Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2007
I
Голос
“А из тапок у меня сыплется всякая ерунда: бумажки, резиновые ломтики. Представляете? Из тапок.
Еще линька у подушек началась. Весь пол в перьях, на стол забираются. Вчера долго вылавливал перо из супа. Можете поздравить — выловил.
Еще ушла женщина. Выпала просто из квартиры. Как перо из подушки, как картоночка из тапка. Вместе с ней ушла половина платяного шкафа. Теперь там просторно, хоть в прятки играй. Эта пустота вывалилась на меня, едва я открыл дверцу, и чуть не придавила. Ошалевшая бабочка вылетела и врезалась в мое лицо. И упала на пол. А я провел по месту удара на щеке. Там была пыльца. Поцелуй насекомого.
Все в эту весну падало. Звезды, метеориты стучали по крыше.
Два самолета в телевизоре: родственники и спасательные собаки молча ходят между обломками. Вращает безумным глазом “скорая помощь”.
Из моих пальцев вырывается яйцо и мчится, расталкивая воздух, к смертоносному линолеуму.
От меня уходит женщина. Красит напоследок губы и проваливается сквозь землю. Утекает сквозь щели паркета. Оставив мне на память пустоту в шкафу.
И тогда я внезапно попал в эту Лотерею”.
Кнопка диктофона нажата, медленно перетекает голос с одной половины кассеты на другую. Диктофон лежит на столе, иногда на низких частотах вибрирует:
дз-з. Дз-з. “..ушла женщина” дз-з… “предложили эту работу” дз-з…
Речь прерывается, начинают шуметь какие-то крылья. Из рукавов, из горловины говорящего вылетают птицы. Птицы начинают перебивать человека, выклевывать звуки из его речи.
Потом птичий базар перелетает на другое место, неся на крыльях свои взъерошенные песни. А голос продолжает свой путь по звуковым дорожкам. Дз-з — откликаются низкие частоты.
Забытый диктофон лежит на столе в пустом офисе, только соседний компьютер внимательно слушает его. По дисплею ползут божьи коровки букв: “Алекс, ты — солнышко. Ты — самый классный, Алекс. Ты просто великолепен”. Строчки уезжают, чтобы через пару секунд снова появиться с другого края.
Алекс ищет работу
Ташкент — город объявлений. Маленькие, юркие бумажки. Город шелушится их чешуйками.
Им не хватает места в газетах, и они лепятся на фонарные столбы и двери подъездов. Оседают желтоватым налетом на стенках остановок. На растрескавшихся внутренностях телефонных будок. Везде. Везде.
Они заражают людей, и те становятся носителями вирусов. В подземных переходах они распространяют свои вирусы в виде маленьких белых листиков. Мученики капитализма. Вежливы, выглажены, всем надоели.
А вот идет Алекс.
Он тоже вежлив, знает английский. Хотя сейчас все знают английский. Половина Ташкента. И никто не знает, что с этим английским делать. Работы нет. Люди ходят, не зная, куда приткнуть свой английский. Где на нем подзаработать. И Алекс ходит. Он достает жетон — полупрозрачный пропуск в мраморный кишечник метрополитена.
Жетон выпадает из рук. Падает и катится. Что еще делают выроненные жетоны? Падают и катятся.
У Алекса упал жетон. У Алекса разбилось куриное яйцо, и глазунья вышла одноглазой инвалидкой вместо полноценной двуглазки. От Алекса ушла женщина. Да, он ее не любил. Но это не давало ей права бросать. Оставлять его одного, один на один с опустевшим шкафом. С потерпевшим авиакатастрофу яйцом. С укатившимся жетоном…
— Пожалуйста, — говорят Алексу. — Это вам.
Листочек. Объявление. Требуется. Иностранная фирма ищет. Ходит она, иностранная, по Ташкенту, и ищет. Холеная и одинокая. В ее иностранном рту — сигарета. Легкие наполняются дымом, как шар Монгольфье. Тарахтит одинокое сердце. Трудится кишечник. Бездельничают половые органы.
Иностранной фирме требуется специалист (ну, обними же меня…)…
Американская организация ищет (вот, вот здесь погладь…)…
Звонить по телефону (сильнее…)…
Прием проводит (…)…
Алекс покупает новый жетон. Его лицо наклоняется к окошку, за которым, как рыба в обмелевшем аквариуме, тяжело дышит женщина. Мрамор и стекло высосали из нее молодость, теперь все ее богатство — жетоны. Но люди, люди по ту сторону стекла пытаются отнять у нее эти маленькие сокровища. Соблазняют мятыми купюрами, шайтаны.
— Один жетон, пожалуйста, — говорит Алекс.
— Один? — переспрашивает женщина. И уходит.
Она уходит из своего аквариума, оставляя на песчаном дне червячков, трубку поддува кислорода, зеленые галстуки водорослей. И удивленные глаза Алекса.
Подождав, Алекс пытается выловить пальцами из окошка купюры. Вернуть их законному владельцу, то есть себе. Купюры, как кошелек на веревочке, отползают: сквозняк.
Он — не неудачник
Жетонщица не вернулась. Очередь, нараставшая за Алексом, стала торопить его. Очередь нарастала и торопила. Ей нужен виновный. Алекс полностью соответствовал. Очередь — змея из людей и сумок — зашипела. Алекс показывает рукой на опустевшее окошко. Жетоны? К чему жетоны, спрашивается, если очередь уже почувствовала запах жертвы?
Алекс не хотел быть жертвой. Даже оставшись один на один с разбитым яйцом, опустевшим шкафом, плотоядными взглядами иностранных фирм и безумной ташкентской весной — Алекс все равно не хотел быть жертвой.
Он купит новое яйцо. Новое, совершенно целое, идеальное яйцо.
Он купит толстое, с во-от таким ворсом, одеяло, и оно заполнит собой неуютную пещеру шкафа.
Он купит новую женщину и заботливо укроет ее этим одеялом. Закутает ее этим одеялом… Задушит ее этим одеялом!
Алекс отходит от окошка. Очередь разочарованно смолкает. Кровь не пролита, даже укусить не успели. Обернувшись, Алекс видит, как в аквариуме появляется хранительница жетонов, посвежевшая, с сочной бордовой улыбкой. Она протягивает жетон вслед уходящему Алексу. Куда ты, Алекс? Гляди! Золотая рыбка обращается к тебе из аквариума.
Но Алекс уже выплывает на поверхность, работая ногами и руками. Снова получает порцию листочков-объявлений. В городе хрюкает и булькает весна; яростно голубеет небо. Почему бы не пройтись пешком?
Брошенный мужчина похож на потерянного ребенка. И на бухгалтера. В его голове происходит суммирование обид, калькуляция ссор. Прибавить три подаренных букета. И деньги, которые дал ей на сапоги. Минус рубашку, которую подарила на день рождения. Не в самый день, а на два дня позже.
Алекс вспомнил, что эта рубашка сейчас на нем, и опечалился.
Ее подарок плотно облегал его. Шею, запястья. Терся корневищами пуговиц о кожу. Скомканными щупальцами заползал в трусы.
Переодеться в каком-нибудь подъезде? Холодно. И рубашка все-таки хорошая.
Вот если бы она рядом сейчас оказалась, эта женщина, получившая от него три букета, двести поцелуев и деньги на сапоги, другое дело. Швырнуть ей рубашку в лицо, пока она там возится со своими сапогами-букетами.
Весенний город, еще не успевший обрасти зелеными перьями, вертелся вокруг Алекса. Забегал вперед, заглядывал в лицо, торговал оттаявшими лужами.
Район бывшего метро Горького кипел и светился коммерцией.
Алексу предлагали носки. Ему предлагали хлеб. Ему показывали морщинистые, перезимовавшие яблоки. Знакомый букинист протягивал Алексу руку.
Алекс на время прерывал подсчеты обид и здоровался со знакомым букинистом. От букиниста пахло Драйзером, Хамзой и серией “Классики и современники”.
Книги
Алекс в букинистическом. В затылок светит низкая лампа.
Весна свирепствует и здесь. В книгах появилось что-то нежное, бархатное. Они пытаются задержаться в ладонях. Они похожи на такс в зоомагазине.
Еще в этих книгах что-то детдомовское. Детдомовец Толстой, детдомовец Мичурин. Сиротский хор мировой культуры.
Сам букинист сидит напротив. Он хочет продать этот хор. Его зовут Марат.
— Да-а… никто не покупает. Маша, чай сделай, холодно.
Маша — любовница букиниста. Не всем быть любовницами генералов. Букинист тоже имеет право на прикосновение женской руки, на горячий чай в своем книжном склепе.
Приходит Маша с чайником.
— А моя Вера куда-то пропала, — говорит Алекс.
Включили кипятильник; лампочка померкла. Зашумела вода; невидимая река понеслась вдоль книжных полок. В лавку вошел новый человек. Он был хорошо одет и хорошо, как-то по-весеннему, выбрит.
Потом, два месяца спустя, голос Алекса скажет, вращаясь в диктофоне:
“Знакомство с творцом этой бомбы, необычной, самой гениальной из бомб, произошло не совсем обычным образом. Конечно, никто и не ожидает от создателей оружия, что они будут ходить по улицам или стоять, притоптывая, в очередях. Это секретные люди, живут они в секретных коттеджах. Иногда в одиночестве, иногда с женами. С секретными женами, от которых рождаются секретные дети. И друзья у них такие — проверенные, просвеченные люди. Приходят к ним на семейные торжества с тщательно завернутым подарком…”
Сейчас выбритый незнакомец не обратил на себя никакого внимания. Ну, одет хорошо. С кем не бывает… В Ташкенте давно не встречают по одежке. Одежда у всех одна, китайская.
Новый человек погрузил свои тяжелые, большие пальцы в книжные развалы. Чайник кипел; Маша пыталась выдернуть вилку из розетки.
Узбекско-русский словарь
Книги тяжелеют: Алекс перешел к словарям. Узбекско-русский словарь:
Скамейка — скамейка.
Скарлатина — мед. скарлатина.
Скафандр — спец. скафандр.
Скважина — спец. скважина; газ скважинаси — газовая скважина.
Да, он не любил Веру. Но из этих маленьких нелюбовей, если их сложить, в сумме, где-то внизу листа, под неровной чертой, получалась любовь. Почти любовь. Без буквы “л”. Он ее юбил; она его юбила. Он не был одноюб. И она — иногда приносила с собой запахи посторонних мужчин. Его ранили эти запахи. “Ты ревнуешь, Алекс?” Она откидывалась на спину, его воз-юбленная. “Ты ревнуешь?” — снова спрашивала она. А шкаф был еще полон. Ее одежда юбила его одежду. И ту, и другую поедала бабочка моли.
Может, эта буква “л” — и есть самое главное в слове “любовь”, думает Алекс.
Скелет — скелет (человека или животного).
Скептик — скептик.
Скептицизм — скептицизм.
Склад — склад.
Складчи — заведующий складом.
Надо читать словари, думает Алекс и пьет чай. Любые. Во всех словарях одна и та же мудрость. Скелет и скептицизм. И по-узбекски: скелет ва скептицизм. И по-казахски — то же самое. Не станут же казахи свое для скелета придумывать. Махнут рукой: а, пусть “скелет” будет. А вот то, скажут, что ты, Алекс, топчешь землю, не имея ни женщины, ни работы, что у тебя нет ни Скамейки, ни Скафандра, ни Скважины, ни Склада, а только Скелет и Скептицизм… Вот это, Алекс, тебя, как мужчину, не украшает, а уродует.
Склероз — склероз.
Скорий — ж.-д. скорый.
Алекс пьет чай в букинистическом магазине; Алекс похож на потерянного ребенка, который пьет чай. На бухгалтера, который пьет чай. С улицы вместе с ветром и кусочками объявлений в лавку заползает музыка: “…танце кружимся”.
Скрипка — скрипка.
Скрипкачи — скрипач; скрипачка.
Славян — славянин.
Славяншунос — славист, славяновед.
Славяншунос
Славяновед шел навстречу Алексу.
Он был чернобров, локтист, умеренно кривоног.
Славянами он уже давно не занимался, перейдя со славян сначала на бытовую электротехнику, потом — на посредничество при продаже квартир. Диплом филфака и начало диссертации были забыты у первой жены. Должен же он ей был в конце концов что-то оставить.
Неисследованные, забытые наукой славяне двигались мимо Алекса. Они возникали рядом со своим бывшим “ведом”, как “Запорожцы” рядом с “Мерсом”, и растворялись в боковом стекле. Временами они, возникая рядом, обращались к нему как к посреднику по квартирам. Как к славяноведу, к нему давно никто не обращался.
Он входил в квартиры, как в капитулировавшие крепости. Он видел в руках у хозяев невидимый белый флаг. И начинал торговаться, слегка покачиваясь на своих умеренно кривых ногах. Он был доволен ими, ногами. Они кормили его, как волка. А мимо проносился Ташкент. Проносились и сокращались в боковом стекле древляне, поляне, русичи… Энтузиастки в сарафанах прыгали через костры, постными голосами пели соловьи-разбойники. Волхвы стучались в редакции газет с чемоданами астрологических прогнозов. Славяновед шел, не обращая на этот сермяжный декаданс никакого внимания.
Славяновед шел, и город омывал его.
Зеленели светофоры, птицы пели о любви и какали на самой высокой ноте. Собственно, это и были белые невинные нотки, которыми птицы расписывали нотные линейки скамеек. Нет, на Славяноведа ни одна из нот не падала. Люди тоже пролетали мимо, поднимая руки, как голосующие на остановках в час пик. И Алекс шел навстречу Славяноведу, мужчина навстречу мужчине, горожанин — горожанину.
Вот Алекс попал в его зрачок.
Нос у Славяноведа был заложен, пришлось принюхиваться глазами.
Алекс, куртка, улыбка, сумка. Маленькие глаза, маленький нос, букинистический чай бежит по венам, смешанный с кровью потомственного растяпы. Квартиру продавать — не хочет.
Хриплая флейта самолета пронеслась по небу.
Мужчины разошлись. Славяновед спешил в свою квартиру, где его ждала Вера. Сидела на необъятном диване, поджав под себя ноги. Смотрела телевизор, заедая грецким орехом. Рядом валялась кошка.
Вера недавно попала в эту квартиру, просто притянулась к ней, как булавка к магниту. И замерла между Славяноведом, кошкой и телевизором. И бежал к ней Славяновед, миновав ее бывшего любовника. И плевалось янтарной слюною солнце, день первый.
Квартира у Славяноведа была трехкомнатной, семьдесят седьмая серия, комнаты раздельные, лоджия — ну просто вся в дереве.
Скамейка, подруга Скафандра
О такой Алекс не знал. Он вообще не был уверен, существует ли в Ташкенте женщина по имени Скамейка. И чтобы у нее при этом еще имелся друг Скафандр. Что можно с таким другом делать? В космос слетать. Еще что?..
Объявления, среди которых двигался Алекс, совершали свой круговорот. Только что фонарные столбы были покрыты ими, как цветущие вишни. Но вот идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем и сдувает объявления. Сдувает обрывки газет, вырывает кусочки бумаг из рук мучеников капитализма. Поднимает эти бумажные выкрики, икринки, целлюлозные голоса в воздух и лепит из них облако.
Это облако ползет по приторно-синему небу над Алексом и говорит ему нежным голосом:
Бизнес-активным и порядочным с 27 лет. 73-13-11.
Акриловые, шикарные ноготочки. Обучаю. 112-0…
Американская компания — серьезным. 156-…
Женщины! Это бизнес для вас. 1…
Накладчик-литейщик на термопласт-автомат.
Куплю волосы!!! От 70 см.
Приглашаются самостоятельные женщины.
Девушки на высокооплачиваемую работу.
Девушки на высокооплачиваемую работу.
Девушки.
Одинокая русская няня-домработница, проживание, питание.
Пожилая массажистка с секретами тайского массажа.
Одинокая женщина с ребенком, закинутым к свекрови. Ищет мужчину, который не ищет работу. Который умеет дарить цветы не только на восьмое марта. Который поймет, что ей хотя бы раз в неделю надо видеться с ребенком, вести его в парк и смотреть, как он, счастливый, катается на этих идиотских качелях. Кормить ребенка мороженым. Получать за это от свекрови по мозгам (ангина). И не только за это. Пенсия у свекрови с каждым днем все меньше. Вера должна приносить ей деньги, чтобы ее ребенок видел что-то в жизни, кроме этих пакетных супов. А еще свекровь вместо того, чтобы выращивать фиалки, как делают все воспитанные старухи ее возраста, вдруг ударилась в любовь. С каким-то соседом, понимаете, подъездный роман. Совершенно лысый гриб, Вера издали его наблюдала. А ребенок все видит и, главное, слышит, что за звуки ночью из комнаты его бабушки несутся. А Вера ему еще говорила раньше, дура: “Помогай бабушке, она старенькая”… Помогай, да.
Облако огромной подушкой сыпало на Алекса свои ненужные перья.
Облако разговаривало с Алексом. Рубашка разговаривала с Алексом. Черные, пропитанные талым снегом деревья разговаривали с Алексом. На языке ветвей и коры.
Ваш лишний вес — моя проблема, говорили ему.
Но у Алекса не было лишнего веса. И волосы у него были короче 70 см. Можно даже линейку не искать.
Объявления плыли и проливались сухим дождем, назойливыми перьями, от которых чихаешь. Проливались яичной скорлупой, резиновыми ломтиками из тапок. Возникали посторонними голосами в телефоне, разбивая тяжелыми мячами твои хрупкие окна, тонкие стекла разговора.
Объявления сыпались манной небесной. Рассыпались по асфальту. Гибли под ногами. Залетали в окна, уши, открытые канализационные люки, в протянутые ладони нищих и распахнутые рты сумасшедших. Круговорот совершался.
Два Марата и странный дедушка
Создатель бомбы кончил пальпировать полки. Выбор был сделан, несколько пыльных бумажных коржей послушно лежало на ладонях. Впитывая тепло ладоней, запах и вкус ладоней. Как когда-то давно — тепло, вкус и запах своих прежних владельцев. Им еще повезло, этим книгам. Их могли вообще отнести в пункт приема макулатуры: собачий ящик для книг.
Медленно плывут они на ладонях Создателя бомбы в сторону Марата, букиниста. Над Маратом висит репродукция знаменитой картины “Смерть Марата”. Между Маратом на картине и Маратом под картиной нет никакого сходства. Один мертвый, другой живой, хотя и мерзнет. Один — француз, другой — татарин. Одного женщина только что зарезала, другому, наоборот, чай заварила с кориандром. Наконец, Марат на картине был голым, а живого Марата сейчас никакой живописец не заставил бы раздеться.
Для чего Марат повесил над собой голого и мертвого француза?
— Фрейд, — прочитал Марат на обложке и печально записал в свою тетрадочку.
Посмотрел на покупателя. Кто только не покупает Фрейда. Как правило, по недоразумению.
— Пушкин, — сказал Марат. Замерзшая ручка писала плохо. Больше корябала, зараза, чем писала. Фрейд и Пушкин. Так и запишем. Пушкина обычно для внуков покупают. Дети он него балдеют.
— Де Сад, — сказал Марат и с недоверием посмотрел на покупателя. Нет, кажется, не для внуков. Хотя сейчас такие секс-вундеркинды… Наглотаются рекламы по ящику. Или всякого кино с засосами, каких в природе не бывает.
И тут — бумс — такой дедушка: ай-нанай, детишки, а что вам ваш дедулечка принес? Фрейдика и де Садика. Спасибо тебе, дедушка, спасибо, продвинутый!
— А что вас, собственно, интересует? — спросил Марат, пересчитывая купюры.
— Любовь, — ответил Создатель бомбы, направляясь к выходу. — Для работы.
И вышел из магазина, растаяв в потоках холодного весеннего света.
Марат поскреб зачесавшийся бок под свитером.
Смерть Марата
А Марат на картине все знал. И для чего нужен Фрейд, и что за работа у этого покупателя с выбритыми до небесной синевы щеками.
Боль, ворвавшаяся в тело Марата, сделала его провидцем.
Он видел копошение ста гильотин, целого оркестра гильотин, исполняющих задумчивую революционную мелодию.
Он видел человека с лицом гения и мясника; человек вел французов по Европе, а потом Европа кончилась и началась Россия, а вместе с ней — разные неприятности. Он видел дерево в огне. Он видел железных рыб в небе и двух мохнатых мужчин, чьи бороды все же не длиннее 70 см; они макают их в чернильницы и пишут аршинными буквами: “Ахтунг, ахтунг! Дер Гайст ист бродит по Европе…”
Кровь льется из Марата. Холодеет и отключается революционное тело, комната наполняется будущим. Текут потоки свинца и железа, эритроциты, Скрипки,
Скелеты — Первая мировая война. Девушки бредут на высокооплачиваемую работу. Русская няня медленно ест черно-белый хлеб. Внук заходит в спальню к бабушке: “Ma grand-mиre est trиs vielle. Elle ne voit pas sans lunettes”1. Текут потоки железа и свинца, смывают внука, бабушку и девушек с няней, электрические астры из трамвайных проводов — Вторая мировая война. Ташкент. Роддом, везут огромную коляску, наполненную детьми. Рядом с коляской, по бокам, идут двое мужчин в черных плащах. Правый мужчина указывает на одного из младенцев, самого спокойного: “Вот будущий создатель бомбы”. “Ты не ошибся?” — переспрашивает второй.
