Из цикла «Послесловия»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2007
И был наш последний, уже телефонный разговор. Самый обычный, поскольку ничто не предвещало, что другого не будет. Какие-то повседневные дела, редакционные новости, хлопоты о тираже, о подписке. Разве что был еще один, дополнительный повод. Речь шла о переводе только что присланных новых рассказов Вано Сирадегяна, кстати, нашего давнего автора, отмеченного в свое время премией “Дружбы народов”.
Вано когда-то был выдвиженцем Гранта Матевосяна, объектом его дружеской опеки. Правда, с началом 90-х годов Сирадегян воспринимался скорее не в привычном амплуа прозаика, а в роли государственного деятеля. Еще бы: министр, мэр Еревана — восходящая звезда на политическом небосклоне. Впрочем, фортуна изменчива. Вместо ожидаемого вперед и выше — сбой в карьере, межпартийные раздоры, низвержение с политического олимпа. То ли исчезновение, то ли изгнание… И вдруг внезапное для окружающих эхо творчества. Возвращение к литературе, к исконному призванию.
Грант беспокоился: надо поддержать. Политика политикой, а литература литературой. Вано Сирадегян, что бы там ни говорили в парламентских кулуарах, — дарование несомненное, самобытное. И нельзя, чтобы в азарте предвыборных компроматов забывали о таланте.
Конечно же я обещал. Давно понял, что Матевосян никогда не хлопочет попусту. Уж сколько было случаев убедиться в точности его рекомендаций: Камари Тоноян, Тер-Меружан, Агаси Айвазян, Мушег Галшоян, Левон Хечоян…
Когда-то именно с его подачи я открыл для себя прозу Гургена Маари. От него услышал об удивительном романе “Горящие сады”, изданном на армянском, но безнадежно застрявшем на стадии русского перевода. И опальная эта книга на годы стала для меня художественным потрясением.
Словно из небытия, со дна исчезнувшей Атлантиды вставала здесь трагическая эпопея города Ван и всей Западной Армении. Словно воскресли, ожили, заговорили на разные голоса люди, населявшие этот край всего лишь столетие назад. Крестьяне, ремесленники, торговцы, учителя, священники, врачи. То плутоватые, то простодушные, то проницательные, то попадающие впросак… У каждого свой мир, свои меркантильные или политические расчеты, свои амбиции и хитрости. И одна, подступающая ко всем, ломающая сложившийся уклад беда — развязанный в Османской империи геноцид. Не роман, а сплошная, до сих пор не зарубцевавшаяся рана.
Я понимаю влюбленность Матевосяна в этот выстраданный, переполненный эмоциями, драгоценными подробностями минувшего, пронизанный тоской о невоз-вратном текст. Понимаю, почему он ставил этот шедевр Маари рядом с творениями Егише Чаренца и Акселя Бакунца. Да и сам я столько раз тщетно пробовал проломить стену молчания вокруг романа.
В 70—80-е годы перевод “Горящих садов” не мог пробиться в свет из-за цензурной перестраховки, из опасения навлечь нарекания турецкой стороны, из нежелания лишний раз напоминать о “разоблаченных” дашнаках, рамкаварах, гнчаках, изображенных в романе отнюдь не злокозненными буржуазными агентами, а обычными людьми, вовлеченными в драматический переплет истории. То ошибающимися, то способными на героизм и самопожертвование.
В 90-х годах дашнаки перестали быть запретной темой, но стало не до переводов вообще. Издательства задыхались от нищеты, от бешеных цен на полиграфию и бумагу. Пришла пора детективов, триллеров и прочего коммерческого чтива. А у Гургена Маари — что? Реквием по легендарному, зажатому в тиски турецкой осады Вану, воспоминания об улицах, площадях, базарах, препирательствах канувших в Лету торговцев, о кофейнях, о вкусе знаменитого лаваша, об ахтамарском, стоявшем посреди озера монастыре, о жарких дебатах романтиков национальной идеи. Словом, литература. И добро бы ходовая, модная, скажем, английская или американская, а то ведь армянская. Не до нее. Устали уже от дружбы народов.
