Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2007
Странно, но этот первый выпуск, этот провозвестник Дня, этот зеленый лучик начинавшегося рассвета-расцвета, этот “День поэзии” номер один был, кажется, вовсе не рассчитан на долгую жизнь: ни на полку не поставишь несуразно большую тетрадь, ни от сгибов не убережешь тонкую бумагу обложки. Эфемерность! Но именно по странности своего издательского вида это чудище сразу стало претендовать на беспрецедентное внимание.
Я помню, как магически действовала прежде всего зеленая обложка, навылет испещренная автографами поэтов. Она была немного похожа на ту легендарную скатерть в литературном музее, где хозяйкой салона вышиты имена знаменитых гостей, расписывавшихся мелом. Но здесь все было и демократичнее, и веселее: чуть не полтораста подписей — от Маяковского и Есенина до… Александра Голембы и иных неведомых мне стихотворцев; удовольствием было сидеть и разбирать их фамилии, словно это не обложка книги, а… послание.
И такое же действие нежданной раскрытости производил широкоформатный игинский шарж, где три десятка авторов (и вся редколлегия) были собраны “вокруг стола”, причем мгновенно узнаваемые корифеи вроде Симонова и Твардовского соседствовали с персонажами, словно забежавшими “со стороны” (и даже забредшими — так тихонько стоит почти на обрезе картинки Владимир Соколов, явно не знающий себе настоящей цены).
Что могли мы знать в тот момент о новом поэтическом поветрии? Я был
выпускником филфака МГУ и мнил себя причастным к читательской элите, но и мне надо было дожить двенадцать лет до первой публикации в “Дне поэзии” и четверть века — до иронического этюда “Ночь поэзии”. Что я мог знать? Только чуял свежесть порыва. Да и все чуяли.
Кажется, редколлегия первого выпуска делала все, чтобы не спугнуть удачу, то есть не спровоцировать окрик сверху: может, оттого и “глушили резонанс”, что не день, а век поэзии видели в мечтах и потому из суеверия делали вид, что ничего особенного не происходит. И заседания не в официальном офисе проводили, а по очереди дома у коллег, и к читателям обращались в таком стиле: “Это не парад и не смотр… Это один из обыкновенных дней нашей поэтической жизни…”
Ну да, из “обыкновенных” — так мы и поверили! Это сейчас кажется, что четверть века, которые продержалось издание, не бог весть что (его смела Перестройка, позволившая все говорить без рифм, впрямую), но тогда, в 1956 году, казалось, что только в рифму можно говорить последнюю правду, только в состоянии сомнамбулического всеведения можно воспринимать ее.
Я был потрясен прочитанным.
Три поэта подействовали особенно.
Каким-то чутким, ломким, прозрачным, доверчивым ожиданием — Евтушенко. “Он встанет, узнанный, над миром и скажет новые слова…” Что-то брезжит в туманном будущем, что-то вырисовывается в мареве у горизонта, что-то трогает в лукавом: “…не знаю я, чего он хочет…”
А в контраст — горькое возвращение Заболоцкого из лагерной жути. “Все ли вы забыли?..” — там, в занесенном снегами прошлом, в прахе небытия, в непоправимости немоты? Как страшно это действовало в “Прощании” с ними — “столбики из пыли”…
Евтушенко был — разведчик грядущего, Заболоцкий — вестник прошлого, а настоящий поэт настоящего, властитель дум моих 1956 года конечно же Леонид Мартынов.
Все мы на день старше.
Мрак поглощает дым и чад.
С небес не вальсы и не марши,
А лишь рапсодии звучат…
Вальсы… Не надо искать в этом ничего “венского”. Для того времени вальс — синоним веселого времяпровождения, легкого бездумья. А что, вы хотели бы, чтобы Мартынов рок-н-ролл или буги-вуги помянул как символ гульбы? Нет, хватало тогда и вальса…
Марши… Ах, вот тут попал он в точку! Через полвека — русский марш, антирусский демарш… И допрос: можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь? Так и хочется переспросить: а ты эту площадь строил? Хоть один дом на ней?
Нет, не вальсы и не марши, но рапсодия мартыновская звучала во мне: горькое сказание о народе, то ли вышедшем из смертельного испытания, то ли готовящемся к нему…
И теперь звучит.