Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2007
Анатолий Маркович Цирульников — профессор, доктор педагогических наук, член-корреспондент Российской академии образования и действительный член Академии педагогических и социальных наук.
Географически, по карте — путешествие из Вологды в Татарстан, оттуда в Бурятию — странноватая линия, наподобие гиперболы. Но есть ось, к которой она бесконечно стремится, или уходит, — культурно-национальная почва.
Эта старательно уничтожавшаяся инстанция разбросана по родным просторам далеко не равномерно. Если взглянуть на нее, не знаю уж откуда, сверху или из глубины, она напоминает клочья тумана, завихрения реки, вывороченные, раскиданные там и здесь камни. Бывает, тянется без конца голая пустыня (в большом городе — тоже). А то вдруг — оазис, и буквально на пятачке — невероятная плотность людей, опыта.
Модернизация, выдуманная за столом, их не видит, а если и встречает на пути, то входит, как нож в масло, не испытывая сопротивления. Между тем именно в этих местах произрастает, невзирая ни на что, жизнь…
Паучок на паутинке
Над землею паутинка летит,
Паучок на паутинке сидит.
Ах, какая над землей высота.
Ах, какая на земле красота…
Из песен, собранных детьми в вологодском
краеведческом лагере “Исток”
Всевидящее око
Рядом с развалинами розового храма Божьей Матери стоял другой храм — Николы Чудотворца. Почти уже восстановленный, пахнущий свежим деревом. Реставрацией занималось муниципальное учреждение “Ангел” здешнего сельсовета. “Ангел” был явлен в одном-единственном лице плотника, художника и монтажника-высотника, в прошлой жизни колхозного тракториста — Анатолия Васильевича Макарова, которого я и разглядеть-то толком не успел — в деревню заехал на четыре часа, наскоком.
Мастер, видно, был самородком. Рос без отца. Колхоз. Потом привела судьба сюда, и тут душа проявилась. И понемногу, понемногу… Представитель “Ангела” поводил меня по церкви, показывая, что еще недоделано: тут престол надо поставить, там царские врата расписать, но служба уже шла, по праздникам. Часть икон — новая, а часть — старая. Одна прежде была дверью в хлеву. Другая хранилась в муке, поэтому местами белая. На третьей рубили мясо, и следы остались от топора.
А вот икона вообще удивительная, показал бывший тракторист Макаров. На иконе — Божья матерь с закрытыми глазами, а надо лбом наплывает еще лоб — и на нем третий глаз открыт. Писана не по канонам, но, говорят, старая и называется — Всевидящее око.
Мне икона показалась образом этой деревни с необыкновенным названием.
Когда-то она называлась просто Старина и принадлежала одному помещику, выигравшему деревню в карты у соседа. Слово “старина” употреблялось в смысле “пустое место”, “развалины”, “много раз паханная и перепаханная земля” — в противоположность целине, дерновине. На месте старой распашки жил почетный гражданин, некто Федор Николаевич Полянский, славившийся реформаторством, он все делал на свой лад и других заставлял следовать своему примеру. Рядом с деревней Старина помещик построил усадьбу и назвал ее Новой. Но этому воспротивился местный священник, который указал на старое название в церковной книге и отказался переименовывать деревню. Тогда помещик обратился к обществу. Мужики рассудили: и традицию нельзя нарушать, и помещика не хочется обижать. Нашли компромисс: назвали деревню Новая Старина. Так и дошло до нашего времени.
А кроме названия мало что осталось. Из барского дома сохранился только шестиведерный самовар, в советские времена в МТС в нем грели воду для машин. В свинарнике барина разместилось сельхозучилище. Дети помещика, не уехавшие во Францию, — кто был выслан, кто переквалифицировался в электрики. Внуки жили в коммуналке. Один внук, академик, наладил производство оптического стекла, из которого делают бинокли и телескопы…
Всю эту историю про Новую Старину я узнал от дочки современного “помещика”, то есть здешнего фермера, Вики Папиевой. Вика и ее школьные товарищи занимаются в краеведческом лагере “Истоки”, ходят по деревням, записывают бабок, дедов, получаются фрагменты жизни, если соединить — история. Благодаря Вике и ее друзьям известно, что народ тут, в Новой Старине и окрестностях, жил примечательный. К примеру, землевладелец Виктор Александрович Владимирский. В Петербурге он издавал газету, а в деревне построил церковь и приходскую школу. Сын его был предводителем уездного дворянства, отличался музыкальностью, артистичностью и, как пишет Вика в своем реферате, “был влюбчив”.
В поместье Владимирских было красиво: в стеклянной оранжерее выращивались лимоны, сливы размером с куриное яйцо. Трехметровые пальмы… В усадьбе протекал ручей, через который построили красный мост, а рядом — искусственный водопад и двухэтажный сказочный домик. В живописном парке деревья были подобраны не только по виду, но и по форме кроны, времени цветения, времени окрашивания листвы. В парке любила гулять жена помещика Ольга Васильевна, и место назвали Ольгиной рощей. Теперь там заросли, но осталась прорубленная в парке просека, через нее с веранды помещик смотрел на мост, где по праздникам гулял народ. Супруга Владимирского занималась благотворительностью, многих сама лечила, помещик построил двухклассную школу, а тем, кто хотел учиться дальше, давал в дорогу по пять рублей золотом: “Учитесь, ребятки, неученье — тьма…”.
Крестьяне потом часто вспоминали барина, жалели. Во многих местах о своих хозяевах вспоминали хорошо, хотя сами же их прикончили.
Церкви тоже строили на средства дворян Владимирских. Летнюю — Пресвятой Богородицы, и зимнюю — Никольскую. В церкви была трехъярусная звонница, звон колоколов разносился на всю округу. Последнего здешнего батюшку Ивана Григорьева увезли на Левашевскую пустошь — кладбище советской власти, где не делали холмов, там вырос строевой лес. В списке имен расстрелянных, который позже составили сотрудники Комитета госбезопасности, он значится под номером 5895.
Еще помнят, как во время войны из Вычегры привезли заключенных — снимать с церкви колокола. На постой отправили к бабушке Вики, Иде Алексеевне. Уж как та их кляла, ругала, говорила: большой грех снимать церковные колокола! Но ничего не поделаешь. С помощью аркана добрались до купола. Колокола упали вниз…
Конец истории, впрочем, у Вики Папиевой оптимистический — церковь в Новой Старине снова восстанавливают.
Викин отец, фермер, взял развалины, где помещалась начальная школа, и построил дом, гараж, даже для своего работника дом построил. А в отреставрированной помещичьей усадьбе теперь располагается дом народного творчества. Водившая меня по деревне директор этого дома Людмила Титова рассказала, что у них есть и детский ансамбль, и для ветеранов — “Завалинка”. Восемнадцать пар бабушек и дедушек поют, пляшут, играют на гармони.
Вот такая деревня под названием Новая Старина. Что бы это могло значить? В чем смысл названия теперь? — спрашивал я разных людей. Один ответил: старое обновляется, новое становится старым.
Дантист-кантонист
“История России, Коля, — говорит он заведующему местным музеем, — она чувствуется. Мы даты выводим — это чепуха. Надо прочувствовать. Говоришь, русский? Подойди к зеркалу и посмотри на себя: с татарским оскалом, со скандинавскими кудрями. Я — русский? А Пушкин, потомок Ганнибала, — русский?”
О происхождении самого Михаила Ивановича двух мнений быть не может. Весьма выразительная внешность. С таким вот пузом, двойным подбородком и круглыми сумасшедшими глазами за стеклами очков. Брат — музыкант, сестра — гинеколог, а сам Михаил Куценя — дантист из Риги, в советские времена оказался в вологодской деревне по распределению. Женился, обзавелся детьми. И стал здешним эскулапом, сельской интеллигенцией. Эрудирован до умопомрачения. Едва мы обменялись рукопожатием, как Куценя начал доставать меня русской историей. Строчил, как из пулемета. Записать, тем более запомнить все совершенно немыслимо.
— Борисово, — продолжает он лекцию о селе, в котором мы находимся. — Есть разные версии происхождения. Борис — ближайший родственник Годунова, сын Василия Васильевича Темного. Другая версия — бояре Борисы… 1626-й год: впервые письменно упоминается в писчей книге Никиты Шоховцова, был большой чертеж. От чертежа сохранились только фрагменты… Все же, через Корнелиуса Балка, дослужившегося при Алексее Михайловиче до полковника, через родственников Годунова Долго-Сабуровых и помещика Качалова, предка будущего знаменитого артиста, мы потихоньку переходим к происхождению имения — старого дома, купленного недавно, — говорит Куценя, — в… 1793-м.
Музей, по которому водит меня Куценя, носит имя Юлия Александровича Голубцова, здешнего учителя географии, хрупкого, маленького, незаметного человека, с птичьими, вспоминают, плечиками, собиравшего этот горевший не раз музей всю жизнь и умершего в одиночестве. От него музей перешел к Мишиному знакомому Николаю Суворову — тоже на вид тихому, скромному человеку в сильных очках, Коля и открыл для меня этот местный музей, а Миша просвещает.
— Ты посмотри на этих молодцов, — говорит Куценя, показывая на фото начала века: пристав и подчиненные на крыльце полицейского участка, — посмотри, какие бедра! Что нынешние против них — мелочь. Какие плечи, усы, всего-то волостной участок — а каковы молодцы! Могли ли такие сдать? А вот революция — и все сдали…
Мельницы, заводики, маслобойки… Огромные качели в парке, на которых раскачивались до небес, судя по фотографии, барышни в платках и парни в кепках. Кованые гвозди в каждой деревне, где были свои кузницы. Корзинки крестьянские обыкновенные — с отделениями, чтобы не путать сорта ягод. Храмы, стоящие там и тут по реке Суде, и праздники, свои в каждой деревне: в Новой Старине — Посев, в Новолушино — Ильин день, в Акишево — Петров…
Построенная в 1903 году ткацкая школа для девочек, от которой осталось фото, пожарная каланча, от которой осталась каска, жизнь, от которой остались музыкальная шарманка, физгармония, ручной — картонный, в дырочках — “компакт-диск” из прошлого под названием “Вальс Тигреночек”.
