожектора освещали и крыльцо и джип. Иван набрал номер и потребовал, чтобы прожектора отключили. Возникла заминка. Маша видела, как Иван нервничал, ей было жарко в плотно застегнутой куртке, ее раздражала Лайза, вставившая в уши наушники, включившая музыку на полную мощь. Искаженный звук любимых инди-групп был неприятен, музыка казалась Маше слишком причудливой, слишком эксцентричной, слишком простой, слишком таинственной, слишком чувственной, слишком меланхоличной, слишком мягкой, слишком нежной, слишком мечтательной, слишком гипнотизирующей, слишком резкой, слишком жесткой, слишком навязчивой, наивной, простой, закрученной. Маша знаком попросила у Лайзы наушники, та отрицательно покачала головой. Маша вытащила из кармана свои и подсоединилась к плееру Лайзы — обе они теперь составляли единое, соник-юсное, динозауэр-джуниорное целое, оглушенное и оглушаемое. Иван что-то сказал, Маша ему улыбнулась, кивнула. Иван кивнул в ответ, вновь начал говорить по телефону. Он рубил воздух правой рукой, Маша подумала, что совсем не знает этого человека, не знает — левша ли он, или — правша, вот сейчас почему он держит телефон в левой руке, чтобы удобней рубить воздух, или потому, что ему удобней держать телефон в левой, подумала, что неплохо было бы попить воды, сунула руку в карман куртки, не нашла сигарет, знаком попросила сигарету у Лайзы, они обе закурили, Иван удивленно и осуждающе посмотрел на Машу. Ему не нравилось, что девушки балуются табаком, если бы курили по-настоящему, Иван был принципиальным противником баловства, ему хотелось серьезности во всем, в курении — в том числе. Иван и сам хотел закурить, но необходимость жестикулировать не давала ему возможности вытащить сигарету, и Маша, прочитав это его желание, сунула руку в теплый, наполненный крошками, скомканными листками бумаги карман куртки Ивана, вытащила оттуда мятую пачку сигарет, вытащила из пачки сигарету, вставила в губы Ивану, щелкнула зажигалкой. Иван прервал жестикуляцию, затянулся, вытащил сигарету изо рта, чуть наклонился к Маше и поцеловал ее в щеку. От поцелуя у Маши перехватило дыхание и стало тепло внизу живота, она подумала, что никогда не подозревала за собой такого, видела себя выше, такая телесная отзывчивость была почти что обидна.
Наконец прожектора были погашены. Водитель открыл входную дверь и выставил наружу две китайские ширмы: между входной дверью дома и задней дверью джипа образовался коридор. Маша вступила в этот коридор, приглушенный свет из дома падал на ширмы, слева от Маши были красные птички, справа — золотые фигурки женщин с зонтиками, она улыбнулась птичкам, кивнула женщинам, засеменила и оказалась в джипе, где ее уже ждала Лайза, все в тех же темных очках, с теми же губами в ниточку.
— Ваши всегда убивают заложников! — прошипела Лайза. — Странно, что они еще не сожгли дом из огнеметов. И нас вместе с твоим учителем. И куда мы полетим?
— Не знаю, — призналась Маша.
— Явно не в Лондон! — хмыкнула Лайза. — Ну, будет что рассказать в Оксфорде!
Они обе, вновь соединенные через плеер, через инди-рок, сидели в джипе, но ни Иван, ни водитель из дома не выходили: водитель стоял в дверном проеме, Иван говорил по телефону. Маша вытащила один наушник из уха.
— Вы не дали нам никаких гарантий, мы — поставили ширмы. Вы нам не доверяете, мы — вам, — Иван нервничал, был многословен, слова не вылетали из его рта, а выстреливали. — Но я могу гарантировать одно — с Машей все будет хорошо. В любом случае. В любом! Вы понимаете? Да, дом заминирован. Да. Нет, я разминировать не буду. Не буду. Я сниму коды взрывателей по мобильному, когда мы будем в самолете. Да, техника сложная, я не зря перебирал бумажки, Илья Петрович, не зря! Ладно, не буду ворошить старое, но не советую вам сюда и соваться. Не советую!
Маша посмотрела на Лайзу — та, видимо, уже репетировала свои рассказы в Оксфорде — и почувствовала, как завибрировала трубка мобильного телефона. Она еще раньше думала — почему ей никто не звонит? почему этого не сделал отец? — и в полной уверенности, что увидит на дисплее “папа”, вытащила трубку из кармана: это звонила Тусик.
