Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2007
Лидия Григорьева. Небожитель: Книга стихотворений. — М.: Время, 2007.
Книгой стихов говорят с любимыми, с прошлым, караулящим нас за углом, с надеждами, которые прикажут долго жить, с воспоминаниями, неприметно теряющими причинную связь с былым, говорят с собой в шумно-недвижном мире и, наконец, с собой самым далеким, с собой в себе. Я не говорю о пустой породе — тех книгах, которые пишутся ради того, чтобы полюбоваться собой, ничего из себя не представляющим, ибо их, естественно, абсолютное и неиссякаемое — рыночное — большинство. Ведь из головокружительно громадных котлованов и потаенных подземных жил, как прежде и как всегда, чудом извлекают по нескольку драгоценных зерен в год.
Но эта книга бледно-небесного цвета, с дюреровской “Меланхолией I” на обложке, особая: без всяких стилистических условностей и литературных ухищрений, невыносимо прямой речью говорит она не с читателем и не с автором. Она говорит с неживым сыном, с погибшим. Говорит страшным голосом вопиющей на руинах жизни матери. Вернее, отбросив котурны античных трагедий и не усиливая голос широкогорлым глиняным сосудом, она говорит тем леденящим душу шепотом, который заглушит все многоголосые хоры взывающих к онемелому небу реквиемов: “Мама, зачем ты живешь, если меня уже нет?..”
Точка отсчета этой книги не жизнь, а смерть, и такие книги пишутся простыми, последними — голыми — словами, каменеющими на ветру жизни:
Ты прошел тропой другою,
в тяжком воздухе мелькнув,
тело выгнувши дугою,
крылья волглые сомкнув.
Ты прошел, как дым и ветер,
сквозь пространство, наугад.
За тобой, душист и светел,
мел поземку листопад.
Но сначала, там, “на слиянии лет”, в окуляре прошлого, чья “даль великовата для людского зренья”, в “круглосуточном гетто” детского сада, там, где еще не “завис в проводах неразумный птенец”, — он, прошлый мальчик с щемяще простым и любовно данным именем Вася:
Это там, сбиваясь с ног,
ошалевший от разлуки,
ты ко мне бежал, сынок,
и запрыгивал на руки.
Это там:
Изо всех сжимала сил
тельце детское цыплячье.
Слезный дождик моросил,
неотвязный и незрячий.
Это запретная тема, выше всех сил, из тех, что не должно быть на Божьем свете, из тех, когда отворачиваются в смятении, опускают глаза, упадают душой ниже пят: “В молодости страшно умереть: кажется, что смерть необратима”. Тема, от которой столбенеют, как обернувшаяся Эвридика:
Горьких слез покаянья
я не смою с лица
и пойду на закланье,
как тупая овца.
“Небожитель” — это десятая книга стихов Лидии Григорьевой, и говорить о ней можно лишь в том ключе, что лучше бы ее — для Лидии Григорьевой — никогда и не было, лучше бы “рваная ткань бытия в колотых ранах” никогда провисала “в бездне преисподней”, где “во тьме умирает свеча”, и лучше бы величественная женская фигура дюреровского средневеково-ренессансного мистицизма, окруженная хаотическим нагромождением символов науки, быстротечного времени и орудий ремесла, в компании понурого путти в кружевной распашонке, сидящего на жернове с грифельной доской в пухлых пальчиках, и костлявой, неловко свернувшейся собаки, похожей на маленькую корову, — лучше бы она никогда не уперлась невидящим взглядом в беззначную даль на фоне лестницы, ведущей в никуда, в венке из гравюрных лютиков и водяного кресса, оберегающем и не уберегшим от коварного влияния Сатурна. Могучая и крылатая муза германского гения силится и не может прорвать взглядом пелену вещного мира и приобщиться милосердно сокрытых, сокровенных начал Вселенной. Она неутешно скорбит.
И дело, конечно, не в том, что, по мысли Аристотеля, “все воистину выдающиеся люди, отличившиеся в философии или в политике, в поэзии или в искусстве, — меланхолики”, и не в том, что, как утверждает Агриппа, “меланхолическая одержимость делает человека способным приблизиться к познанию и высшей истины”, а — в нежелании знать, понимать, видеть. Дело в выпадающем из рук Меланхолии циркуле:
Я на сыром сквозном ветру
укутаться не смею.