Лишь в начале нового тысячелетия забрезжил долгожданный просвет. Да и то благодаря занимавшемуся меценатством Фонду Сороса.
Так или иначе, но, оказавшись в Ереване осенью 2002 года, я протянул только что изданную книгу. Предисловие к ней написал Матевосян, а я тоже значился в выходных данных — как редактор.
Мы оба радовались тогда этой, почти невероятной удаче. Наконец-то сбылось, получилось.
Однако Матевосян быстро умерил мое торжество, произнеся одно только слово: “Мндзури”.
И опять он был прав, назвав это имя.
Ну да, классик, живший в Стамбуле. Великолепный мастер новеллы, превосходный стилист, знаток крестьянского быта, свидетель неисчислимых народных страданий под гнетом геноцида. Долгие десятилетия мытарств, а под конец жизненного пути — горькая участь продавца поминальных свечей в храме. И все творчество Мндзури еще только предстоит открыть, постичь, оценить заново. Особенно в России, где оно и по нынешний день неведомо.
Мгновенная ассоциация.
Жена Матевосяна Вержинэ многие годы руководит Музеем Ованеса Туманяна. Изо дня в день она приходит в этот дом на холме, встречая делегации и экскурсии. Круг ее постоянных забот — наследие гениального поэта, его архив, собирание бесценных документов и реликвий.
Грант тоже был завсегдатаем этого просторного дома, расположенного в самом центре Еревана. Не по обязанности, а по внутреннему тяготению, по родству душ. Его снова и снова влекло в эти залы, овеянные незримым присутствием мастера, к просторному письменному столу. Почему? Он сам дал ответ. Потому что “Туманяном мы живы. Без Туманяна — нас нет. В большой мир разнонациональной, разноязыкой литературы мы входим вместе с Туманяном”.
Ованес Туманян был неизменным спутником его размышлений и в молодости, и в поздние, зрелые годы. Не только в статьях, выступлениях, но даже в рассказах ссылки на него, пересказы, цитаты. Творец “Ануш” и “Взятия крепости Тмук” глубоко чувствовал свою национальную миссию, Грант Матевосян на это чувство равнялся. Подобно своему кумиру, он тоже был хранителем традиций родной литературы, ее богатств и ее совести. Наследие Туманяна, Абовяна, Чаренца, Бакунца, Маари, Мндзури лишь толика его писательских попечений.
Но вернусь к нашему последнему разговору.
Между делом я все-таки улучил момент спросить у Гранта о том, что больше всего волновало меня, — о твердо обещанной и уже объявленной журналом повести “Мост княгини Нана”. Мол, заждались, пора бы дать в “Дружбе народов” новую прозу, столько лет прошло со времени предыдущей публикации. Он ответил, что не забыл о своем долге, рукопись движется, а переводчица Анаит Баяндур готова взяться за работу. Скоро получим.
Увы, это “скоро” так и не наступило. Обострившаяся болезнь, экстренная
поездка на обследование в Америку. Не помогло.
На протяжении 90-х годов Матевосяна часто упрекали за непривычно продолжительную творческую паузу. Строили догадки о кризисе, надломе, тупике. Наверное, были свои причины, затормозившие работу. Послесоветская разруха в Армении, сумгаитская и карабахская драма, зимы без тепла и света, политическая смута, на которую он, как председатель писательского Союза, вынужден был реагировать.
И все же я склонен предположить, что виной было другое — невероятно обострившаяся требовательность, желание вырваться за пределы обычного профессионализма, выйти в каждом тексте к некоему откровению, проникающему в самую суть бытия. Недаром же он озаглавил эссе о Туманяне емким словом “Совершенство”, недаром призывал здесь “истолковывать, развивать, опровергать, обновлять и усваивать разноязыкое божественное письмо”. Эта неистовая, мучительная жажда совершенства побуждала не повторяться, преодолевать себя, искать в головокружительных поворотах истории, в ее изменчивом течении точки нравственной опоры.