— Вот бы сейчас послушать, — говорит Миша…
Но на чем слушать? Что смотреть? Тут было имение. Выйдешь из музея вниз, к школе, — над рекой и лугом за белой черемухой белеют развалины барского дома. В 20-е годы тут было общество инвалидов, собирали что-то, разбирали. Инвалиды растащили имение. Барская библиотека частью сгорела, частью была разворована, но все равно дети еще долго ходили в имение, рылись в книжных шкафах, разглядывали французские романы, читали Фенимора Купера…
В здешних краях, рассказывает Миша, райком партии утвердил “борисово-судскую зону”. Все было поделено на зоны: судская, пожарская, ново-старинская… А в Устюжине, где происходили подлинные события “Ревизора”, главой местной власти был Соломон Гольдин, его выперли, и теперь глава, подбрасывает мне сюжет Куценя, — бывший начальник тюрьмы. В администрации у него — надзиратели. И все по камерам: камера экономики, камера культуры, народного образования. “Будете писать, — советует Куценя насчет гоголевского города, — так и напишите: теперь здесь Хлестаков не пройдет!”
…Барского имения, в общем, нет, но на развалинах сейчас обустраивается местный предприниматель Валерий Иванович Безродный. Когда-то, при Николае Первом, кантонистам давали фамилии Безродный, Бескостный… Еврейские мальчики из бедных семей, служившие в штрафных батальонах и вышедшие в генералы. Михаил Иванович Куценя — явный кантонист. Выстрелив, как из пулемета, очередной монолог, приглашает в гости на фаршированную рыбу. До дома, однако, мы не доходим — Куценя говорит: надо на дежурство в больницу, и по дороге, набрав в магазине всякой всячины (нет, все-таки времена новые, даром, что вологодское село, а в коммерческом магазине импортный набор — как в столице, да и вообще, сообщает Куценя, тут у многих компьютеры, спутниковые антенны), сворачиваем влево, потом вправо, карабкаемся, скатываемся с борисово-судских горок и оказываемся в избушке, на которой Куценина вывеска: “Зубопротезный кабинет”. Ну, кабинет — сильно сказано. Больше смахивает на склад, заваленный разными железками, покрытый вековым слоем пыли, в которой застывают человеческие мосты и челюсти. Как земский врач, Михаил Иванович универсал: дантист, стоматолог, терапевт, гинеколог…
Нравы в деревне, по мнению Михаила, простые, то, что из города приходит, — в худшей форме. В школе девять случаев сифилиса. И наркотики в селе уже появились, но пока больше травятся, как говорится, с учетом “национальных особенностей”: водка с ипубруфеном. Или приходит мужик: “Михал Иваныч, я отравился, на свалке бутылку взял”. — “А что в ней, вода?” — “Нет”. — “Бензин?” — “Нет”. — “Так что?” — “Реахим”.
Разговор, как всегда у русских, уходит в высокие материи. Я ему — про знакомого голландца, считающего, что в России реформы проваливаются из-за плохих коммуникаций, вследствие чего изменения из центра идут медленно. А он мне — про Кутузова, которого Лев Толстой называет великим созерцателем: армию сохранил, доложил царю — и созерцал себе дальше. Это наша национальная черта. А начнешь ломать — выйдет худо.
Я ему — про японскую модель развития общества, похожую на пульсирующую звезду: какая-нибудь эпоха Мэйдзи — все раскрылись, заглатывают технологии, какие можно, — французские, английские, американские, а потом — бац! — закрылись и тихо переваривают в своей культуре. Потом бах — и опять. А деревенский эскулап-эрудит Куценя мне — про национальную модель, у нас, говорит он, так: сегодня наедимся, завтра будем блевать, послезавтра опять нажремся. А надо переварить. Немцу непонятное попалось — он будет сидеть до вечера со словарем.
А мы — ладно, пропустим, общий смысл ясен и хватит…
Хорошо сидим на Мишином зубодробильном складе, два очевидных кантониста. Я говорю, чокаясь стаканчиком для промывания мостов:
— Ну, почему, Миша, ведь такая чудесная, великая страна, Новая Старина — почему?
— Вовремя не принимали законы, — отвечает он, закусывая подозрительной колбасой. — Вовремя не спускали пар. Делали бы все вовремя — разве была бы революция? Вовремя не думали…
Места здесь интереснейшие для размышления. На белозерье встречаются деревни, в которых дают отчество по матери. Народ зовут: Люшич, Надич, Машич. В одной деревне оказываешься — будто в 50-х, в другой — как в 40-х: частушки, на шею вешаются… В деревне Харчевне дом нашли: одна половина новая, другая — со времен крепостного права. Залавок грубо сколоченный, ларь, кровать, ночная рубашка сохранилась — еще прабабушки. Дом стоит на тракте, рассказывает Куценя, и живущей в нем бабке — ей за девяносто, но прогрессивная, стихи пишет — что-то показалось, она вдруг сказала: “О, барин поехал”.
C ума можно сойти. А нельзя, спрашиваю, съездить к ней, сфотографировать?
— Нет, — вдруг трезвым голосом отвечает Куценя. — Она умерла.
И идет на дежурство.
Лобелия Дортмана
Цветет она в июне маленькими голубовато-белыми цветами. Местные принимают ее за ряску, а она — индикатор чистой воды. И чем дальше озеро от людей, тем лобелии больше. Нашли ее в Новозере, где Шукшин снимал “Калину красную”. Через некоторое время проверили — а лобелии уже нет. А как растения, животные сигнализируют об опасности среды обитания? Они уходят, исчезают, как и люди. Показателем благополучия или неблагополучия места, в котором мы обитаем, является не большинство или меньшинство, а отдельное, уникальное, реликтовое…
О лобелии Дортмана я узнал от учеников Борисово-Судской школы, которые уже много лет изучают реликтовые озера. Экспедиция учеников и учителей разбивает лагерь у озера и планомерно его исследует со всех сторон: прозрачность, цвет, осадок, запах, ландшафт, глубины… После того как озеро досконально изучено и описано, если в нем обнаружен редкий вид растения или животного, стремительно исчезающий, дети и взрослые решают, как сохранить озеро, в котором этот вид существует. Составляют заявку в Комитет по экологии и добиваются, чтобы озеро получило статус памятника природы. Это академическое исследование проводят ученики 5—10 классов обычной сельской школы, где работают учителя Сальниковы. Сергей Сергеевич преподает биологию, а Андрей Сергеевич — географию. Сальниковы — близнецы-братья.
Сергей Сергеевич — в очках, ученого вида. К приезду гостей в школе подготовили конференцию с обстоятельными научными докладами учеников. Я испугался и сказал Сергею Сергеевичу: а может, просто пообщаемся? Он ответил: это потом. Стали передвигать парты, делать “круглый стол”. Сергей Сергеевич повторил: не надо, это потом.
Андрей Сергеевич — копия брата, но в своем роде. Говорят, иногда берет рюкзак и уходит один в поход. Во время конференции я поинтересовался, какова тут у них демографическая ситуация. Андрей Сергеевич встал и вышел. Через некоторое время передает мне на маленьком листочке записку: динамика численности населения в области и районе за последние шестьдесят лет. В районе, где живут Сальниковы, население сократилось вдвое.
О них говорят: редкие люди, уникумы.
Таких, с особым складом мышления, истинных ученых и в среде научных сотрудников не часто встретишь. А чтобы вот так, в деревне… Сергея Сергеевича несколько раз звали в науку, но как-то обстоятельства не сложились, остался в школе. Андрей Сергеевич более сосредоточенный, хорошо умеет сводить все в систему, связывать. У него более конкретное мышление, а у Сергея Сергеевича — более абстрактное. В итоге — как два полушария одного мозга.
В сельской школе братья готовят ученых. В это трудно поверить, и поначалу, листая отчеты озерной экспедиции, в научной инстанции решили, что все сделали учителя, а ученики выучили. Потом прикинули объем работы, нет, одним Сальниковым не справиться. Приехали из Дарвинского государственного заповедника, из Русского географического общества, из МГУ — посмотреть на юные дарования, и с тех пор ездят с учениками Сальниковых в экспедиции в вологодское заозерье.
Через шесть лет после начала исследований в селе Борисово сложился центр со своей школой практической психологии, летними и зимними лагерями, учебными курсами, через которые прошли чуть ли не все учителя района. После очередной экспедиции вдохновленные участники возвращаются в свои деревни и продолжают изучать окрестности — обнажения, рощи, ручьи, живописные холмы, озера… Зачем им это? Мне объясняли: комплексное знание, полученное на природном объекте.
Обычно сельские дети говорить особо не умеют, а у этих — высокий уровень абстракции. Девяносто два ученика из Борисова и окрестных деревень выступили со своими исследовательскими докладами. Беру наугад: “Сравнительная характеристика энтомофауны побережья Кадозера”, “Оценка экологического состояния хвойного леса по модельным деревьям”…
Неважно, говорили мне Сальниковы, кем человек потом станет, главное — он сможет анализировать, решать жизненные задачи. Потом иной уровень общения у ребят в этих озерных экспедициях. В школе — разрушение личностных отношений, крики, сленг, а у них в лагере — другое. Еще — много брошенных детей, и когда такой ребенок попадает в экспедицию, он хоть видит другую жизнь, не говоря уж о том, что отдышится, отъестся, ведь многие ходят полуголодные. Экспедиция для них, сказали мне Сальниковы, — свет в окошке. Доказательство того, что можно жить, выйти из деревенского идиотизма.
— Вообще, лагерь — это праздник, — вздохнул Сергей Сергеевич и стал вспоминать, как в прошлом году они сидели на узлах перед уходом, а на песке кто-то написал: “До свидания, озеро Черное…”.