— Да! — ответила Маша.
— Машенька! — Тусик говорила взволнованно, быстро. — Маша! Они что-то затевают! Вам не дадут далеко уехать! Будь осторожна! Они…
Связь прервалась. Маша вытащила из уха второй наушник, посмотрела на Ивана: тот, продолжая разговор, удалялся в глубину дома, а водитель, видимо, получив распоряжение, снимал ширмы. Вот пространство между задней дверцей джипа и дверьми дома Цветкова стало свободным. Маша встала и спрыгнула на крыльцо.
— Ты куда? — одновременно, сзади — Лайза, спереди — водитель, спросили Машу, но Маша, словно не слыша, вошла в дом. Водитель, не зная, что делать, суетливо пошел впереди нее, знаками подзывая Ивана, продолжавшего впечатывать слова в телефонную трубку, потом остановился, оглянулся и увидел, что Лайза, воспользовавшись моментом, перелезла через сиденья, уселась за руль джипа.
— Эй-эй-эй! — сдавленно крикнул водитель, развернулся и бросился к дверям, на бегу окликая Ивана. Лайза уже повернула ключ зажигания, мотор взревел.
Мимо лица Маши пролетела трубка телефона. Это Иван, увидевший, что происходит, таким образом пытался остановить, нет, не Лайзу, своего товарища, друга, соратника, водителя, но водитель не остановился, он выскочил на крыльцо и тут же, с разных сторон, его пронзили летевшие бесшумно пули, до Маши донесся только треск рвущейся ткани куртки водителя, ужасный хруст его лобной кости, водитель, по инерции, сделал несколько шагов, даже ухватился за дверцу джипа, но джип начал движение, его пальцы лишь погладили дверцу, он упал вниз заливающимся кровью лицом, Маша закричала, очень громко закричала, бросилась к нему на помощь, но ее остановили крепкие руки Ивана.
— Маша! — только ее имя выкрикивал Иван, только ее имя, а Маша смотрела, как умирает тот самый человек, который — она была уверена — и сам убивал, то
есть — смотрела как происходит некое уравнивание, некий поворот к гармонии, которой — Маша это знала точно — нет, не было и быть не может, смотрела, как, хлопая задней дверью, подпрыгивая на цветниках и клумбах, отъезжает джип с лихой Лайзой за рулем, и тут Иван захлопнул дверь дома, вытащил резким движением у Маши из кармана телефон и судорожно начал давить на кнопки.
— Как… Как тут надо?!
— Не кричи, — тихо сказала Маша Ивану, взяла у него телефон. — Кому ты хочешь позвонить?
— Пушкину! Твоему отцу, конечно! Это он все устроил, он поставил снайперов…
— Лайза уехала сама. Она ни с кем на связь не выходила…
— Откуда ты знаешь?! Откуда?!
— Что ты так кричишь? Я тебя слышу. Мы же с ней все время были вместе. У нее и телефона-то нет.
— Ты! Ты ей передала инструкции. Твой отец позвонил тебе, а ты…
Маша отступила на полшага и влепила Ивану пощечину.
— Это ты, ты передал мне инструкции, чтобы мы попали в этот дом! Хозяин которого мертв. Я все сделала ради тебя, а ты…
Маша заплакала, легко, сладко, солено, ее слезы не падали каплями, а текли ручейками, и Иван выронил телефонную трубку, подхватил падавшую в его объятия Машу и начал покрывать поцелуями ее горячие, мокрые щеки.
— Прости! — громко шептал Иван. — Я не хотел… Я так не думаю… Я виноват… Прости…
А Маша заплакала в голос. Ее трясло. Она еще успевала так громко шмыгать носом, что у Ивана сразу заболело ухо.
— Ну прости! — Иван отвел Машу к дивану напротив камина, усадил, сам встал рядом, на одно колено. — Ну пожалуйста!
— Дай платок! — потребовала Маша.
— У меня… У меня несвежий…
— Ничего, — Маша, сквозь слезы, чуть улыбнулась, — давай!
Иван вытащил из заднего кармана мятый-перемятый носовой платок, встряхнул его, расправил. Маша взяла платок, понюхала и теперь улыбнулась еще раз.
— Спасибо! — она высморкалась.
Иван вскочил, поднял телефон, протянул Маше.
