Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2007
Ловушка
1
Не первый день, как мы спрашиваем себя, чем это все может кончиться. Что будет дальше? Похоже, Светлана (дочь) и сама не знает. И увещевания наши ни к чему пока не привели, одна надежда — время, время все расставит по своим местам.
Любовь, страсть, все понятно. А если вдуматься — ловушка. Паренек симпатичный, никто не спорит: высокий, обходительный, с красивыми разлетистыми бровями и правильными чертами лица, правда, чуть мелковатыми. Возможно, в этой мелковатости опытный физиономист уловил бы некий намек на червоточину, но ведь любовь слепа…
Теперь Вадик живет у нас, а поначалу если заходил, то ненадолго, оставался же крайне редко. Стеснялся. Прошмыгнет тихой сапой по коридору в туалет или в ванную и тут же обратно, в Светину комнату — вроде как и нет его.
Нынче все по-другому. С некоторых пор он целыми днями торчит в квартире, даже когда Светы и нас нет, время от времени чем-нибудь подпитывается из холодильника, бутербродом или йогуртом, бесконечно пьет чай, читает или играет на компьютере. Просыпается он поздно, когда Светлана уже давно на работе или вечером в институте, подолгу валяется в постели, в общем, ведет, мягко говоря, странный, сибаритский, абсолютно праздный образ жизни.
Может, он и вправду занимается, в чем убеждает нас дочь, но верится с трудом. Ну да, студент, четвертый курс, будущий архитектор, вот только ничуть не похоже. Трудно даже сказать, когда он последний раз был в институте. Иногда он уходит со Светланой в кино или к друзьям, но и это довольно редко, потому что Света учится и работает, сильно устает и в будни ей не хочется вечером никуда идти. Время от времени он навещает родителей, но, судя по его осторожным телефонным разговорам с ними, их отношения оставляют желать лучшего.
Парень он на первый взгляд и вправду славный — доброжелательный, вежливый, сразу видно, из хорошей семьи. С ним и поговорить можно — о политике, об искусстве, о чем угодно — обо всем свое суждение. Поначалу радовались, что Светлана нашла себе такого друга. Человек она самостоятельный, давить на нее бесполезно. Никто ведь не вынуждал ее работать, как-нибудь бы прокормили и одели, но она всегда стремилась к независимости. А теперь вот кормит не только себя, но и этого парня, хотя он на два года старше ее. Озадачивает даже не то, что прижился у нас, а то, что бьет баклуши и, главное, нисколечко не смущается. В сущности, он на содержании у нашей дочери, у нас у всех, поскольку в дом ничего не приносит, даже в магазин не ходит. Да и с чем ходить, если нет ни копейки (родители не балуют), а брать у Светланы все-таки совестно?
Пока…
2
Вот он с некоторой опаской выходит из комнаты, фланелевая зеленая рубашка на широкой груди вольно распахнута, рыжеватые волосы чуть всклокочены, вид сонный, словно только проснулся. Возможно, так и есть, хотя уже второй час дня. Иногда нам кажется, что с ним что-то не так, что его пребывание в нашем доме, рядом со Светланой, таит в себе какую-то загадку. Дочь, однако, упорно его защищает: дескать, все с ним в порядке, он очень способный — в том смысле, что и институт обязательно закончит, и на работу устроится, и вообще…
Ой ли!
На вопрос, как дела, Вадик беспечно отвечает, что всё о’кей, а что всё — известно только ему. Но Светлана вроде тоже в курсе (или делает вид): не волнуйтесь, все хорошо… Убеждать ее бесполезно: либо не хочет слушать, либо слушает — молча, чуть наклонив коротко остриженную голову, а потом беззлобно, но с металлом в голосе отвечает: в конце концов, это ее дело.
Чай Вадик пьет по старинке, раздумчиво, наливает в блюдечко и потом, низко склонив лицо, не спеша отхлебывает (тонкие губы трубочкой). Циркач! Так уже давно никто не пьет, а он, видно, полагает, что это очень оригинально. Иногда кажется, что он живет в каком-то мороке, во сне, но только не в реальности. Происходящее вокруг совершенно его не волнует, хотя он и не прочь порассуждать о чем-нибудь, даже с некоторым апломбом.
Иногда мы разговариваем с ним о жизни, о том (наша тема), что сегодня все очень сложно, легко потеряться и надо прилагать уйму усилий, чтобы остаться на плаву. А что, собственно, сложного, возражает он, жизнь как жизнь, ничего особенного. И улыбается, плечами пожимает.
Спора, правда, все равно не выходит, не любит он спорить, уклоняется, легко сворачивая на какую-нибудь другую тему. “А я вот недавно видел по телевизору…”, и начинает про каких-то там буддистов, про некоего старика, который прожил до ста лет в лесу, в землянке, один, и даже не знал, какой год и кто правит страной…
Ну и что буддисты?
А то, что они сразу, с самого начала избирают в качестве основополагающего принципа в жизни… неучастие. Как бы умирают заранее и тем самым подготавливают свой физический уход из нее. Он и про “лишних людей” вспомнит, про Печорина или даже Обломова, любимый, между прочим, персонаж. Близок ему, понимаете ли, этот самый Обломов: живет как хочет и другим не мешает (в отличие от Печорина). И вообще он, Вадик, вовсе не прочь жить так, как жили русские помещики — в какой-нибудь деревеньке, печенегом. Спать, охотиться (или рыбалить), листать журнальчики, ездить в гости к соседям… Мирное тихое существование, никому не в ущерб.