Марат видит еще что-то, но изображение уже некачественное, помехи. Пламя какое-то, пожар. Снова помехи. А где в революционном Париже хорошего телемастера найдешь?
Тело Марата перетекает на картину “Смерть Марата”, похорошев, покрывшись античным целлулоидом. Долго висит в Лувре, привлекая мух. Потом, нависевшись, разлетится по миру тысячей маленьких репродукций. И на каждой из них будет умирать по одному маленькому Марату.
Голос Алекса снова затеплился на столе. Встрепенулся компьютер: “Алекс,
ты — солнышко”. Где-то за пределами офиса испуганно заработала сигнализация на машине: тяв-тяв-тяв… Пу-у, пу-у! Тянется ночь уныло.
“Я прочел объявление о работе в конце того дня. Они искали человека с английским. Английский у меня был. Английский — это все, что у меня оставалось. Еще — этот диктофон. Да. Этот. Вот…”
Пауза, утробные шорохи.
“…хороший диктофон. Иногда… м-м… я записывал себя. Ну, свой голос. Потом слушал… Мне он казался чужим, я не мог понять, почему мой голос получается чужим. Потом… мне сказали, что с другими голосами такое тоже случается. Потому что на пленке — это наш мертвый голос. Как бы. Живой — во рту… в горле; мертвый — на пленке. Поэтому я редко себя записывал — бояться стал. Один раз положил диктофон под кровать, а сверху лег… с одной женщиной — ушла она от меня потом. Не из-за этого. Она вообще не знала, что я ее записывал. Потом… прокрутил запись, а там вообще не ее голос…”
Молчит. Где-то поют.
“Я все сразу стер. Потом… записывал по мелочам. Гром записывал. Шелест книг. Снимал с полки каждую, листал перед диктофоном. Разный шелест оказался. У Шекспира — один. У Есенина или еще у кого-нибудь — другой. Так не слышно, а диктофон все ловит. Воду в ванной записывал, когда мылся. Улицу записывал. Сон записывал… Ставил перед подушкой включенный диктофон, засыпал. Я во сне разговариваю; а диктофон шпионит себе. За подкоркой. Потом все прослушивал…”
Снова шорохи: шум ванной, звук смываемого мыла. Тревожный шорох губной помады, бегущей по складчатым дорожкам губ. Чирканье ручки; бумага рвется под нетерпеливым стержнем. Астматический кашель дверного замка. Угасающие шаги.
“Если бы я знал, что из этого выйдет…”
Словарь фамилий
Зачатьев? Зачалкин, Криков, Драков, Всхлипов. Всхлипович. Скрипов. Поцелуйкин.
Матерштейн.
Петров-Водкин. Иванов-Водкин. Сидоров-Жигулевский. Портвейн. Дождевич, Роддомский, Уколов, Безмужеев. Дюма. Стругацкие. Уколов, Уколов.
Животиков. Животищин. Медсестрян. Дюма.
Роддомский, Криков, Благоматов. Мальчикян? Девочкян.
Безмужеев? Безмужидзе. Ктоподокнов? Хренов. Букетов. Окошкин-Закрывашкин. Сквознякевич.
Медсестрян. Главврачян. Уколов? Дыркин, Дыркин, Дыркин. Перечитайло. Дюма. Перечитайло. Додыркин. Додыркин.
Возвращенцев. Пеленкин. Гладилкин. Стиралкин. Накурилкин. Хренов, Хренов… Хренов? Гдеев. Гдеев?
Милофф. Родныхерман. Петров-Водкин. Матерштейн. Приребёнкин? Приребёнкин.
Недопоцелуй.
Открытый Словарь фамилий. Бесполезный словарь: Вера заснула. Ее волосы медленным дымом стелятся по дивану. Вера стала часто засыпать посреди дня, в центре солнечного света.
Видела каждый раз три сна.
Один про первого мужа. Сына ее свекрови.
Второй сон — про ребенка. Третий. Третий — про Алекса. Красавца Алекса. Уродца Алекса. Человека с пустотой в шкафу. С треснутым зеркалом. С разбитым куриным яйцом.
Когда любуешься на этих мужчин, хочется сказать только одно: “Я устала”.
Недопоцелуй.
Догорающим костром мерцал телевизор. Дымили машины в пригородах Парижа. Как от забытой в постели сигареты, горел зеленым пламенем Ближний Восток. Догорали политики, распространяя запах тлеющих синтетических кресел.
На экране возник новый человек. Он не горел, его уже успели потушить. Его голова была доставлена из лучшей парикмахерской: каждый волосок блестел и знал свое место. За спиной засияли буквы: “Лотерея”. Мужчина рассказывал об этих буквах. Потом показывали счастливые лица. Потом показывали название лотереи.
Недопоцелуй.
Снегин, Аптекман, Витамидзе, Охренелко. Уколов. Снегопадший. Портвейн. Кухнякойкин.
Дочерев. Дочулянский. Детсадыков, Школьник, Пушкин, Лермонтов, Бархударов, Сюрпризов… Курилкин. Школьник-Курилкин. Пушкин-Нечитайло. Слезкин. Слезищин. Носподотрищин. Деревьев. Чинаров. Ясенев. Одноклассникайтис…
Подзалетелов. Позатыльников. Подзадов. Подначкин. Приребёнкин? Неребёнкин. Подзалетелов. Доигральский.
Бездомный.
Домный.
Бездомный. Безпольтовый. Портвейн. Глотков. Портвейн. Парков.
Блудносынов. Блудномужев. Вернулсин.
Внуков. Пеленкин. Аптекман. Петров-Водкин. Старостин?
Тишинский. Тишинян. Женин. Матерштейн. Дочин. Внуков. Тишинянц. Уколов. Доигральский. Хренов. Райский.
Желтоватая, под цвет обоев, кошка спрыгнула на ковер. Поточила когти об угол дивана.
Словарь фамилий, нашептавшись, молчал.
“Лотерея”, сказал телевизор.
Вера повернулась на другой бок.
Кошка перестала делать маникюр, прислушалась.
Входную дверь весело открывал Славяновед.
Создатель бомбы вышел из такси и неправильно захлопнул за собой дверцу. Он не умел правильно захлопывать. Всегда слишком сильно. Или слишком слабо. Водители морщились и шевелили губами.
Машина с неправильно захлопнутой дверцей уехала. Расписалась напоследок в воздухе строкой дыма. Исчезла.
Тишина свалилась на Создателя бомбы, как сонный пассажир с верхней полки.
Создатель огляделся. Кажется, удалось оторваться от слежки.
Белые тополя с глазастыми стволами отращивали тени. Сосредоточенно отращивали тени — как ногти. Асфальтовая дорожка, на которой стоял ученый, была вся в тенях-ногтях, тенях-обрезках. Целый косметический салон теплился под ногами.
Ученый подошел к стволу тополя и посмотрел ему в глаза.
На траве лежала газета. Почти не мокрая, почти свежая. С почти новостями.
Создатель бомбы поднял ее нежно и брезгливо. Газ-зеточка.
Случайный приработок
Ташкент — словарь тысячи русских фамилий.
Алекс идет сквозь толпу фамилий. Лужины, обхватив огромные грязные зеркала, валяются на дороге. Веткины летят по воздуху, задыхаясь от пылающего синего неба. Люди, поменявшие сегодня свои прежние фамилии на Солнцевых, Тепловых и Боттичелли, идут толпами и топчут Лужиных. Дружно ломают Веткиных, Веткевичей и Веточкиных.
Прошел человек с фамилией Бахор.
Мальчишки-разносчики узбекско-русских словарей кричат: Бахор — Весна. Бахор — Весна! Человек уходит, балансируя своей фамилией, как подносом с рахат-лукумом. Алекс идет дальше.
Машинские, Жигулевы и Волгины, набрав полный рот бензина, затеяли танцы на проезжей части.
Бахор — весна.
Бахоначи — выискивающий отговорки, прибегающий к уверткам.
Бахоламок — торговаться.
Весна, торгуясь, прибегает к уверткам. Весна, торгуясь, взвешивает облака. “Сахарная вата, — кричит Весна-Бахор, — а кому сахарная вата?” Нам! — кричат Лужины, выплескиваясь всем телом к прилавку. Нам! — вытягивают деревянные щупальца Веткины и Веткевичи.
Солнцевы, Тепловы и Боттичелли чуть не сбивают Алекса с ног: на-а-ам!
И торгуются. И к уверткам прибегают.
Алекс сверился с адресом.
Чавканье сладкой ватой вокруг прекратилось. Только в лужах еще плавали сладкие обрывки. И тонули. Только висели кое-где на ветвях. И падали вниз. В лужи.
Вспомнил детство: липкий оцарапанный рот. Сладкий и побаливающий. И удаляющийся голос: сахарная вата… а кому сахарная вата… вата…
Еще раз сверился с адресом. Приработок предстоял в одном из старых розовых домов Дархана. Одноэтажных, с тополем перед окном. С запахом стареющего кирпича.
Совместное предприятие “Сатурн Консалтинг”.
Он должен переводить на переговорах. Приятель попросил подменить, сам поехал в Бухару, японцев вокруг минарета водить. “А о чем переговоры будут?” — спросил Алекс, водя по скулам мобильником. Как электробритвой. “Не знаю… Там проходной двор. Каждый раз что-то разное. Но платят”.
Алекс стоял перед особняком и нервничал.
Переговоры
— А, вы переводчик? Проходите. Переговоры уже начались.
Пластиковая лапша жалюзи. Кофеварка, компьютер, ковролин.
— Мне сказали к двенадцати…
— Да, заходите! Ну, не стойте здесь. Они раньше начались. Идемте, я вас провожу.
Секретарша, девушка с приятным мужским голосом, развернулась на кресле.
Поднялась. Сдвинула бумаги, опрокинула турецкий стакан-пробирку. Вышла из-за стола. Приятная восточная полнота. Тяжелые свежевыкрашенные губы, улыбка. На таких бы губах, как на парковых скамейках, начертать: осторожно, окрашено! Но Алекс уже прилип к ним глазами.
Снова весна прибегает к уверткам.
Алекс потер пальцы. Как бумагой порезался. Весь изрезался бумагой.
— Идемте.
Офис оказался большим, весь из каких-то коридоров. Ковролин жадно глотал их шаги.
— Вот.
Она подвела его к умывальнику. Зачем к умывальнику?
— Ну вы же с улицы пришли. Нужно вымыть руки.
Алекс снова посмотрел на полную секретаршу.
— Меня зовут Соат, — сказала она, открывая воду. Кран печально запел.
— Алекс.
Сомкнул ладони под водой.
И понял, как ему, оказывается, хотелось подержать руки в этой теплой, непонятно для чего льющейся воде.
Соат стояла рядом и дышала.
Желтое, солнечное мыло выскользнуло из рук.
Наклонился, поднял. Наклоняясь, почувствовал, как по-разному пахнет эта Соат на протяжении всего тела. Ноги пахли какими-то цветами.
Отловленное мыло оказалось все в каких-то черных угрях, волосках.
Соат. Ее зовут Соат.
Он хотел спросить ее, о чем эти переговоры. Он хотел ее спросить, свободна ли она сегодня вечером. Он хотел спросить, почему у нее такое странное, редкое имя.
Соат приоткрыла темную дверь с надписью “Менеджер”:
— Акбар-ака, переводчик пришел.
Комната была большой — трое сидящих тонули в ней. Они сидели за столом и держались за этот стол, как потерпевшие кораблекрушение. Трое немолодых мужчин боялись утонуть в пространстве комнаты.
Один из них был индусом или пакистанцем.
Алекс представился и сел за стол.
Мужчины смотрели на него. Соат почему-то тоже осталась.
Тишина текла, деревяшка стола качалась под руками.
Они чего-то ждут, подумал Алекс. Аккуратно оглядел присутствующих. Молчат.
Трое разных мужчин, три разных молчания сидели напротив него.
Пакистанец молчал как пружина. Ему хотелось говорить, сжатые губы с трудом удерживали слова.
Другой, тот самый Акбар, был молчуном-гурманом. Долго перекатывает тишину во рту, от языка к щекам и обратно.
Третий из молчащих был маленьким человеком с большими глазами. Глаза — две семитские рыбы — медленно плыли в океане мыслей. Они плыли и говорили все. Абсолютно все. Но Алекс плохо понимал их. Они говорили по-халдейски.
Алекс не выдержал:
— А что… кого-то ждем?
Мужчина с глазами-рыбами наклонился к Акбару:
— Переводчик спрашивает, ждем мы кого-то или нет.
Говорил он с легким шелестящим акцентом. Его русский язык был старым, как виниловый диск, и поцарапанным.
Акбар помотал головой:
— Мы не ждем. Пусть начинает.
— Начинайте, господин переводчик, — сказали рыбы.
— Я? Я не понял, что я должен начинать…
Акбар повернулся к Соат:
— Он помыл руки?
Соат кивнула:
— Даже мыло уронил.
— Сори, сори, — застрекотал индопакистанец, показывая, что он не понимает.
— Переведите ему, — сказал маленький человек Алексу и моргнул рыбами.
— Что перевести? — вспотел Алекс.
— Что вы уронили мыло.
— I dropped a piece of soap1, — сказал Алекс.
Акбар кивнул.
— Сори, сори, — снова забеспокоился пакистанец, — вот лэнгвич даз хи спик? Ай донт андэстэнд хим2.
— Инглиш, — подсказал Акбар.
— Хиз инглиш из вери-вери бэд. Ай кэннот андэстэнд ит3, — и печально сложил руки домиком. Маленьким и неуютным домиком.
Алекс поднялся, чтобы уйти.
Акбар удержал его; повернулся к Соат:
— Соат, убери отсюда этого зануду, — ткнул в пакистанца. — Не понял, зачем ты его вообще привела.
— Он жаловался, что ему скучно. — Соат подошла к пакистанцу и, толкая спинку его кресла, выкатила из комнаты. В кресле недовольно болтали ногами.
Дверь с железным причмокиванием закрылась.
Солнечный свет, щедро нарезаемый оконной рамой в виде больших кусков сыра, померк и заплесневел. Сумерки растворили людей, истолкли в песок их голоса. Один диктофон на столе еще крутил, шумел, перемалывая кофейные зерна бесполезного рассказа.
Алекс слышит слово “лотерея”
— Уф, — вздохнул с облегчением Акбар, когда захлопнулась дверь. — Сложные переговоры. Да, Билл?
— Да, — ответил Билл; рыбы-глаза еще добавили что-то по-халдейски.
— Спасибо вам, — Акбар повернулся к Алексу.
— Мне?
— Да. Жалко, что вы нам ничего не рассказали. Мы ведь ждали. Неужели в вашей жизни не было ничего интересного, кроме того, что вы уронили мыло?
Стол снова поплыл. Странное море шумело в ушах Алекса.
— Нет… Я еще разбил яйцо, — признался Алекс. И зачем-то добавил: — Сегодня.
— Какое совпадение! — прошептал Акбар и распахнул сейф, темневший за его спиной.
Сейф был набит яичной скорлупой.
— Знак свыше, — сказал Билл.
“Расплачиваться со мной тоже яичной скорлупой будут?” — подумал Алекс, глядя в сейф.
— Теперь такая просьба, — сказал Акбар. — Мы с Биллом давно уже вместе бизнес делаем, железно друг друга понимаем. С половинки слова понимаем.
— Даже с половинки буквы, — уточнил Билл. — Но иногда возникают казусы. Нам кажется, что мы поняли друг друга, потом оказывается, что не совсем. Поэтому мы иногда зовем переводчика. Говорим по-русски, а он переводит. Если важное дело намечается и нужно очень хорошо понять друг друга.
Что говорили при этом его глаза, не было видно. Билл рассматривал свои пальцы. Пальцы молчали; только указательный кивал, выражая свое согласие со сказанным.
— Короче, — сказал Акбар, — нам предложили помочь с организацией одной… лотереи. — Посмотрел на Алекса: — Вы готовы переводить?
Алекс кивнул, поправил воротник рубашки и перевел:
— Нам предложили помочь с организацией одной лотереи.
Марат развернул газету.
Славяновед развернул газету.
Создатель бомбы осторожно развернул мокрую газету.
Продавщица жетонов, устав от продажи жетонов, развернула газету.
Четверть Ташкента развернула газету. Вторая четверть тряслась рядом с первой в транспорте и заглядывала в развернутую газету через плечо.
Другие две четверти Ташкента газету не читали. Терпеливо ждали, когда ее прочтут, выбросят и в нее можно будет заворачивать пирожки, самсу и хот-дог с приветливо выглядывающей сосиской.
Объявление было на двух языках, русском и английском.
“Внимание: СПРАВЕДЛИВОСТЬ!
Международная организация по человеческому измерению (МОЧИ) объявляет о проведении широкомасштабной благотворительной акции в Узбекистане.
Лотерея СПРАВЕДЛИВОСТЬ (2-й этап)”.
Ниже, помельче, были напечатаны условия Лотереи.
Марат читал и пил чай; покупатели ощупывали холодными пальцами книжные полки.
Вода вытекает из ладони
Алекс вышел из комнаты усталый, высосанный. Переводить с русского на русский оказалось не легче, чем на английский. Акбар и Билл постоянно перебивали его, переспрашивали.
Он шел по мягкому коридору. В голове, как в микроволновке, вращались какие-то фразы о лотерее, о международных жмотах, о каком-то оборудовании для сканирования каких-то писем.
Подошел к умывальнику. Желтое мыло — все в тех же крапинках грязи. Алекс открыл воду и смотрел, как она бьется о фарфоровую твердь раковины.
Зачерпнул пригоршню, поднес к лицу.
Вода исчезала сквозь щели между пальцами. Каким-то чутьем находила эти щели и сматывалась сквозь них. Обратно в раковину. В канализационную трубу. В мировой хаос. А ладонь пустела…
— Алекс. — Позади стояла Соат. — Алекс, идемте, распишитесь, деньги получите…
Он протер опустевшей влажной ладонью лицо. И последовал за Соат по мягким внутренностям коридора.
Соат (имя собств. мужское, реже женское) — время, час.
Между “Славяншунос” и “Соат” в узбекско-русском словаре располагались: сланец, слесарлик, слесарь, слет, словак, словен, слюда, смена, сменадош, смета, сметана, смола, снайпер.
Эти слова разделяли их — Соат и Славяноведа. Едва Соат и Славяновед оказывались рядом, сразу загорались сланцы, начинали ругаться слесари, вылезали из кустов со своими рабочими инструментами снайперы. Пригород начинал смешивать сметану со смолой и везти на продажу в город.
Есть люди, которым не суждено оказаться рядом, даже в Ташкенте, где по проспектам идут знакомые, по улицам — сослуживцы, по переулкам — родственники, по квартире — жена или муж.
Есть люди, которым не суждено оказаться рядом, даже располагаясь на одной страничке узбекско-русского словаря 1988 года издания, “около 50 000 слов и выражений”.
А Алекса вообще не было в этом словаре. Ни как слова, ни как выражения. В 1988 году он был еще подростком, щеки и лоб обдавало малиновыми прыщами, раз в неделю пододеяльник под утро становился липким. Повзрослевшие одноклассницы поблескивали, как бутыли с запретными винами. Таню хотелось называть Шампанским, Гулю — Мускатным вином, учительницу Нину Саидовну — Водкой, настоянной на лимонных корках…
Теперь ему тридцать два. На треть выпитые, слегка выдохшиеся одноклассницы еще встречаются в городе. От Нины Саидовны, наверно, остались лишь лимонные корочки; пойманные и заспиртованные солнечные зайчики. Пододеяльник под утро сух и безукоризнен: спасибо тебе, мирно посапывающая рядом подруга…
Алекс стоял перед столом Соат и протягивал руку за конвертом с деньгами.
Поговорил с Соат
— Спасибо, — Алекс спрятал конверт в карман рубашки. Рубашки, которую ему подарила на день рождения Вера. Рубашки, которую он хотел сегодня содрать с себя. Которую хотел сбросить, как змеиную кожу прошедшей любви без буквы “л”.
Теперь в рубашке лежали деньги. И грели, грели.
— Вам спасибо, — откликнулась Соат, глядя в монитор. Пальцы с огромными ногтями шуршали по клавиатуре.
“Акриловые, шикарные ноготочки. Обучаю”, вспомнил Алекс.
— Шеф вами доволен, — продолжала Соат, не отрываясь от клавиатуры.
Она точит о клавиатуру ногти. Ноготочки. Акриловые. Трык-трык-трык. Шикарные. Трык-трык-трык. Но-го-точки…
“Я ей, кажется, нравлюсь”, — неожиданно для себя подумал Алекс.
Дверь открылась, снова появился индус или пакистанец.
— Миссис Соат! Миссис Соат! Май пи-си из вери-вери бэд. Ит кэннот андэстэнд ми. Ол пи-сиз ин ё кантри донт андэстэнд ми. Ай эм лоунли, ю си? Плиз, тэл мистер Акбар, зэт ай эм вери-вери лоунли!1
И снова исчез.
Явление этой шумной одинокой души развеселило Алекса.
— Что, достал? — подмигнул он Соат.
— Кто? “Вери-вери”?
Алекс засмеялся. У него был красивый хрипловатый смех. Он пользовался им. Распахивал его, как звуковой павлиний хвост.