И даже слезы не утру,
пока не околею.
И вдруг она по-матерински, почти по-домашнему одергивает своего “нездешнего соглядатая” — его, занебесного:
Я руки к небесам воздену:
молись и кайся!
Смотри, смотри, что ты наделал,
не отвлекайся…
Мне, пожалуй, труднее других писать о “Небожителе”, потому что пишу о друге, чья боль и чья ноша знакомы не издали и не понаслышке. Поэтому я сознательно избегаю оценочных категорий. Эту книгу, безусловно, оценят настоящие критики, каковым я, слава богу, не являюсь, ибо к живому и подлинному не умею ни подходить отстраненно, ни прикидывать, ни прицениваться.
Могу лишь засвидетельствовать, что Лидия Григорьева — человек не сломленный, но деятельный, верящий, одержимый и страстный. Она ездит по миру, выступает (кто из нынешних способен, например, собрать полный зал на чтение русских стихов в… Китае?), снимает телефильмы, пишет прозу и публицистику, дает интервью, полемизирует, ратует, щедро величает и доказательно изобличает. Но здесь я умышленно опустил все острые углы (кастовые литпремии, растворение литературы в интернет-помойке, министров антикультуры и апологетов кузькиной матери, эпоху отлива и амнезии, сериальное “искусство”, филоложство, новояз и хамократию — выбирайте сами, по вкусу), понимая, что это тема тем, тема над темами, исключающая даже намек на посюстороннюю преходяющую суетность.
Нас сроднил далекий Байкал (см. мою “Ирландскую песню”), под эгидой недавно покинувшего нас друга, прекрасного сибирского поэта Анатолия Кобенкова, потом — уютная Бавария, потом невероятная прародная Индия и, наконец, Англия, где москвичка Лида теперь живет. Но прежде всего нас сроднил казанский москвич Равиль Бухараев, поэт, писатель, журналист, а также то благословенное лондонское предместье, где они обитают и к которому обращено мое неопубликованное
Сиденамское посвящение
Когда б Равиль, когда бы Лида
в Британии отнюдь не обретались
на Сиденамском самом на холме
(не путать с Цыганским, Датским
иль Честного дуба), средь зимних
затаенных роз и раненых камелий
в эллизии своем постэмигрантском,
когда б не Дельвиг с его буколикой
антологической, то бишь той самой
буколической идиллией его, то
было б, верно, мне, как ранее, заранее
в стране островитянской сей оскар-
уайльдистей, сырее и британистей,
ну, словом, чайльдгарольдистей
вполне, когда б не повечерний в пабе
эль, а утром вновь — большой театр
жизни, когда б не Филемон и не
Бавкида, когда б не Лида, не Равиль.
К “Р.Б.” обращено одно из самых завораживающих стихотворений книги — “Житейских радостей заемный жесткий жмых…”, как и зримое “Алтайское фото”. Зримое потому, что Лидия Григорьева — известный в России и на Западе фотохудожник, мастер созданного ею жанра фотопоэзии, где образы разительно живых камелий и роз ее сиденамского сада таинственным образом соседствуют с венецианскими видениями людей-цветов, целомудренно обнажающих себя и свои “людские пени” феерией извечных барочных масок. Те, кто был в Москве на недавней, прошедшей с огромным успехом презентации “Небожителя” Лидии Григорьевой, знают, о чем речь.
Длится, воли нас лишая
и сводя с ума,
эта личная, большая,
темная зима…
Не ищите это стихотворение в книге: оно из новых стихов. Хотя говорить о стихах “новый”, “старый” — это чистой воды эвфемизм. И всеконечно, он услышал их, эти песни душевной зимы, эти “слова голимые”, небожитель. Он, “ангел вопиющий” и “ангел-очевидец”. Он, кто “стоит в поднебесном саду в свете неистовом и раскаленном, траурный ангел с крылом опаленным”.
“Холодные иконки потрогаю руками”, — шепчет как во сне мать Меланхолия. И где бы она ни была, она всегда там, в Филях:
Квартира наша зимой,
заснеженный вид красивый.
Приеду побыть с тобой,
сын мой неугасимый!
Сын “невидимый и предвечный”, он живет и будет жить в этих скорбных строках. Он читает их вместе с нами — каждый раз, когда мы их читаем.