А еще, говорит, ему порой кажется, что в своей предыдущей жизни он и был таким вот помещиком, вроде тех, что описаны в русской классике.
Ну не бред?
Бывает, что и закипишь от какого-нибудь его перла, только все равно бесполезно: будто не слышит, чай отхлебывает из блюдца, причмокивает. Недолго и сорваться, выложить ему про его праздное и бесполезное, почти животное существование. Как кошка или собака живет: ест, гуляет, спит и тому подобное. Растительный, а еще точнее, паразитический образ жизни — без смысла, без будущего, что бы там Светлана ни говорила про его способности. Так что каким бы он ни был, плохим, хорошим (“Вы его не знаете… Он хо-ро-о-ший”), ничего от этого не меняется — в спутники жизни такой не годится, сама скоро поймет. Может, даже очень скоро.
Сколько раз собирались вмешаться, поговорить с ним откровенно, чтобы взглянул на себя со стороны. Но всякий раз останавливались — из-за той же Светланы.
3
Не исключено, они (родители) в какой-то степени и правы… Время от времени Светлана проверяет свои растерянные чувства. Вадик, он что? Вроде маленький мальчик рядом с ней, взрослой и мудрой. И ей доверяет так, что она даже опасается упрекнуть в чем-то, обидное сказать. Обижается он и впрямь совсем как ребенок, дуется, губы топорщит, взгляд исподлобья…
Может и домой удрать, чтобы там продолжать дуться: не звонить, не брать трубку или к приятелям загнуться, которых, кстати, не так уж и много. Правда, Светлана уверена: раньше или позже все равно объявится, вернется.
Кто знает, как долго продлятся их и впрямь странноватые отношения. Вадик живет у нее почти безвылазно, оставаясь даже тогда, когда она уходит в институт или в контору, слоняется по квартире, встречает приходящих с работы родителей, а потом и ее (она позже всех). Нередко он поджидает ее возле метро, и они идут домой вместе, он несет ее сумку с продуктами, болтает что-то про очередной тупой, его слово, сериал.
Они почти как муж и жена, прожившие уже много лет вместе, причем он как пенсионер или даже как инвалид, хотя и храбрится, что-то говорит, нелестное, про свой институт, где не был уже несколько месяцев, про то, что скоро непременно досдаст все свои многочисленные хвосты… А у нее подозрение, что его уже отчислили, и уж точно не верится (раньше верила), что в ее отсутствие он занимается — три жалких учебника засунуты под кровать.
Все книги, которые он читает, складируются именно под кроватью, любимая поза для чтения — на животе или на спине, в основном детективы — пестренькие дешевки, которые можно купить на любом лотке, да он и читать в последнее время стал меньше — если не смотрит телевизор, то просто валяется на диване, даже музыку не слушает.
Собственно, теперь ее жизнь вне дома стала вроде как и его жизнью. Раньше она иногда обижалась на родителей, что тем недосуг выслушать ее, — телевизор, собственные разговоры, теперь же есть с кем поделиться — Вадик охотно вникает во все, советы дает, кстати, не такие уж наивные, искренне радуется ее успехам (назначили старшим менеджером). А главное, ничуть не смущается, что сам-то он…
4
А что сам?
На этот вопрос никто из семьи Светланы ответить не может.
Не могут ответить на него и родители Вадика. Если парень ушел к девушке жить, а ее близкие с этим согласны, значит, там все достаточно серьезно. Вызывает недоумение другое, собственно, почти то же, что и у родителей Светы: парень запустил все занятия, не ходит в институт, ему грозит отчисление, а вслед за тем и армия… Последнее тревожит больше всего: дедовщина, горячие точки и прочее. А Вадик — тонкий, не привыкший к понуканию и дисциплине.
Разумеется, его предостерегают, но он проявляет просто поразительное легкомыслие: ну, до этого не дойдет, ситуация под контролем (любимое выражение), все в ажуре… Он улыбается, обнажая ровные белые зубы. Впрочем, ничего, кроме раздражения, это не вызывает. Обострять, однако, тоже не хочется, хотя куда уж больше. Денег ему не дают: раз не учится — пусть сам и зарабатывает, двадцать два года человеку, многие его сверстники уже сами себя обеспечивают. И за примерами не надо ходить — та же Светлана, которая вызывает у них восхищение.
Впрочем, восхищение — это только с одной стороны, а с другой — опять же недоумение: как терпит? Не иначе и впрямь сильное увлечение, без всякой корысти, потому что с Вадика и взять-то нечего. Хотя если и дальше так пойдет…
Пытались играть на самолюбии Вадика: бросит она его, не теперь, так чуть позже — зачем ей такой? Даже если девушка не очень красива и опасается остаться без мужа, все равно пахать за двоих вряд ли кто согласится, особенно теперь. А если еще и ребенок, как тогда? Женщина не может об этом не думать.
Вадика, впрочем, и этим не пронять. Только плечами пожимает да ухмыляется: то ли так в Светлане уверен, то ли считает, что ситуация действительно, как он говорит, под контролем (что это значит?). Вроде как и в институте все утрясется (хотя времени у него осталось чуть), и армия ему вовсе не грозит, и вообще…
А вот у них почему-то нет такого ощущения.