— Соедини меня с твоим отцом. Пожалуйста…
Генерал Кисловский долго не брал трубку. “Он меня испытывает! Испытывает! Точно!” — подумал Иван, — но потом все-таки смилостивился, басовито и размеренно ответил:
— Слушаю тебя, Машенька!
“Машенька? Какая Машенька? А, да, да-да, это же Машин телефон, номер определился…” — подумал Иван и протянул трубку Маше: она, она должна хоть что-то сказать отцу, он все-таки отец, пусть — убийца, организатор наркотрафика, коррупционер, торговец оружием и далее — по списку, на Илье Петровиче висели все собаки, Иван был готов обвинить его во всех грехах, но… — но! — отец, он — отец Маши, это — главное, остальное…
— Папа! — сказала Маша в трубку. — Ты как, папа?
— Спасибо, ничего, — ответил Илья Петрович. — Как ты? Как Иван? Ты не мерзнешь?
— Нет, тут тепло… Папа! Что происходит? Почему так много убивают?
— Много? А кого еще убили? Только одного из твоих друзей, Маша, только одного. Или…
Иван выхватил трубку из Машиных рук.
— Генерал! — Иван был четок, прям, строг. — Вы не выполнили ни одного из своих обещаний. Я закрываю дом. Включаю систему. Она автономная, если вы вырубите электричество, она все равно будет работать. Если попытаетесь войти, от взрыва погибнут все. И — Маша. Все! Конец связи!
Иван вернул трубку Маше. Они взглянули друг на друга, и Маша вдруг подумала, что если этим вечером она видит Ивана в последний раз, что если их разлучат навсегда, обстоятельства, другие люди, они сами, то в ней оборвется какая-то очень важная нить.
— Маша! — начал говорить Иван и глубоко вздохнул.
— Да?
— Маша! Может произойти все что угодно. Ты видишь, что им доверять нельзя. Они подло… — его глаза увлажнились, Иван махнул рукой и продолжил:
— Дом заминирован. Войти сюда без того, чтобы не взлететь на воздух, не может никто. Но тогда взорвемся и мы. Я их предупредил, но они способны на все. И мне кажется, что твой отец ситуацию не контролирует. Вернее — контролирует, но не полностью. Или делает не то, что обещал. Поэтому… Маша! Ты должна подумать. Еще раз. Ты должна спросить себя. И если… Ты можешь выйти отсюда! Обо мне не беспокойся. Что-нибудь придумаю. А ты… Маша! Тебе лучше уходить! Здесь слишком опасно. Я тебя прошу…
Маша придвинулась к Ивану, обняла его за шею, прижалась, вдохнула его запах. Ей стало тепло.
— Я никуда не пойду! — сказала Маша. — Я останусь с тобой. Ты у меня сильный, ты найдешь выход, мы убежим, скроемся, нас не найдут…
— Нет, Маша, ты не понимаешь, они…
— На них мне плевать! Для меня важен только ты…
— Маша!
— Только ты! У тебя все получится, все-все…
— Маша…
Иван расстегнул Машину куртку, его пальцы проникли под боковины бронежилета, дальше, под свитер, они гладили Машину поясницу, левая шла выше, правая — ниже, Маша выгибалась, ей хотелось схватить Ивана, она отступила на полшага, стащила с себя куртку и бронежилет, ее руки обрели подвижность, она вновь придвинулась к Ивану, успевшему также освободиться от куртки, но когда она обняла его, то сбила костяшки пальцев о рукоятку висевшего под мышкой Ивана пистолета.
— Ай!
Иван поймал ее ладонь, перевернул, слизал капельку крови, языком положил на место задравшийся лоскутик кожи.
— Нас не возьмут врасплох? — спросила Маша, глядя сверху на затылок Ивана.
— Не возьмут… Но ты… — он поднял голову. — Ты должна сдаться. Я тебя выпущу. Так надо, Маша!
— Нет! — Маша быстрым движением выхватила пистолет из кобуры. — Ни за что!
— Маша!
21.
Взрыв и начавшийся вслед за ним пожар уничтожили дом Цветкова до основания. Хмурое утро открыло печальную картину. Почерневший остов развалившегося от жара камина возвышался в центре пепелища. Дым от головешек смешивался с холодным осенним туманом. Удушал стоявший в безветрии тяжелый запах паленого мяса.