По-моему, он из тех физиков, которые лирики, Сергей Сергеевич. По уму мог бы стать академиком. А по сердцу… Когда тянут на какое-нибудь мероприятие, говорит: “Почему вы меня отрываете от детей?” Да с такой обидой. В них вся жизнь. Ему за сорок; как и брат, одинок.
— Да, — говорит Сергей Сергеевич. — Скудость жизни порождает высокий дух. Вот деревни уединенные, живут по своим законам, и эти законы кажутся окружающим странными. А они вырабатывались сотни лет. Так, может быть, и школы, их внутренняя жизнь понятны тем, кто ими живет, но не понятны тем, кто проверяет.
В маленькой школе есть соразмерность жизни, то, что называется лад. Каждый на своем месте делает свое дело. И в ужас приходишь, замечает Сергей Сергеевич, когда кто-то приезжает и с пореформенных позиций говорит: вы делаете неправильно. А ему, учителю маленькой сельской школы, сама жизнь доказала, что правильно.
Большая школа — стена, в прямом смысле отделяющая от жизни. А в маленькой стены нет. Я считаю, говорит Сальников, что это величайшая ошибка — ликвидировать маленькие школы: детей, мол, мало, дорого — ликвидируем школу. Я против. На этих маленьких школах завязана вся Россия. Так болота питают реки, болота осушают — озера исчезают…
В деревне школа — ось, вокруг которой все движется. У нас тут, в большом селе, бесплатно дрова не привезут. А в деревне маленькой — привезут. В нашей школе для родителей есть свой ребенок, остальные все — чужие. А у них там — все свои. Свой, особенный мир, в котором они живут более органично, в соответствии со здравым смыслом. А у нас — не со здравым смыслом, а с расписанием. Есть понятие конформизма. Мне кажется, конформист не может сформироваться в маленькой школе.
Этот пронзительный монолог Сальникова — не о политике. Я вообще не знаю его политических пристрастий. Он выписывает газету “Известия”, а брат, Андрей Сергеевич, — “Завтра”. Ну и что? Неужели тем, что выписываешь и читаешь, определяется уникальность человека?
— Сейчас я попритерся. А когда впервые пришел в школу, меня поразило отсутствие здравого смысла. Большая часть приказов — выдуманная чушь…
— Сейчас, говорят, опять пошел поток?
— Да. Но был период свободы. Хлебнули свободы — и теперь задушить трудно. Но у нас так устроено общество, что не дадут в полную силу почувствовать себя человеком. Переводят в людей ущербных… Вы не задумывались, почему чиновник регламентирован, а учитель — нет? И за работу учителю можно не платить. И доброго слова не говорить. У него такой статус — вечно озабоченного. На первом месте — долг, обязанность. А жизнь? Бунин говорил: жизнь — это восхищение. А у нас жизнь — сплошное исполнение обязанностей. Не знаю, что-то утеряно в нашей школе, и такое чувство, что, пока не найдем этого утерянного — пропорции, соразмерности, лада, — никакой проблемы не решим. Вот и загадка болота,— вспомнил Сергей Сергеевич начало нашего разговора. — И будет жить это болото тысячи лет. Интересно, кто-нибудь исследовал маленькие школы с точки зрения здравого смысла?
В Заозерье, сказочное зазеркалье, ведет медленная дорога через глухой вепсский край, с изредка встречающимися деревушками — маленькие низкие оконца, полуразваленные церкви, деревянные, неописуемой красоты (на паперти кто-то оставил бумажную иконку и бросил в блюдце мелочь), лесные озера и озерца, сохранившие вепсские названия: Светлое, Темное, Дом, Поляна… О вепсах — маленьком древнем народе, родственном чуди, исчезнувшем в советские времена, записанном поголовно в паспортах русскими, вдруг припомнили в последние годы: напечатали учебники, организовали национальный хор, создали особый район в Карелии. Я был там: корней нет, фольклорная, в общем, ситуация. Последние вепсы доживали свой век в берендеевых лесах на Вологодчине. Места тут встречаются заповедные, есть что исследовать. На дороге свежий медвежий след “в две “Примы””, как выражается Андрей Сергеевич. А волки, говорит он, прямо в дома заходят.
Десятилетний мальчик вышел зимой из дома и пропал. Пять дней не было, а потом приходит совершенно голый. Спрашивают: что с тобой было? Отвечает: меня кормили собаки молоком. Холодно было? В первый день холодно, говорит. А потом хорошо. Ночью, когда замерзал, я ложился спать между собаками. Парнишка даже не подумал, что это волки… У детей с природой вообще непосредственные отношения, прямые, считает Андрей Сергеевич. Мы едем с Сальниковыми и их коллегами осматривать озеро для будущей экспедиции.
И вот они на озере — тридцать детей и десять взрослых. Ставят палатки, разбиваются на группы: ландшафтники, геоботаники, гидротехники, зоологи… Расходятся и изучают озерный комплекс по своим методикам: “органолептический анализ воды”, “ловушки Барбера”… Разговор очень профессиональный, здесь не ученики и учителя — исследователи. Один изучает малую реку, другой — экологически неблагоприятный участок леса. Чтобы увидеть озеро в целостности, дети переходят из группы в группу, по кругу. Каждый вечер — обсуждение результатов. Потом все объединяются на конференции — прямо на озере.
Это не юные натуралисты, а путь к решению острейших проблем воспитания и образования. Они начали его, как сами говорят, холодной осенью 93-го, когда о воспитании молчали, пионерия и комсомол распались, на кружковую работу ноль внимания. В противовес и возникли здесь первые озерные экспедиции. Работали добровольцы, в свободное время, но потянулись люди из других деревень, и сложилось сообщество.
Вот кричим, умоляем: объединяйтесь, кооперируйтесь, чтоб не пропасть поодиночке. Люди, ау, где вы? А они здесь, на озере. Из Борисово-Судского, Пожаров, Новой Старины, Верхнего конца и Нижнего — всех деревень округи.
Вслед за экологами, биологами, географами, химиками стали объединяться историки, краеведы, фольклористы… В краеведческом лагере “Истоки” дети и взрослые в жару и стужу ходят по разным деревням, записывают воспоминания жителей, собирают старинные вещи, легенды, родословные, свет от потухших звезд — письма из лагерей, тех, “без права переписки”, колыбельные и плачи — свидетельства среды нашего обитания. Может быть, нам плохо потому, что испортили собственную среду обитания, забросили, не знаем ее? Может, поэтому одиноко?
А в Бабаевском районе теперь только скажи: встреча на озере — и все тут. Экологи, биологи, историки, родители, вообще — жители. Девять профильных объединений собираются за “круглым столом” вологодского заозерья.
Когда экспедиция заканчивается, созывается сельский сход, и ребята рассказывают об озере — что тут растет, сколько кострищ и бутылок на квадратном метре… Когда возвращаются сюда года через два-три и оказывается, что берег чист, — на душе такой лад. Рассказывали: однажды приезжают, а на озере коммерческий директор совхоза сидит, тоже ученик Сальниковых. “Ты что тут делаешь, ведь уборка?” — “Ну, — говорит, — надо же посмотреть, как там лобелия”.
Лобелия Дортмана — редкое, реликтовое, стремительно исчезающее растение, о котором тут знают, наверное, больше всех в стране. Из десяти озер, в которых оно встречается, девять — у них в районе, в семи лобелию обнаружили дети. Они сделали открытие: оказывается, она произрастает на большей глубине, чем принято считать, а восприимчивость лобелии к чистоте зависит от ее возраста. Наподобие детей в модели Сальниковых: дошкольник — созерцатель природы; младший школьник — творец, маленький принц; подросток — исследователь; выпускник — защитник.
Конечно, посмотреть со стороны — чудики. Зачем им это? В вологодском заозерье более четырехсот озер, все исследовать, сохранить не успеешь. Но когда заканчивается лагерь, они садятся на узлы, сидят и не могут наглядеться друг на друга. А раз встали и пошли все по Пежозеру, оно мелкое, песок, километр шли — блаженство.
Жизнь — это экспедиция…
Дорога к роднику
История, которую хочу рассказать, в общем-то — это наша отечественная история. И национальная школа — ее зеркало. В Татарстане в нем отражаются разные лица. Трогает отношение общества к населяющим республику другим народам — чувашам, удмуртам, марийцам, башкирам… Оказывается, невзирая на удручающие образцы, которые демонстрирует федеральный центр, можно жить в мире и согласии. Связано ли это с отсутствием у Казани имперского мышления? Или, возможно, причина в том, что людям удалось сохранить национальную культуру?
Председатель сельсовета из исчезнувшей деревни
По-настоящему страна начинается тогда, когда люди объединяются и что-то делают. Полвека в России существовал опыт земств — выборных органов местного общественного самоуправления, которые строили дороги, лечили и учили. В губерниях и уездах преобладающее число школ принадлежало обществу. За десять лет перед Первой мировой расходы земств на народное образование выросли втрое, ежегодный прирост — почти 20%. Расходы на образование составляли около четверти земского бюджета, а в иных земствах — до 40%.
Сегодня все это выглядит как фантастика — сто лет страна живет фактически без местного самоуправления. То, что есть, — фикция, насмешка вроде принятого недавно думцами закона, согласно которому нищий сельсовет ответствен теперь за проблему дураков и дорог. Но если не будет самоуправления, можете не сомневаться — не будет и качественного образования. Потому что формирование общества, а значит, и страны, и начинается, повторяю, тогда, когда люди объединяются и что-то делают вместе, не оглядываясь на правительство. Или вынуждая его, как земство, в ответ на общественные инициативы проявлять государственные.
Пока этого не происходит, попытки создать современный аналог земству проваливаются. Но это не означает, что нет людей, пытающихся что-то делать. Таких в глубинке немало. В том, что именно они делают и как у них это получается, и заключается столь необходимый другим опыт. Поэтому встречу с Зульфатом Зуриевым, председателем местного самоуправления из сельского района Татарстана, вполне можно рассматривать как урок…
— Раньше это была моя родина, деревня Варзи, — сказал он. — После войны в ней жили три тысячи человек, перед затоплением — две. Была средняя школа, большой клуб…
— Ни к чему хорошему затопление не привело?