Короче, сплошные вопросы. Хорошо хоть известно, где он обретается — у Светы. А где сама Света? А сама Света либо в институте, либо на работе.
Родителям Вадика перед ней и, главное, перед ее родителями стыдно.
Ну что тут скажешь?
5
А ничего и не скажешь. Все ломают голову — и родители Вадика, и люди более дальние (родители Светы), хотя близость-дальность — все относительно. Даже и в пространстве теперь родители Светы ближе к Вадику, поскольку спят в соседней комнате и почти ежедневно неоднократно пересекаются с ним на кухне, в коридоре, возле мест общего пользования.
Если бы Вадик, валяясь на кровати в комнате Светы или сидя за чаем в кухне — с ней или с ее родителями, все равно, или, заскочив ненадолго домой, чтобы переодеться либо еще за чем-нибудь (только не за учебником), сам мог пролить свет на всю эту странную ситуацию, сам бы сказал что-нибудь внятное про свои планы, тогда, конечно бы, проще…
— Отец, — бодро так говорит, уверенно — как отмахивается, — я сам разберусь.
Но ничего, ровным счетом ничего не делает для этого.
Родители даже начали беспокоиться о его душевном здоровье: не может же нормальный человек быть настолько беспечным и — как бы поточнее выразиться? –безответственным.
Нельзя же в самом деле считать объяснением, ну да, то самое, про буддистов.
6
Свете, похоже, жалко парня. Она пытается его расшевелить — в кино тащит, на дискотеку, в музей или в гости. А не тащила бы, так бы и сидел дома, на кровати валялся или пялился в “ящик”.
Иногда она пытается заставить его заниматься, он соглашается: да, надо… Вытащит из-под кровати учебник, смахнет пыль рукавом, уляжется с ним. Четверти часа не пройдет, как он тихо похрапывает, лицо совсем детское, нижняя губа оттопырена, носом слегка посвистывает. Славное такое лицо, кожа нежная, как у ребенка, брови вразлет, — чистая ведь на самом деле душа, за что Света его, может, и полюбила. Точно малый ребенок — к мамкиной теплой груди прильнуть, не отрываться.
Если честно, то Света и чувствует себя иногда такой вот мамкой-нянькой. Нравится ей это? Не очень, хотя поначалу даже забавляло. Теперь же все сильней беспокоит. Родители опять же донимают: парень-то что себе думает?
Собственно, на этом можно и точку поставить. Верней, многоточие.
Или же вот так — дремлет наш герой, вольготно раскинувшись на кровати (а может, и в кресле, там же, у Светланы), и грезится ему вот что:
…Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
— Отчего это, няня, тут темно, а там светло, а ужо будет и там светло? — спрашивает ребенок.
— Оттого, батюшка, что солнце идет навстречу месяцу и не видит его, так и хмурится; а ужо завидит издали, так и просветлеет.
Задумывается ребенок и все смотрит вокруг…
Негвесия
Человек шесть-семь их было. Стояли возле хлипкой дощатой двери общаги и чего-то хотели, кого-то вызывали, кому-то угрожали. Лютость оттуда сочилась. Но в дверь не входили, остерегались пока. Если бы вошли, то тогда бы уже точно война, они это знали и, судя по всему, еще не решили. Один, квадратный, тенью из-за откоса вырастая, крутил увесистую черную цепь. Перевес явно был на их стороне, да и кто бы им мог противостоять всерьез?
Не Ванечка же Михайлов, активный только на семинарах по философии, где он развивал свои (или не совсем свои) идеи про негвесию, неравновесие в природе, которое двигает вперед развитие. Гомеостаз гомеостазом, а негвесия все равно важней.
Небольшого росточка, в очках с толстыми стеклами, в смешных широченных брюках, флагом болтавшихся на тонких ногах, завертываясь вокруг лодыжек. Но не трус, не трус. И даже выйти готов был к ним, потому что именно его-то и вызывали, чем-то он им досадил, может, лишнее сказал, может, просто не нравился умственным своим видом. Что-то не поделили (хотя что делить?), а Ванечка, как всякий философ, даже толкуя о мудрости, вполне мог быть неадекватным, в смысле как-то не так себя позиционировать (любимое слово).
Короче, обидел он их чем-то.
А так, между прочим, хорошо сидели, в картишки перекидывались по обыкновению, пиво, умные разговоры, то-се — отдыхали, одним словом. С кухни аппетитно несло жареной картошкой (там готовили), и тут дверь распахивается, громкие хриплые голоса, волна агрессии.
Ванечка сам из деревни, из народа, так сказать, ездил к себе на каникулы и признавался, что испытывает там подлинное умиротворение. Вроде как над вечным покоем. Любил он об этом потолковать — об умиротворении, о гармонии, хоть и считал неравновесие главным двигателем всего. Гармония, однако, для человека тоже важна, для здоровья душевного — как лекарство, как полет над гнездом кукушки. Полет? Да полет, душа взмывает ввысь при виде родных весей, по-над рекой, лесом и полем, о счастье, о радость!
Что ж делать, Ванечка готов уже был к ним выйти (смотреть на него было жалко), чтобы все вопросы сразу разрешились, а в пользу ли негвесии или гомеостаза — это уж как карта ляжет. В его деревне тоже бывало, что за кол хватались или в клубе разбирались на кулачках по пьяному делу, для него не впервой.