— Кофе хотите? — Соат взяла на клавиатуре финальный аккорд и развернулась в кресле к Алексу.
— Вообще, он Митра. “Вери-вери” мы его тут назвали, — Соат наливала в кофеварку тихую офисную воду. — Он “вери-вери” постоянно говорит, заметили? У него не все дома. Не верите? Его поэтому сюда прислали, такое условие наш индийский шеф поставил, который его старший брат. Они так с Акбар-ака решили. Вот он у нас и сидит вместо психушки.
Алекс кивнул.
— Он спокойный, знаете, — продолжала Соат, — безобидный. Еще ему из Индии таблетки присылают. Он компьютерный гений вообще-то. Акбар-ака его очень ценит. Просто достает этот Митра здесь всех своими “вери-вери”, конкретно достает.
Кофе. Тягучие, как ириска, слова Соат. Ревнивое потрескивание компьютера.
Странная история Митры, спрятанного в обставленной под офис психушке. Странные переговоры.
Алекс сделал последний глоток горькой глиняной влаги.
— Соат, а что вы делаете сегодня вечером?
Японско-русский словарь
Митра напомнил Алексу другого иностранца, который даже жил у него недели две. Был он японцем и преподавателем японского: тихим японским сумасшедшим. Алекса это не смущало. Он привык к тому, что иностранец в Ташкенте в целом какой-то умственно нездоровый.
Речь идет, конечно, не о тех краснощеких флибустьерах, которые устраивают свои валтасаровы бизнес-ланчи где-нибудь в “Джуманджи” или “Караване”. Нет, эти как раз нормальные. Таких можно найти в любой стране третьего, четвертого, пятого, какого угодно по номеру мира. Двигатели прогресса, локомотивы истории, трудолюбивые трутни.
Но были и те, кто ничего никуда не двигал, а преподавал, например, японский. Кто ходил обмотанный шарфом и на вопрос, что он собирается, кроме своего японского, делать в Ташкенте, отвечал:
— Я хочу изучать нравы.
Таким был Мацуда-сенсей, возникший в квартире Алекса со своим мега-чемоданом на всхлипывающих колесиках. Мацуда-сенсей, непонятный и запредельный, как иероглифы, которые он вокруг себя распространял.
У Алекса было тогда межсезонье в личной жизни. Бывшая детская была свободна. До прихода новой посланницы доброй воли от мира женщин — в мир одиноких молодых мужчин. Детская пустовала, и он запустил в нее Мацуду, пока тот не снимет квартиру.
Мацуда-сенсей возникал иногда из детской и сообщал о своих успехах в изучении нравов.
— Мне даже дурно сделалось от его столь гордых слов, — жаловался на кого-то. — В других местах меня принимали любезно.
“Откуда у него этот мезозойский язык?” — ломал голову Алекс.
Это выяснилось, когда Мацуда уехал в Самарканд.
Зайдя в детскую, Алекс наткнулся на красный кожаный кирпичик старого, чуть ли не с ятями, японско-русского словаря. Случайно открыл. Случайно прочитал. Сел на тахту. Погрузился в словарь, хмыкая и похлопывая ладонью по ноге.
И таскал с собой словарь всю неделю, пока ничего не подозревавший Мацуда наслаждался Самаркандом. Таскал на работу, на вечеринки, цитировал:
Гвоздем этого магазина служит дочь хозяина магазина.
Он схватил себя за голову и погрузился в свои думы.
Прочитав наставления Конфуция, я опомнился.
Этот чай пахнет вином.
Она говорит аллегорически с целью привлекать к себе других.
Она забеременела вследствие своего пакостного поступка.
Мужчины во зло употребляют чистые чувства женщин.
Гульба скоробогача взвинтила цены на гейш.
Каппа — сказочное речное животное, питающееся задними проходами утопленников.
Мичиюки — странствие по дороге сновидений.
Он — обезьяна, одетая по-джентльменски.
Мне даже дурно сделалось от его столь гордых слов.
Ты можешь быть спокоен за свою загробную жизнь.
Женщины — жрицы любви для мужчин.
Я буду Богу молиться на том свете о твоей карьере.
После смерти он сидел прилично.
Словарь пропал.
Может, дал кому-то почитать.
Извинился перед побледневшим Мацудой. Японец пожил еще неделю, но говорил меньше, чем прежде, и — Алекс с удивлением заметил — на каком-то вдруг потускневшем, замызганном русском. Отвалились прежние вензеля, никто уже не погружался в думы, не одевался по-джентльменски, не выражался аллегорически. Перестали читать наставления Конфуция и пить пахнущий вином чай.
Только речная Каппа со своей странной диетой нет-нет и плескала плавником в речи Мацуды-сенсея.
В последнюю ночь своего проживания в детской Мацуда напился и выдал такой термоядерный фольклор, что Алекс рухнул с кровати.
Наутро детская выглядела так, будто в ней ночевало цунами.
На разодранной постели сидел Мацуда-сенсей и задумчиво повторял:
— После смерти он сидел прилично…
Соат сделала затяжку.
— А что стало с ним потом?
Они стояли перед выходом из офиса и курили. Алекс не был любителем сигарет и курил без аппетита. Весь аппетит был спрессован во взгляде, когда он смотрел на Соат.
— Потом стал снимать квартиру. Несколько раз соседи вызывали милицию. Наконец, он уехал обратно. Говорят, с какой-то сто восьмой теткой, не знаю.
— Это все из-за потери словаря, да? — спросила Соат, проводя пальцами по стволу тополя.
Прожилки
Теперь уже без труда купив жетон, Алекс погружается в метро. Вздрагивает под ногами эскалатор.
По платформе ходят гневные женщины со швабрами. Оставляют, как садовые улитки, длинный влажно-клейкий след.
Алекс занимается своим привычным делом: разглядывает прожилки в мраморе.
Медленно, из серых и черных подтеков, штрихов проступают люди.
Первым из мрамора выглянул индус и улыбнулся своей недовольной улыбкой. Вери-вери. Индийские таблетки от безумия, подарок старшего брата. Даже компьютеры не понимают его в этой стране… А он-то надеялся, что сегодня придет переводчик и его наконец поймут. Все только делают вид, что знают английский, и люди, и компьютеры… Митра открывает мраморный рот и кладет в него таблетку.
Вот и Марат появился. Левее Митры. Хозяин мертвых книг. Виден нечетко, лицо растекается. В его руках газета или пиала, пар из газеты или пиалы лезет ему в лицо. Люди уезжают — пристраивают Марату свои книги. Иногда из случайно раскрытых книг к кроссовкам Марата сыплются засушенные лепестки роз, засушенные фотографии, засушенные любовные письма. Вот они видны — сквозь мраморную накипь.
Акбар и Билл почему-то слиплись, как сиамские близнецы. Глаза Билла не помещаются на лице и немного заползают на Акбара. Акбар и Билл говорят о лотерее. Лотерея “Справедливость”. Великая Лотерея…
Почему они спросили его, мыл ли он руки?
Когда он курил с Соат, одно из окон офиса пошевелилось: кто-то раздвинул жалюзи и посмотрел на них. Посмотрел, как они курят, как медленно падает пепел. Мужчины во зло употребляют чистые чувства женщин. Соат смеется. Жалюзи сомкнулись, окно замерло. Алексу показалось, что это Билл.
Алекс пытался найти Соат среди черных подтеков, штрихов. Ее не было.
“Соат! Соат! Ты где?!” — кричали глаза Алекса, бессмысленно вглядываясь в мрамор. Вот Митра. Марат. Билл-Акбар. Еще какой-то плывущий выбритый мужик, встречались сегодня спинами в букинистическом. На его голове почему-то чалма. Соат…
В черной норе зажглись три внимательных глаза.
На станцию прибывал поезд.
Метро
Метро — подземный словарь города. Глянцевый, с картинками.
“А” — это станция “Мустакиллик”, бывшая “Ленина”. На ее поверхности сидит правительство. Правительство временами потряхивает: метро в Ташкенте неглубокое, прошел поезд — затряслись столы, кресла, люстры, министры. Несильно, почти любовно. Но трясет. А глубже вырыть ямку для метро сложно — шевелится под Ташкентом подземное озеро, а водоплавающих поездов еще не изобрели. Сама станция — яркая, люстры-виноградины, подтянутые колонны, чистота и серый мрамор. Станция власти. Станция порядка.
“Б” — следующая, “Пахтакор”. Шумная, демократичная. Колонны пониже, мрамор пожиже. По стенам — коробочки хлопка, коробочки, коробочки. Не расслабляйся, народ: придет осень — все на хлопковое поле. Станция труда и хаоса.
И так — по всему алфавиту. “В”, “Г”… Едет поезд, мелькают буквы.
Вот станция “Дружба народов” с выковырянными советскими гербами. Вот — “Космонавтов”: космическая прорубь, плавают посиневшие герои и дважды герои. Вот — “Бируни”, где льется с потолка (шалости подземного озера) и на полу — ведра и тряпки, тряпки и ведра, в первоначальный архитектурный замысел не входившие. Вот — “Пушкин”, где советские ангелы поддерживают портрет поэта.
Вот… вот — “Хамид Алимджан” с Алексом, входящим в поезд.
Двери закрываются с яростью гильотины. Поезд трогается, Алекс уплывает.
Лица на мраморных плитах снова превращается в прожилки, подтеки, царапины. Мимо проходит уборщица, толкая перед собой швабру.
Он снова увидел его.
Выбритые щеки. Букинистические книги в руках, еще не освоившиеся со своим новым владельцем, с его тяжелыми пальцами. Алекс смотрел на книги и щеки незнакомца.
Щеки его тоже увидели. Побледнели. Настороженно блеснули очки.
Создатель бомбы медленно поднялся. Шаг, шаг, еще шаг.
Оказавшись в конце вагона, вздохнул. Алекс, отдалившийся, уменьшившийся, удивленно смотрел на него.
Поезд вырвался из тоннеля. Небо, деревья бросились к окнам, наполнили собой вагоны, ослепили пассажиров. Очнулся машинист и жалобно попросил не оставлять свои вещи. Маленький Пушкин в окне посмотрел на Создателя бомбы и повернулся к нему спиной. “Любовь, любовь-любовь, любовь-любовь”, — по-весеннему стучали колеса. Поезд снова провалился в землю.
Стемнело.
Еще стемнело.
И еще стемнело.
“Потом я встретил его в поезде метро. Он держал какие-то книги, тяжелые, не шедшие ему книги. Он почувствовал мой взгляд и провел свободной рукой по куртке, как будто пытался его стряхнуть. Вспотел и отошел в конец вагона. Потом он мне рассказал, что как раз в этот момент задумался о втором компоненте бомбы. О компоненте страха…” Голос Алекса запнулся. Пленка остановилась.
Зажглась станция. “Пушкин”. Зашумели двери. Открылись-закрылись.
“Лю-юбовь, лю-бовь”, — забормотали колеса. В окне, мимо движущихся колонн с ядовитыми светильниками, шел Создатель бомбы.
Голос тела
Солнце, потоптавшись в зените, село на четвереньки и покатилось вниз, врезаясь в стайки облаков.
Шел Алекс. Шли облака.
Облако шашлычного дыма было похоже на палочку шашлыка.
Облако пловного дыма — на слипшиеся зерна плова.
Облако объявлений плюнуло на Алекса новой порцией листиков.
Несмотря на приятную тяжесть в кармане, Алекс продолжал искать работу. И целлюлозные снежинки объявлений летели в его ладони. В его мягкие, безработные ладони. В его пальцы — выронившие яйцо, потерявшие жетон, дотронувшиеся до Соат, когда прощались.
Угадав направление его мыслей, листики принялись подмигивать:
А вы позвоните! Хороший массаж. 186-13-07.
А если на массаж? 312-16-00, 140-48-21.
А если на массаж? 340-99…
А мы делаем массаж. 152-..
Жанна — массаж от приятных девушек.
Бесподобный массаж.
А бесподобный массаж?
Грамотный массаж.
А у меня массаж. Люся.
Такой ночной массаж…
Массаж от нежных.
Такой хороший массаж.
А мы делаем это недорого.
Вера очнулась в серой дорогой квартире на Дархане. Рядом лежал наполовину замотанный в простыню Славяновед. Рот его был открыт, на груди божьей коровкой насупилась родинка. Кошка спрыгнула на пол и, виляя хвостом, вышла из комнаты. Славяновед во сне вздохнул и простонал чужое женское имя.
Качественный и нежный массаж. 112-75-09.
Абсолютно расслабляющий. 88-10-78.
Конкретный массаж. 114…
Конкретный массаж.
Массаж нежный круглосуточный.
Массаж для настоящих мужчин.
Абсолютный массаж.
От “Абсолютного массажа” Алекс чихнул. Пыльца объявлений попала ему в нос. Он потер глаза. Заныла спина.
Шли люди. Веселый заплеванный асфальт стучал о подошвы. Где-то пели вечернюю песню. Детскими голосами всхлипывали нищие.
Тайные массажисты и массажистки шли мимо Алекса, маскируясь в толпе. Пальцы мяли воздух.
Вот прошел “Абсолютно расслабляющий”, с темными обкусанными усами. “Бесподобный массаж” вместе с “А мы это делаем недорого” пытались купить у лоточника помаду с запахом фломастера. Наконец, пробежала одна из девушек из “Жанны — массажа от приятных девушек”. С разбега упаковалась в такси. Такси чихнуло и поехало.
“Интересно, Соат умеет делать массаж?” — подумал Алекс, сворачивая с бывшей Луначарской в переулок. Здесь пахло еще неразмороженной землей. Два подростка стояли с бутылкой алмалыкского пива и мерзли.
— Она была такой пьяной, что ничего не помнит, — говорил один. — Ты дурак, что отказался.
Полный текст
Внимание: СПРАВЕДЛИВОСТЬ!
Международная организация по человеческому измерению (МОЧИ) объявляет о проведении широкомасштабной благотворительной акции в Узбекистане.
Лотерея СПРАВЕДЛИВОСТЬ (2-й этап)
Проект “МОЧИ — Третий мир” приступает к реализации 2-го этапа розыгрыша лотереи “Справедливость”.
1-й этап был проведен в прошлом году в Нью-Йорке и состоял в розыгрыше стран с целью определения списка стран Третьего мира, в которых будет осуществлена лотерея. Розыгрыш проводился гласно, с соблюдением демократических процедур и с участием представителей посольств и неправительственных организаций из разыгрываемых стран.
По результатам розыгрыша был сформирован список из трех стран-финалистов, одной из которых стал Узбекистан.
МОЧИ поздравляет Узбекистан с одержанной победой и информирует граждан Узбекистана об условиях Лотереи.
Условия Лотереи:
в Лотерее может принять участие любой гражданин Узбекистана независимо от пола, расы, цвета кожи, религии, языка, происхождения, партийности, перенесенных заболеваний, отношения к глобальному потеплению, гомосексуализму, эвтаназии и холестерину.
Лотерея является бесплатной!
Единственным условием для участия в Лотерее “Справедливость” является письмо, направленное на адрес организации-посредника, которая осуществляет предварительную обработку писем. Письма принимаются на английском или русском языке.
В письме участник розыгрыша должен описать любые имевшие место случаи допущенной в отношении него (нее) несправедливости.
Участники должны также указать способы и методы исправления этих несправедливостей.
Срок приема писем: до 20 апреля сего года.
На 3-м этапе проекта “МОЧИ — Третий мир” все отобранные письма примут участие в розыгрыше; в отношении победителей будет восстановлена Справедливость!
Участвуйте в Лотерее! Внесите свой вклад в торжество СПРАВЕДЛИВОСТИ!
Направляйте ваши письма по адресу…”
Вера положила газету на пол.
— Бредуха, да? — спросил Славяновед и пошевелил ногой. — Или афера.
Они лежали на огромном бесшумном диване. В глазах бесшумной кошки отражался закат. В глазах Веры отражался диван, кошка и движущиеся скулы Славяноведа. Он развивал свою мысль:
— Мне по мейлу каждый день ведро таких писем приходит. Чистые клоуны: помогите американскому солдату лимон вывезти из Афгана. Или: вы выиграли шесть тысяч фунтов стерлингов… Ну и чё: международная организация? Ты о такой слышала? “По человеческому измерению”! Людей они, что ли, мерят?
Вера молчала. Славяновед лежал и спорил сам с собой.
Криков, Всхлипов. Скрипов. Поцелуйкин.
Лицо Славяноведа приблизилось. Скуластое, умное, с мощными, как реактивные сопла, ноздрями.
Вера спросила это лицо:
— Послушай, а…
— Чё?
— Нет, просто… Тебя никогда не обижали? Ну, в смысле несправедливости.
Славяновед задумался. Потемнел, что-то вспомнил. Но вместо ответа навалился на Веру. Просто. Навалился. Навалиев. Кусаев. Языкович. Слюнявский. Животов…
Залаял мобильник.
Гав-гав.
Кошка, шпионившая за любовниками, слетела с дивана. Славяновед пошарил в сумерках, достал проклятое чудо техники.
Собачий лай сменился ленивым, властным голосом Славяноведа.
— Где? Хата, спрашиваю, где? На Айбеке? Двушка? А конкретней можно?
Вера кусала себя за тыльную сторону ладони.
Наконец, лицо Славяноведа, в еще неостывших следах делового разговора, наклонилось над ней. Вера спрятала искусанную ладонь:
— Я же просила тебя отключать мобильник, когда мы…
— Послушай, киска, это моя работа. Я с этого живу. Это мой бизнес, киска.
Да, да, конечно. Конечно, да. Да, конечно, да. Да.
Он схватил себя за голову и погрузился в свои думы
“Потом он мне рассказал, что как раз в этот момент задумался о втором компоненте бомбы. О компоненте страха…”
Создатель бомбы жил совершенно один.
Без собаки. Без женщины. Без сына. Без лая, без тяжелых женских шагов, ударов футбольного мяча по утрам.
Он привык. Только иногда думал: “Пришла бы собака, облизала шершавым языком мое сердце”. В открытую дверь, виляя хвостом, входил ветер.
Когда-то Создатель бомбы был засекречен. Государство баюкало его на своих бетонных ладонях. Трясло спецпайковой погремушкой. Создатель работал в одном спецучреждении; и его звали Владимир Юльевич. Он считался спецом, его приглашали на разные спецсоветы и спецзаседания. Отдыхал он тоже в спецсанаториях, у моря. Даже море, которое выкладывало пляж умирающим хрусталем медуз, тоже хотелось называть спецморем. Специальным морем для специалистов. Для одиноких специалистов — без лая, женских шагов, ударов мяча.
Ступая голыми, осторожными пятками по мокрому песку, он впервые подумал об этой бомбе. Или бомба подумала о нем. Огонек гипотезы зажегся в мозгах. Вскоре пылали уже оба полушария.
Тут как раз кончилась эпоха, эпоха с приставкой “спец”. Наступила эпоха с приставкой “VIP”. Вип-залы, вип-гостиницы. Вип-женщины…
Владимир Юльевич не сразу понял, в чем разница между этими двумя приставками. Почему он как “спец” не может быть “випом”.
Он лежал ночами в своей осенней квартире и слушал, как отлипают обои от стен. Он думал.
Власть больше не нуждалась в спецах. Ее перестали интересовать мысли. Она устала от изобретений. При слове “открытие” ее, бедную, мутит. Она и так справляется. Имеющихся электронных кнутов, электронных пряников, сосок и фаллоимитаторов хватит еще надолго. “Не надо больше открытий”, — усталым забальзамированным голосом говорит власть. “Не надо больше открытий”, — бодро подхватывает хор. Голого брыкающегося Архимеда вылавливают из ванны и уносят. За спиной Ньютона начинают спиливать яблоню.
Спецобъект, на котором прежде корифействовал Владимир Юльевич, “реорганизовали”. То есть закрыли без роспуска сотрудников. Иногда даже платили зарплату. Но работы не было, ползучее чаепитие охватило спецобъект. Прежние тихие лаборантки распухли, как чайные грибы, и громко предлагали косметику. Объект рассекретили. Подозрительные лица двигались по коридорам, о чем-то договаривались с начальством и исчезали, насвистывая Шуфутинского.
На доске “Научная жизнь” стали появляться странные объявления.
Убираю живот и бедра.
Маска молодости.
Реально убираю живот массажем.
Похудела на 25 кг. Звоните.
Эффективное лицо — массажем.
Мужчинам — убрать живот + энергия.
Классно ушла в объемах на 120 см. Травки.
Похудеть к Новому году и навсегда.
“И навсегда”, — думал Владимир Юльевич, вдыхая горьковатый пар бессонницы.
Где-то за окном горела мусорная свалка. Где-то в соседних домах со свистом проколотого мячика худели и лишались живота и бедер. Где-то пришивали к лицу маску молодости и классно уходили в объемах. Навсегда. К Новому году, уважаемый Владимир Юльевич, и — навсегда.
Только бомба.
Только бомба была выходом из этого безумия. Из наползающей нищеты. На что он сейчас живет? На средства от продажи своей прежней, академической квартиры на Дархане. Хорошо, двоюродный брат, уезжая, оставил ему эту двухкомнатную лачугу с бессмертными тараканами и видом на свалку… На сколько ему еще хватит этих средств? На год. Что потом?
Только бомба.