— Конечно, нет, — отвечает. — Сначала затопление, потом укрупнение. А населения все меньше.
Там, где была деревня, теперь — природный заказник. Мы заехали сварить ухи, попариться в бане. С нами — Зульфат Зуриев, председатель местного самоуправления, родом из исчезнувшей деревни. Окончил там школу, уехал, а спустя годы вернулся на пустые земли, теперь это частные владения — его и его брата, замдиректора элеватора и одновременно фермера-растениевода.
Мы попарились в бане-цистерне, поставленной на берегу реки, поели ухи и отправились в сгущающихся сумерках на “уазике” по исчезнувшей деревне под аккомпанемент гармошки, на которой играл одноклассник Зульфата и бывший замполит, а ныне сопровождающий меня ведущий специалист Министерства образования Татарстана по патриотическому воспитанию полковник Ринат Замалиев. Полковник пел про комсомольцев-добровольцев, а председатель сельсовета рулил и показывал на голое поле: вот тут улица была, тут, справа, — кладбище, а тот бугор — место отчего дома. Один бугор и остался… Перед тем как оставить деревню, перезахоронили родных. Сначала разобрали именные могилы (каждый показывал — это мое — и забирал в мешок), а потом сняли бульдозером почву, собрали все вместе и в общей могиле закопали.
— Как во время войны, — говорю.
— Да, братская могила деревни Варзи…
Полковник на заднем сиденье затянул: “Если б знали вы, как мне дороги…”
— …варзинские вечера, — подхватил Зульфат.
Мы едем почти в полной темноте.
— Вот это, — показывает он на что-то чернеющее, — сталинские посадки: от эрозии, от ветра… С того еще времени сохранились. Людей с запасом переселяли, проектная мощность — шестьдесят пять метров высоты от уровня плотины, а тут было шестьдесят три. Ну, все равно, со временем, думали, уровень поднимут. Леса вырубили, это уже новые выросли. О, — показал он на нечто, видимое в темноте только ему: — рожь, золотая рожь.
— “Ой, ты рожь, — тут же подхватил полковник, — ты о чем поешь?..”
Смешно получилось.
— Вон там, где остров, — показывают мне, — была деревня Рысово, тоже исчезла. Там — Мужиково. А там — Солоуши… Нет больше этих деревень. Старинного завода, церкви, рынка нет… И дубов нет, красивые росли.
Горит костер наш на горке…
Я попросил их спеть песню из той исчезнувшей деревни. Они спели. А до этого молча выпили на помин деревни. Какие пасеки были, какие луга, лебединые озера… Выпили за жизнь, за природу, которая еще осталась. Если уровень воды в плотине поднимут, затопят и оставшуюся.
Неутомимый полковник запел про то, что перед нами необъятные пути и что на Марсе будут яблони цвести. Серп месяца висит низко над нами. Гора эта называется Бердыки. Что это значит, никто не знает…
Вот так, с памяти о родной деревне, началось мое знакомство с председателем совета кичкутанского местного самоуправления Зульфатом Равилевичем Зуриевым, лауреатом Всероссийского конкурса муниципальных служащих, победителем конкурса рационального использования земельных ресурсов, членом Республиканского совета местного самоуправления — иными словами, одним из лучших в стране председателей сельсовета. О таких, как Зульфат Зуриев, дела говорят. Спросишь: а что тут при вас было построено? — “Все…”
Когда переселенцы из затапливаемых деревень прибыли в эти места, здесь было только колхозное поле. На нем построили правление колхоза, школу и в последнюю очередь — здание, в котором мы и ночуем, местное самоуправление, принявшее под свою крышу администрацию природного заказника, детский сад, магазин… Там, где было бездорожье, теперь двенадцать километров асфальтированных улиц, водоснабжение, телефон. В Агрызском районе еще газификация не окончена, а в Кичкетане с теплом уже пятую зиму зимовали.
И все это — Зульфат Зуриев, скромный худощавый человек, речь у него какая-то особенная, наверное, диалект такой — удмуртский. Учился в Елабуге, в пединституте, был учителем, потом пошел работать в местное самоуправление. “И вот, — шутит Зульфат, — уже двадцать лет здесь мучаюсь”. Что еще? Отличник образования, заслуженный работник культуры. Почему культуры? Так тогда отмечали. И, в общем, правильно, ведь в чем суть его деятельности — в медленном наращивании культурного слоя.
— У земств, — говорит Зульфат, — была земля, а нам до сих пор землю не передали. Объекты соцкультуры тоже не передали. У местного самоуправления ничего нет. Вот вам налоги, говорят, соберите и живите, как хотите. А как? Налог на землю сельхозпредприятия не платят, от подоходного нам десять процентов положено. А с нас — госпошлина, добровольные пожертвования, налог на благоустройство.
— В общем — время вперед! — вставляет присутствующий при нашем разговоре начальник районного отдела образования и, видимо, почитатель творчества Валентина Катаева (был у того роман с таким названием в 20-е годы).
— Ужасно, — смеется Зульфат, — ужасно…
Когда мы говорили с ним об этом, в Москве еще не был принят закон о муниципализации, согласно которому безденежный сельсовет теперь будет отвечать за все, включая дороги, по которым думские патриоты сюда не приедут. Да и местным — что с этих дорог, если по ним никуда не выбраться (сорок рублей стоит автобус до райцентра, а восемьдесят рублей в день здесь не получает никто). По радио только сообщат, сам слышал: “Эксперимент по реализации закона проходит успешно”.
Эх, Рассея… Без таких, как Зульфат, — тьма беспросветная. А тут — светится огонек от костра на горке. Выкручиваются как-то люди.
У местного самоуправления в пользовании 120 гектаров земли и два гусеничных трактора, девять депутатов сеют, пашут и примерно 200—250 тысяч рублей в год на нужды этого самого самоуправления зарабатывают. И еще под опекой села держат школу и детский сад — со своими огородами. Заведующая садом, жена Зульфата Сария, показала огород под окнами сельсовета — довольно приличный.
— Хоть грибов поешьте, — сказала, — выращиваем сами, вешенки, в подвале…
Расскажу об этом детском саде. Не часто такой увидишь.
Помещения немного, группа смешанная: здесь играют, а там сидят на горшочках. Все делают сами, из бросового материала. Из распущенных шерстяных ниток и перьев — ковер. Из поломанного зонтика, из пуговиц, бусинок, пуха, яичной скорлупы — игрушки.
У каждого ребенка на шкафчике нарисован какой-нибудь цветок: тюльпан, ландыш или василек. В коридоре на стене — декоративные тарелки, сделанные из старых долгоиграющих пластинок (мне одну подарили). Даже ступеньки на лестнице сада чему-то неназойливо учат: одни — математике, другие — чтению (на ступень-ках — цифры, буквы)… В каждом уголке — что-нибудь интересное. Многое связано с экологией…
— Мы, — объясняет Сария Нуриева концепцию сада, — живых рыбок и птичек не держим, держать их взаперти нет смысла — живая природа рядом. Кислородный коктейль детям я тоже не могу себе позволить, но рядом — парк, вот и кислород.
На стенах развешены экологические знаки, их смысл объяснил мне ходивший с нами по садику директор природного заказника (его управление в соседней комнате). Дети учатся узнавать их сызмальства: не трогать паутинку, птичьи яйца, гнезда, не топтать грибы, не разорять муравейники. Карта экологической тропы и экологические игры разработаны с помощью сотрудников заказника.
Еще мне понравились коробочки с наклейками, внутри которых настоящие семена: дети должны научиться узнавать их и раскладывать по коробочкам. Учатся они распознавать и певчих птиц — для этого такая игра: слушаю запись — и показываю карточку с изображением птицы, сам стараюсь воспроизвести звук — как соловей поет, как голубка воркует. Собирают дети и запахи, складывая в баночки листья смородины, цитрусовые, крыжовник, травы…
Вот это все, включая и панно, созданное воспитателями и детьми, и комната татарского быта, собранная бабушками и дедушками, есть развивающая среда. Она остается в саду, когда дети вырастают. Или растет вместе с ними.
А еще у детского сада есть огород, 20 соток, который обрабатывают восемь воспитательниц, иногда сам председатель сельсовета помогает на тракторе.
— То, что дети видят, как мы работаем, — говорит Сария, — уже большое дело. Сразу рвутся помогать. Выращиваем даже арбузы и дыни. Есть свой молодой яблоневый сад, когда-нибудь он даст плоды…
С этого детского яблоневого сада зачастую начинается рабочий день Зульфата Зуриева. Или с забот о благоустройстве родничка, благодаря которому образовалось старая деревня Кичку-Тан, по-удмуртски — “козу пасем”. Чтобы источник не засорялся, его огородили узорчатым домиком, у которого можно присесть отдохнуть. Собраться с мыслями перед выступлением на школьной линейке, мы были там с Зульфатом 22 июня.
— Война… Мы знаем о ней понаслышке, от бабушек и дедушек, — сказал он собравшимся кружком детям. — Задумайтесь, как это страшно: человек изобретает оружие и убивает… “Разве для смерти рождаются дети, родина?”. Из семисот сельчан, ваших дедушек и прадедушек, не вернулись с войны пятьсот… — И вдруг смотрит под ноги и говорит: — Пчелы мед собирают…
Вот я думаю: что делает Зульфат Зуриев — строит и благоустраивает деревню? Показывает пример? Начальствует?
Когда-то мне довелось оказаться в английской деревне, откуда жители ездили работать в город, и никто не занимался сельским хозяйством. Но это была настоящая деревня: с церковью и старинным кладбищем двенадцатого столетия, с клубом для женщин, о собрании которого оповещало объявление, с рождественскими праздниками, во время которых вся деревня переходила пить чай из дома в дом… Меня познакомили с неким джентльменом, которого я принял за начальника. “Вы шеф этой деревни?” — спросил я его. Он испуганно замахал руками. Сопровождавший меня другой джентльмен засмеялся и объяснил: в их деревне начальника нет, а это — председатель общины, его выбирают.