Но туда, к двери, пошел не он, а Костя Ольшанский, длинноволосый (до плеч), статный, чуть пижонистый, но, правда, без особого выпендрежа. Черты тонкие, четкие, нос прямой, брови темные… Даже в рабочей робе он выглядел так, будто на тусовку собрался. А главное — глаза голубые, небесного цвета. Ничего не скажешь, хорош, очень хорош собой, порода видна (девушки таяли). Он и сам знал про себя, держался гордо и независимо, хотя особо и не заносился.
Элита. Это он говорил — не про себя одного, впрочем, а вроде как про всех нас, включая Ванечку. И смотрел не мигая прямо в глаза своей заоблачной синевой. Марсианский немного взгляд.
Так он считал: в обществе должна быть элита, задающая некоторый уровень, иначе оно, то есть общество, деградирует. Раньше да, были аристократы, теперь это интеллектуалы. Конечно, до прежней потомственной аристократии, где семейно вынашивалось, из поколения в поколение, далеко, но все равно элита. Между прочим, сам он был чей-то сын, какого-то именитого математика, а если глубже копать, то и до аристократии можно было добраться, чуть ли не до княжеских или графских корней.
Одно плечо вздернув, Костя медленно поднялся и, порозовев от волнения, вышел вперед Ванечки, слегка того оттеснив, бледного, с подрагивающей челюстью. Может, он и теперь хотел им нравиться, девушкам имеется в виду, тем более что одна как раз хозяйничала на кухне и тоже вышла, почувствовав, что происходит что-то неладное. А впрочем, может, ему просто жаль стало бедного Ванечку, он готов был за него вступиться или как-то уладить конфликт, предотвратить назревавшее. Он к ним совсем близко подошел (а цепь все вертелась пропеллером, издавая мерзкий свистящий звук), на самый порог, как бы загораживая вход. Что-то он им тихо сказал, никто не расслышал, хотя все молчали, ожидая, что все само как-нибудь разрядится. Иногда ведь и вправду все вдруг расходится само собой, без последствий, вопреки негвесии, не достигая пика, но, как утверждал Ванечка, это тоже форма негвесии, у которой бывают разные стадии.
Не слышно было, что сказал Костя, но зато все услышали, что сказал тот, квадратный, с цепью, вожак (или кто?): “Ты нам нравишься, мы тебя трогать не будем, а вот этот, — и он кивнул на Ванечку, — он нам нужен, выяснить кое-что”, — и он сильнее крутанул цепь. Он так сказал, но Ольшанский, еще больше порозовев, тихо ему что-то возразил, отчего квадратный задумался, глаза опустил, хотя цепью продолжал поигрывать. Ловко у него получалось.
Тишина повисла на некоторое время.
“Ладно, — выговорил он наконец, обращаясь к Ольшанскому, но также и в сторону Ванечки, — замнем на время, пусть считает, что повезло”.
И все. Отхлынуло от двери, откатилось. Не прошли персы Фермопилы.
Картошка, дозревая, пахла все аппетитней. Насупившийся Ванечка снова сидел за столом с картами в руках, молча, теперь уже с красным, горящим лицом, а Костя Ольшанский канул в прохладной темноте вместе с теми (шестеро или семеро их было), сказав только, что скоро вернется. Он ушел, а все сидели и напрягались, не происходит ли там, в темноте, что-то неладное, неправильное, не расплачивается ли Костя за свою смелость, разумеется, возвысившую его в общих глазах. Да, он ушел один, в закулисный мрак, вслед за тем парнем с цепью, махнув напоследок рукой: дескать, ничего, все в порядке, не волнуйтесь. И все теперь с нетерпением ждали его возвращения. Ванечка же машинально кидал карты, игра потеряла смысл, все думали про Константина и что там происходит в непроглядной влажной тьме с пряными ночными запахами.
Всё, впрочем, слава Богу, обошлось. Через какое-то время, может, и не очень долгое, Костя вернулся. Распаренный, всклокоченный, поставил на стол бутылку водки, оглядел всех небесными глазами, ну что, выпьем, сказал, и никто даже не задал вопроса, в честь чего, принес и принес человек бутылку, как бывает иногда, — сюрприз!
А между тем что-то переменилось с того раза. Вечерами Костя стал часто исчезать. Никто не знал куда и зачем, а он никому не говорил. Он и раньше не баловал особой разговорчивостью, только смотрел, не мигая голубыми глазами, как бы чуть снисходительно. Как старший на младшего, хотя были и постарше его. Тот же Ванечка, который, между прочим, и в армии успел послужить, и поработать, а не так чтобы сразу со школьной скамьи, как Ольшанский…
Пару раз к Косте наведывался кто-то из местных, вызывали его, о чем-то недолго переговаривались, иногда вместе и уходили. Похоже, он с ними всерьез скорешился, с местными, хотя и странно — что, казалось, ему с ними? Разного ведь совершенно поля ягоды.
Это, однако, даже придавало ему какой-то особый вес, харизму, что ли. Может, он и был где-то в корнях своих отдаленных аристократом, но здесь как раз важней была его завязка с местными. Он словно посредник был между нами, пришлыми, и поселковыми. Хотя что, собственно? Ни мы им ничего не должны были, ни они нам. И стычек никаких больше вроде не было. Ванечка притих, не выступал, не нарывался на неприятности.