Только она станет венцом исследований по изменению сознания с помощью подавленной энергии, которые велись на спецобъекте еще с семидесятых…
Только бомба — отдушина, спасение от мыслей о физическом недостатке, подлом недостатке, которым страдал ученый…
Он думал о бомбе. Где-то там, где темнота пахнет курдючным салом, просыпался муэдзин. Владимир Юльевич слушал его шершавое пение и зачем-то крестился. Иногда в эти часы бомба представлялась ему огромной спортивной женщиной. Иногда — юношей. Иногда — им самим.
Он спускал с постели свои полные, в авоське кровеносных сосудов, ноги. Ловил ими холодные тапки, шел к столу, перепроверял формулы. Дописывал что-то. Не хватало еще пары компонентов.
И еще… В последнее время за ним следили.
Методично. Спокойно. Неторопливо.
Одни и те же люди спрашивали у него, который час, хотя он никогда не носил часы, и просили закурить, хотя он никогда не курил. Вернувшись однажды, он заметил следы обыска. Едва заметные следы. Бросился к формулам. Нет… все на месте. Сел. Сердце кровавой лягушкой прыгало в груди. Тяжелая капля пота сорвалась со лба и рухнула на пол.
И еще. В последнее время он чувствовал, что кто-то идет теми же путями, что и он. Кто-то тоже пытается создать эту бомбу! Доказательств не было, но он чувствовал это интуицией. Интуицией женщины. Собаки. Ребенка.
Кто-то шел с ним параллельными путями — он слышал его металлические шаги. Был ли этот “кто-то” тем, кто за ним следил, или нет, ученый не знал.
Создатель бомбы стоял посреди комнаты, держа три книги о любви.
И газету.
Бросил книги на заваленный стол. Неудачно — две свалились, посыпались еще какие-то бумаги. Не стал поднимать. Он не обязан поднимать. Он привык к этому листопаду.
Раскрыл газету.
Еще раз перечитал объявление о Лотерее.
Да. Сомнений не было. Тьма рассеялась, засияло яркое, злобное солнце.
Кто-то тоже пытается использовать подавленную энергию протеста. Самую мощную. Самую разрушительную. Энергию драк и революций. Кто-то, вероятно, в Штатах, научился снимать эту энергию с предметов, которыми она заряжена. С писем? Почему бы нет. Остроумно. Остроумно, коллеги. Пока он возится со своей любовью…
Ученый вышел на балкон. Втянул ноздрями сырой воздух. Похолодало… Он так и не привыкнет к этому городу, где жара и холод сменяют друг друга так же резко, как свет и тьма в ереси манихеев. Они здесь, кстати, бродили, манихеи. Проповедовали. Кто здесь только не бродил. Всё в песок.
В голове ученого рождался план.
Подул ветер, деревья заволновались. Черный полиэтиленовый пакет покатился вдогонку за белым полиэтиленовым пакетом.
Хохот
Алекс сделал три колючих глотка пива и побрел мыть посуду.
Раковина оскалилась всей своей металлокерамикой: кастрюлями, чашками.
Вот оно, место, где мужчина острее всего чувствует свое одиночество.
Брезгливо включил воду. Чашки-кастрюли встрепенулись.
“Может, она еще не придет”, — вдруг с какой-то надеждой подумал Алекс.
Алекс достал кассету и вставил ее в диктофон. Сделал на полную мощность, чтобы перекричать воду.
— Ха-ха-ха-ха, — захохотал диктофон.
Кассета времен его студенчества, он тогда везде с диктофоном бегал. Это смеются его однокурсники. Собрались у него как-то и засмеялись. Может, просто так. А может, он их попросил — посмеяться для истории.
— Хо-хо…
Это Ольга, кажется, смеется — ее почерк. Масленый смех; его любовь № 3, самая скоротечная. Где она со своим смехом сейчас? Как все — в Москве? Когда они решили “остаться друзьями”, она тоже так смеялась. А вот Шуха, Шухрат. Тоже смех выдающийся. Нордический ум, восточная гибкость. Теперь в банке, начальник чего-то.
— Ха-ха… Хи! Хи-хи… ха…
Студенческий смех обдавал кухню невидимыми солнечными зайчиками. Вот задребезжала колокольчиком Соня (Израиль, ПМЖ). Снова забухал маленький Шуха. Тенорком прорезался Эльдар (Крым, зов предков). Или это Артем (финансовые нарушения, семь лет общего режима)? Или это он сам, Алекс (раковина, шум воды, жирная поверхность тарелок)? А сейчас войдет мама и спросит, над чем мы там смеемся.
— Ребята… Ну… Над чем смеетесь-то?
— Ой, ха-ха… Ольга Вадим-мна, ой… Хи-хи…
— Алекс, выклю… ха-х… выключи эту штуковину…
Снова всех накрывает волной смеха, кто-то стонет. Мама, так и не выяснив, с чего такое веселье, тоже начинает смеяться. На полную мощность. Он слышит ее смех в общем хоре.
Можно ли развестись с родителями?
Он, Алекс, с ними развелся. Мирно. Они оставили ему жилплощадь. Иногда они, то есть мама, высылают ему алименты. Отец стал дачным человеком. Звонит иногда из своих Озерков: Алеш, а у меня тут картошечка уродилась — просто царская, поверишь, царица просто… Просто царица, белая такая, царская… Царица, чувствуешь?..
Алекс после этого разговора два дня картошку видеть не мог.
— Ну… — смеется мама, — рассмешили… пузо заболело! Это чё у вас, водка? А воды нет, смех запить? Не буду я вашу водку, Алешка знает, мой организм ничего, кроме шампанского… Что, и шампанское есть? Ай, черти, уломали старую…
Смех.
А “старой” лет тридцать восемь тогда было. На шесть лет старше нынешнего Алекса. Брр.
Кассета кончилась.
Яростно шумела вода. По вымытой посуде сползали тяжелые теплые капли.
Небо над городом
Человек — существо, выделяющее время.
Поглощает он разные впечатления, объявления, разные предложения сбросить вес, телепередачи с новостями, репортажами с места крушения яйца, анекдотами про тещу, прогнозами о будущем России, которые напоминают анекдоты про тещу, если вместо “тещи” подставить “Россию”; поглощает человек трамвайно-троллейбусные разговоры, конвульсию кипящего чайника, ночные крики пьяных, утренние крики птиц, свои собственные вечерние крики в непринужденной беседе с домочадцами.
Поглощая все это, человек выделяет время.
Длинным невидимым шлейфом оно тянется из его головы. Голубоватым паром.
Покачиваясь и бесшумно тикая, оно поднимается в небо. Сквозь дребезжащие потолки автобусов. Сквозь чердаки, где гнездятся птицы, кошки, подростки, солнце. Сквозь ветви деревьев, сквозь тела пролетающих скворцов.
В вечернем небе над городом плывут сгустки времени. Разноцветные нити людей-времяпрядов. На закате эти нити отрываются от голов и плавают, сплетаясь, чуть повыше облаков шашлычного дыма, чуть пониже облака объявлений. На закате, когда отрываются эти нити, людей наполняет печаль со вкусом столовой соды. Новые нити только-только выползают из их головы, маленькие, слабые.
В вечернем небе над городом плавают прозрачными вермишелинами вроде китайской фунчезы нити времени: тик, тик, тик, перетикиваются друг с другом.
Внизу: Дизельная, Музей искусств, проехала стеклянная клетка автобуса.
Плывет шашлычное облако, из облаков-палочек складываясь в облако-барашка: бе-е, убили меня люди, плясали по мне своими зубами, подпевали губами “мм-м, вкусно”. Вместо заупокойной молитвы читали надо мной из кулинарной книги, вместо савана бросили меня на грязную скатерть, вместо лилий усыпали маринованным луком. Бе-е, бе-е, поет-плывет шашлычное облако. Внизу: Театр Навои, загорелись четыре башенки, осветились четыре колонны, возникли четыре девушки, три ташкентские, одна из Ферганы, стали ждать четырех ухажеров — двое честных, но несостоятельных; один иностранец со странными фантазиями; один вообще не придет.
Плывет облако объявлений, жизнерадостное, получившее конкретный массаж, похудевшее до потери бедер и живота, устроившееся на высокооплачиваемую работу, спасшее человечество от целюлита. Усталое, но довольное, облако завершает трудовой день русско-китайской песенкой с этикетки от носков:
Мода ходячий
Высший брюки Руни
Размер 35—40.
Внизу: синие башни Дархана; ресторанчик с деревом, обмотанным желтой — погасла, желтой — погасла — гирляндой; Акбар и Билл сидят за столиком. Желтые блики вспыхивают на их офисных щеках, зубы пляшут по мясу, но умные губы не подпевают “мм-м”, а ведут деловой разговор. На столе — две кружки пива с паутинкой выдохшейся пены. Мясо по-французски возле Акбара. Судак с прозрачным лепестком лимона возле рыбоглазого Билла. Соль, перец, крошки.
— Так ты думаешь, — говорит Акбар, постукивая пальцем по кружке, — что мы сможем еще что-то получить с этой лотереи сверх контракта?
План букиниста
Выручка за день была такая, что хоть ложись на шоссе с объявлением “Задавите меня!” Марат вздохнул и поскреб бок.
Книги, полуприкрыв коленкоровые веки, сонно смотрели на него.
Маша возилась в подсобке, переобувалась.
Для чего ему эта Маша?
— Маш, — позвал Марат.
— А! — отозвались из подсобки.
— Маш, ты мне для чего нужна?
— Не слышу! Подойди, я тут занята!
— Ладно, потом, — крикнул Марат.
Она там занята, кикимора.
Посмотрел на книги.
Нет, скажите, а куда еще он мог посмотреть? Если все стены и даже часть пола в этих книгах? Куда? На потолок? Сами на этот потолок смотрите.
Ему сорок два года. Зачем, для чего ему уже сорок два года?
Он счастливый человек. Он очень счастливый человек. Поздравьте счастливого человека. Мечта его детства исполнилась. Ура, банзай. Или ты забыл, Марат, как на цыпочках входил в детстве в книжный магазин? На цыпочках, чтобы не обидеть, не вспугнуть спящие бабочки книг?
Ты забыл, Марат, как уходил из дома, где отец пил, а мать его за это ругала, а отец снова пил, и она снова его за это ругала, а он еще больше пил, а она еще больше его за это ругала… Куда ты уходил?
Ты уходил в книжный. Книжный был твоей школой, мечетью, семьей. Книжный. Книги были твоими братьями, твоими животными, твоими друзьями. Книги. Люди, ходившие между книжными стеллажами, были твоими родственниками, продав-
щицы — воображаемыми любовницами. Так?
Да запарили… Запарили! Да, уходил. Любовницы. Мечтал. Листал. Хотел. Но все это было в другом месте и в другое время.
Место было — за Педагогической.
Одноэтажная поросль, домишки, развалюшки. Но центр, самый центр Ташкента. Там даже машины по-другому пахнут.
…А вечером, когда в окнах зажигается свет, кажется, что в каждом доме жарят картошку. И люди на улицах негромко обсуждают рецепты жареной картошки: вы ее как, с чесночком? А вот мы с луком, с луком! А мы — мы сверху сырку натрем, укропчиком порадуем… Когда на уроке биологии он узнал, что у картофеля и бумаги похожие молекулы или что-то там еще, он понял, почему так любил жареную картошку… Это — жареная книга! Оп-па — он, оказывается, ел книгу, пускай разодранную на поджаренные листочки, и она была сладка во рту его и что-то та-та-та-там в чреве его, лень тянуться за Библией, далеко стоит.
Маша наконец переодела туфли, вышла, смотрит. С этой короткой стрижкой стала похожа на Есенина Сергея, отчество забыл, во-он серенький трехтомник стоит. Маша-Маша. Табула раса, чистая доска, кухонная дощечка, чик-чик — лучок. Что тебе скажут, Табула Маша, названия прежних книжных магазинов? “Дружба” — книги соцстран? Маша не помнит “Дружбу”… Она не помнит эти яркие, строгие альбомы, праздничный шелест мелованных страниц. Вот что осталось от той “Дружбы” — “Смерть Марата”. Голый выцветший Марат. А помнит Маша “Книжный пассаж” напротив ГУМа? А книжный на вокзале? А напротив консерватории? Садись, двоечница…
— Мар, долго ты еще будешь тут газету читать? — глядела на него двоечница.
— Какую газету?
А… Да, газету. Забыл про нее. Что он читал?
Эротический аутотренинг под руководством дипломированного йога. 122-00-75.
Избавляем от тараканов навечно. 67-9…
Продается собака терьер, девочка, в хорошем состоянии.
Профессиональная топка котят. Недорого.
Бе! Не то. А, вот.
“Внимание: СПРАВЕДЛИВОСТЬ!
Международная организация по человеческому измерению (МОЧИ) объявляет о проведении широкомасштабной…”
Ага. Вот, что он искал:
“В письме участник розыгрыша должен описать любые имевшие место случаи допущенной в отношении него (нее) несправедливости.
Участники должны также указать способы и методы исправления этих несправедливостей”.
“Запорожец” старательно затарахтел. В машине было неуютно. Ледяная баранка. Кривая трещина-усмешка во все лобовое стекло.
Мотор прогревался, Маша курила.
Кашляла и курила. Зачем курит? Чтобы кашлять. Назло ему, Марату, кашлять: кха-кха. Кха-кха.
Марат подышал на замерзшие пальцы и тоже закурил.
Он устроит им лотерею. Он им такую лотерею устроит… Он их затопит письмами. Весь его проклятый магазин, все униженные и оскорбленные приползут к дверям этой их лотереи, посыпая пеплом голову, плечи, подмышки и промежности. И вдруг — бамс! — какое-нибудь из писем сработает. Что тут начнется…
Машина, раздавив пару заиндевевших луж, выехала на улицу. Марат с ненавистью смотрел на наползающий на него город и улыбался.
— Слышь, Маш… Если эта чокнутая Ольга Тимофеевна опять придет со своими книжками, я ее из магазина выкину. Кому сейчас ее Шолохов-Горький нужен…
— Все у тебя, Мара, чокнутые… Хоть бы про кого человеческое слово сказал.
“Запорожец”, кашляя и моргая слезящимися фарами, проехал Институт повышения врачей и затрусил в сторону Дархана.
Голосовавшей на дороге женщине он, естественно, не остановил.
Ночная серенада для мерзнущей женщины
Вера вдруг поняла, что голосует совершенно не в ту сторону.
Успела уже забыть.
Последние объявления этого дня падали на остывающий город.
Одинокая женщина ищет тепла.
Одинокая женщина с ребенком ищет тепла.
Одинокая интересная женщина, 170 см, шатенка, славянской национальности, ищет тепла.
Одинокая женщина, кулинарка, любит природу, животных, тихие весенние вечера, ищет тепла; понимаете — просто тепла.
Не понимаете…
Было слышно, как оттаявшие за день лужи покрываются стеклянной кожей.
Перешла дорогу. Здесь ее подобрал троллейбус. Холодный дребезжащий троллейбус с дребезжащим, закутанным в платок кондуктором. С дребезжащими пассажирами.
Славяновед умчался смотреть очередную квартиру. На Айбеке. Или на Чиланзаре. Ей какая разница? Хоть на Марсе.
Перед уходом деловито ее поцеловал. И ей стало еще холоднее.
Залезла под душ; обжигающие струи впивались в нее, царапали… Не согревали. Чужим полотенцем вытерла свою какую-то чужую кожу. Что с ней происходит? Она ходила по квартире, терла виски. Иногда начинала сушить волосы, хотя голову не мыла. Ей казалось, что у нее мокрые, холодные, ледяные волосы.
Спальня, коридор, кухня, лоджия, комната, коридор…
Славяновед выбрал ее, Веру, как квартиру. Посмотрел, сощурился, выбрал. Она знала, что у него еще есть где-то две квартиры. Купил за бесценок у уезжавших, сделал евроремонт. Теперь ждет, когда цены еще подрастут… Так же он купил ее, Веру. Оглядел, прикинул что-то про себя. Планировочка ничего, но убитая квартирка, ремонт нужен. То, что с ней сейчас происходит, это, наверное, и есть… ремонт. С перепланировкой.
Вера ходила по квартире, шаркая мужскими тапками.
Коридор, кухня, лоджия, комната, кошка, пнула кошку, заползает на согнутых лапах под диван, глядит оттуда с ненавистью, лоджия, кухня…
Коридоров, Спальман, Лоджиянц…
Так они когда-то с Алексом развлекались — слова в фамилии переделывали. Дурная привычка. Кухня, коридор, стена.
Зазвонил телефон.
— Алло, — сказал наглый женский голос.
Вера бросила трубку.
Да, она ехала к Алексу.
Нет, она не собиралась с ним воссоединяться.
Да, она хотела… хотя бы его взгляда. Или смеха. У него теплый, солнечный смех. Послушаешь — и все прощаешь.
Нет, она не хотела ничего прощать. И слушать его смех не будет. Когда он засмеется, она заткнет уши, закроет глаза, выбежит из комнаты. Пусть сам сидит и смеется. Да, она только зайдет к нему, на минутку, и сразу выйдет. Она же ключ ему везет. Она тогда унесла его ключ. Отдаст этот вонючий ключ ему, проверит, как там Алекс, и уйдет…
Нет, от чая она, конечно, не откажется. И сразу уйдет.
Да, она, конечно…
Нет…
Двери троллейбуса хрипло открылись. Поздний вечер протянул к Вере свои окоченевшие руки. Вера поежилась и сошла с троллейбуса.
Когда этот южный город научился быть таким холодным?
В подземном переходе торговали рыбой, носками, жвачками. Казахской водкой, китайскими презервативами, корейскими салатами из маринованных лунных лучей.
Упершись в холодную деку подбородком, играл скрипач.
Вера шла.
Музыка шла ей навстречу.
Вера мерзла, и музыка тоже старательно дула в свои покрасневшие обветренные ладони. “Вечер добрый, — кивнула ей на ходу Вера. — Я вас, кажется, уже где-то слышала. Я — Вера”. — “Очень приятно, — музыка подает ей руку с оборками, немного мятыми и пыльными. — А я — Ночная серенада. Ты любишь Моцарта, Вера? Извини, что я с тобой сразу на «ты»; я со всеми так”. — “Да нет, ничего…” Вера роется в карманах, находит какие-то деньги. Смущаясь, вкладывает в ее обветренную ладонь: “Вот, извини, Серенадочка…” — “Спасибо, Верочка… Будешь у нас в Зальцбурге, заходи…” — и машет ей вслед пыльными кружевами.
Скрипач тоже посмотрел ей вслед. Вот она исчезает в холодной перспективе подземного перехода. Наплыв подземного ветра несет ей вслед фантики от жвачек, чешуйки проданных рыб, прошлогодние листья, этикетки носков “Мода ходячий”.
Поднявшись на третий этаж, открывает дверь. Ключом, естественно. Можно было позвонить. А зачем?
Заходит. Улыбается. И останавливается.
Дверь в комнату открыта; на диване — Алекс.
В кресле, подобрав под себя ноги, сидит женщина и зачем-то на нее смотрит.
На столике — вино, конфеты, еще какая-то гадость.
Вера делает шаг вперед.
Скопец
“…Узнав об этом, я перевез Элоизу в женский монастырь Аржантейль, недалеко от Парижа, где она в детстве воспитывалась и обучалась. Я велел приготовить для нее подобающие монахиням монашеские одежды (кроме покрывала) и сам облек ее в них. Услышав об этом, ее дядя, родные и близкие еще более вооружились против меня, думая, что я грубо обманул их и посвятил ее в монахини, желая совершенно от нее отделаться. Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались. Хотя мои палачи тотчас же обратились в бегство, двое из них были схвачены и подвергнуты оскоплению и ослеплению. Одним из этих двух был упомянутый выше мой слуга; он, живя со мной и будучи у меня в услужении, склонился к предательству из-за жадности.
С наступлением утра ко мне сбежался весь город; трудно и даже невозможно выразить, как были все изумлены, как все меня жалели, как удручали меня своими восклицаниями и расстраивали плачем. Особенно терзали своими жалобами и рыданиями клирики и прежде всего мои ученики, так что я более страдал от их сострадания, чем от своей раны, сильнее чувствовал стыд, чем нанесенные удары, и мучился больше от срама, чем от физической боли. Я все думал о том, какой громкой славой я пользовался и как легко слепой случай унизил ее и даже совсем уничтожил; как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал; как превознесут это явно справедливое возмездие мои противники, какие волнения неутешной горести причинит эта рана моим родным и друзьям; как по всему свету распространится весть о моем величайшем позоре. Куда же мне деться? С каким лицом я покажусь публично? Ведь все будут указывать на меня пальцами и всячески злословить обо мне, для всех я буду чудовищным зрелищем. Немало меня смущало также и то, что, согласно суровой букве закона, евнухи настолько отвержены перед Господом, что людям, оскопленным полностью или частично, воспрещается входить во храм, как зловонным и нечистым, и даже животные такого рода считаются непригодными для жертвоприношения. Книга Левит гласит: «Вы не должны приносить в жертву Господу никакого животного с раздавленными, или отрезанными, или отсеченными, или с отнятыми тестикулами». А во Второзаконии говорится: «Да не войдет в божий храм евнух»”.
Владимир Юльевич уронил книгу на пол.
Скорее даже бросил.