Но нам-то все время назначают… Поэтому председатель местного самоуправления все равно воспринимается как начальник. В то время как похож он больше на старосту. Председатель сельсовета — это староста. От детства — к старости.
Спрашиваю Зульфата Зуриева: у вас тысяча с лишним жителей — и вы всех знаете? Практически всех, смеется, они же от рождения до смерти к нам идут.
А куда им еще идти?
В Кичкутанском сельском лицее, куда мы заезжаем с Зульфатом, непрерывно выращивают цветы — одни отцветают, другие цветут, третьи зацветают. Пчелы, питомники, опытные участки. Участков много, мало детей.
— А вы в каком классе? — спрашиваю девушку.
— Я учительница биологии. — Молоденькая учительница показывает растения, которые занесены в Красную книгу. — Легко культивируется, — говорит она про одно из них, — но легко и дичает…
Как наша жизнь в целом.
За столом очень хвалили братьев Зуриевых — председателя местного самоуправления и фермера. И порядочные люди, и новаторы… Когда в республике проходят реформы в местном самоуправлении, Зульфата как члена комиссии обязательно приглашает председатель Государственного совета — посоветоваться. В отличие от Казани, Москва ни с кем не советуется. И ее административные реформы, сочиненные презрительно относящимися к людям чиновниками, обречены на провал.
— А сами люди, кичкутанцы, — спрашиваю, — участвуют в жизни?
— По-всякому бывает, — отвечает Зульфат. — Есть активные, есть очень пассивные. Растормошить непросто.
Я вспоминаю историю, которую мне рассказали в Голландии, про свинопасов. Сначала свинопасы просто пасли свиней, потом стали объединяться, открыли свой банк, учебные курсы — и со временем превратились в фермеров.
— Да, — соглашается Зульфат, — для этого должно пройти время. Советская власть приучила людей к пассивности. И нынешняя, похоже, наследует ее традиции. Государство, это мы должны признать, вовсе не собирается стимулировать активность населения, боится ее. Оно как будто стремится к тому, чтобы народ погряз в нищете, остался наедине со своими проблемами и сидел тихо. Скотомогильник в деревне не вырыть — бюджетом не предусмотрено, на свалку нет средств… А на парады и приемы заморских гостей — пожалуйста. В результате административной реформы, как на дрожжах, растут всяческие службы: казначейство, отдел экономики… И через все, — вздыхает Зульфат, — пройти надо. Появляется новая бюрократия, а с нею — новый расход времени и бензина…
Но когда выпили немножко, добавил: “Все равно это — наше. Все равно это будет. Но когда и какого уровня?”
Обычно школьная экологическая тропа короткая, а в Кичкутане сделали исследовательскую, с ночевкой.
Цапель здесь давно не было, а теперь появилась. Мы поехали с Зульфатом посмотреть на этих серых цапель. Оказывается, они живут в сосновом бору и гнездятся на ветвях, как вороны. Приехавший с нами директор заказника стукнул палкой по стволу — и большие серые птицы, как тени, поплыли между деревьями…
Осматриваем с горы панораму заказника. Пока тут сохранились долинные леса, родники, растения и животные, занесенные в Красную книгу. Но что будет дальше?
Когда-то тут жил предсказатель, ходивший по деревням. Зульфат с односельчанами в память об этом человеке поставили что-то вроде основания сруба у одного родника… На территории у Зульфата 28 родников, все, говорит, знаем. Каждый родник имеет имя. Родник предсказателя именуется Аулия. Сладкая, мягкая вода. Я представляю, как в тот день он шел полевой дорогой, которой идем и мы, мимо кленовой и липовой рощ — на гору, с которой открывалась панорама Божьего мира. Всматривался последний раз в дали. А потом спускался с горы к этому сладкому роднику. Тот же самый путь. Только панорама была другой: справа текла река, а не разливалось чудовищное водохранилище. Дорога к роднику не была испорчена, да и жизнь была испорчена гораздо меньше.
Директор природного заказника сказал: в России жизнь идет на высыхание, а у нас — бобры, цапли, растения краснокнижные, родники бьют — только работай.
У председателя местного самоуправления Зульфата Зурипова — речь какая-то особенная, труднопонимаемая, чуть мычащая. Так, думаю, разговаривают то ли дети, то ли ангелы…
Не надо бояться национальной школы
…Вдруг запели — да так, что я забыл обо всем. Валерий Ахметзянов, руководитель ансамбля “Шиман” (“Серебряный родничок”), говорит, что так поют только в этой местности. Первых марийцев, не местных, в селе Марисуксы увидели десять лет назад. Добравшаяся сюда финская экспедиция была очень удивлена, что сохранился язык со старинным диалектом. На нем говорят дома и в школе. И татары знают этот язык, и русские…
— Марийцы — лесной народ? — спрашиваю Валерия.
— По сравнению с теми, из Марий Эл, — отвечает он, — мы полевые.
Примыкают к восточным марийцам. Знают пять колен рода.
— А почему не разговаривают? — спрашиваю про женщин, сидящих и стоящих у стены в школе — полдня меня ждали.
— Стесняются. Раньше, — говорит певец-руководитель с тихими колдовскими глазами (он отвечает на мои вопросы, а хор — бабушки и дети в национальных костюмах не расходятся, стоят, слушают), — мы стеснялись выступать со своими песнями. Нам говорили: у вас ничего национального нет, Менделеев один (да, тот самый, замечу в скобках, Дмитрий Иванович Менделеев, знаменитый создатель Периодической системы элементов, — был марийцем).
Жители Марисуксы происходят из старых угрофинских народов. В Прикамье поселились четыреста лет назад. Здешней школе — сто двадцать, когда-то она называлась двухклассной инородческой школой, черемисской (черемисы — “люди из леса”).
— Это другие нас так называли, — уточняет Валерий Ахметзянов, — а марийцы так о себе никогда не говорили.
— А где находят женихов, невест? — спрашиваю у бабушек, терпеливо ждавших меня с утра. Объясняют: есть еще два района, где живут марийцы. А в этой школе учатся и татары, и армяне…
Руководитель ансамбля, член Всемарийского совета республики Татарстан Валерий Ахметзянов (еще он — депутат райсовета, учитель биологии, завуч) говорит, что ансамбль держится на энтузиазме. Поют дети и родители. Все и пошло от родителей.
— Семьи крепкие?
— Разводов нет. Трудятся днем и ночью.
— Выпивают?
— Марийцев считают самогонщиками, но в нашей деревне этим не зани-
маются — традицию утеряли, — смеется Валерий. — А религия наша — языческая, Бог — это природа. Солнце — Бог, и ветер, и земля, и лес, и олени… Мы живем в природе, воспитываем через красоту. Ну, вы это увидите на нашем пришкольном участке.
На обед подавали слоеные блины “коман мелна” и пирог “подкогыльо” — в котле, в нутряном свином жире с чесноком. Чисто марийская еда.
— А когда дети в город попадают, — спрашиваю Ахметзянова, — не ломаются?
Говорит, нет. Хотя с ним самим была такая история. Жил в Москве, работал на стройке. Выдавали премию. Прораб сказал: “Зачем ему деньги? Он же не пьет…”
Вот тогда он уехал.
Я наконец сообразил, на что похожа их песня. На кукушку. Далеко слышно…
Валерий Ахметзянов поводил меня по школе, похожей на ботанический сад, в котором росли — не поверите — 126 видов растений в горшках! И не только из средней полосы. Были тут и апельсины, лимоны, цвел даже кофе. Среди марийцев, между прочим, заметил мой провожатый, есть известные писатели, композиторы — Андрей Эшпай, например…
За географической площадкой, на улице — тоже цветы, однолетние и многолетние: “Принцесса Ната”, “Скромница”, “Оранжевый король”… Сто одиннадцать цветков, по числу учеников в школе, ни один не повторяет другого.
— Я обычно покажу, как сеять, — говорит учитель, — и ухожу. Я им доверяю.
Пришкольный участок — два с половиной гектара, до горизонта. Семь сортов огурцов, арбузы, дыни… На каждого ученика — пять квадратных метров, где каждый может ставить опыты. Положим: “Влияние удаленных цветов на урожайность картофеля” (в литературе, поясняет Ахметзянов, появилось предположение, что цветение забирает у растения силы. Вот они и проверяют, может, лучше, если цветов меньше?).
Но цветов все равно много. Черемуха, калина, акация, дубки, ели с березами, посаженные лет сорок назад.
— Вы пришли в школу, в которой уже были традиции? — спросил я.
— Да, да. Дендрарий был. Но не было ни яблок, ни вишен…
Не было тогда еще и нужды в этой вот, например, “экологии луга” — кусочке нетронутой природы, с травами и цветами. На школьном опытном участке — лесные и луговые растения, появился муравейник. В овраге живут бобры, и учитель водит туда учеников…
В Марисуксах вспоминаешь про экологическую эволюцию, которая потихоньку происходит в мире. В школах Норвегии давно идут уроки дизайна леса: человек должен уметь сохранять его здоровым и красивым. Подстриженная Европа снова потянулась к дикой природе — но на другом уровне понимания. У нас же типичная картина — или заплевано, или заросли. А посередине — то, что делает эта маленькая марийская школа…
Валерий водит меня по райскому саду, где растут библейская смоковница, и виноград, выращенный из семян, и земляника, которую собирают ведрами. Обычно, говорит он, я узнаю что-то новое, пробую, развожу дома, а потом мы с ребятами распространяем.
— А на рынок выходите?
— А на рынок мы не ходим, — отвечает. — Сами приходят, в очередь записываются. За местными яблоками, китайской вишней, черной малиной “Кумберлен”… За ста видами растений — на любой вкус и цвет.
— Дети постараются, — показывает он на цветник, которому и название не подберешь — разве что мир Божий, — а через них и родители начинают что-то делать.