Мы почти и не соприкасались с ними, строили себе коровник, на танцы в местный клуб не ходили, жили совершенно отдельной, обособленной жизнью. За исключением, значит, Константина. Он-то с тех самых пор вращался в разных кругах. И с нами, и с ними. И в клуб ходил, если его звали (а его звали), и еще куда-то. Даже немного обидно бывало, когда он исчезал — вроде как пренебрегал нами, отдавая тем предпочтение. А ведь мы были ему ближе, все-таки учились и теперь вот работали, пусть и временно, вместе…
Еще настораживало, так это что Костя все чаще приходил сильно поддатый, даже на ногах с трудом держался. Приходил, молча валился на постель и так, не раздеваясь, засыпал. Даже и на утро была припасена бутылка, чтобы поправиться, он отхлебывал из нее, марсианский взгляд постепенно очищался от похмельной мутности. Не похоже на него. То есть и раньше выпить мог, но чтобы до такого доходило — не помнили.
Впрочем, что ж, никто его воспитывать не собирался. Всем уже здесь с этим дурацким коровником надоело — хотелось в город, к нормальной студенческой жизни с книжками, лекциями, киношками, вечеринками… Между тем Ольшанский стал пропадать и на более долгий срок, не приходил ночевать и несколько раз прогулял работу. Его прикрывали, дескать, парень занемог, отлеживается, но ведь постоянно так продолжаться не могло, руководство все равно прочухает, да и отрабатывать за него приходилось. Вообще все медленней двигалось, а время поджимало.
Наверно, и впрямь надо было с ним поговорить. Конечно, его уважали, особенно за тот случай с Ванечкой. Ведь он тогда всем показал, что и один в поле воин. А ведь ему тоже могло крепко достаться. Теперь же сам Костя вызывал серьезное беспокойство, из-за него и график срывался.
Кто-то видел его с местными у клуба совсем никакого, с девицами. Крепко занесло парня, никак не вернуться в прежнюю колею. По-хорошему, помочь бы — только как? Совсем он обособился. Ладно, вечерами, но и когда на стройке перекур устраивали: хоть и сидел вместе со всеми, но вид отрешенный, лицо за сизоватым дымком бледное, слегка оплывшее, голубые глаза словно поблекли.
Ванечка однажды сунулся: все ли у него, у Кости, в порядке? В каком смысле? Ну вообще… Тот тонкие губы поджал, вроде как ухмыльнулся: ну да, а что? Не очень дружелюбно. Дальше Ванечка уже не рискнул. Тем же вечером Ольшанский снова исчез, а вернулся лишь под утро, залег и очнулся, когда уже все на работу уходили, ему нарочно будильником позвонили над ухом.
Бригадир Сева ему тогда сказал:
— Слушай, работать так работать, никто за тебя вкалывать тоже не нанимался. У тебя что, особые условия, что ли?
Сева не злой, однако и его допекло: сколь же можно?
Вот тут Костя неожиданно вскинулся, жилка на виске завибрировала:
— А ты думаешь как? Да, условия. Может, вы потому все целы и здоровы. Может, вас и не трогают, что я с ними тусуюсь. Что меня уважают.
Бригадир только фыркнул:
— А мне наплевать, с ними ты или с кем еще, мы сюда дело делать приехали. Может, и без тебя бы как-нибудь обошлось.
— Ты так считаешь? — зло сказал Ольшанский. — Лады, пусть так и будет.
Тем вечером снова его не было в общежитии, а ближе к полуночи, еще никто, правда, не спал, в дверь стукнули пару раз и тут же резко отворили. Там, за ней, как и в первый раз, замаячили в тусклом свете фонаря рослые фигуры, заслонили проем.
— Эй, кто тут главный? — хрипловатый, нетрезвый явно голос. — На минутку, потолковать надо.
Сева, бригадир, поднялся. А что ему еще оставалось делать?
— Иди, иди, не бойся, бить не будем. — За дверью нехорошо хмыкнули.
Все, кто был в комнате, тоже поднялись.
— Один, один, много пока не надо, когда другие нужны будут, мы скажем.
Сева вышел.
Нет, Ольшанского с ними не было. Точно. Сева бы разглядел. Разговор же произошел короткий: дескать, вы сюда деньги приехали зарабатывать? Значит, у нас их отнимаете. Это неправильно. Короче, должны вы нам. Хотите здоровье сохранить, делитесь. Иначе другой базар будет.
Вот так.
Ольшанский, между тем, стал приходить вовремя и вовремя со всеми шел на работу. Как прежде. Правда, вечерами он все равно пропадал, где-то здесь у него образовалась своя жизнь, может, девица какая. В картишки он уже как обычно с нами не играл, в разговорах участия почти не принимал, а иногда даже и не ужинал. Что ж, дело хозяйское, значит, было еще где подкормиться. В общем, вроде все более или менее устаканилось.
Всё да не всё. Угроза продолжала нависать над нами и не угнетать не могла. Еще и усугубилось: Витя Рыженков вернулся как-то вечером из поселка, куда ходил в магазин, с солидным лиловым фингалом под глазом. Местные, с которыми столкнулся там, придрались к чему-то, а в сущности ни к чему, ну и… Вслед же было брошено: это первое предупреждение. То есть намекнули, не в Вите дело. И не ему предупреждение, а — всем.
— Надо с Костей поговорить, — сказал Ванечка.
— Вот ты и поговори, — буркнул бригадир Сева.