Вот. Хотел немного расслабиться, отдохнуть после всего этого леса формул. Дремучего, холодного леса.
Расслабился…
Нет, он привык к этому. Сжился, стерпелся.
Как с ночным шепотом тараканов.
Как с шелестом отклеивающихся обоев.
Как с лицами врачей. С их улыбками. Он изучил все эти их улыбки. Улыбка любопытства: уголки губ — вниз, брови вверх. Улыбка брезгливости — губы сжаты, но уголки предательски ползут вверх. Улыбка сострадания… этого издевательства вообще не описать.
Пришла бы собака, облизала своим шершавым языком сердце.
Владимир Юльевич поднялся. Болела поясница. К перемене погоды, наверное. Перемены погоды. Единственные перемены, которые он еще чувствовал.
Только бомба.
Бомба будет его подарком человечеству. Бомба, которая никого не убьет. Ничего не разрушит. Не прольет слезы ребенка. Наоборот, утрет всякую слезу и соплю.
Иногда он называл ее Бомбой Любви.
Потирая поясницу, подошел к столу. На чертежах отдыхал таракан.
Надо снова позвонить убийцам тараканов.
На спецобъекте был уже собран генератор. Никто, кроме Владимира Юльевича, не знал, зачем он нужен. Иногда сам Владимир Юльевич, глядя на это сооружение, напоминавшее Вавилонскую башню, начинал сомневаться.
Поднял книгу Абеляра, прихлопнул таракана.
Снова вспомнил о Лотерее. Сел за стол.
Гелевая ручка забегала по формулам, графикам, рожицам на полях.
Внезапно ручка замерла.
Вспотели пальцы.
Кто-то подошел ко входной двери. Тихие подъездные голоса.
Стараясь не шуметь, Владимир Юльевич вышел в коридор.
Заглянул в глазок и похолодел.
Она говорит аллегорически
— Ну, я тоже, наверное, пойду, — улыбнулась Соат, когда дверь за Верой захлопнулась.
Алекс растерянно посмотрел на нее:
— Куда?
— Домой.
— А… — начал Алекс и закашлялся, подавившись слюной.
Соат внимательно смотрела, как он кашляет. Встала с кресла:
— “Зачем пришла”, да?
Алекс, полусогнутый, покрасневший, кивнул.
— Ну, во-первых, потому, что ты меня пригласил, — Соат прошлась по комнате, для чего-то осматривая мебель. — А во-вторых, чтобы ознакомиться с тобой в неофициальной обстановке… Да не удивляйся ты так. Обычная практика нашей фирмы.
— Ну и как, — скривился Алекс, вытирая рот, — ознакомилась?
— Ага. Можно, закурю? Не обижайся. Просто, прежде чем предложить работу, мы внимательно изучаем человека. Ну что ты на меня так смотришь? Да, мы хотим предложить тебе работу. Слышал, что сегодня Билл с Акбаром о Лотерее говорили? На, почитай.
Достала из сумочки сложенный листок бумаги, развернула.
— Что это? — спросил Алекс.
Вера посмотрела на желтое окно Алекса на втором этаже. Зевнула. Нервная зевота. Все хорошо. Просто нервная зевота. Желтое предательское окно.
Да, она сама ушла от него. Ушла. Ты прав. Ушла, но не бросила, слышишь? Это ты меня бросил, каждый день бросал… Смотрел сквозь меня, проходил мимо меня, будто я — как будто я… я…
Сравнения не находилось. Мебель? Половая тряпка? Пустое место?
…как будто я… уже тебе не нужна.
Когда она, уходя, выгребла свои вещи из тесного шкафа и увидела, как в нем стало свободно, ей вдруг стало ясно, как обрадуется Алекс ее уходу. С каким облегчением вздохнет. Наберет полную грудь воздуха и — вы-ы-ыдохнет… Его всегда раздражали ее вещи в шкафу. На них он как раз обращал внимание.
А на нее — нет.
Ненавижу, слышишь?!
Запустить ему сейчас камнем в окно. И гордо убежать. Пусть они там в осколках барахтаются.
Ну и двор… Ни одного камня…
Алекс дочитал: “Ни одного камня…” Какие камни? Мысли путались. Нет, про камни здесь не было. “Внесите свой вклад в торжество СПРАВЕДЛИВОСТИ!” Да, торжество… Она хочет, чтобы он внес вклад в торжество…
— Наша компания выиграла тендер на первичную обработку этих писем, — сказала Соат.
Взяла конфету, раздела ее и положила в рот. Замолчала.
Было слышно, как конфета задыхается у нее во рту.
Встала, снова прошлась по комнате:
— Нам нужен человек, который будет читать все эти письма. Оценивать по специальной шкале. Заносить в базу данных. Работа, конечно, тяжелая… Зато пашешь два месяца, потом два просто в офисе отсиживаешь за те же деньги до официального завершения лотереи. Плохо?
— Да нет, — морщил лоб Алекс.
Как-то все… И эрос весь выдохся, и бабы какие-то непрогнозируемые… Одной вдруг ключ приспичило отдавать!
Другая вместо того, чтобы возбудить, опьянить… принимает его на работу.
— И вообще будешь формально считаться сотрудником МОЧИ. Зарплата, страховка… Ну, ты понял.
— Послушай, Соат… А что за дурь сегодня с этими переговорами была? Мыло и… вообще — всё?
— “Тест на абсурдность”. Не слышал о таком? Его уже западные компании вовсю здесь применяют и еще в каких-то странах. При приеме на работу. Проверить, как человек себя в абсурдной ситуации ведет. Билл этот тест просто обожает.
Алекс молчал, разглядывая бесполезное вино в фужерах.
— Соат… Но ведь я у вас оказался совершенно случайно, просто приятеля подменял.
Соат села рядом с ним — теплая, ироничная, пахнущая конфетами:
— Билл любит говорить, что случайность — это религия дураков.
— Значит, мы тоже не случайно встретились? — Алекс пододвинулся к Соат и положил ладонь на ее шершавое чулочное колено. И подумал: “Она спит с Биллом…”
Конец кассеты
“Нет, в тот вечер между нами ничего не было. Я трогал ее волосы, водил губами по ее гладким щекам. Она разрешала.
С тем же успехом я бы мог целовать холодильник. Ласкать, приоткрывая дверцу, морозильную камеру.
— Неужели ты никогда не любила, Соат? — спросил я ее.
— Я любила одного человека, — ответила Соат, поднимаясь с дивана.
— Я очень любила этого человека, — сказала Соат, допивая остаток вина.
— Я ничего не чувствовала тогда, кроме любви… Ни вкуса еды, ни холода, ни порезов на руках, — говорила Соат, выходя в коридор и проверяя свое лицо в зеркале.
— …я совершила поклонение одному святому месту, — сказало зеркало лицом Соат, — …я молилась, чтобы меня избавили от любви… навсегда.
— В глубоком мраке ночи, — пела во дворе замерзающая Вера, — к тебе, любимый, я проникла, а ты не знаешь… Блин, ну где же камень?.. Попрятал он их все, что ли? Так пусть зефир мое дыханье и мой привет ему несет и любви несет стенанья!
Я помогал Соат надеть пальто: красное, пахнущее разочарованием пальто.
— …и я почувствовала вкус еды, — говорила Соат, — …я почувствовала холод, заболели порезы на руках, кисло-горьким стало вино во рту, — подчеркнула Соат, погружая руки в полумрак рукавов. Посмотрела на часы. На меня. Снова на часы. — … и разучилась любить… Завтра приходи в десять, заполнишь анкету. Пока!
Подъезд на секунду обрамил ее серебряной рамой из холода, запаха кошачьей мочи и треска счетчика.
— Сколько можно петь? — спросила Соат, отстраняясь от моего бесполезного поцелуя.
— О, пусть зефир ему несет, — отвечала снизу окоченевшая Вера, — страстный призыв любви моей… Сколько хочу, столько пою, дура, не твое дело… Пусть искупленьем станет он за тяжкий плен и гнет цепей…
Закрыл дверь. Соат, царапина.
Истошно тикали часы. Взял бутылку, выпил из горлышка.
— Надежда пусть проснется, — пела Вера, строя гримасы вслед уходящей Соат, — любви восторг вернется…
Кислый огонь горел во рту. Шумела и жалила неутоленная плоть. Пьяные пальцы нажали на кнопку диктофона:
— Хи! Хи-хи-хи-хи!
— Ха-ха…
В окне через двор двигалось красное пальто Соат. Хи-хи-хи. “Подожди… ты пожалеешь”, — почему-то вертелось в голове. Ха, ха!
Камень долетел до стекла. Тысячи трещин разбежались передо мной. Перелетев через плечо, камень упал рядом с коробкой конфет. Меня, к счастью, не ранило. Хотя потом пришлось долго вычесывать стекляшки из свитера.
…А из тапок у меня сыплется всякая ерунда: бумажки, резиновые ломтики. Представляете? Из тапок.
Еще линька у подушек началась. Весь пол в этих перьях, и на стол забираются. Вчера долго вылавливал перо из супа…”
Кассета пошла по второму кругу.
Забытый диктофон лежит на столе в пустом офисе “Сатурн Консалтинг”, и только соседний компьютер внимательно слушает его. Бывший компьютер Соат. По темному монитору ползут божьи коровки букв: “Алекс, ты — солнышко. Ты — самый классный, Алекс. Ты просто великолепен”.
II
Пир
Двенадцать человек сидели в комнате и ели, иногда вставали и снова садились.
Сложно сказать, что именно эти люди накладывали в тарелки и что они дальше с этим делали. Было темно, и сама еда казалась подкрашенными сгустками этой темноты.
Смеркалось, пора была чем-то восполнять ушедшее солнце. Но свет все-таки не зажигали — люди не могли оторваться от тарелок, бросить недоеденное на произвол судьбы, пойти во мрак искать выключатель.
Чем темнее становилось, тем больше возрастала деятельность едоков, учащалось дыхание. Кто-то пытался говорить, но слова не могли выйти изо рта, набитого сгустками жирной темноты. Человек пытался бороться с едой, проглотить ее и освободившимся языком сказать что-то.
Но еда побеждала. Она уже владела и ртом, и горлом, а главное — руками, которые продолжали что-то накалывать, зачерпывать и направлять в глубокую нору между носом и подбородком.
Двенадцать человек пребывали в состоянии ужина; они были им довольны, но почему-то никак не могли от него избавиться, закончить его или прервать. Те, кто заканчивал, — начинали снова. Они вставали, произносили слово, которому их учили в детстве, и снова садились, не в силах бороться с видом накрытого стола.
Слово, которое они, дожевывая, произносили, напоминало полоскание для рта. Оно означало сытость и всхлип воды. Расслышать его было сложно. Даже соседи по столу его не слышали. Не только из-за темноты, но и из-за той пищи, которая уже сама вползала в них, расталкивая губы, щеки и обессиливший язык. Слова “спасибо”, срывавшегося вялыми пузырьками с двенадцати губ, никто не слышал. Казалось, не только рты, но и уши были залеплены едой.
Трапеза продолжалась. По ту сторону единственного окна, где раньше слоями лежали земля, горизонт и небо, — наступила окончательная, сосущая темнота. Она смешивалась с пищеварительной темнотой комнаты и обессиленная, сытая, валилась на паркет. “Спасибо”, — шептали над ней пульсирующие рты.
Росли и удлинялись куда-то вниз, в темноту животы. Стреляли пуговицы; разевали свои золотозубые пасти молнии на брюках. Трапеза продолжалась, подали сладкое. Торты и пироги айсбергами надвигались на едоков.
На самом большом, хищном торте было написано: “Справедливость”.
Алекс открыл глаза.
Свет скользкой лапшой хлынул в него.
Когда он успел задремать? Не высыпается. Письма съедают его сон.
Он сидел на диване. Ужин тяжелым шаром катился к своему завершению. За столом сидели Билл, Акбар, Соат, Митра. Еще — пара сотрудников посольства государства с неприличным названием; пришли на ужин со своим глобусом, долго объясняли, где находится их родина. Рядом с ними сидели представители какого-то министерства и с государственным видом накладывали себе жаркое.
Слева помещался совершенно опьяневший от еды гренландский профессор. Всю жизнь профессор занимался изучением справедливости, писал о ней холодные и массивные, как гренландские льдины, книги. За эти заслуги МОЧИ эвакуировала его из родной Гренландии и теперь возила по миру как своего эксперта. Профессор долго не мог понять, в чем заключается его миссия, но постепенно выработал безотказную тактику: он внимательно выслушивал собеседника, а потом проникновенно смотрел ему в глаза: “Да… Это хорошо. Но как у вас тут со справедливостью?”
Сейчас он даже это сказать был не в силах. На пустой стул рядом с ним приземлился Митра, которому забыли напомнить о приеме таблеток. Митра стал осторожно рвать на себе пиджак и жаловаться на непонимание. Профессор сочувственно икал.
Были еще какие-то люди: представители то ли свободной прессы, то ли гражданского общества, то ли еще каких-то воображаемых миров.
Алекс посмотрел на Соат. Обычная офисная улыбка.
Соат, Соат.
Алекс поднялся с дивана. Банкетный стол качнулся в его глазах… И удержал равновесие. Жующие челюсти остановились и внимательно посмотрели на Алекса. “Да… я, кажется, немного перебрал”, — думал он, пошатываясь.
Подошел к столу.
“Это в конце концов мое личное дело, — продолжал думать Алекс. — Хочу — шатаюсь, хочу — по стойке «смирно» встану”.
И попытался встать по стойке “смирно”.
— Алекс, шли бы вы домой, — сказал, наблюдая за его попытками, Акбар.
— Отдыхать тоже надо, — добавил Билл.
— Да… — сказал Алекс, все еще пытаясь встать по стойке “смирно”, — я хотел пару писем прочитать…
— Отдыхать тоже надо, — повторил Билл и булькнул глазами-рыбами. — Батыр вас отвезет.
“Соат… что ты со мной делаешь, Соат…”
Письмо № 372
Глубокоуважаемые!!!
Прошу Вас оказать честь международному приоритету и тем проявить помощь справедливости и внести вклад, как вы сами сказали, если не пошутили и т. д.
Чрезвычайно трибунальное обращение!
Исчерпавшись в правовой защите, я выполнил все необходимые условия для законодательного осуществления своего образа жизни. В зависимости от разбоя и пытки я передавал уместные сообщения.
Могу подчеркнуть — постоянные столкновения в подставных ситуациях /вспышечные/ с лицами, идущими вопреки служебной обязанности с пытками, означают — гнать личность от общества для получения прибыли и присвоения и т. д.
В том числе деятельность Патентного ведомства и пытки со стороны средств массовой информации и опустошенное политическое поведение. По требованию своих прав — уже распространяются сплетни.
При этом должностные стихийные идеалы идут напролом, создавая искусственных барьеров, и идут на разбой с подстрекательством. И деятельность прикрывают несозрелостью, терроризмом под эгидой “ЮНЕСКО” и красивыми фразами. А недавно свою неосознанность законов объективного мира руководители и члены партий демонстрировали по телевидению повелительно (иногда обычными) чтениями своих взглядов.
Намного легче обходить истину и выразить фантазию с красивыми идеями, чем выразить свою растерзанную душу сомнениями, предрассудками, оскорблениями и издевательствами в течение 18 лет. При этом к вашему сведению в посольстве государств дезориентация и дезорганизация, стихия и самотек, языковое презрение и т.д. И, в свою очередь, отсутствие судебного определения для полной реабилитации.
По подсчету нанесенных убытков по обычным ставкам к 1992 г. составила вокруг да около 6 млн долларов США /подсчет приложен к делу/. В этом подсчете только учтены те высокохудожественные произведения искусств, входящие в произведение искусств “Созерцание видов цветного слуха” в виде автореферата. При этом без учета расходов на поиск, поездку /на которую продавал свои теплые вещи/, дискриминации, растерзания души, моральные и духовные угнетения, что меня, воспользовавшись в качестве заложника, исключают из моих возможностей. При том опустошенно выгоняя меня и назло осуществляя безответственное ведение всякого вопроса отрицанием закономерного развития действительности и т.д. К 1992 г. мне еще было лет 35—36.
Варварство правопорядка, стихийные нападения на возможность самопроизвольной речи означают ликвидацию стремления к осуществлению своего образа жизни. Вообще враждебность сторон в данном процессе есть недопустимое явление. А может, кое-кто считает враждебность исходящей из жадности, ехидства и скупости правления относительно личности явлением прагматичным и субъективным. Но зачем тогда приняты законы и устав ООН?
Уважаемые правосудия! Прошу Вас учесть, что по данному делу состоялось более 10 судебных процессов в Узбекистане с 1989 по 1994 г., при этом не учтено “Доказательство” по теории математической логики, так же отвратительно применение законов. И далее дело разбросано по недействительным инстанциям нарочно вопреки законным требованиям убегавшись от рассмотрения.
При этом чрезмерно стремление к высоким чинам. На мои обращения идет вопреки служебным обязанностям выразившись тупость, отвратительность, ехидство, атаки и т.д. Исходя из этого в каждом шагу меня преследуют психические взрывоподобные подставные ситуации, при том опосредованные через средств массовой информации.
Уважаемые ПРАВОСУДИЯ! Я, уверившись вашего интеллекта и юридического состава и учтившись перед вами уложенных заявлений с определенными пунктуальными требованиями, требую немедленного внесения Справедливости — реабилитации и определенного Вознаграждения с тем выдачи документа, удостоверяющего моей личности и копию соглашений для свободного развития. Обеспечить “Торжество истины” и тем освободить от психической нагрузки меня и развязать рук и ног.
Прошу также устранить явления стихийно-спекулятивного и камуфляжного характера и охотников за информацией в мой адрес, потому что это вовсе не жизнь, а доведение до полного истощения и растаптывание все культурные, интеллектуальные и родственные отношения и чувства и т.д.
В городе уже зацвело
Батыр поднял сонную голову с баранки:
— Домой?
— Голова кружится…
Шофер понимающе кивнул.
Всхлипнул разбуженный мотор. Алекс откинулся на заднее сиденье и стал представлять себе горячий душ, в который кинется прямо с порога. Прямо с порога. Смоет с себя весь этот день…
Машина скользила по вечерним улицам. Где-то над головой проносились фонари. Весна.
Несколько цветущих деревьев выбежало на край проезжей части, голосуя худыми ветвями.
Весна, начало которой Алекс прозевал. В которой для Алекса не было места.
Весна прибегала к уверткам.
Его снова замутило. Углекислый воздух машины; мрачный цветущий город.
Батыр включил радио. Женский голос закричал:
— Сейчас мы в белом танце кружимся! Я знаю, мы с тобой подружимся! А ночью мы с тобой останемся! А утром навсегда расстанемся! А, а!
— Вот и умница, — отвечал ей сквозь серые волны тошноты Алекс, — так и надо: кружимся-подружимся, трахнемся-расстанемся. Все за одну ночь, милая. Оперативная вязка. Вальс с пачкой презервативов в кармане…
Почему же у него так все сложно? Почему весна летит куда-то за окном без него и сыплет свои лепестки на голову других, вот этих самых “кружимся-подружимся”? Почему в его постели все еще зима и ничье тепло не растопит колючие сугробы простыней?
Алекс открыл окошко. Вместо весны ворвался мутный асфальтово-бензиновый ветер. Алекс зажмурился.
К счастью, они уже сворачивали к нему в переулок.
Батыр слушал песню и улыбался.
Содрав с себя пропахший куревом костюм, Алекс бросился в ванную. Рубашка, холодная змея галстука… Майка… Вода бросилась на него, горячая, с родным запахом ржавчины и хлорки. Алекс дышал, ловил губами горькие капли.
Отпустило…
И песня, которой он заразился в машине, тоже как-то размякла и сползала с тела липкой, назойливой этикеткой.
Тихо пели водопроводные трубы, гобои, флейты.
“Вихрем закру-ужит белый та-анец… Всех нас подру-ужит белый та-анец”, — напевал Алекс, намыливая живот.
Нет, это уже была другая песня. Совсем другая песня. Почему он ее вспомнил?
Он услышал ее когда-то давно…
На растрескавшейся танцплощадке горного Дома отдыха. Площадка была пустой, только два-три скворца клевали солнечные пятна. Время для танцев еще не настало, оно наступит вечером, вместе с прохладой, кислым запахом кибрайского пива, движениями тел, изголодавшихся по танцам… Пока же Алекс слушал только шумящую из репродуктора песню. Песню о загадочном “белом танце”.
Почему “белом”? Наверное, его танцуют в белой одежде. Услышав объявление “белый танец”, взрослые бегут и переодеваются в кустах во все белое. Белые пиджаки, белые чешки, белые гольфы.
Он отдыхал с родителями. Папочка, еще не впавший в свой огородный маразм. Нормальный папа, ничем не хуже остальных пап великой страны. Смотрит телевизор, приходит с работы, постоянно чинит какой-то утюг. Да, папа, мама и Алекс, тогда еще — бессловесный заложник своего детства. Они отдыхают, взявшись за руки, в Доме отдыха. Из трубы Дома отдыха ползет черный дым. Из земли торчат зеленые палки травинок. Сбоку светит солнце с двумя красными глазками и корявой улыбкой.