Помнится, в середине 80-х годов я был у Гранта в гостях.
Что поразило меня тогда больше всего? Лежавшая на его письменном столе толстенная рукопись. Почти готовый, почти завершенный — предполагалась только доводка, только шлифовка — роман. Название еще не утряслось окончательно.
— Может быть, “Боров”, — нерешительно произнес Грант. И вдруг зажегся, заговорил о замысле, о том, почему так медленно, со сбоями продвигается повествование. Посреди этого сбивчивого монолога вдруг высветилась несколько косноязычная, но ключевая фраза: “Писать надо народом”.
Похоже на подстрочник? Но сквозь неуклюжую, тяжеловесную конструкцию проступил подтекст — философский, обязывающий, восходящий к Толстому. А к этому и прорывался Матевосян: выражать то, что думает, чувствует, говорит народ, что растворено в его представлениях, идеалах, в самом составе крови. Поистине толстовская задача — слиться с тем, что близко труженикам, воспринимается ими как основное, изначальное, исконное, инстинктивно отделяемое от преходящего, суетного, наносного. Есть земля, пашня, луг, ульи, пчелы, коняга Алхо, вышагивающий по горным тропам со своей тяжелой поклажей, Алхо, которому некуда деться от слепней, ос и гадюк, а есть цирковая кобыла Нариндж, гладкая, грациозно переступающая на манеже, демонстрирующая свою стать на потеху публике. Конечно, она эффектна, эта породистая красавица. Глаз не оторвать. Все так, только странное ощущение: “Я вдруг почувствовал, что во мне растет вражда к этой жирной кобыле, и, глядя на ее гладкий, каждый день прочесываемый круп, я почувствовал, что ненавижу ее и что во мне крепко засела та, другая лошадь, которая называется мерином, которую жалят шмели, бьют дети и шпыняют взрослые…
— Дрянь, — я ударил ногой по ее вздутому, крутому брюху. — Дрянь! Не рожала, не навьючивалась, не стонала под грузом”.
“Писать народом”. Не потому ли в одной из последних повестей Матевосяна “Хозяин” возникает удивительное, диковинное обобщенное “мы”, ведущее повествование: “Мы поднялись с земли… мы сказали… мы молча стояли…”
Кто эти загадочные “мы”, рассказывающие о событиях, комментирующие их, дополняя, перебивая, высмеивая и опровергая друг друга? Горы, село Цмакут, род, предки, потомки, поколения, уже исчезнувшие с лица земли, или те, которым лишь предстоит обосноваться на ней? Скорее всего все вместе, в совокупности, в слитности, включая мудро взирающих с небесных высот Акселя Бакунца и Ованеса Туманяна.
Чуть ли не эпос, но не традиционный, а нынешний. Соприкасающийся у писателя не только с Толстым, но и с Фолкнером. Хранящий в своих генах легендарного “Давида Сасунского”, но аукающийся с Сарояном и готовый поиздеваться над экзистенциализмом, над модой на итальянского кинорежиссера Антониони и срезать молоденькую искусствоведку Еву Озерову почти шукшинским вопросом: “А была ли у Антониони теща?”
Прозвучавший в повести “Похмелье” этот провокационный, ехидный вопрос вовсе не эпатажен. Он знак властного земного притяжения, от которого не уйти, не спрятаться в эмпиреях. Потому что без тверди под ногами, без пресловутой, с дурным характером, интриганки-тещи все иллюзорно. Своими склоками и придирками она возвращает от поэтических воспарений к первичной материи, к реальности. Экзистенциализм, конечно, умен, эрудирован, философски подкован. С ним легко, ведь он не плачет, не пачкает пеленки, не изводит ревностью, не отравляет существование заботами о получке, о протекающей крыше, о каком-нибудь отбившемся от стада теленке. Только свары, неурядицы, прохудившаяся одежда, тяжбы с родственниками, болезни, поминки — это и есть подлинная жизнь. Непраздничная. Временами опостылевшая, но все равно желанная, терзающая жену Симона Агун окаянной дилеммой: “Я счастливая или несчастная?”