— Всем надо, это ведь общее, — возразил Ванечка.
— Ты поговори! — мрачно, с напором повторил Сева и нервно закурил.
— А что я ему скажу?
Последовало молчание.
— То и скажи…— Сева запнулся. — В конце концов, пусть не вынуждают нас… — И опять смолк.
А что мы могли? Силы и впрямь неравные, тех больше. И потом — бандюганы. Квадратный, с цепью, недавно из заключения, все знали.
— Правда, надо с Константином, — согласились.
— Давай, Ваня, ты ведь ему теперь вроде как кровник, — бросил бригадир.
Что за разговор был у Ванечки с Костей, можно только догадываться. Но что состоялся — точно. Ванечка после этого разговора стал какой-то задумчивый, словно что-то решал про себя. И вообще как-то напряглось, натянулось, даже и между своими. Раздражались по пустякам, огрызались друг на друга. Неуютно. Вместо того чтобы, наоборот, сбиться в кучку, народ раздробился — глаза отводили. Что-то не то происходило со всеми, словно ржа какая. Раньше все живо так, весело, легко, а тут…
Ну и Костя…
— На хрен. Надоело! — это он Ванечке сказал, как потом уже узнали.
После того разговора снова все закрутилось вспять: опять он стал приходить поддатый, на работу тяжело вставал, а с бригадиром они друг на друга вообще не смотрели, в каждом что-то кипело и бурлило, вот-вот выплеснется…
Местные меж тем не проявлялись, даже и в отдалении.
А примерно неделю спустя стало известно об ограблении одной из расположенных неподалеку городских дач. На след вышли быстро, и буквально через день взяли трех местных (в том числе того, квадратного)… А еще день спустя пришли и к нам… вы уже догадались за кем. Ну да, за ним. За Костей Ольшанским.
Эксперимент
— Не, только не я, — говорит Митяй, — только не я.
— Я тоже не могу, — вторит ему Василий.
— Хорошо, тогда кто? — спрашивает Гнедов.
— Надо сделать так, чтобы они сами ушли, — эту идею Василий выдвигает уже не в первый раз.
— Как?
Этим вопросом обычно все и кончается.
Сами же не уходят.
Дело в том, что под домом, который они подрядились строить и уже подвели под крышу, вот уже как месяц поселилась стая бродячих собак. Сначала была всего одна, Марка, серая с белым, небольшого росточка, с остренькой мордочкой и полустоячими ушами, типичная дворянка, да и по нраву тоже: хитрая, понятливая, умеющая и подольститься к кому надо, и норов показать, если что.
Скажем, к Васе она благоволит, чувствуя его органическую доброту: тот поесть спокойно не сможет, если знает, что собака голодная (а она всегда голодная, такая прожора), даже если не сидит рядом с высунутым языком и не дышит ему в лицо, а пасется снаружи или лежит под недоделанными ступеньками. Всегда он ей что-нибудь подкинет, даже из своего, а ест он, в отличие от Митяя, скромно.
Вася из них самый молодой, всего семнадцать, он вообще тихий, робкий, как бы немного запуганный, и работает также — не видно-не слышно его, хотя дело тем не менее знает, еще у отца, столяра, успел многое перенять, хотя того уже несколько лет нет на свете. Васю хорошо ставить на тонкую работу, где требуется сноровка, точный глаз и терпение, тут ему равных нет: до упора будет биться, пока не доведет до кондиции. Иногда это вовсе и не нужно, приходится его чуть ли не оттаскивать, поручая другой фронт работ. И все равно потом вдруг застаешь его на прежнем
месте — что-то он там доделывает, хотя вроде уже нечего, комар носа не подточит.
Полная, между прочим, противоположность Митяю — вот уж кто буря и натиск: горячо берется, но быстро остывает. Правда, пока он не остыл, ему тоже цены нет, — работа кипит и бурлит. Но как только настроение сменилось — всё, сплошные перекуры, вечером водка, бла-бла-бла, ну и так далее. Он и Василия сбивает. Митяй, если под мухой, не может так, чтобы не по его было — прилипнет, как банный лист, язвит, насмешничает, уговаривает: мужик ты или нет, а может, компанией брезгуешь? Пока не отключится (а засыпает он прямо на месте), не отстанет. И не то чтобы ему доставляло большое удовольствие дразнить Василия, да и обидеть он его не хочет, тем не менее коли ретивое взыграло — не угомонится.
Правда, иногда и обходится — это когда Митяй начинает бахвалиться. Чем? А хоть чем: вот какой, например, у него топор замечательный, острый и не тупится. Все потому, что у топора сталь золлингеновская, суперсталь, хотя топор и произведен в российском городе Челябинске. Откуда там золлингеновская сталь, об этом он тоже может рассказать, про всякие неисповедимые пути ее в город Челябинск, а там пойди пойми, где он сочинил, а где правда.
Главное, что топор у него самый-самый, ни у кого такого нет, как, впрочем, и всякий прочий инструмент. А вот купил он его якобы очень дешево, за такие деньги и самого завалящего топора не купишь. В этом особый кайф и изюминка: чтобы лучше и задешево. Тут тоже целая история, он может поведать ее во всех подробностях — не захочешь, а поверишь. Стоит хлебнуть зелья, как тут же все у него в жизни обретает немыслимое качество и превосходство. Ладно, пускай. Хотя можно и подколоть: если ты такой крутой, отчего ты такой бедный?