Наулыбавшись, солнце прячется; синие каляки покрывают небо. Над Домом отдыха расцветают желтые звезды, летят самолет и ракета. Вот культорганизатор Зураб Константинович объявляет в свой микрофон “Белый танец”, и Алекс начинает мучиться, каким карандашом он это нарисует, потому что белого карандаша у него нет, хотя у Димы, например, есть, но он не даст.
Но никто не бежит переодеваться в белые пиджаки и белые платья…
“Какой послушный ребенок”, — говорит какой-то голос в темноте его маме, а мама кивает и смотрит на танцплощадку. Там под яркими, если послюнявить карандаши, фонариками папу приглашает на танец тетя, про которую мама говорит, что у нее не все дома. Алекс видит, как они танцуют — особенно красиво танцует тетя, у которой не все дома.
…Горячие струи бегут по телу, дрожит осторожная пена на груди.
Да, Алекс был послушный ребенок и позволял взрослым вытворять с собой все что хотят. Громко и бестолково проверять его домашнее задание. Отвозить в почетную ссылку к бабушкам. Отдавать его на плавание, чтобы он захлебнулся и все смеялись.
Наконец, взять и в десять лет сделать ему обрезание.
Да-да, то самое.
Скажите, ну зачем ребенку — обрезание?
Он не понимал. Подумаешь, папа — наполовину таджик. Но ведь папа давно свою таджикскую половину оставил где-то в Джизаке. Только один раз Алекса с собой туда, к этой половине, брал, и Алексу там было страшно. Его целовали какими-то непривычно пахнущими поцелуями; долго, целый день, гладили по голове и щипали за щеку.
Но кроме этой половины, все у отца Алекса было русское, советское: лицо, фамилия, язык, газеты, мама… Наконец, он, Алекс, — он тоже у него, у папы, русский: волосы у Алекса, когда совсем маленький был, совершенно были русскими, сейчас только немножко потемнели.
“Послушай, — говорил отец, — обрезание не только таджики делают… Все делают”. — “А у мамы оно есть?” — интересовался Алекс. Отец хватался за голову. “У меня оно есть, у меня! — кричал отец, — и у дяди Толика…” Дядя Толик, младший брат отца, сидел на диване и улыбался. “Покажете?” — спрашивал Алекс. Папа и дядя Толик смотрели друг на друга. “Покажи ему”,— говорил папа дяде Толику. “Сам показывай”, — смеялся дядя Толик и уходил курить.
Вот, между прочим, кто был похож на таджика, так это дядя Толик. И волосы у него черные и длинные, и вещи носил только фирменные. Джинсы наденет и пританцовывает: “Слезами горькими мать моя зальется — еще не скоро я вернусь домой…”
Обрезание Алексу все-таки сделали. Пообещав за это велосипед.
А что толку? Все равно несколько месяцев Алекс не мог на нем ездить, и велик дали на время кому-то из родственников, которые его захапали и поссорились с отцом, чтобы не возвращать. Короче, ничего Алекс за свою жертву не получил.
Такая вот несправедливость. Хоть письмо в Лотерею пиши.
Алекс скривился. Письма… Письма в Лотерею.
Темная холодная мысль о письмах.
Каждое утро Соат выкладывала перед ним новую стопку и насмешливо спрашивала:
— Кофе?
— Да.
— С коньяком?
— Да!
— Чё такой психованный стал?
Письма
Писали все: женщины и мужчины, матери и отцы, девушки и не девушки, русский и узбек, эллин и иудей, свободный и раб, патриций и плебей, мастер и подмастерье, начальник и дурак… Писали сумасшедшие, прикладывающие справки о своем психическом здоровье; нормальные люди писали, что они на грани безумия…
Писали заключенные и рисовали в письмах розу, кинжал и девушку. Писали пенсионеры, чьи письма можно было опознать по математическим вычислениям, кончавшимся фразой: “сами видите, что на такую пенсию прожить нельзя”. Писали предприниматели и требовали утопить налоговых инспекторов, желательно на главной площади и под веселую музыку. Писали одинокие женщины и то же самое просили сделать с их бывшими мужьями, любовниками и эстрадными кумирами.
Вначале Алекс, несмотря на перенесенное в детстве тяжелое отравление цинизмом, на письма реагировал. Внимательно читал. Возмущался. Посмеивался. Качал головой.
Соат смотрела на него из-за монитора.
— Послушай, — поднимался Алекс. — Старуху свои же дети из квартиры выставили. Сейчас тебе прочту…
— Алекс, — говорила Соат уставшим голосом, — я же не читаю тебе вслух отчет по освоенным средствам. У каждого своя работа.
И раздраженно шлепала пальцами по клавиатуре.
Когда Алекс очередной раз начинал смеяться над каким-нибудь нелепым посланием, Соат закатывала глаза и шла курить.
Один раз Алекс не выдержал и ринулся с одним кровоточащим письмом в кабинет Билла.
И замер в дверях.
— Дорогой Алекс, — смотрел на него Билл, — я догадываюсь, зачем вы пришли. Садитесь. Скажите, вы хорошо помните условия вашего контракта?
Алексу стало зябко.
— Если вас шокирует такая постановка вопроса, — продолжал Билл своим виниловым голосом, — можно сформулировать иначе: как вы думаете, для чего вас взяли на работу? Правильно. Мы взяли вас, чтобы самим не тратить времени и сил на разгребание этих нечистот. Мы специально обговорили с МОЧИ эту позицию и соответствующую зарплату. Очень неплохую зарплату, кстати.
Алекс кивнул:
— Билл, я все понимаю. Но в проектном документе, если не ошибаюсь, есть одна бюджетная строка — “На непосредственное вмешательство”. То есть, если я правильно понял, в тех случаях, когда вопрос жизни и смерти, МОЧИ может вмешаться. Адвоката хотя бы нанять…
Билл слушал не перебивая.
Медленно покачивались под бровями две серые рыбы.
— Я рад, Алекс, что вы так внимательно изучили проектный документ. Но понимаете, Алекс, для того, чтобы понять проектный документ, недостаточно его просто прочесть. Нужно знать, как он составлялся. А составлялся он приблизительно так. МОЧИ получила бабки… ну, например, от другой международной организации, которая сама не успевает их потратить, а потратить нужно, иначе урежут бюджет. МОЧИ как всякая международная контора будет тратить деньги так: разделит на три части. Одну часть положит себе в карман. Вторую положит в карман какой-нибудь другой организации, одной или двум. Для чего? Для того, чтобы, когда у этих организаций тоже появятся деньги под какой-нибудь проект, они не забыли привлечь в качестве партнера МОЧИ, иными словами…
— Вернуть МОЧИ ту самую треть, — сказал Алекс, разглядывая стол.
— Совершенно верно. Хотя не обязательно МОЧИ. Может, просто чиновнику, который работал в МОЧИ, а потом перешел в другую международную организацию… Итак, остается треть тех самых бабок. Как ее потратить, чтобы большая часть все равно вернулась в нужные руки? Правило первое: раздуть географию проекта. Пусть охватывает сразу две-три страны. Лучше — пять. Каждая страна — своя валюта, свои правила игры, свои правила того, как нарушать эти правила… Соображаете, Алекс?
— Соображаю. Контролировать проект становится труднее.
— А пускать дым в глаза соответственно…
— Легче.
— Правило второе: двадцать процентов бюджета должно закладываться на невыполнимые статьи. Для того чтобы это сделать, в качестве эксперта нанимается… ну, скажем, гренландский профессор.
— Почему именно гренландский?
— Ну, не обязательно гренландский. Исландский, мадагаскарский, австралийский. Главное — как можно более далекий от той страны, в которой будет осуществляться проект. Представьте, Алекс. Вот сидит наш мадагаскарский гений, читает первую версию проектного документа. Читает, читает… Тут к нему с Килиманджаро слетает его экспертная муза с кольцом в носу. Профессора осеняет: “Упс! Надо, чтобы, если вдруг потребуется немедленное вмешательство для установления справедливости, заложить на это…” Что вы на меня так смотрите, Алекс? Да, у этого профессора тоже доброе сердце. Он любит людей, природу и чумазых детишек на фотографиях… Он убеждает МОЧИ выделить для этой благородной цели тысяч десять. МОЧИ соглашается…
— Так в чем же проблема? — не выдержал Алекс.
— Все в том же, — усмехнулся Билл; халдейские рыбы его глаз зажглись мокрым огнем. — Все в том же. Кто будет реализовывать эту статью? МОЧИ? Они не аккредитованы в стране, действуют через нас. Мы, “Сатурн Консалтинг”? Ничего подобного нет в нашем уставе, нас тут же лишат регистрации. Кто?
— Но ведь какой-то выход должен быть…
Билл склонил голову набок. Алексу показалось, что от него запахло морской пучиной.
— Алекс… Выход — это не дверь в страшной темной комнате. Выход — это вы сами. Тот, кто ищет его снаружи, а не в себе, всю жизнь остается пленником. Поверьте мне, как бывшему психологу. Вот вы пришли ко мне, письма принесли… Алекс, я хочу напомнить вам одну историю. Один человек, ваш, можно сказать, ровесник, оказался в похожей ситуации. Нет, он не получал никаких писем, не сидел в офисе, он ходил по своей грязной, заплеванной стране… и несправедливость кипела вокруг него, понимаете? Все эти нищие, все эти доведенные до безумия стояли вдоль дороги, как столбы; он видел, как гноятся их язвы, как гноится их сердце. Что делает наш молодой человек, Алекс, а? Записывается на прием к Первосвященнику? Посылает имейл представителю международной организации под названием “Римская империя”? Хорошо, компьютеров тогда не было, но ведь он теоретически мог стать одним из осведомителей римлян и, между делом, сообщать им иногда об этих самых язвах и несправедливостях… Почитайте письма Плиния Младшего, он был наместником в восточных провинциях и очень даже интересовался, не обижен ли простой народ. Надеюсь, вы помните, какой выход в итоге нашел ваш ровесник? Не нужно напоминать, нет?
Алекс помотал головой.
Билл улыбнулся:
— Я, естественно, не приглашаю вас распинаться на площади Мустакиллик. Крест ведь не самое главное, главное — что этот парень нашел выход внутри себя, принял на себя все эти нечистоты. Я ведь вас не случайно о зарплате спросил, она у вас более чем хорошая. Почему бы вам не истратить хоть какую-то часть на это самое “непосредственное вмешательство”? Или пустите эту старуху, которую дети выгнали, хотя бы на неделю к себе пожить… Если эти письма вас так перевернули, а?
Вечером после этого разговора Алекс первый раз напился. Тяжелый темный дождь стоял над Ташкентом. Где-то под дождем, обмотав головы полиэтиленовыми пакетами, брели авторы писем. Останавливались, вытирали мокрым рукавом мокрое лицо. Снова брели куда-то…
…Последние капли слетели с душа. Алекс погрузился в полотенце.
Нет, он уже привык к этим письмам, к этим восклицательным знакам, дрожанию почерка. Загрубел. Оброс корой. Устает только от этого чтения, и пустых бутылок в квартире развелось — нет времени выбросить. Еще бы Соат как-нибудь из себя вырезать… Как опухоль. Чтобы не думать о ней, когда засыпаешь. И когда просыпаешься. И в офисе. И по дороге домой. И сейчас.
Накинув дорогой, недавно купленный халат, Алекс вышел из ванной и замер.
Кто-то звонил к нему в дверь.
Письмо № 68
Пишет Вам старая поклонница Театра. Вы, конечно, удивитесь, причем здесь театр и какая-то поклонница, и захотите объяснений, и я вам их сейчас дам.
Однажды зимой на одной из улиц города, увидев слепого мужчину, который переходил проезжую часть, покрытую льдом, я решила помочь. Когда мы перешли дорогу, он со вздохом поблагодарил меня. С чувством гордости я думала о том, что у этого слепого мужчины был большой шанс упасть, но мне посчастливилось предот-вратить несчастье.
Размышляя еще о чем-то, я повернулась в сторону тротуара, по которому шел мой подопечный. Каково же было мое разочарование, когда я увидела, что он все же упал на гололед, но повреждений никаких не получил.
Этот случай меня наводит на размышления о добре. Часто ли мы делаем добро? Часто ли мы готовы внимательно слушать страстный крик о помощи?
Вы, наверное, думаете, что я сейчас начну расписывать разными красками свои проблемы и намекать, чтобы вы для меня что-то сделали. Но я уже сказала, что я поклонница Театра, и когда хорошо Театру, то и мне неплохо. Я с молодости ходила на все премьеры и актеров (зачеркнуто).
Поэтому присылаю вам вырезку из газеты, посмотрите, может, вы им финансово поможете. Я уже посылала эту вырезку в ООН, от них молчание, ну так и дай бог им здоровья.
А мне ничего уже не надо, ну, разве что продуктами.
«На правах рекламы. СВЕТ ДЛЯ ЗАБЛУДИВШИХСЯ ВО ТЬМЕ.
О несчастных и счастливых, о добре и зле, о лютой ненависти и святой любви, что творилось, что творится на твоей земле, как поется в песне одной из известных рок-групп, расскажет зрителю пьеса «Дорога к справедливости».
Пьеса, премьера которой состоится на сцене Государственного Академического Большого театра имени Алишера Навои, должна стать одним из самых ярких событий. Причин тому несколько. Во-первых, «Дорога к справедливости» — это первая, но сразу удачная попытка драматургии популяризировать национальную идею, противостоять современным угрозам стабильности и миру.
Главный герой, молодой человек, освободившийся от оков равнодушия, отправляется на поиски счастья для себя и своего народа. Современные и в то же время вечные пороки человечества — наркомания, религиозный фанатизм, стяжательство, скудость душ — все эти различные ипостаси Зла, воплощенные автором в образе Черной Пери, встают на пути главного героя. Противостоять им помогают ему благородство, любовь, патриотизм, чувство ответственности за судьбу народа и Родины, все, что ассоциируется у нас с Добром, предстает перед зрителем в образе Белой Пери…»
Славяновед — во всем великолепии
На пороге стоял молодой некрасивый мужчина. Кожаная куртка поверх футболки, улыбка.
— Здрасте. Вы Алекс? Я — друг Веры.
— Что-то с Верой?..
— С кем? С Верой? А, ничего. Дома сидит. Спит, наверное. Я войду?
Алекс уже успел протрезветь; спиртная аура вокруг ночного гостя заставила поморщиться:
— Что вам нужно?
— Вы Алекс? — еще раз повторил Славяновед. — Меня Слава зовут.
Ладонь у Славы-Славяноведа была теплая и властная.
Вошел в коридор, профессионально огляделся:
— Двушка? Две комнатки раздельные, кухня шесть метров? Знаем… Нет, я не по поводу квартиры, — спохватился, заметив взгляд Алекса.
— А по поводу чего?
— По поводу?.. — Славяновед глянул на часы. — Ух… поздно я. Одиннадцать. Приношу извинения. У меня к вам дело, Алекс.
Разулся. Носок на две ноги имелся только один.
— Торопился, — объяснил Славяновед.
Ступня у него была маленькая, почти детская.
Зашли в комнату. Славяновед зашнырял глазами по интерьеру. Спохватился:
— А я не с пустыми руками.
Ушел в коридор. Вернулся:
— Ас-сара-дара… чук-кара!
В руках бултыхалось полбутылки коньяка “Узбекистон”.
— Хотел еще затариться, так все магазины — на в-вот такой замок…
Изобразил руками что-то круглое и страшное, похожее на арбуз.
— Знаете что, Слава, — сказал Алекс, — вы, если хотите, пейте, я не буду.
— Не-е! — возмутился Славяновед. — Я же к вам не отдыхать приехал, о деле разговаривать. Что, я буду здесь лыка не вязать, а вы трезвыми глазами надо мной издеваться?
— Может, тогда отложим этот разговор на завтра? — мрачно предложил Алекс.
Славяновед достал из кармана два мятых пластмассовых стаканчика и разлил в них коньяк.
— Алекс, — торжественно сказал Славяновед и поболтал стаканчиком. — Ну, за знакомство? Вот, послушай… Умножися в нашей русской земли иконнаго письма неподобнаго изуграфы. Пишут Спасов образ Еммануила, лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстыя, и весь, яко немчин, брюхат и толст учинен; ишо сабли той при бедре не написано. А Христа на кресте раздутова: толстёхунек, миленький, стоит, и ноги-те у него, что стульцы. Ох-ох, бедная Русь, чего-то тебе захотелось немецких поступов и обычаев… Ну как?
— Классно, — согласился Алекс и посмотрел на Славяноведа внимательнее.
— Протопоп Аввакум, — объявил Славяновед и отхлебнул из стаканчика. — Видишь, не забыл… Толстёхунек! Диплом по нему писал. Я же филфак заканчивал, помнишь, где мужик серебряный с отбойным молотком стоял? Еще шутили — единственный мужчина на филфаке… Вообще, конечно, не единственный. Нас двое было. Еще я. Не веришь? У девчонок, кто тогда учился, спроси. Да… такие были девчонки… Что коньяк не пьешь?
— Я выпью, — Алекс все еще смотрел на него. — А ты говори, с каким делом пришел.
И сделал глоток. Ночное коньячное солнце обожгло горло.
Филфак, серебряный мужик. Маленький Славяновед, переползающий в одном носке от девушки к девушке. Протопоп Аввакум, поучающий из лепестков пламени. Вера. Верка. Безумная Верка со своим камнем. Вбежала к нему тогда, после звона стекол, плакала, прощения просила, стекла собирала. Когда он ее обнял, испугалась чего-то. Деловито отстранилась: не надо. Бросилась из комнаты. Что-то крикнула ему из коридора. Ушла. Наверное, надо было ее догнать. Ну, догнал бы. А что дальше?
Недописанное письмо № 3
Вера не спала.
Спала — кошка. Спала квартира, спал телевизор; спал, слюноточа во сне, кухонный кран. Спал телефон, точнее — засыпал.
На определителе еще горели красные цифры свекрови.
Разговор был короткий — несколько выстрелов на поражение. Свекровь звонила сообщить, что заболел ребенок. Чем? А какая тебе разница, сказала свекровь. Помолчали. В трубке у свекрови почему-то играла музыка. Горло у него болит и температура, сказала свекровь. Я приеду, сказала Вера. Зачем, спросила свекровь. Снова помолчали. Снова музыка. Может, надо чего привезти, сказала Вера. Чего, сказала свекровь. Лимоны, сказала Вера. Помолчали, послушали музыку. Денег лучше привези, сказала свекровь, я сама чего надо твоему ребенку куплю. Сколько денег, сказала Вера. Нисколько, сказала свекровь и повесила трубку.
Вера прошлась по спящей квартире. Комната, коридор, кухня. Кухняков, Кухнидзе. Вытрясла из чайника полпиалушки чая. Пить не стала, выплеснула в раковину. Интересно, свекровь была одна или опять со своим лысым?
А ее Славяновед вдруг стал исчезать по вечерам. Возвращался пьяный, шумно залезал в постель, ворочался. Иногда как будто вспоминал о ней и о чем-то спрашивал. Вера делала вид, что спит.
Стала подслушивать его телефонные разговоры.
Узнала: на Славяноведа навесили какие-то долги, он уже продал одну из своих квартир. Но долги, кажется, еще остались.
В тот вечер, когда она это узнала, она лежала в постели, дожидалась Славяноведа. Слышала его шаги в подъезде. Слышала, как открывает входную дверь. Как заходит в туалет. Как под грохот воды идет, пошатываясь, к кровати. Слышала, как падают на пол брюки, как Славяновед залезает под одеяло и ложится на спину, потому что где-то прочитал, бедный, что победители всегда спят на спине. Слышала, как она, Вера, бросается на него, как он удивленно вскрикивает, как она наваливается, впивается в его губы… Как он сопротивляется, как она побеждает…
Она ненавидела себя за ту ночь.
Она писала письмо.
Все это глупость, конечно. Но два листка уже написаны. Квартира спит, с люстры капают желтые молекулы света.
…потому что справедливости в моей жизни было немного. В школе гнобили, что троечница, ногти длинные и из неблагополучной семьи. Как будто это я свою семью неблагополучной сделала.
А тройки и ногти — это был протест. Не хотелось отличницей быть, даже хорошисткой, и чтобы меня фальшивым голосом хвалили. Голову могла неделями не мыть. Учительницы зверели, глядя на мои ногти и волосы. Меня, еще маленькую, женской ненавистью ненавидели. В десятом классе все были уверены, что я гуляю. Да, я гуляла — выходила из дома и гуляла одна по городу. Два-три часа могла гулять, пока ноги от уродской обуви не опухнут. Иногда подходила к нищим, просила у них немного на мороженое. Удивлялись, но давали. Добрые в городе были нищие.
Потом в институт поступила без блата. И никакого счастья мне этот институт не принес. Напрасно каждый день голову мыла и первую сессию нормально сдала. Опять стали про меня всякие слухи ходить, сколько я за час беру. Я, конечно, красилась, как вампирка. Хотелось какой-то яркости в жизни, а то все серое: улицы, институт, мальчики на курсе. Подойдет такой серенький мальчик и начинает нудно на какой-нибудь фильм звать, или на дискотеку, или — еще хуже — на день рождения с предками в соседней комнате. Послушай, говорю, подерись с Петровым. Зачем? — бледнеет серое создание. Начинаю выдумывать: понимаешь, Петров меня вчера за грудь схватил. Иди ты, — потеет мой серый зайчик и ускакивает в кустики.