От этой маленькой школы, маленького народа остается чувство ошеломления, комок в горле.
А эта история — о другой школе, татарской.
Стали родословную поднимать — никто своих предков не знает. Старая учительница математики, руководитель музея Рэмзия Арслановна Халиуллина сказала, что, когда окончила школу в 1951 году, ничего не знала про ее историю, — никто не рассказывал. Вообще историю не любила, самый нелюбимый был предмет. А оказывается, такой интересный…
— Я хочу вам показать книгу, которую нам подарила профессор из Калифорнии. Она писала про великих татар, и там — тридцать страниц про нашу школу.
Оказывается, основателей этой школы помнят в странах, куда в 20—30-е годы, во время репрессий, уехали шакирды-ученики, кто успел. Эмигрировали в Турцию, Австралию, Китай и там открыли татарские школы. Ну, может, не такие замечательные, как то дореволюционное сельское медресе, ведь его ученики свободно говорили на пяти языках — русском, татарском, турецком, персидском, французском. И это в сельской местности, в страшной глухомани. Пароходом надо было плыть до Сарапула, это в Удмуртии, потом на лошадях до Агрыза, а оттуда — до деревни Иж-Боби, Вятской тогда губернии.
В середине позапрошлого века в семье муллы Иж-Бобинской мечети Абдулгаляма родились два сына и дочка. Мулла по долгу службы учил мальчиков в медресе, а жена обучала грамоте деревенских девочек, так что, можно сказать, будущие светочи просвещения Бобинские имели учительские корни.
Про детство знаю немного. Атмосфера любви и добра. Рано научились читать. Одна из комнат была целиком отведена под домашнюю библиотеку. Известно, что получили блестящее образование. Старший сын Губайдулла пять лет учился в Стамбуле, в султанском лицее, работавшем по французской системе. Проявил блестящие способности в физике, его пригласили в Сорбонну…
Младший брат Абдулла получил мусульманское образование, написал несколько комментариев к классическим арабским учебникам богословия, а затем занялся работой, в которой примирял религию с наукой, ислам с новой культурой — в духе того времени.
В конце века престарелый отец передал медресе в руки сыновей, и они начали, как говорят сегодня, его модернизацию. Укрепили материальную базу: просторные двухэтажные деревянные строения с высокими воротами — дар купцов-меценатов. Привлекли внимание общественности, превратили медресе в то блестящее учебное заведение, память о котором осталась в истории (поучиться бы нашим реформаторам, как они это делали), поэтапно и постепенно — с начальной школы, с учителей, прошедших переподготовку по новой методике в Бахчисарае. Пригласили в школу способных молодых людей из бывших воспитанников. Заменили старые учебные пособия, сами написали учебники по географии, естествознанию, логике, философии…
Это была национальная поликультурная школа. На татарский язык отводилось 2 часа в неделю, на арабский — 6, на русский — 12 (впоследствии многие выпускники стали переводчиками). Обучение было двенадцатилетним, ученик, усвоивший курс, мог в любое время перейти в следующий класс. По объему учебных предметов это деревенское медресе было сравнимо с гимназиями России и Турции, а по разнообразию — даже превосходило казенные учебные заведения.
В училище не было особого порядка — на стенах висела одежда, стояли сундуки, комнаты были устланы кошмами, коврами. Ученики одной группы сидели спинами к другой, занимаясь разными предметами. Была комната, в которой ученики находились без учителя, чем они занимались, проверявший эту школу инспектор не понял. Братья Бобинские неохотно, по его словам, показывали школу, говоря, что в ней “определенного порядка нет”, для порядка, мол, нужны средства.
Может, и так. А может быть, просто не хотели раскрывать инспектору свою педагогическую систему?
Они много путешествовали по миру, изучали опыт. В 1907 году сестра Мухлиса открыла школу для девочек. Это была первая женская гимназия для мусульманок, готовила учительниц начальных классов. Среди учебных предметов — языки, математика, всеобщая история, уход за детьми и их воспитание… В это учебное заведение родители привозили дочерей со всей России.
Короче, в деревне, на островке между двумя ветвями речки, возникли, как их прозвали, “татарские Афины”, куда стали стекаться молодые люди не только из Татарстана, но и из Средней Азии, Сибири, Турции… В 1911 году, перед своим разгромом, медресе было в расцвете сил. В нем училось 500 учеников. Действовали курсы, проходили учительские съезды.
“Отсюда выходят всесторонне образованные люди… выдающийся центр просвещения и потому… небезопасный”, — сообщалось в полицейских донесениях…
Судя по лицам на фотографиях, это были действительно интеллигентные, по-настоящему образованные люди. Таких и сегодня единицы, просветителей не бывает много. Но они зажигают первые свечи, от них — другие, и мрак становится не таким всеобъемлющим…
Эти люди запечатлены на снимках поодиночке и с семьями, с учениками.
Губайдулла, тот что закончил турецко-французский лицей, одет в тройку c бабочкой, аккуратно завитые усы и борода, круглые темные очки (один глаз искусственный), под руку с молодой женой. А через десять лет, в среднеазиатской ссылке, — седой старый профессор, этакий татарский Эйнштейн. Его и интересовали физика, естествознание.
Брат Абдулла отвечал за религию, философию и менеджмент (на нем лежало финансовое обеспечение школы). Был немного, как все в те времена, рево-
люционен — энергичный восточный мудрец во френче. Это за два года до Первой мировой…
— Братья проводили “перестройку”, — улыбнулась заведующая школьным музеем Рэмзия.
— Про купца скажи, — напомнила заехавшая со мной в эту деревню замглавы районной администрации Равия Мутошкина.
— Да, был местный купец, сначала себе дом построил, потом — для медресе, потом — мечеть. Звали Мухаммеджан Ахмеджанов, его имя неотделимо от истории этой школы.
— Видите, были талантливые учителя, а потом появился меценат, который понимал роль образования — и вот… — перевела замглавы историю на современный лад.
— А я тут училась и ничего не знала, — сказала заведующая. — В 20-е годы здание школы разобрали, только музей остался. Вы не смотрите, что он такой маленький, — говорит Рэмзия про тесную комнатушку, — что-нибудь возьмете — утонете в материале…
Я и сам это чувствую. Книги, рукописи, арабская вязь…
Зимней ночью 1911 года в училище неожиданно нагрянул конный отряд жандармов. Педсовет был арестован и заключен в Сарапульскую тюрьму. Литература опечатана. Начался беспрецедентный для дореволюционной России судебный процесс над педагогами национальной школы. Учителей обвинили в распространении панисламизма в России. “Я даже не понимал значения этого слова, пока не был допрошен ротмистром”, — признался на допросе Губайдулла Бобинский. “Думаю, — сказал его брат, — что панисламистского движения не существует в действительности”. Но в жандармской ориентировке оно существовало. Проект разрабатывали с восьмого года, в нем мусульмуне всех стран и народов якобы объединялись против России. Нужен был подрывной центр, и авторитетное медресе на эту роль подошло.
Доносили, что в мечети по пятницам больше не читают молитву за здоровье государя. Что на подпольном станке печатают на татарском “Марсельезу” и исполняют в школе… по-турецки. К слову, учителя Бобинские не только писали учебники, но и перевели на татарский Салтыкова-Щедрина. Но в жандармском управлении и его, видимо, не жаловали.
В вину было поставлено даже “неправильное преподавание наук” — то, что ученики садятся без приглашения “и вообще по отношению к учителям держатся как товарищи”. И тогда не нравилась приставам педагогика сотрудничества.
Надо признать, в котле охранки варилась гремучая смесь: панисламизм, татарская “Марсельеза”… В более поздние времена достаточно было объявить человека турецким шпионом. Но привлеченные к работе опытные следователи ничего не нашли, кроме книг и рукописей, которые были запечатаны в тюки печатью сельского старосты. “Дело” было провалено. Педсовет выпустили. Братьев суд признал виновными лишь в неуважении к властям и приговорил к тюремному заключению на полтора года. На фотографии 1912 г. они по выходе из тюрьмы — стриженые. Впрочем, знаменитое медресе было разгромлено и закрыто навсегда.
В старой России во власти сидели неисправимые идеалисты. Не приведи Бог, случись какая-нибудь неприятность — паровоз сходил с рельсов или кидали бомбу в государя — со своего поста отправляли в отставку не кого-нибудь, а министра просвещения. В народном просвещении, в образовании искали причину обрушивающихся на страну неисчислимых бед, но и источник неиссякаемых благ. Сколько горячих споров шло в обществе на эту тему!
Во времена русско-турецкой войны министр просвещения граф Д.А.Толстой выдвинул благородную задачу — воспитать патриотов и для этого предложил урезать смету на народное просвещение. Но ему неожиданно возразил военный министр, фельдмаршал, граф Милютин: “Нет, — заявил он. — Я, как военный министр, чувствую нужду в распространении образования, для нас, военных, это первое главнейшее дело!” Так благодаря военному министру (не в пример нынешнему) смета на народное просвещение была сохранена, а во время Первой мировой даже увеличена на 30 млн. рублей золотом!
После освобождения из тюрьмы Абдулла Бобинский уехал в Китай, где возглавил татарскую школу и работал в ней до 1917 года. Брат Губайдулла был сослан — уже новыми властями — в Среднюю Азию, работал директором школы в Коканде. Умер в 1938 году. Сестра Мехлиса, общественный деятель, была первой и единственной в истории женщиной — духовным судьей, занималась проблемами семьи и женским образованием. В 1937-м была арестована как “участник контрреволюционной организации” и расстреляна.
Но дух просвещения неистребим в Иж-Боби.
Каждое пятилетие здесь проходит педагогическая конференция, съезжается ученый народ, приобщается к источникам и что-то новое находит.
Школьники села ухаживают за могилой купца-мецената.
Дом основателей медресе тоже сохранился, теперь в нем правление колхоза. Хотя есть идея, сказали мне, сделать в нем музей просвещения.