Впрочем, никто на такие вопросы не отваживается. Как теперь говорят, некорректный вопрос. То есть вариантов ответа достаточно, но — не надо! Жизнь она и есть жизнь, каждому свое.
Да, так вот об этой животине Марке. С Митяем она ведет себя совсем по-другому, нежели с Василием. Не то что не уважает, но и особых симпатий не питает. Погладить, конечно, даст, да и за ухом почесать, но как бы чисто формально, чтобы не обидеть, а вот на спину, как с Васей, не завалится, хвостом радостно молотить не будет. Ох и хитра! Знает, от кого чего ждать. А когда Митяй в подпитии, она и вовсе предпочитает с глаз исчезнуть, мало ли как дело повернется: может, конечно, и сладкий кусок перепасть, а может и каменюга.
Бросает камни Митяй метко, просто снайперски, вытянет руку перед собой, один глаз зажмурит, прицелится — и кинет, сильно, резко. Взяться же за булыжник он способен неведомо с чего. Даже и не по злости, а просто — меткостью своей похвалиться или просто поразвлечься. Развлечения же у него всегда какие-то странные, с садистским уклоном — то доску так положить, чтобы она ненароком кого по голове огрела, то ведро воды в такое место поставить, чтоб непременно опрокинулось, а то и гвоздь подсунуть под задницу.
Особенно нравится ему Василия задевать. Не дает ему покоя то ли Васина робость, то ли его всегдашняя самопогруженность. Вася — задумчивый, молчаливый, только взглянет исподлобья и снова глаза долу. А о чем думает — неизвестно. Вот Митяя и тянет Васю из этой его оцепенелой задумчивости выудить. То его любимый рубанок спрячет, то ложку выгнет так, что ею есть невозможно. Относится-то он к Васе нормально, они давно знакомы и в Вятке на соседних улицах живут. Чужому Митяй за Васю глотку порвет, но сам спокойно пройти мимо не может.
Но вот и Митяй говорит, что нет, только не он.
Если не он, то кто же?
Сам Гнедов, хоть и старше их, и вроде как бригадир, тоже на такое дело не отважится. Конечно, псы всех достали в поселке — это точно. Поначалу-то тихо себя вели. А теперь их уже с добрый, вернее, недобрый десяток, и малых, и покрупней, –всяких. Стая. Народ от них уже стонет. Приходили на днях из правления, говорят, убирайте собак. Вы их прикормили, вы и избавляйтесь. И ничего слушать не хотят. А они и не прикармливали вовсе. Разве только Марку поначалу, да кто ж знал, что она, сука, такую свору вокруг себя соберет.
Днем собаки редко приходят под дом, чаще ночью, когда никого здесь нет. А так бродят где-то, брешут, собачьи свадьбы устраивают. Правда, иногда и ночью такой хай поднимут — спать невозможно. Как начнут на разные голоса: один басом, с подвывом, с хрипотцой, глотка луженая, другой визгливо так, меленько, дробно, третий — как будто режут его, не лай, а визг электропилы, на одной ноте, четвертый не лает, а взрыдывает — душу рвет. Есть и вообще Шаляпин — стоит сигнализации автомобильной сработать, как он точно такой же вой, подражая сирене, запустит, еще и перекроет ее.
Недели три назад еще усугубилось. Марка щенков выродила, четверых. Разной масти все: два серых с темными пятнами, один рыжий, а один весь черный, только на кончике хвоста белое пятнышко. И весь этот зверинец — у них под строящимся домом, там она себе гнездо устроила. Теперь щенки уже выползать стали, на солнышко, Марка успокоилась, подобрела. Но стая есть стая, как заведутся, только ноги уноси, клыки скалят, рычат, если что не по ним. Плохо это может кончиться. Кобели и промеж собой, бывает, грызутся, Марку поделить не могут.
Вдобавок они, силу свою почувствовав, еще и на местных, то есть домашних собак нападать стали, проходу не дают. Иногда и человека облают. А в правлении шутить не будут. Случись что — на Гнедова же с товарищами повесят, а им зачем? Все-таки они — гастарбайтеры. Устроились же здесь вполне нормально, к ним привыкли, работы невпроворот, каждый год новый объект (народ пристраивается), а то и не один, так что без куска хлеба не сидят. А ведь могут и попереть, если что не так. Все равно они тут, как ни крути, чужие, заезжие. Песьей-то своре на это наплевать. Не взять им в толк, что своей же шкурой будут расплачиваться.
Только все равно непонятно, что делать. Что ни говори, живые же. Бесхозные, вшивые, но живые.
Ну что, пробовали их выгонять — без толку. Убегут, переждут некоторое время, а потом снова возвращаются. Митяй камнями кидал, попадал даже. Бесполезно. Место насиженное, обустроенное, забьются под дом и всё, считай нет их. Зубы скалят из темноты. А то выть начинают.
Захочешь — не выкуришь.
Митяй как-то по пьяному делу говорит: эх, ружьишко бы. Настроение у него такое было, озлился на что-то, вот и про ружье вспомнил. Трезвым-то вряд ли, точно, хотя и трезвым иногда не прочь повыкобениваться.