Разбирая завалы, сотрудники МЧС извлекли из-под них три обгоревших трупа. Экспертиза показала, что один был трупом самого Алексея Андреевича, другой — отставного прапорщика Шеломова, третий — злоумышленника, близкого соратника главаря разбойников Дударева Ивана. Труп же Дударева, выдававшего себя последние месяцы за домашнего учителя, подданного Франции Жана Леклера, найден не был. Хотя искали тщательно. Версию, что взрывом Дударева разорвало и искать следует не труп целиком, а фрагменты оного, проверили. Результат — отрицательный. Таким образом, приходилось признать, что останки Дударева в сгоревшем доме, цельные или частичные, отсутствовали.
Выглядело это как минимум странным, ибо из показаний дочери генерала Ильи Петровича Кисловского, Кисловской Марьи Ильиничны, следовало, что в ходе возникшей между нею и Иваном Дударевым ссоры — она требовала от Дударева, чтобы тот сдался, Дударев упорно отказывался — Марья Ильинична случайным выстрелом из пистолета Дударева убила. На вопрос же следователя: “Куда попала пуля?” Марья Ильинична отвечала: “В сердце, я попала ему в сердце!” — и далее показывала, что потом бросилась к дверям дома, распахнула их, тем самым приведя в действие взрывной механизм, сработавший через пять секунд.
Однако зафиксированные в протоколе показания Маша смогла дать лишь после того, как усилиями врачей была выведена из шокового состояния. Да если бы только шок! Контузия, ожоги. Взрывной волной Машу бросило на столбы беседки, что привело к перелому руки и нескольких ребер, но главное — к серьезной травме позвоночника. Реабилитационные мероприятия заняли больше полутора лет, все это время Маша настаивала на своей версии. Ей не очень-то верили. Ни отец ее, Илья Петрович, ни сотрудники компетентных органов не верили также и тому, будто захват дома Цветкова был частью ее плана. Все — и пуля в сердце, и идея захвата — списывалось на нервное потрясение. На фантазии травмированной произошедшим молодой девушки. Поэтому когда генерал Кисловский намекнул, что пора как-то определяться, ведь у него, в связи с видимым улучшением состояния Машиного здоровья, появились кое-какие планы, дело закрыли.
Правда, на свободе оставался другой подельник Ивана Дударева, родной брат застреленного снайперами водителя. Его поиски оказались безрезультатными, а ксерокопированные портреты разыскиваемого, расклеенные по всей губернии, постепенно истрепались на ветру, покоробились от дождей и снега, пожелтели от солнца. Ни к чему не привели и поиски других разбойников, что входили в организованную Дударевым банду. Они словно растворились без следа, исчезли, скрылись. Ходили слухи, что ускользнувшие от правоохранительных органов разбойники затаились до поры до времени, но слухи, даже самые невероятные, говорили, будто уцелевшие разбойники, прежде известные чуть ли не как борцы за справедливость, подались в профессиональные киллеры и причастны к нескольким имевшим широкий общественный резонанс заказным убийствам, — никакой почвы под собой не имели. Ни точного числа этих людей, ни имен их и фамилий никто не знал, что заставило руководство МВД — расследование находилось на контроле у самого министра! — объявить о неполном служебном соответствии некоторым офицерам. В том числе — и милицейскму подполковнику, мечтавшему о третьей звезде, о новой командировке в Боснию и Герцеговину. Когда же подполковник понял, что с мечтами придется расстаться, он начал злоупотреблять алкогольными напитками, покатился по наклонной, связался с какими-то малолетками, был выгнан женой из дома. Ему грозило и увольнение со службы. Начальники же подполковника рассудили, что лучше иметь у себя замаранного подчиненного, который будет согласен выполнить самое сомнительное распоряжение, чем окончательно от такого подчиненного избавляться, и подполковник остался на своей, не самой высокой должности, влача жалкое, незавидное существование.