Наверное, чем дальше, тем основательнее погружался писатель в эти онтологические бездны. Прошлое и настоящее, национальные устои и экзаменующая их текущая политика, библейские мотивы и падкая на обольщения, суматошная, нервически расхристанная современность, бесконечная вереница сцепленных друг с другом причин, следствий, конфликтов. Может быть, потому Матевосян и запрещал себе торопиться, поддаваться искушению скорых развязок, снова и снова усложнял задачи, стараясь уловить за внешним суть, “писать народом”. Не о народе, не про народ, а его представлениями, его сознанием. Ибо сама литература тоже призвана стать органической частью вековечного народного бытия, “то есть природы, то есть всего сущего”.
Неожиданная нота пафоса, вторгшаяся в нашу беседу, лишь слегка приоткрыла настроения Гранта, то напряжение, с которым он пробивался от эпизода к эпизоду рождавшегося в те месяцы романа “Боров”. Я все-таки верю, что когда-нибудь будет возможность познакомиться с ним. Хотя бы в отрывках, фрагментах, черновых набросках.
А вообще-то в тот день Матевосян держался весело, гостеприимным, хлебосольным хозяином. Шутил, балагурил, потешался над коллегами-сочинителями. Пуще всего над Вардгесом Петросяном, вставшим во главе Союза писателей. Он выглядел у Гранта этаким везунчиком, якобы сидевшим в раннем детстве на коленях у прославленного маршала Баграмяна, баловнем фортуны, любимчиком республиканского начальства. Я же, вслушиваясь в эту гротескную феерию, видел перед собой не столько реального Вардгеса, сколько героиню повести “Мать едет женить сына” — язвительную, строптивую, сумасбродную Агун. В протяжной матевосяновской интонации воскресали ее черты, ее обиды на мужа, свекровь, соседей, родственников, ее нескончаемое сражение с нуждой и невзгодами, ее непокоренная воля, ее гордость за то, что выстояла, и ее горечь оттого, что никто не помог. Все, что приобретено, что было в доме, взято с бою, отвоевано самостоятельно, и “ничего не далось легко, не снеслось, как яичко, только деревянные ложки явились нежданным подарком”.
Вардгес Петросян просто подвернулся под руку, стал объектом экспромта, язвительной импровизации. В конце концов, они были ровесниками, людьми одной генерации. Хотя, случалось, спорили, нападали, наскакивали друг на друга. Из-за перспектив “деревенской” и “городской” прозы. Из-за расхождения во взглядах на то, что “современно”, что “передовое”, а что “оторвано от жизни”.
Замечу попутно: по моему мнению, Петросян был хорошим руководителем вечно кипящего, взбаламученного, конфликтующего писательского сообщества. Умелым, заботливым, способным защитить и квартирные, и материальные интересы своей паствы. Его проза отнюдь не была дружно пинаемой “секретарской литературой”. И знаменитые “Армянские эскизы”, и роман “Пустые стулья на дне рождения” несли в себе беспокойный поиск, зондировали сегодняшний смысл существования. Не традиционная патриархальная Армения, а Армения городская, выходящая на международный простор, ведущая диалог с разбросанной по планете диаспорой, с Англией, Турцией, Ливаном, хранящая память о геноциде, но заново осмысляющая свою историческую миссию.