Отличная идея. У жителей Иж-Боби есть родственники — участники этой истории. Бабушка нынешнего директора школы преподавала сто лет назад историю, ее тоже посадили в тюрьму, “c теми товарищами, за компанию”, смеется внук. Пятнадцать учеников и учителей уже написали воспоминания. Девятнадцать — защитили дипломы и диссертации на эту тему.
Не знаю, была ли выявлена связь между переводом на татарский Салтыкова-Щедрина и педагогическим “отчетом” в жандармское управление. Ведь это “смешное” дореволюционное оказалось вовсе не смешным, за неправдой, несправедливостью, тюрьмой для просветителей наступил полный мрак, сталинское мракобесие, избавиться от которого не можем до сих пор.
И сейчас побаиваются национальной школы. Не надо бояться.
Национальная школа — это надстройка над общечеловеческой, или, может быть, лестница к ней. Будем подниматься по ней потихоньку, радуясь, что расцветают все цветы и среди великих педагогов пока еще — поживем, увидим — не ищут турецких шпионов. А первоклассникам Иж-Боби Первого сентября дарят новые альбомы, и они каждый год записывают туда свою историю…
Ворота в рай
Существует, не может не существовать ключ, которым открывается смысл нашей такой суматошной и безалаберной жизни. Закон, определяющий, почему в одном месте такая тоска, а в другом — такое счастье. Район, куда посоветовал съездить Сергей Намсараев, министр образования и науки Бурятии, оказался тупиковым — упирался в горы. Медведи гуляли по краю села Барагхан — “неплохое местечко, однако”, перевели местные учителя. Я огляделся. Над крышами домов витали духи…
Духи колхоза имени Ленина
Без духов здесь ничего понять невозможно. Они у каждого леса, у горы. Одолел подъем — “брызни”, иначе дух не поймет. Утром — свежезаваренный чай, белую пищу, кусочек мяса. Это делают все, от пастуха до служащих администрации президента Бурятии. В свое время, будучи депутатом от Агинского национального округа, Иосиф Кобзон, говорят, дал деньги на строительство храма и устроил местных ребят в престижные вузы, отчего здесь его называют Кобзонэ — “дух Кобзона” и брызгают ему, как небу. Попав в эти края, я тоже так делал. А как же иначе?
— Нас окружают неведомые силы, нельзя поступать с ними плохо, — объяснила мне заслуженная учительница республики Елизавета Ачирова, у которой я поселился в Барагхане. — Никто в детстве не объясняет, почему. Просто — нельзя. Нельзя оставлять мусор у порога — нечистая сила войдет в дом. Нельзя замахиваться на огонь. Не плачь понарошку, а то умрут твои родители. Не ищи легкого пути — замучаешь себя и других. Сэрэ — грех. Вот на таких заповедях, когда ты еще маленький, строится народная педагогика, которая у нас всегда сохранялась, при любой власти, потому что… ну, горы же все равно оставались.
— А здесь население коренное? — спросил я.
— Со дня сотворения мира живут, — ответила учительница.
Место, куда я попал, считалось расположенным близко к Богу. Окаймленная хребтами Баргузинская долина. Ученики с учителями обнаружили в окрестностях шестнадцать священных мест. Недавно сюда приезжал представитель далай-ламы, и в небе видели три радуги. Поговаривали, тут будет второй Тибет… При этом сохранялся колхоз имени Ленина, памятник последнему спокойно стоял на сельской площади, густо усеянной коровьими лепешками, и показывал рукой на горы: верной, мол, дорогой идете, товарищи. Еще раньше здешний колхоз назывался “Гэгэрэл” — Просвещение.
Прежний словарь бурятского языка, объяснили мне в школе, морально устарел, не красочный, блеклый, никакого развития не дает. Поэтому написали новый. Уникальный, пока в единственном экземпляре — не знают, где напечатать. В старом были: доярка, колхоз, съезд… В новом — Ворота в Рай. Так называется в окрестностях Барагхана скала с узким проходом, щелью, через которую нельзя пробежать или пройти, а можно только проползти. Если не дал Бог детей, человек должен проползти через эти Ворота. Люди проползают, и появляются дети.
Об этом свидетельствуют “тоото” — родовые знаки, встречающиеся у дороги. Когда рождается ребенок, плаценту зарывают в землю, и с этого места, а не с картинки в букваре, начинается твоя родина. Дальше — имя. В старину бурятских детей называли безобразно — “мышь”, “собака”, “козел”, “навоз”… Нарочно давали некрасивые имена, потому что жили в юртах, а над ними летал черный дух и забирал детей с красивыми именами. Теперь, судя по барагханским детям, имена более привлекательные: Батор, Бода, Клара, Елизавета… Впереди всегда стоит имя отца, а потом уже дочери или сына. В Барагхане около многих домов можно увидеть
коновязь — столб, к которому привязывают коня, и по числу надрезов на нем можно узнать, сколько в семье сыновей.
Сын должен обладать тремя доблестями мужчины: быть хорошим наездником, борцом и стрелять из лука. Пока у нас только одна доблесть, честно признались в школе, мы — хорошие борцы. Из Баргузинской долины их вышло много, есть мастера спорта. А будет табун — появятся и наездники.
Лошадь тоже изображена в новом букваре как святыня. Буряты говорят: все лошади чисты. Еще так: белый месяц, белая пища и чистые помыслы. Звучит, по-моему, намного лучше, чем у Дзержинского.
Праздник Белого месяца наступает после второго зимнего солнцестояния. Тогда в Барагхане выбирают Красавицу Белого месяца, которая, входя в дом, пропускает впереди себя человека. Это обязательно. То, что человек у бурят на третьем месте, после коня и собаки, пусть никого не вводит в заблуждение. Да, еще вот что сказали мне барагханские учителя: у всех новорожденных детей на копчике есть синее пятнышко. “А что это значит?” — удивился я. “Не знаем, — ответили, — потом исчезает”.
Интернат родственников
Мне показалось, что они тут и занимаются этим “синим пятнышком”. Ну, как ни называть — предназначение, призвание, то, что на роду написано. У всех что-то написано, да мало кто прочесть может.
В Барагхане могут. На стене в классной комнате изображено раскидистое древо родственных связей.
— Сколько же колен надо знать на пятерку? — спросил я учителя бурятского языка Клару Мангутову, дочь первого председателя колхоза, памятник которому тоже стоит в селе.
— Семь колен нужно знать хорошо, чтобы кровосмешения не было, — ответила.
— И каждый ученик знает, как звали его пра-пра-пра-пра-прадеда?
— Знает.
Я проверил, спросив наугад несколько детей и взрослых, включая одного шамана, кто были их предки. На шестом колене некоторые задумывались. Но свой род из одиннадцати имеющихся в Бурятии знали твердо. Учительница Мангутова, например, по мужу относилась к роду “баяндэ”, а по отцу — к “сынгылдыр”. Заведующая учебной частью Ачирова говорит, что это и ее род тоже. “Мы, — пояснила, — где-то к 14-му колену оказываемся с ней одного рода, а с 7-го расходимся”.
Ребенку, когда у него только сознание пробуждается, мать начинает говорить: я такой-то, мой отец такой-то, отец моего отца — такой-то, и ребенок повторяет, скороговоркой, как таблицу умножения. А школа закрепляет. И в результате ребенок знает, кто он и откуда. Старики могут в лицо не знать, но спросят, какого ты рода, — и картинка рисуется.
Стоп, сказал я учителям, не понимаю. Допустим, я знаю свои четырнадцать колен. А ваши? И мои знаете, ответили мне. Долина же маленькая. И вот картинка рисуется, и, кажется, до меня начинает доходить, что это значит в буквальном смысле — на роду написано. И как это можно использовать в воспитании. Когда, допустим, ребенка отправляют учиться в школу и надо решить, в какой класс идти (а их тут три — обыкновенный, выравнивания и опережающий), или когда выбираешь профессию
или — еще важней, — с кем семью строить, чтобы вышло здоровое потомство, тогда баргузинская родословная приходит на помощь. И люди могут принять более правильное решение, если знают, что на роду написано. И что не написано. Выбор остается, конечно, за человеком, добавляет директор Бадман Эрдыниев.
Я походил по школьному городку. Посмотреть было на что. С первого класса в школе учили на бурятском, с пятого — на русском, а в детском саду преподавали английский. Имелись прачечная, театр, историко-краеведческий музей, ферма и мастерские, построенные учителями-мужчинами, — месяц работали, сказал один, руки вытянулись ниже колен. В школьных мастерских изготовлялись ворота для нового дома, кровати для новобрачных, шахматные фигуры.
В школьном интернате все были родственниками. В одной комнате Ломатхановы, Оюна и Батор, в другой — Кушеевы, Алдар и Булат… Вообще-то они жили с родителями на заимках, ходили оттуда в школу пешком, километров пятнадцать в один конец. Но когда распутица, на реке — шуга, дети не возвращались на заимку, оставались тут. Комнаты в интернате как бы арендовались, родные вешали коврики, создавали уют. Получался “интернат родственников”, смягчающий детское одиночество.
Все, что придумывали в школе, служило детям.
В честь гостя директор зарезал барана, и мы посидели за столом с педагогическим коллективом. Народ подобрался интересный: два заслуженных учителя, артисты народного театра, композитор, действительный член Российского географического общества… Посмеивались: у нас тут, мол, дикость, одна надежда на американцев, на совместную программу “Юный фермер”. Правда, американцы, откуда-то свалившиеся в эти края, походили по горам и сказали насчет прогресса: зачем он вам? Вы не понимаете своего счастья. Поэтому пока тут все пребывает в первозданном состоянии. Цветет все, что записано в Красную книгу. Зимой двухметровые сугробы и свет от окошек столбом, вертикально вверх. В феврале — три солнца. И горы — как на картинах Рериха.
— В абрисе этих гор, — говорит мне завуч Елизавета, — можно увидеть разные предметы.