Или со второго этажа попрошу спрыгнуть. Ненавидели меня на курсе.
А потом один все-таки спрыгнул. Со второго этажа. И неудачно — стал моим мужем…
Даже дурно сделалось от его столь гордых слов
— …в общем, эти ребята, они очень этой Лотереей интересуются. Слышишь?
Алекс кивнул. Славяновед смотрел куда-то в потолок и говорил:
— На шефа твоего, как его там…
— Билла?
— Нет, местного.
— Акбара?
— Ага. На него они выходить не хотят, это для них — другая мафия. Не с их улицы. А этот, второй… Да, Билл. Вообще мужик непонятный. Как он тебе, кстати?
“Я не приглашаю вас распинаться на площади Мустакиллик”, — вспомнил Алекс и дернул плечом:
— Непонятный.
— …и мне ребята то же самое сказали. Не похож на бизнесмена, правда? Если ты в бизнесе — должен быть простым, понятным. Кого, например, в бизнесе колышет, что я филфак заканчивал и Аввакума помню? В бизнесе все равны. Вот и будь равным. Если ты, конечно, не Билл Гейтс. Какая у твоего Билла фамилия, кстати, не Гейтс? И вообще, ребята говорят, что им… короче, интересуются…
— Слушай, Слава, а твои “ребята” — сами-то они кто?
Лицо ночного гостя обросло морщинами:
— Кто?.. Никто! Это я — “кто”… Ты — “кто”. А они — это “всё”. Всё, везде, всегда. Мертвая хватка. Даже не хочу вспоминать, сколько они из меня за эти полмесяца высосали… Короче, Алекс. Ты сидишь на отборе писем, так? Понятно, что окончательное решение примут другие, но это уже не наша забота, так? Ребятам нужно, чтобы через это предварительное сито прошло несколько нужных писем.
— Слушай, а зачем им это нужно, если они такие всемогущие? Что они, здесь эти вопросы решить не могут?
— Откуда я знаю? Я сам их игры не понимаю. Что-то они от этой Лотереи хотят.
— Справедливости, — зевнул Алекс.
— Ага, — засмеялся Славяновед. — Справедливости, блин!
Ушел. Пьяный, в кожаной куртке, с ладонями, полными наглого мужского тепла.
Алекс добавил пустую бутылку в коллекцию стеклотары под подоконником. Завтра все вынесет, все.
Час ночи, время закрывать глаза. В комнате, покачиваясь, стоял запах коньяка. Запах человека в одном носке. Запах его улыбки. Запах его нагловатых глаз.
Алекс распахнул окно, ночь хлынула в комнату.
Алекс вышел на балкон.
Весна трудилась вовсю. Пылал фонарь, рядом дрожало цветущее дерево, урючина. Торжественно мяукали кошки.
Алекс сказал Славяноведу, что подумает.
Интересно, как Славяновед спит с Веркой? Хотя что тут интересного… А передние зубы у него вставные, Алекс заметил.
Дерево цветет прямо на Алекса. А он стоит на балконе, в домашних джинсах, интересный такой. Завтра он попытается еще раз поговорить с Соат.
“Соат, я не прошу твоей любви. Просто… не прогоняй”.
Нет, не то.
Цветущая урючина плывет по двору, перевозя спящих птиц из одного дня в другой..
“Соат, я обещаю, что не позволю себе… Нет, не верь, я ничего не обещаю. Едва мы останемся вдвоем, я нарушу все обещания, я повалю тебя на это пыльное заплеванное небо, я стану твоим Прометеем, я подарю тебе ого-онь!”
Марсианский фонарь. Плавающие тени на асфальте.
С конца двора идет Соат.
Под шелест урючины и клавиатуры компьютера она поет:
“Нам нужен че-ло-ве-е-ек, который будет чи-и-итать все эти пи-и-и-и-и-сьма. Оценивать! Оценивать! по спе-ци-альной шкале”.
“Я стану твоим Прометеем, я подарю тебе огонь…” — размахивает с балкона руками Алекс.
“Посмотрите на статую Командора, — напевает Славяновед, вылезая из такси. — Она — кивает!”
“О боже!”, — вскрикивает водитель и уезжает.
Цветущее дерево не выдерживает и тоже вступает в хор, жестикулируя ветвями:
“О Соат, посмотри на этого безумца в тапочках на балконе. Он вышел не только подышать воздухом, но и чтобы сказать тебе слова нежности. И я, как цветущее дерево с тысячью маленьких органов любви, хочу передать тебе эти слова”.
Соат слушает дерево, наклоняет голову и говорит:
“Цветущее дерево готово всю ночь болтать о любви. А в моем сердце я вижу это дерево осенью. Там, где сейчас розовеют маленькие органы любви, я вижу увядшие фиговые листки, которые ничего не прикрывают, кроме пустоты осеннего неба. Пора спать, Алекс. Сколько можно плакать над розовым похотливым деревом и этим фонарем? Завтра к девяти на работу. Я положу перед тобой новую пачку писем, и ты снова посмотришь на меня своими медовыми волчьими глазами. Меня начнет мутить от этого взгляда. Я сварю тебе кофе забвения. Спать, Алекс. Спать”.
Снова Создатель бомбы
Город спал; потрескивали фонари на пустых проспектах.
Члены Великого братства спящих посылали друг другу свои сны.
Сон записывается в виде письма, прочитывается вначале самим спящим. Иногда, во избежание ошибок, дается на прочтение кому-нибудь из членов семьи, кто пограмотнее. Тот правит во сне ошибки. Вычеркивает лишние любовные сцены, сеет зерна многоточий… Переписанный набело сон кладется в специальный конверт.
Из перьев, шевелящихся по ночам в подушке, составляется почтовый голубь. Он берет письмо и вылетает в окно.
Что дальше происходит с письмом — никому не известно.
…мне снилась собака, бегущая по бетону и песку. 173-17-00.
…мне снилось двенадцать тарелок, восемь вилок и ни одной ложки. 29-11…
…мне снился прилавок, на котором лежали огурцы…
Ему снился Ленинград, холодный и солнечный.
Его потерянный город. Безлиственные улицы, на которых росли только дома. Дома росли друг из друга, переплетаясь корнями, подвалами, вплющиваясь друг в друга кронами. Улица Достоевского, запах гниющей капусты с Кузнецкого рынка; алоэ на подоконнике — его домашний Кощей.
Школа, которую он любил. Снова — мокрый дом на улице Достоевского. Архитектурные облака; в Ташкенте таких не бывает — небо здесь беднее.
Первая влюбленность; он проводит ее до красного дома на улице Марата. Плесневеющие амуры глядят на них. Он — белый толстый подросток. Он слышит, как первые волосы растут на его подбородке. Она — худенькая восточная девочка; она хочет, чтобы он ее обнял, но боится, что у них от этого будут дети; как быть?
Вот если бы снова началась война, она бы его обняла. Тогда уже все равно.
Керосиновые стрекозы самолетов проносятся над городом. Война снова отложена, вместо нее продолжается детство. Но уже не по-детски высыхает язык, сердце проваливается в живот. Ему кажется, что очень хочет по-маленькому. Ну просто очень, невозможно рассказать как. Быстро попрощавшись, бежит домой. Мимо пролетают каменные сады, катятся гипсовые яблоки.
Дома, дрожа в уборной, он с удивлением открыл, что тревога была ложной.
Он не хотел по-маленькому. Он хотел любить и быть любимым.
За дверью скрипела и дышала коммунальная квартира. А он — он втюрился.
И проснулся.
Тестообразную тьму прорезал голос муэдзина. Зашелестели простыни, застучали по полу сонные пятки, захрустели сгибаемые молитвой позвоночники.
Он удивился, что смог вообще уснуть. Наверное, потому что они не приходили этой ночью. Он пытался понять, кто подсылает к нему этих ребят.
В ту первую ночь почти месяц назад они пришли попросить милостыню.
Голоса у них были хриплые, как будто в колыбели им давали вместо соски дымящуюся сигарету. Если у них вообще были колыбели.
А лица… Лиц не было. Были рты, уши, глаза, сопли. Все это никак не хотело складываться в лицо. Он испугался их тот первый раз. Потом, когда они стали часто приходить к нему по ночам, страх прошел. Остался обыденный ужас.
Ничто так не сводит с ума, как дети.
Кто к нему их подсылал? Иногда они убегали, как только он открывал дверь.
Он как-то поймал одного. Мальчик дрожал и дергался. “Кто вас ко мне посылает?” Хриплый голос мальчика ответил: “Улугбек знает, я не знаю. Он знает”. — “Где этот Улугбек?” — “Сегодня нет. Завтра придет. На следующей неделе”. — “Не обманывай”. — “Отец, отпустите! Улугбек придет — его поймайте. Он большой. Пожалуйста, отец! И на хлеб дайте”.
При слове “отец” ладонь ученого разжалась.
Улугбек долго не приходил. “Ты — Улугбек?” — спросил он какого-то нового паренька. “Я — Вася”, — возразил паренек. “Это правда, — сказали остальные попрошайки, — он русский”. — “Кто тебя прислал?” — “Это же Вася, — сказали
дети, — что вы его спрашиваете. Он вообще не наш. Просто есть хочет. Его маму на хорошие мусорки не пускают”. И засмеялись.
Он даже привык к этим детям.
После их приходов, он заметил, даже лучше работалось над бомбой.
Днем работать он почти не мог. Днем надо было запутывать слежку.
Днем много времени съедала Лотерея.
Он долго собирал информацию. Его догадки подтверждались. Потом он смог убедить начальство, что Лотерея имеет какое-то отношение к исследованиям его отдела. Начальство зевнуло и поверило. Сонная подпись легла на бланк, завтра он отнесет его сам в “Сатурн Консалтинг”. Нет, не нужно через курьера, он сам это письмо отвезет, ему по дороге.
— Владимир-ака, — остановил его уже около двери голос начальника.
— Да?
— Вы… вы себя нормально чувствуете? Дома все в порядке?
Еще один забытый
Утро. Побежали вокруг домов мужчины в обвисших трениках, заплакали петухи, зашуршали отдохнувшими голосами объявления:
Конкретные консультации для участия в Лотерее “Справедливость”!
Хотите выиграть в Лотерее “Справедливость”? Звоните нам.
Помощь в участии в Лотерее + нежный массаж.
Район бывшей Горького зашумел ртами, замелькал руками, зашелестел
стоптанными китайскими подошвами.
Мученики капитализма ныряли в мраморную прорубь метрополитена — раздавать новую порцию приглашений на работу.
Вдоль гладких стен подземного перехода выстроились торговки нарциссами, средством от прыщей и тараканов и казахско-узбекской водкой “Русский стандарт”. Чуть позже подходили старушки, предлагая прохожим котят и лимоны.
Создатель бомбы шел мимо нищих, пытаясь отгадать матерей своих ночных гномов. Покалывало сердце.
Зашел в букинистический: нет ли чего нового?
Напротив Марата сидела плачущая женщина лет шестидесяти.
Плакала она тихо, но настойчиво и была той самой Ольгой Тимофеевной, которую Марат обещал Маше выбросить из магазина.
К груди Ольга Тимофеевна прижимала несколько коричневых томов Горького, красный трехтомник Николая Островского и “Письма” Тютчева.
— Кровь вы всю из меня выпили, — говорила Ольга Тимофеевна.
— Я из вас ничего не пил, — огрызался Марат.
Ольга Тимофеевна погладила Горького, Островского и Тютчева:
— Всю жизнь кусок недоедала, все на книги… Жизнь свою на эти подписные издания положила. На переклички утром ходила, каждую книжечку как ребеночка гладила, баюкала. Читать даже боялась: может, думаю, страницу погну или борщом залью. Подарков сколько этим книжным продавцам носила, колготок импортных…
Вспомнив колготки, Ольга Тимофеевна снова заплакала:
— Где теперь справедливости искать?
— Где хотите, там и ищите… Только не в букинистическом, хорошо? Я вам уже говорил, какие книги нас интересуют.
— Тютчеву хотя бы уважение окажите…
— У меня уже вон, видите, три Тютчева стоят…
— А такой не стоит! Придут покупатели, спросят: “А письма Тютчева есть?” И как вы им в глаза посмотрите? Вы сами-то эти письма прекрасные читали? Ну вот видите… Вот!
Ольга Тимофеевна торжественно открыла книгу и стала читать:
— “Милая моя кисанька, третьего дня получил твое письмо из Ревеля, весьма меня порадовавшее; но этого мне мало… Мне хочется также узнать о первых простодушно-искренних впечатлениях твоих от этого приятного местечка”.
Ольга Тимофеевна читала с выражением; Марат зеленел.
— Не возьмете? — спросила она и высморкалась.
— Хорошо… — сдался букинист. — Оставьте Тютчева.
— А Горького? Нобелевскую премию за роман “Мать” получил!
— Нет, только Тютчева… И идите.
— Ну и пойду, — поднялась Ольга Тимофеевна. — И Тютчева вам не оставлю. Тютчева захотели! Читайте свою “Анжелику” и современную матерную литературу… Напишу на вас всех в Лотерею… И вообще, горите вы синим пламенем! Всего хорошего.
Хлопнула дверью.
Марат посмотрел на Создателя бомбы.
Помолчали.
— Как ваши дела? — спросил Марат и потер затылок, пытаясь отогнать зашевелившуюся головную боль.
В последний месяц Создатель бомбы часто заходил к Марату, что-то покупал. “Штук десять таких надежных покупателей, — думал Марат, — и торговля бы наладилась”.
— Нормально дела, — сказал Создатель бомбы, ползая пальцами по книгам. — А ваши?
— Сами видели. И так торговли нет… Берете?
Расплатившись, Создатель бомбы спросил как бы между делом об Алексе.
— Переводчик? — переспросил Марат. — Да, раньше часто заходил. Живет, кстати, недалеко. Родители в Россию укатили, а он здесь сидит, непонятно зачем. Ладно, вот эти бабульки забытые, еще понятно… Но вот на него смотрю или, извините, на вас и думаю: ёксель-моксель, что вы тут сидите?
— Но вы же тоже тут сидите.
— Да. И я тут сижу…
Письмо № 441
В ООН, Правительство и Международную Справедливость.
Я простой гражданин, рабочий, данное время водитель, переписываюсь с Правительством (уже) с 1991 г. по сей день. Были всякие письма в его и его окружающим помощникам, они у меня все с ответами сохранены, и, как вы видите, я сел и невредим и продолжаю работать.
Я, как простой гражданин Узбекистана, чувствую себя нормально. Я, считая себя независимым, говорю и пишу не по подсказкам, а по зову. Во вчерашнем интервью наше Правительство и вам дало такую возможность, если вы будете говорить правду и брать такие интервью, что после ваших действий будет всем хорошо, то все вас будут уважать.
И в данное время я по командировке в Ташкенте, также я ни с кем не советовался и меня никто не просил, я по зову сердца могу представить мною сделанную работу с 1991 г., как независимого и желающего мира аккредитованным дипломатам ООН и др. Пожалуйста, ознакомьтесь и сделайте себе выводы, мне есть о чем хвалиться.
Приезжайте в наш город, у нас работают очень много спортивных секций — по плаванию, боксы, теннис. Есть чем заниматься нашим детям и взрослым, у нас есть стадион “Металлург” вдоль канала. Еду каждое утро на работу мимо стадиона — с 5.00 утра столько много народу всех возрастов, занимаются.
В том числе и мои дети занимаются каждый по-своему.
У нас очень совершенный теннисный корт, тут же часто выступают заслуженные артисты Республики.
Обновляют колледжи, отремонтировали многие школы, как говорил наш ген. Директор, будем поэтапно продолжать, что и делают.
В основном эти новые парты, школьные принадлежности привозит наш водитель Николай на своем супер МАЗе-длинномере, он говорит, уже устал их возить, когда это все кончится, но одновременно и радуется и, говорит, мне приятно, что я принимаю участие в этих добрых делах.
Но вы, дипломаты, аккредитованные в штаб-квартирах ООН, считаете, что все довольны этим?
Нет, не все. Есть недовольные. Но это не от бедности и Правительства, а виновны они сами.
Я приведу такой пример, и он был совершен в нашем городе, но я не интересовался глубоко. Мне достаточно было послушать от людей, и я был потрясен.
Человек приходит к остановке, где стоят частные такси, и просит водителя отвезти по назначению. Проехав километр, внезапно отбирает машину, высаживает водителя и уезжает к своим друзьям. Хи-хи-ха-ха, они садятся и едут кататься, они не знают, что она — чужая машина.
И вдруг на них нападают 6—7 ребят, друзья хозяина машины, вытаскивают по одному из машины и что там происходит? Вы уже догадались — госпитализация и вмешательство органов.
До этого события эти семьи жили, я бы сказал, нормально.
Но из-за необдуманного поступка этих молодых ребят, я бы сказал, победнели 10 и более семей. И мы в большинстве случаев скрываем правду, вводим себя и других в заблуждение и т.д.
А вы, уважаемые журналисты из США, из европейских стран, из России, можете сделать поспешные выводы, подтвердив свою интервью из многих пострадавших, а их много, там нет победителя, каждый, наделав делов, будет защищать самого себя, забыв о своих друзей.
А вы поспешными фактами, сообщениями можете разозлить политиков своих стран против политиков тех стран, где вы аккредитованы.
Я не хочу сказать, что наше Правительство не ошибается, но эти ошибки можно решать мирным путем.
Например, я на днях хочу встретиться с ген. Директором нашего комбината, на мой взгляд, он подписал очень суровый приказ по комбинату. Если работник потерял пропуск, он должен заплатить 78 000 сум.
Я получаю в месяц 100 000 сум, если потерял пропуск, значит, я лишаюсь месячной зарплаты, это не реально и очень сурово!
Встреча
Ныло сердце…
Создатель бомбы доехал на троллейбусе до Дархана. Вышел.
Троллейбус плюнул кусочком молнии, и уехал.
Владимир Юльевич подходил к розовому особняку; покачивалось во внутренностях портфеля письмо на бланке.
Перед особняком темнела очередь.
Две женщины в одинаковых плащах, но с разными лицами.
Какой-то парень с коляской, в которой желтели пирожки.
Горбатый старик в изумрудном чапане и с сутулым внуком.
Беременная женщина, о которой вообще ничего нельзя было сказать, кроме того, что она беременна. Еще два-три сумрачных лица.
Владимиру Юльевичу очередь не обрадовалась.
— Вы за кем записывались? — спросила его одна из женщин в плаще.
— Я с письмом… — начал Создатель бомбы.
— Мы здесь все с письмом. Вон старый человек стоит, он тоже с письмом и не лезет, хотя, может, на войне воевал.
Старик в изумрудном чапане вытащил смятый конверт и вручил его Создателю бомбы. Создатель повертел конверт в руках. Старик улыбался прозрачной беззубой улыбкой.
— Да вы не бойтесь, возьмите письмо, у него их много, — сказала другая женщина в плаще. — Он вас за министра принял. Он думает, в Ташкенте все мужчины при галстуке — министры. Сына у него посадили, наркотики подбросили, говорит… А вы в очередь все-таки запишитесь.
Парень принялся качать коляску с пирожками:
— А пирожки! Кому пирожки? Пирожки есть!
— Понимаете, — сказал Создатель бомбы, — я от организации.
— А вы думаете, я от имени частной лавочки стою? — поинтересовалась одна из плащевых женщин. — Я тоже от организации. Два месяца зарплату не платят, вот сейчас бы пирожок съела, а не на что.
— Сестра, пирожки в кредит даю, — подрулил к ней коляску парень.
— Отойдите вы с пирожками, у меня токсикоз, — подала голос беременная женщина.
— Вы не понимаете, — говорил Создатель бомбы. — Я пришел с официальным письмом.
— А меня через розетку облучают, — сказал еще чей-то голос. — Соседи.
— Я пришел не с жалобой, — объяснял Создатель бомбы.
Вокруг него крутилась коляска с пирожками. Болело сердце.
— Я вообще-то раньше работала киллером, — говорила беременная женщина. — По амнистии получила условно, а теперь мне угрожают. Скажите, вы ваши пирожки из кого делаете?
— Барана туда кладу, — отвечал парень с коляской.
Дверь офиса открылась, появился квадратный охранник, почесал шею. Очередь стихла.
— Послушайте, — сказал охранник. — Послушайте, вам было сказано: письма присылайте по почте. Почта хорошо работает, все письма доходят. Зачем вы здесь время свое тратите и нам мешаете?
— А у меня письмо с вещественными доказательствами, на почте не берут, вытащите, говорят, это дерьмо из конверта, — сказала одна из плащевых женщин. — И вообще, желательно на прием попасть.
Охранник покачал головой:
— Послушайте, у нас просто принимают письма, мы никого не принимаем. Если хотите, давайте ваши письма и уходите.
— Никуда мы не уйдем, — сказали женщины. — Вон какое большое здание себе оторвали, неужели один кабинетик для приема нельзя выделить?
Создатель бомбы протиснулся к охраннику, показал служебное удостоверение и объяснил насчет письма.
— Заходите, он по коридору слева сидит, — сказал охранник.
— Мужчина, вы им скажите, что здесь беременные женщины имеются, — кричала вслед очередь. — И один ветеран войны… Пирожки, пирожки есть… И человека облучают, я уже устала розетки пластырем заклеивать, устала я…
Дверь закрылась.