Я с волнением наблюдал Вардгеса во время телевизионных дебатов между армянской и азербайджанской стороной, затеянных Горбачевым после сумгаитской резни. Писатель отбивался и от витиевато философствовавшего генсека, и от нападок маститого азербайджанского прозаика Мирзы Ибрагимова. Оба они — Петросян и Ибрагимов — входили в ту пору в редколлегию нашего журнала, присутствовали на регулярных заседаниях. И потому навязанное ристалище было для них вдвойне тягостным. Уже не столько коллеги, сколько участники конфликта. Наутро Вардгес должен был приехать в редакцию, но не смог. Позвонил в полной подавленности: “Извини, нет сил выбраться”.
Не берусь гадать, как могла бы сложиться творческая биография Петросяна впоследствии, как раскрылось бы его дарование на новом переломе истории, поставившем под вопрос весь прежний советский опыт. Что толку строить предположения? Вмешался рок, и окончательную черту подвела загадочная, нелепая гибель писателя.
По поводу этого жестокого, подлого убийства, как водится, судачили разное. Но я не следователь и не судья, чтобы вдаваться в подробности. И Вардгес мне запомнился живым, энергичным, деятельным, радеющим за то, чтобы армянская литература всегда получала площадь на страницах “Дружбы народов”. А на моем письменном столе уже столько лет лежит подаренный им альбом с видами Арарата. При утреннем освещении, в полдень, на закате. Он вручил мне его на склоне библейской горы со словами: “Сравни. В натуре он еще великолепнее”.
Много бы я дал сейчас, чтобы Грант и Вардгес как ни в чем не бывало вели свои споры, подкалывали, подначивали друг друга, обменивались фехтовальными выпадами по поводу “папахоносной действительности”, урбанизма и пантеизма. И никуда не деться от печали, что это уже невозможно. Поезд ушел, а нам остались откровения, озарения, метафоры. Но я непроизвольно отвлекся “от темы”, от Гранта.
Случилось так, что я впервые узнал о нем в небе. Точнее, в полете из Москвы в Ереван. Просто вынул из дорожной сумки прихваченный в рейс номер “Литературной Армении” с повестью “Мы и наши горы” и уже не мог оторваться, ощутив вулканическую энергию текста. Заглянув наутро к своим коллегам, убедился, что первое впечатление не обмануло. И Наташа Гончар, и Сюзанна Гулакян, и Юрий Баласан взахлеб говорили о начинающем прозаике. Спасибо им. И вообще, замечательная собралась тогда редакция. Сплошь одержимые, горящие, готовые сражаться за любую талантливую вещь. И само собой за напечатанного ими молодого Гранта, который сразу же стал возмутителем литературного спокойствия. Не то что гонимым, но взятым на подозрение, вызывающим опаску. Иначе и не могло быть: свой стиль, свой голос, иная мера смелости, ирония над бюрократией, над ее благостными утопиями, прорыв из упорядоченного, расчисленного мира иллюзий к стихии непредсказуемых конфликтов. Особенно на селе.
Кто-то рапортовал о достижениях — Матевосян бил в набат: “Сегодняшняя Армения потеряла треть своих бывших пастбищных угодий и треть же пахотных земель, и это при том, что в количественном отношении деревня имеет сейчас то же население, что и до советизации, плюс механизация сельского хозяйства! Как бы то ни было, сегодня мы стоим перед фактом враждебного отношения крестьянина к земле”.
Кто-то с инерционной восторженностью превозносил успехи социалистического реализма — Матевосян предостерегал: “Я думаю, мы теряем нашего читателя и ему нечего ждать от нас”. Запальчиво? А может быть, молодой тогда еще писатель прозорливо прорицал грядущую (сегодня уже грянувшую!) расплату за неподлинность, за то, что “мы не берем жизнь такой, какая она есть, а только врем, что берем”? Увы, не услышали, отмахнулись, списали на горячий темперамент. Однако пророчество все-таки настигло, сработало: рухнувшие с началом 90-х тиражи, пустующие читальные залы, падение авторитета писательского слова да и самого статуса властителя дум.