Я вглядываюсь, вглядываюсь…
Сталин и Анкл Бенц
На самом деле они сразу, как только мы познакомились, ответили на мой вопрос о том, что определяет и жизнь, и педагогику. Хотя вопроса я не задавал, и они ни на что не отвечали, а просто сказали нечто мимоходом про свое место. А я не то чтобы не поверил, решил, что это образное выражение. Но откуда берется образ?
Эта долина Баргузинская, где за одним хребтом садится солнце, из-за другого выходит луна, — как театральная декорация. Неудивительно, что в Барагхане — старейший народный театр, напротив памятника Ленину, рядом с давно закрытыми “Промтоварами”. В отличие от последних театр открыт постоянно. Всегда аншлаг. В Доме культуры висит изречение: “Театр — это жизнь. Жизнь — трагедия”.
Впрочем, не только. В Барагхане любят и комедию. В спектаклях участвует едва ли не все местное население. Есть заслуженные артисты и народные. Ирина Дамбаева познакомила меня с некоторыми исполнителями. Например, есть человек, который, чуть что, говорит: “Взять на карандаш”, поэтому в селе у него прозвище Карандаш. Другой, хулиган, говорил: ты мне только шепни на ухо — прозвали Шепни. Есть сельчанин Черненко — не из-за внешнего сходства с бывшим членом Политбюро, просто он черный. Молодого человека с блестящей лысиной все зовут Лениным. И Сталин тоже имеется, Маккензи, Анкл Бенц, Варвар есть — однажды он барана резал и сказал: я как варвар, теперь его все так зовут, — рассказывала мне Ирина Дамбаева о действующих лицах барагханского народного театра.
Ирина — очень веселый человек, так ей положено по роли, которую играет в жизни. По образованию она театральный режиссер. Любит советские мелодии. Немножко шаманит, может запросто присушить ячмень на глазу. Когда надо, читает молитву столько раз, сколько бусинок у четок. Сто восемь раз прочтешь, говорит
она, — и все будет о’кей. (“Читай-читай, — сказала ей завуч школы Елизавета, когда мы застряли на стареньком “Москвиче” в Баргузинской долине на закате).
Ирина Дамбаева ведет уроки театра. Предмет в школе считается обязательным, как и шахматы (большие шахматные фигуры стоят на всех этажах, и на переменах ученики играют с учителями). Шахматы, объясняла мне молоденькая симпатичная учительница математики, с которой я сыграл партию, развивают у детей логическое мышление. А театр… Ну, на эту тему полно исследований. Они тут, в Барагхане, исходили из того, что дети дважды зажаты — как деревенские и как буряты. Снять эту закомплексованность, зажатость и помогает театр. Замечу, что, по-моему, это им удалось: барагханские школьники не зажаты, как деревенские, и не распущенны, как городские, а — раскованны. Двигаются легко, улыбаются открыто, прямо держат голову.
— Я учу их, — говорит преподавательница, — пусть у тебя рваная рубашка, а ты веди себя так, будто на тебе королевская мантия.
Ирина вынимает из сумки воображаемую маску, натягивает на себя улыбку, потом стягивает и бросает “маску” кому-нибудь из класса, и Катюша, Дина, Сурена, Андрюша делают то же самое, передавая улыбку друг другу. Складывают ладошки занавесом. Надуваются-сдуваются, как воздушные шары. Слушают комнату, слушают коридор, слушают улицу. Изображают свой самый счастливый день в жизни и самый черный. И из обыкновенной лампочки и пластилина сотворяют человеческую головку. Они — демиурги!
— Аншлаг, амфитеатр, авансцена, мы пока на “а” прошли, — говорит Ирина про первоклашек, которые учатся выходить на сцену, не трогая кулис, владеть своим голосом, падать и вставать после падения.
А что — на “я”? К какой роли их готовят в жизни?
Мы с учителями бурятского языка, театра и труда заехали на священное
место — Бархан-Уллу. Тоже вроде театра. Ламу послушники-хумараки поднимают на одеялах. Там, на горе, говорят, — доспехи Чингисхана. Учитель истории поднимался с учениками туда несколько раз. И мы тоже попробовали подняться. Мужчины развели маленький костер, мы ходили по кругу, разбрасывали еду и разбрызгивали питье духам.
— У Бога надо просить не только за себя — за всех, но в том числе, скажите: “Не забывай и меня”, — шепнула мне Ирина.
На ветках деревьев повсюду были завязаны белые и голубые лоскутки — сокровенные желания. Учителя приходят сюда перед дальней дорогой. А ученики перед экзаменами.
— Моя дочь, — говорит Ирина Дамбаева, — звонит из Петербурга: мама, брызни за нас…
За всех — за бурятов, за русских, чеченцев, евреев, эвенков, коренных и ссыльных — Кюхельбекеров, Эддингов, Петефи, чьи потомки хранят память об этих краях ссылки предков. Мы брызнули и выпили за них. И говорили — о чем обычно говорят люди в России, в близком ли, далеком краю? Они тут живут хоть и среди гор и звезд, но не среди ангелов. И начальники над ними те же самые. И земля, говорят, когда-нибудь будет у барагханца, которую колхоз возьмет в аренду за арбу соломы… Но ведь это еще “как притопчут”, сомневается заслуженная учительница Елизавета Ачирова. Тем не менее — рассчитывай на себя, не падай духом, “сохрани королевскую осанку”, веди себя так, будто тебя укусила пчела в нос, а ты даже не поморщился.
Мы вымыли руки в ручье под священной горой. Сто лет назад на этом месте был огромный храм — дацан, где служило пятьсот лам. Их превратили в лагерную пыль. От дацана мало что осталось, развалины напоминают большую белую русскую печь. Но люди приходят, завязывают на деревьях лоскутки с желаниями. Молятся у
суборги — лесного игрушечного детского домика на бревнах, внутри которого горит свечка и лежат конфеты. Я тоже помолился по-бурятски — согнув большие пальцы и сложив ладошки домиком…
Лебединое озеро
Педагогика не определяется расстоянием между учеником и учителем, никто не знает, большое оно или маленькое. В Барагхане вроде все родственники, а ребенок в школе обращается к взрослому: Багша-а — Учитель. А как тот смотрит на ученика, когда раздувает в нем Божью искру?
Педагогика не определяется и расстоянием между школой и обществом, хотя, если это расстояние слишком мало, ученика сминает толпа, а если велико — съедает одиночество. Возможно, место воспитания в обществе изображено на картине, которую я видел в барагханской школе. На этом живописном, во всю стену полотне стоят вместе первый председатель колхоза и последний, доярка, в сталинские времена побывавшая в Москве и получившая в подарок полуторку, старая учительница на пенсии, основатель театра… Они из разных времен, но из одного села и нарисованы все вместе на фоне гор и медленно текущей реки. Колхоз развалился, и почему-то эта картина оказалась в школе. Смотрите, показали мне на барагханский групповой портрет, место оставлено, чтобы дорисовать…
Педагогика также, по-моему, не определяется расстоянием между человеком и горой, в этих краях не покоряют горы, а живут среди них. Но есть несколько пиков, которые ученик должен одолеть.
Километровая тропа начинается недалеко от школы, по ней ходят с учителем самые маленькие, узнают, как живет лес, рисуют свое древо жизни и отыскивают себя в нем: кто я — стебель или, может быть, цветок?
В пятом классе чистят ручей, в шестом ставят опыты на грядках, в восьмом изучают водный биоценоз на озере Нухэ-Нуур. Удивительно: кругом степь на многие километры — и вдруг озеро, а на нем лебеди-кликуны, которые поют в полете, и клики их похожи на звенящие меланхолические звуки труб. Это созвучно характеру бурят, которые, вообще говоря, мечтатели, меланхолики. Легенда об их происхождении похожа на либретто балета “Лебединое озеро”, но с другим концом: дочь неба, у которой человек похитил лебяжью одежду, рожает ему детей, но потом снова превращается в прекрасную лебедь, садится на перекладину юрты и вылетает через дымовое отверстие. Муж только успевает схватить ее рукой, черной от сажи, за ноги, но удержать не может. Ангелы должны жить на небе… Мне эта легенда нравится еще и тем, что не была телевизионной заставкой к перевороту.
А в девятом классе они идут в черемушник. Когда-то Барагхан благоухал, утопая в черемуховых садах, но со временем заросли постарели и погибли, остались только островки. Вот дети их и восстанавливают, у двухсот деревьев, говорят, уже проснулись спящие почки.
И так год за годом, пока учатся в школе, дети как бы поднимаются в гору природы, и наступает момент, когда они приходят в святые места. Туда, где происходит мысленное очищение пространства. Созерцание прибежища. И призывание поля духовных сил.
В горном дацане я прочел: “Обращаюсь к вам, о, наставники духовной традиции и все иные драгоценные учителя…”
C чем? Что лично я вынес из этой барагханской жизни и педагогики?
Перед самым отъездом учителя свозили меня в Баргузинскую долину. Описать это место словами я не в состоянии. Сфотографировал, но пленка не проявилась. Возможно, такие места доступны лишь внутреннему оку. Когда-то здесь жил пророк, это не легенда, его портрет есть в барагханском музее. Говорят, был удивительный человек. Силой внутреннего духа мог подняться на метр над землей. Предсказал наше время, рассказывали учителя, что будут беженцы, будут войны. Радио, телевидение — все предвидел. У него было хорошее образование, много путешествовал. Когда пришел его последний час, пророк сказал своим послушникам, чтобы семь дней не заходили в его дом. Те не послушались, любопытство одолело, заглянули и увидели, что он превращается в маленького ребенка.
— Почему в ребенка? — спросил я учительницу Ачирову, которая рассказывала мне эту историю. И вдруг понял сам — он проползал через ворота рая. Эта долина с ущельями, каньонами, кажется, подсказывала мне главное, что определяет человеческую жизнь, а с нею вместе и педагогику: почему в одном месте такая тоска, а в другом — такое счастье. Расстояние между человеком и Богом определяет. Если далеко, то такая и жизнь, такая и педагогика. А если это расстояние сокращается…
В Барагхане горели звезды, как фонари на улице.