Единственным успехом следствия стало то, что откомандированный во Францию эфэсбэшник проявил изворотливость и нашел-таки подлинного Жана Леклера. Подлинный согласился на встречу, но сказал лишь, что будучи в России, по дороге к месту своей новой службы, к генералу Кисловскому, находясь в областном центре, напился и потерял как паспорт гражданина Франции и диплом об окончании университета, так и рекомендательные письма, выданные г-ну Леклеру прежним его нанимателем, проживавшим с семьей в поселке Жуковка, Московская область. Подлинный утверждал, что сразу из областного центра уехал, добрался до посольства своей страны, что ему потом выправили новый паспорт, и он вернулся домой, где вот уже длительное время владеет небольшим ресторанчиком. В котором они с эфэсбэшником и сидели. Эфэсбэшник попытался позадавать подлинному неудобные вопросы. Например — как это тому удалось получить новый паспорт, если не было даже заявления в компетентные органы о пропаже старого, но тут подлинный замкнулся. Отказавшись отвечать, он заявил, что его обо всем уже допрашивали французские полицейские и эфэсбэшнику следует обратить к ним. Так эфэсбэшник и остался сидеть за столиком маленького уютного ресторанчика, разглядывая с неприятным чувством счет, поданный ради такого случая самим хозяином, этим Жаном Леклером, будь он не ладен — как это тридцать четыре евро? Какие такие тридцать четыре евро? Откуда тридцать четыре евро? Сейчас проверим, сейчас, так, омлет — шестнадцать евро, вино, так, получается, да, тридцать четыре, но это как-то…
Генерал Кисловский особого интереса к ходу следствия не проявлял, эфэсбэшника, вернувшегося из Франции, обедать не позвал: Илья Петрович, потрясенный произошедшим и приведшей к инвалидности травмой дочери, после мучительных раздумий решил продать свое поместье. И лишь дело было закрыто, приступил к реализации задуманного. Коллекцию ружей генерал уступил вошедшему в настоящую силу и метившему на губернаторский пост Захару Ионовичу. Трофейный краснодеревый швертбот Илья Петрович подарил детскому яхт-клубу. Уволил братьев Хайвановых, чьи следы тут же потерялись, как и следы камердинера, посудомойки и всех остальных. Илья Петрович также прервал контракт с Нино Баретти. Неустойка позволила Нино не только приобрести уютную виллу, где повар-художник поселился вместе с любезным его сердцу Фабио, но и полностью посвятить себя реконструкции бабушкиного соуса. Тусику генерал приказал собрать вещи, уехать туда, куда она пожелает. Тусик со своей долей смирилась.
Сам Илья Петрович ушел из всех своих бизнесов, разорвал все свои деловые связи, отправился с детьми за границу. Первоначально он поселился в одном из швейцарских кантонов, где в расположенной высоко в горах клинике Маша проходила лечение, а Никита обучался в закрытой школе.
Во всяком случае, в Швейцарии Илью Петровича встречал занявший губернаторский пост Захар Ионович и ему Илья Петрович в порыве странной откровенности признавался, что дал дочери Маше обещание искупить некую вину и обязательно искупит за оставшиеся из отпущенных ему свыше лет, но что это за вина, в чем заключается, перед кем, какова ее тяжесть, Илья Петрович не уточнил, а Захар Ионович, будучи озабоченным своими собственными делами, не полюбопытствовал.
Когда же через пару-тройку лет Захар Ионович вновь приехал в Швейцарию, дабы доложить кое-что в арендованную им банковскую ячейку, то ни генерала Кисловского, ни детей его он не нашел. Говорили, будто Никита, показавший удивительные математические способности, обучается уже в College de France, но куда уехали Илья Петрович и Маша? Куда? Этого не знал никто.
Компенсации, выданной Тусику, хватило на однокомнатную квартиру в московском районе Жулебино. Тусик устроилась в туристическую фирму, страдала от одиночества и с неохотой возвращалась после работы в гулкую, полупустую квартиру. Старалась задерживаться в офисе подольше. Ходила в кино, в клубы. Ее редкие партнеры отмечали трагическую ласковость Тусика, видимое желание отдаться без остатка. Это пугало, и партнеры обычно не стремились продолжить и развить знакомство, за исключением жившего на диаметрально противоположном конце города, в Строгине, сотрудника автоинспекции, с которым Тусик встречалась до самого лета, пока инспектор не решил вернуться в семью. Тусик это его решение приняла спокойно, но сам инспектор вдруг проявил плаксивость, рыдал у Тусика на кухне, расплескивал — у него дрожали руки — чай, просил прощения. Тусик, морщась от жалости, его простила.