— И так каждый день, — говорил охранник, причесываясь. — А надбавку мне за это никакую не платят.
Создатель бомбы пошел искать Алекса. Под ногами упруго дышал ковролан.
Сердце ныло все сильней — наверное, погода. Тук-тук… Погода…
— Да-да, — ответили из-за двери баритоном.
Откашлявшись, он вошел.
В офисе сидела смуглая девушка со злыми красивыми глазами и молодой человек. Хотя ученый видел его не первый раз и вообще много о нем уже знал, он спросил:
— Вы Алекс?
— Да, — ответил Алекс, отрываясь от стопки писем и поднимая сонное лицо. — Вы ко мне?
Недописанное письмо № 54
Уважаемая Лотерея!
Бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель. Но нищета — порок. За нищету даже не палкой выгоняют, а метлой выметают; и справедливо, потому что в нищете я первый сам готов оскорблять себя. И отсюда водка! Когда господин Лебезятдинов месяц назад супругу мою собственноручно избил, а я лежал пьяненький, разве я не страдал?
Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ведь бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь пойти!..”
Марат отложил письмо и захлопнул Достоевского.
От книги пахло одеколоном, на душе кошки скребли.
Писание писем в Лотерею больше не прикалывало. Хватит, целый месяц забавлялся. Нет, невозможный запах. Невозможный.
Марат сидел за прилавком; над головой умирал пыльный тезка. Глазки закрыл, улыбочка. Симпатичный умирающий мужичок.
Марат запихнул Достоевского обратно на полку. Запах одеколона остался. Его уже никуда не запихнешь.
Запах книги — это лицо читателя. Книга должна пахнуть лицом: немного кожей, немного ушной серой, немного слезой, немного ртом, слюной и съеденным обедом, немного сигаретами.
Буквы со временем стираются. Чем старее книги, тем меньше в них букв, тем больше в них запахов. Сколько запахов спрессовано между страницами…
В детстве он разглаживал фольгу, прятал в книги. Недавно, когда переделывал в жалобу монолог Дяди Вани, из книги вылетела такая же фольга и радостно закружилась по магазину.
Он уже написал писем двадцать в эту Лотерею.
Стало казаться, что все книжки, вся мировая литература — есть непрерывная Жалобная книга. Со всех книжных полок Марату слышались вздохи, всхлипы и сморкания.
Он веселился. Переписал почти всего Ваньку Жукова. Изложил своими словами “Короля Лира”, переделав короля в “почтенного бизнесмена Илиёра”. Написал жалобу от имени мадам Грицацуевой, использовав куски из “Плача Ярославны”. Прочитал и рассмеялся — так классно получилось. Потрудился над Зощенко, Диккенсом, Уайльдом, Кафкой, Фадеевым, Солженицыным…
И устал.
Это была странная усталость. Двадцать писем, написанные специально разными почерками. Одно, “женское”, даже дал переписать Маше. Двадцать писем ушли от него, уплыли как бутылки от терпящего кораблекрушение.
Марат сидел среди обворованных книг и ждал.
Вокруг, то заваривая чай, то выливая заварку, ходила Маша. Своей женской кожей она чувствовала, что что-то происходит. Она подходила сзади к Марату и начинала гладить его плечи.
— Уйди, — говорил Марат.
Маша уходила и продавала свои серьги, и они две недели проживали эти серьги, превратившиеся в колбасу и вино. Пила в основном Маша; у Марата был больной желудок и запах изо рта, к которому Маша так привыкла, что он даже казался ей мужественным.
От красного вина Маша быстро пьянела и шла, пошатываясь, мыть посуду.
А Марат сидел в маленьких белых трусах и рассматривал свои голые ноги, которые казались ему ногами неудачника. Хотя чем отличаются ноги неудачника от нормальных ног, он не знал. Потом заходила Маша, и ее ноги ему казались тоже ногами неудачницы, и он целовал их, а на душе кошки скребли.
Он не знал, чего он ждет.
Ему возвратят эти письма, пожурив на каком-нибудь международном бланке за хулиганство?
Его письма займут в Лотерее какое-то там место? Хорошо, займут. Что дальше, милорды? Что дальше? Какое торжество справедливости? Вернут Лиру-Илиёру утраченную фирму, накажут оборзевших дочерей? Приведут в чувства травками и йогой Настасью Филипповну? Убедят Пилата с Каифой отпустить бедного Га-Ноцри и ввести мораторий на смертную казнь?
Маша подходила сзади к Марату и начинала гладить его плечи. Гладить его оттопыренные уши. Ей казалось, у него болит голова. Марат смотрел на книжные полки, ему хотелось ударить Машу и убежать. И Маша чувствовала кожей, что он хочет ударить ее и убежать, и уходила горевать в подсобку. “Ничего, — внушала она себе, пуская из ноздрей дым. — У меня еще красивая грудь. У меня еще очень красивая грудь…” Это была правда. В эту грудь хотелось спрятать исхлестанное ветрами лицо и прорыдать о своих мужских обидах. Пыльными ночами Марат это и делал — прятал и рыдал. И позволял Маше гладить его набитую книжным мусором голову, ласкать его оттопыренные уши и хотеть от него ребенка, желательно девочку.
Дела с торговлей шли все хуже — книги не хотели продаваться. Именно — не хотели. Покупатели брали их, вертели в руках и возвращали на место. Обворованные книги мстили Марату. Они царапали пальцы покупателей, наливались свинцовой тяжестью, начинали пахнуть мочой и одеколоном. Теперь Марату это было ясно. Заговор книг. Месть.
Но разве сами его письма в Лотерею не были местью книгам? С чего его вдруг так задело это объявление в газете? Он хотел поиздеваться над международными придурками. Прилетели на своей скатерти-самобранке учить всех разуму. А почитайте-ка! А мы вас за нос!
Он проиграл. Он чувствовал, что его письма потонули в океане настоящих писем, настоящих слез, слюны, пота, лимфы и крови.
Какое, собственно, дело ему было до этой Лотереи? Собственно — никакого.
Над кем он тогда издевался?
Книги дышали на него мочой и одеколоном. Приближается оплата аренды, платить нечем. На 8 марта он купил Маше самые дешевые, самые страшненькие цветы; еще торговался. Ольга Тимофеевна и пара-тройка интеллигентных кровососов заглядывают в магазин: Маратик, покупают наши книжечки? Обратно брать отказываются: а пусть еще полежат, Маратик. Пусть полежат… А там, глядишь, и архангел протрубит, и мертвые с Боткинского и Домрабада восстанут и пойдут, ровняя колонны, к Маратику приобретать заплесневелые фолианты…
Марат сжал виски. Выход… Где же из всего этого выход… Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ведь бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь пойти…
Переселение
Алекс бросил желтое колесико лимона и понес дымящуюся чашку в детскую.
На диване с ослабленным галстуком и расстегнутой горловиной лежал Владимир Юльевич.
— Может, все-таки “скорую”? — сказал Алекс, ставя чашку перед диваном.
— Спасибо, Алекс… Мне уже легче.
Вначале, как и предполагалось, Создатель бомбы вручил письмо на бланке Алексу как сотруднику МОЧИ, потом они вышли поговорить, ученый смотрел на Алекса, ныло сердце. Тут в офисе отключили свет, Алекс оказался без дела, потому что письма надо было заносить в базу данных. Нет, ничего от сердечной боли в офисе не оказалось; вам что, нехорошо? Идемте, прогуляемся до ближайшей аптеки, аптек в городе развелось, как собак… Да, действительно… Создатель смотрит на Алекса, сердце болит все сильнее.
По дороге они говорят о Лотерее, потом почему-то начинают говорить о “Парфюмере” Зюскинда… Небо дрожит и меняется над ними, из-за поворота выплывает аптека, а сердце все болит, и горячий снежок валидола кажется бесполезным. Снова в какую-то ледяную прорубь проваливается сердце, небо покрывается черными ветвями, шевелится ветер страха. Алекс протягивает к нему ладони и медленно говорит: вам плохо? вызвать “скорую”?
Мне бы лечь, улыбается ученый восковой улыбкой, мне бы прилечь и все пройдет… Где вы живете, говорит Алекс. Где вы живете? На ТТЗ?
— На ТТЗ. На ТТЗ.
Это далеко, говорит Алекс, ловит такси и везет ученого к себе.
Почему он повез его к себе? Алекс потом будет сам задавать себе этот вопрос.
Да, он уже знал, что ученый живет один, что никто не сможет о нем позаботиться. А Алекс сможет. Откопает нитроглицерин в аптечке. Отрежет маленькое солнце лимона. Зеленоватое закатное солнце в горьком чае.
— Мне действительно стало легче, — ученый приподнялся на локте. — Я, наверно, скоро пойду.
Сквозь приоткрытую дверь на балкон цвела урючина. Можно разглядеть пчел.
— Красивый у вас вид из окна, — смотрел на розовое дерево ученый. — У меня за окном только помойка.
Ему было страшно встать и поехать к этой помойке.
Алекс это почувствовал. Посмотрел на урючину, на бельевую веревку за балконом, на которой болталась забытая футболка, и сказал:
— Оставайтесь у меня. Комната будет вашей. Что? Да, хоть на неделю. Хоть на две. Меня все равно дома не бывает, это сейчас только: в офисе свет отключили…
В тот же вечер Владимир Юльевич перевез в комнату с видом на цветущее дерево часть своих вещей. И чертежи уже почти законченной Бомбы.
Письмо № 81
Уважаемая Справедливость!
Пишу вам от большой безысходности, а по-красивому писать не умею. Если встретите зазубринки, лучше тогда пусть письмо полетит голубем в мусорное ведро, не жалко. Потому что в школе меня за эти зазубринки очень ругали: слово, говорят, матерное на парте грамотно пишешь, а сочинения — так что лучше бы на свет не родился. Я головой-то кивал, а школу заканчивать не стал, идите вы. Они обалдели, а я уже в профтехучилище. Стали там из меня строителя делать, в школу я только раз пришел, отдохнуть. Бывшие мои по классу из окна высунулись, совсем они в этой школе еще детки сопливые, даже плюнуть захотелось, так, блин, жалко их стало. А я уже как взрослый хожу, девушки на меня взасос смотрят. А эти, ну, бывшие, в школе сидят как придурки. Я им в лицо сказал: плюньте на школу, идемте мужскому делу учиться.
Вот. Много я тогда глаз наоткрывал. Пишу это не из гордости, а как вступление, чтобы нарисовать свой портрет как личности. Потому что и в вашей стране, наверно, есть люди, которые себя, как попугаи, в грудь бьют: мы простые люди! Мы простые! А они такие в скобках простые, что, если у вас от получки какая копейка останется, прячьте от них подальше. У меня из-за этих простых людей судьба на мелкие осколочки разлетелась и жизнь стала долиной ужасов.
Началось с того, что я встретил Любку, которая хотя по паспорту Любовь, но вообще чистая Любка, даже неловко Любовью называть. Вот что обидно, была бы какая-нибудь там красавица с медалькой за конкурс Красоты, а то — вы бы видели, страшный сон в юбке. Думаю, когда мы познакомились, она мне зелье в водку накапала, мне потом люди говорили, что такое бывает, значит, у меня такое и было. Потому что я ее очень крепко полюбил и даже, дурак, ей об этом сказал и спросил, что она об этом думает. А она смеется и тащит меня со своей семьей знакомиться. Я покупаю торт, а она, оказывается, сирота, бабка у нее умирающая лежит, и брат Любкин выходит ко мне, здоровается и торт из рук вырывает. Не обращай, говорит, на бабку внимания, все равно скоро умрет, айда чай пить. Такой он шустрый, сразу на “ты”, “братан”, все такое. “Мы простые люди”, “я Любку в твои надежные руки”. Ладно, в руки так в руки, стали жить вместе. Бабка, как обещали, так через пару недель умерла; я и на похороны, и на автобус для нее потратился, ничего не говорю. Живем, в общем, нормально, хотя брат со своей простотой уже надоел, а чтоб его выгнать, не знаешь, с чего начать. Тут бригада моя выезжать стала, то в Казахстан, то Россию,
я — с ними, и денег кучу привожу, а они всё куда-то деваются.
Смотрю, что-то ее брат подозрительно хорошо одеваться стал. А сам не работает. Хотя я хотел его строительством заинтересовать, мужик, думаю, значит, в нем строитель сидеть должен. Он: не, мы простые люди. А я его в угол зажал: что одеваешься тогда и одеколоном пахнешь, раз простой такой? Что, говорю, надушился, как розовый куст, — в морду захотел?
Вообще, обратите внимание, что я это ему сказал спокойным голосом, даже шутливо. Просто смотрю, что деньги исчезают, и надо выяснить куда. Тут Любка начинает делать вид, что за брата заступается, вещи в меня разные кидает, кричит, что я в этот дом копейки еще не принес. Ну, здравствуйте! Может, еще скажет, что и ее бабка сама себя на кладбище отвезла и закопала, а они тут с братом питаются и духами обливаются опять не за мои деньги. Другие, говорю, бабы сожителям пинжак с золотистыми пуговицами с якорьками покупают, а ты от меня вон какие щеки отъела, на лице уже не помещаются, а хотя бы драные носки мне из благодарности купила.
Я опять-таки это говорил не матерно, без драки. А брат ее, забыл он уже, как мне улыбался, шипит на меня и духами своими в лицо воняет. И Любка с ним заодно шипит.
Тогда я, не отрицаю, руки немного расслабил и, может, нарисовал ей и брату на рожах чего-то лишнее. Они видят: им меня не перешипеть — и убежали. На другой день из подъезда выхожу, а мне соседки со скамейки вдруг всю правду раскрыли, да еще с такими подробностями, что сердце как будто бритвой пополам. Оказывается, Любка моя издавна гулящая, а ее в скобках брат — не брат, а ее “сутенер”, а по-народному это называется матерно, поэтому не пишу, как. И вот она в мои поездки с ним голая танцевала, потому что первый этаж, и все видно как в кино.
Зашел я домой, стою, слезы текут. А через час милиция пришла, оказывается, у этого ее в скобках брата инвалидность была, а я, по неосторожному обращению с его головой, ему этой инвалидности прибавил. А у него что, на лбу написано, что он инвалид, здоровый такой, я его даже к строительству подключить хотел, а теперь мне что, за это — срок?!
А Любка, как в тюрьму попал, так вообще из головы не выходит. Может, белая птица ей отнесет рассказ на свободу, о том как я жизни здесь трачу лучшие годы.
Поэтому, если можно, вытащите меня отсюда, а Любку внушением через гипноз отучите позориться, хоть бы занавески задергивала, первый этаж все-таки, а когда к ней вернусь, внушите приласкать, и что никому я ничего не ломал, и суда не было. Вам с современной технологией это ничего не стоит, а я тут без ласки загниваю!!!
На приеме
Знахарка оказалась интеллигентной женщиной средних лет. Свою интеллигентность она скрывала: коверкала русские слова и чесала щеку.
Вера сидела в ее глиняном доме; мерзли руки. В соседней комнате на ковриках лежали другие, уже полеченные, пациенты. В предбаннике жужжала очередь. Было холодно, пахло специями.
Знахарка помяла пальцами воздух рядом с Верой и кивнула:
— Сглаз.
Из соседней комнаты закричали:
— Святая Бибихон, у меня уже сорок минут прошло!
— Вставайте, вставайте, — крикнула им знахарка. — В следующий вторник в это же время…
— А от чего сглаз? — спросила Вера, чувствуя, как ладони превращаются в лед.
— Дьявол к тебе пришел, значит. Женщина у тебя есть, зла тебе желает.
“Свекровь!” — радостно подумала Вера.
— А м-м… — начала Вера.
— Можешь меня “Бибихон” называть. В народе меня “Святая Бибихон” зовут, потому что я с бедных мало денег беру. Только у тебя сглаз маленький, непрофессиональный. Не то, что у твоего мужчины. Он ведь бизнесмен, правда? А дела идут неважно.
Вера мерзла и восхищалась: “Все знает, все”.
— Надо с него сглаз снять, и к тебе любовь усилить, — говорила Бибихон.
— Усильте! — сказала Вера и попыталась представить, как будет выглядеть Славяновед с усиленной любовью. Перестанет исчезать по вечерам? Обновит ей летний гардероб? Начнет бриться той бритвой, которую она ему подарила, и… и разрешит забрать ребенка от свекрови? Ладно, пусть хотя бы гардероб обновит, а то старье сплошное…
Началось лечение.
Бибихон читала какую-то молитву; ее ладони смуглыми птицами носились перед лицом Веры.
Потом что-то вдруг стало мешать, она открыла рот.
Бибихон быстро вытащила оттуда что-то темное и гордо показала Вере.
Это была кость. Кажется, баранья.
Веру замутило.
…Потом она лежала в соседней комнате на коврике, знакомилась с другими больными, беседовавшими на разные политические темы.
— А у одного мужчины Бибихон изо рта котенка вытащила, — говорил кто-то в желтых вязаных носках.
Снежная тьма
Как обычно, в середине цветения урюка пошел снег.
Создатель бомбы открыл глаза и увидел белое дерево. Вместо вчерашних пчел над ним летали снежинки. Покачивалась присыпанная снегом футболка Алекса.
Алекс уже ушел к своим письмам. Ученый увидел его скомканные домашние джинсы и улыбнулся. Теплый призрак семейной жизни. Запретной для него жизни. Как это нереальное дерево, цветущее снегом.
— Кислое, пресное молоко-о-о! — хрипло пели снизу молочницы. Своими коровьими глазами они смотрели на снег. Из теплых квартир вытекали люди с бидонами и стеклянными банками.
Владимир Юльевич зажег спичку и смотрел, как она горит. Когда спичка уже собиралась догореть — быстро зажег газ, задул. Поставил чайник.
Шумные военные стрекозы летели над теплыми лужами городов. Самолеты несли живоносный груз. Приступить к бомбометанию! Большие, пахнущие Родиной летчики смотрят на шкалу приборов. Видят: светлое облако, новое небо, и льются бомбы любви на новую землю. Легкие металлические оболочки, как скорлупки елочных орехов. Они раскрываются, вспыхивают голубым салютом над городом. Ветер, зараженный любовью, дует в счастливые лица людей.
К вечеру снег сложился в четыре фигуры.
Они зашли в букинистический и посмотрели на Марата.
Один из них был Славяноведом.
Поздоровались, сказали, что надо поговорить.
Поговорили.
— Да вы что! — задыхался Марат. — Я и здесь ничего продать не могу, а вы мне взамен такую запердяевку предлагаете!
Ему дали десять дней на обдумывание.
— Ну и что на этом месте будет? — спрашивал Марат. — Кабак? Не кабак? Аптека, да? Аптека!
“Филиал одной Лотереи”, — сказали ему и попрощались.
Последним выходил Славяновед. Извиняющимся голосом сказал:
— Умножися в нашей русской земли иконнаго письма неподобнаго изуграфы.
Он снова был пьян.
Письмо № 395
Уважаемый господин Сатурн!
Я уже писал жалобу Прокурору города и ставил в известность, что народ приходит ко мне на квартиру со мной заниматься мужеловством через соседку из квартиры 24, Варабову Л.И., 1944 или 1954 года рождения, и она со мной тоже занимается мужеловством, и сосед из квартиры 22 с женой тоже со мной занимаются, а фамилию скрывают. И участковый Адилов Т. занимался, кто-нибудь будет разбирать мою жалобу, что делают люди со мной? Я не выставляю соседей как свидетелей, кто-нибудь их хорошо допросит, все ясно станет.
Но что может сделать простой смертник, если руководители отдали меня в аренду марфии, чтобы они со мной занимались мужеловством? Эти люди со мной делают, что хотят, они мне сами говорили: мы будем с тобой заниматься “уринотерапия”, за это будем хорошо платить. Эти люди живут в моей квартире, я куплю мясное, они его сразу в рот. Купил сахар, чтобы чай попить, а пил кипяток. За квартиру не платят! У меня забирают все, что им надо: ложки, вилки, полотенца, две магнитолы и дали взамен две свои раздолбанные.
Эта марфия совместно с руководителями сберкассы райсобеса у меня забирали деньги, не считая разные мелочи. Я делаю ремонт обуви, а этим людям все мало, я хотел уехать, ходил голодный, собирал деньги на билет. А они хотели забрать, подсылали ко мне с обувью и таким Макаром хотели попасть в квартиру. Они уже неоднократно забирали по 15 000 сум, по 10 000 сум, по 5 000 сум, это не считая мелочи. Они у меня забирали Книгу Жизни Рождения Исуса Христа. Эта марфия силой иллюзии мне внушала шашлык, а я ел кусочек хлеба. Я прошу господина Сатурна, чтобы они все вернули, дали настоящий шашлык и платили всегда за квартиру.
Я в этой жалобе еще не все написал, что со мной сделали эти люди, благодаря мужеловству и иллюзии: они мне сделали болезнь “грыжа”, болезнь геморрой, они мне мажут ноги, чтобы болели грибком. Они мне внушили, что я получал пенсию, а это начальник почты завладел моей пенсией. Они меня успокоили, а я сидел как теленок, пока они шли на поводу у марфии, порвали сирокопию, но я им денег не дал, жирно будет. Я прошу господина Сатурна дать на все вопросы свое решение, проявить гуманность человеколюбия, я ведь живой человек.
(Окончание следует)