Всю обратную дорогу из Еревана не покидало приподнятое настроение. Не зря ездил, тратил командировочные, возвращаюсь не с пустыми руками. Спустя несколько месяцев в “Дружбе народов” появилась рецензия Володи Баблояна на повесть “Мы и наши горы”. Первая в Москве. А следующий год мы уже открывали ставшими сейчас хрестоматийными рассказами “Алхо”, “Месроп”, “На станции”.
Так и пошло наше сотрудничество.
С тех пор почти вся проза Матевосяна приходила к русскому читателю с наших страниц: и “Мать хочет женить сына”, и “Твой род”, и “Ташкент”, и “Хозяин”…
Поразительная вещь. Писатель с самого начала нашел себе переводчика. Созвучного ему, улавливающего любые оттенки текста, способного артистически воссоздать его во всем богатстве настроений, психологических нюансов, прихотливой стилистики. Случай почти уникальный. Ведь совместная работа Гранта Матевосяна и Анаит Баяндур, дочери выдающейся поэтессы Маро Маркарян, длилась не год, а долгие десятилетия. Они шаг за шагом уточняли, доводили до оптимального соответствия каждую строку, каждую интонационную краску.
Я и сегодня воспринимаю их как одно неделимое целое, хотя знаю, что у Анаит Баяндур есть свои предпочтения и пристрастия, что она тоже яркая индивидуальность. Не только переводчик, но и страстный публицист. Со своими взглядами и своей общественной позицией. И все же Матевосян — это особое. И кому, как не ей, довести до читателя оставшиеся еще не переведенными произведения — и прозу, и блистательные критические этюды.
Грант был частым гостем “Дружбы народов”. Своим в наших коридорах. И Государственную премию, присужденную ему, мы праздновали и как нашу, журнальную победу. Я же был искренне рад еще и тому, что незадолго до решающего тура голосования напечатал в “Правде” статью “Цмакутская сага”. О нем, о его значении для нашей многонациональной литературы.
Я и сейчас легко представляю писателя в нашем редакционном флигеле. Рассказывающим о планах, расспрашивающим о своем друге Андрее Битове, о Юрии Казакове, посвящающим нас в новые произведения Амо Сагияна или Ваагна Давтяна.
В этот флигель сейчас бы экскурсии водить. Как в храм, как в музей, как в некую обитель духовности. Столько людей перебывало в этих тесных клетушках: и Сильва Капутикян, и Маари, и Серо Хандзаян, и Левон Мкртчян, и Константин Симонов, и Юрий Трифонов, и Юхан Смуул, и Юстинас Марцинкявичюс, и Олесь Гончар. Но поздно. Не получится. Теперь в нем вальяжно расположилось бойкое кафе. Дымок от шашлыка, снующие взад-вперед официанты, загулявшие господа, отмечающие удачные сделки.
У Гранта Матевосяна были другие заботы.
Его лишали покоя бедственное положение деревни, растущая эмиграция из Армении, остановившиеся заводы. И не только это.
О чем, кроме всего прочего, шел разговор при нашей последней ереванской встрече? Об утрате контакта между литературами. О том, что сегодняшние армянские писатели не знают сегодняшних русских коллег и наоборот. О том, что если это продолжится, то пропадет традиционный интерес друг к другу и в проигрыше окажемся мы все. И еще о том, что теперь редко увидишь человека с книгой в руках. Разве что с детективом.
Виновато время? Отчасти. Но виноваты и мы сами, потому что еще не пробились к тому, чтобы наше слово стало насущным.
Я все-таки надеюсь, что станет. Что строки Матевосяна будут по-прежнему объяснять нам с вами нас самих. Надеюсь, что конь Алхо не зря вышагивал по дорогам Цмакута, а неукротимая Агун не напрасно старалась выяснить — она счастливая или нет. Ни сегодня, ни завтра мы не уйдем от этого выяснения, от матевосяновской классики, то есть от литературы, то есть от самопознания, то есть от самих себя.