К осени Тусик завоевала расположение руководства турфирмы, получила премию, а в конце ноября — поездку на остров Мальту. Мальтийский гид, выпускник ГИТИСа, был завернут на мегалитических культурах, каждый день возил свою группу от циклопического памятника к наполненной черепами пещере, от таинственных, словно процарапанных по поверхности скал чьими-то гигантскими когтями, борозд к обваленным в голубые воды моря заготовкам огромных обелисков. Тусику, восприимчивому к чужому влиянию, потомки загадочного, бесследно исчезнувшего древнего народа, по мнению гида, не чуждого кровавых человеческих жертвоприношений, стали видеться в собственно мальтийцах, людях спокойных, миролюбивых, предупредительных.
Как-то, устав от поездок, насытившись историей, Тусик отбилась от группы, прогулялась самостоятельно. Стоя на высоком каменистом холме, она наблюдала за скользившими по заливу рыбацкими лодками с нарисованными в носовой части слегка прищуренными, внимательными, по финикийскому обычаю глазами и заметила вошедшую в залив яхту Azimut. Яхта была выше классом, чем генерала Кисловского, но воспоминания наполнили Тусика. Она, ладонью прикрыв от солнца глаза, пригляделась, отметила новозеландский флаг. Вздохнула. Начала спускаться с холма. Остановилась, обернулась. На мостике яхты — это было видно невооруженным глазом — стоял невысокий седой капитан. Он был похож на Илью Петровича. Да мало ли кто похож на Илью Петровича! Мало ли! Мало… Тусик продолжила спуск.
В отель Golden Tulip члены туристической группы возвращались уставшими, но, приняв душ, окунались в ночную жизнь. Держась чуть особняком от соотечественников, Тусик облюбовала клуб “El Fuego”, где посредине зала располагалась овальная стойка, а трое барменов работали споро и внимательно. Уже после второго посещения клуба Тусик заметила, что бармены узнают ее, обращаются с вопросом “Вам как всегда?” и, даже не дожидаясь ее ответа, ставят перед ней конусообразный, предварительно выдержанный в морозильнике бокал с полюбившимся в последнее время Тусику коктейлем “маргарита”. Это показалось ей несколько странным — в клуб ближе к ночи набивалось несколько сотен посетителей, почти каждый вечер там, под присмотром своей судовой полиции, отдыхали крепкие парни со стоявшего на рейде американского авианосца, — но потом Тусик подумала, что в подобном проявляется западный менталитет, проявляется внешняя расположенность при полном отсутствии расположенности внутренней, характерной для менталитета восточного, и решила, что следует оставлять побольше чаевых.
Отправляясь в клуб в очередной раз, Тусик внимательно осмотрела свое отражение и осталась довольна. Она спустилась на лифте в лобби, через вращающиеся двери вышла на улицу.
Уже неподалеку от клуба Тусик увидела на противоположной стороне улицы девушку, катившуюся на инвалидном кресле с электрическим приводом в одном с нею направлении. “Не может быть!” — подумала Тусик и отвернулась, но сходство было поразительным.
Тусик остановилась.
— Маша! — крикнула она, но девушка ее будто бы не слышала.
— Маша! — возвысила голос Тусик.
Девушка чуть наклонила вперед джойстик и кресло покатилось быстрее. Она слышала Тусика, это была Маша, Маша узнала Тусика, но делала вид, что не слышит! Зачем? Почему? Разве Тусик была в чем-то виновата? Ее всего лишь втянуло в воронку, она ведь пыталась помочь, она не была просто подстилкой, у нее были чувства, и к Маше — в том числе, легко судить по внешним признакам, а вот заглянуть глубже, вот понять…
Тусик остановилась, посмотрела налево — чисто! — и быстро пошла через улицу. В этот момент вывернувший из проулка автобус со стремившейся в “El Fuego” американской матросней налетел на Тусика и сшиб ее с ног. Тусик, словно все происходило не с ней, словно она была сторонним наблюдателем, услышала хруст своих костей, ее обволокла соленая волна, темнота мальтийского вечера сменилась яркими молниями, вспышками, заревом.
— Маша! — прошептала она, увидев, как к ней склоняется лицо охранника клуба, молодого сухощавого загорелого человека. И охранник тоже кого-то очень, очень-очень напоминал. Даже не жившего некоторое время в доме генерала Кисловского учителя Леклера, а старого, занудливого полковника Дударева, когда-то обидевшегося на чьи-то слова, слова давно забытые, сказанные по глупости, человеком в сущности мелким, ничтожным.
Тусик поймала руку охранника и не выпускала до тех пор, пока блиставшие перед ней молнии не погасли. Навсегда.