Нет, тут как-то по-другому надо, без ружья, без всяких ужасов типа осколков стекла, иголок или крысиного яда. А как? Проблему-то все равно решать надо, тем более что свора до бесчинства доходить стала, натуральный террор. Даже на участки проникали, за ограды, куда прежде не отваживались. Нет же, находят лазейку, пролезают. А по улочкам шастают, как у себя дома. Столько их, что поневоле струхнешь. Машина едет, а им по фигу, рядом бегут, брешут, под колеса бросаются.
Однажды вечером услыхали азартный собачий лай и сразу вслед — женский испуганный крик, выскочили на улицу, а там вся свора вокруг женщины средних лет, с крохотной собачкой на руках, название породы смешное, непривычное, чихуахуа, норовят прямо из рук ее выхватить, аж на задние лапы вскидываются. Чего их так разобрало?
Василий сказал, наверно, она им кошкой показалась. Может, и кошкой. Только кому от этого легче? Женщине, что ли? Она в гости к кому-то приехала, а ей такой прием. Чуть обморок не случился, слезы на глазах, перетрухнула бедная. Они, конечно, собак отогнали (Митяй с колом на них), женщину сопроводили до места, только по поселку опять тревога: сколько можно терпеть? Опять Кузьмич из правления к ним: доколе?
Гнедов говорит: хлопцы, надо что-то делать.
Что делать, что делать?
Травить, вот что. Но так, чтобы не мучились, уснули бы тихо и конец. Все равно цена такой собачьей жизни — грош. Рано или поздно пристрелят, либо машина собьет. Кому это в голову пришло, даже не вспомнить. Может, всем сразу. Таблетки достать и в пищу подбросить, натолкать в куски вареной колбасы, чтоб заманчивей.
Вопрос опять же, какие таблетки. Не аспирин же.
Митяй вспомнил, у них девчонка в школе до смерти отравилась снотворными. То ли нембутал, то ли еще какое-то… Даже вроде и немного проглотила, только утром не проснулась.
Вот, таблетки.
Скорей всего, Митяй знал, что у Васи есть такие таблетки, видел у него. Да тот и не скрывал. Они у него после матери оставались, которая перед смертью тяжело болела. Он стеклянную баночку иногда вытащит из сумки, высыплет серые крошечные кружочки на ладонь и рассматривает пристально, соображает что-то про себя. Иногда одну таблетку и проглотит, когда совсем уж не уснуть. Спит Вася, в отличие от Митяя, беспокойно: ворочается, вскрикивает, стонет даже, а то, проснувшись посреди ночи, лежит долго с открытыми глазами, вроде как думает о чем-то. Мать у него не так давно умерла, и пяти лет после отца не протянула. Глебов, хорошо знавший отца Васи, нарочно взял его с собой — что ему там одному? Так хоть при деле, да и денег малость подкалымит, в Вятке, в деревне их, точно столько не заработать.
Ну и ладно.
Само по себе неплохо придумано. Эксперимент своего рода. Если все равно долго псам не жить, то какая разница, сегодня или через месяц. Главное, чтобы без мучений. Вроде как заснули и всё. Собственно, и с людьми со всеми такое происходит, причем каждодневно: засыпаем все равно что умираем. Правда, потом просыпаемся. Но ведь если не проснуться, то вроде как ты заснул и спишь. А дальше… Дальше тебя уже нет (только кто это знает?), хотя вот это и есть самое трудное. В смысле понимания. Как это нет?
Собаки, впрочем, совсем другое. Собаки себя не осознают, у них и жизнь все равно что во сне. Инстинкт есть. Может, даже душа есть, а сознания тем не менее нет.
На том и порешили.
Таблетки — кругленькие такие, серые — на газету высыпали.
Колбасы телячьей большой кусок в холодильнике имелся, его и решили пустить в дело.
Все чин-чинарем: бутылка “Зубровки”, стаканы, банка килек в томате. Выпили понемногу и стали резать колбасу на небольшие кубики, а в них по две, по три таблетки вдавливать, поглубже, чтобы не выскользнули. И вроде никто даже про плохое не думал — эксперимент и эксперимент. Если честно, то и верить-то не очень верилось, что на собак это подействует. Может, ночь-день и поспят, а чтобы совсем — вряд ли. Кабы дозу побольше, так тоже нельзя — таблеток не хватит.
Возились сосредоточенно, в полном молчании, пальцы от колбасы жирные, с серым налетом от таблеток, которые, пока их держишь, плавятся, распадаются. Неприятно. Со стороны взглянуть — странное такое производство: колбаса красно-розовая, пальцы в серых крошках, лоснятся от жира. От колбасы, от таблеток, от чего другого, но все ощутили.
Тягостный такой, сладковатый душок.
Первым Василий не выдержал. На руки посмотрел свои, на лоснящиеся от жира пальцы и говорит:
— Все равно это зло.
Никто ему не ответил. Да и что отвечать? Ну зло…
И только чуть позже, когда уже закурили, мудрый Гнедов сказал:
— А что не зло? Деньги разве не зло, столько всего от них? А мы между тем горбимся, калымим, потому что без них не проживешь. Или вся цивилизация, технический прогресс? Разве не нарушают они природный порядок? Во что ни ткни, во всем можно найти зло. А сама жизнь, раз в ней есть смерть, не зло?
— У меня пальцы дрожат, — сказал Василий.
— Ты молодой еще, Вася, и шибко нервный, — сказал Гнедов, — нехорошо это, нельзя быть слабаком в этой жизни, затрут тебя. Никто тут не радуется этому делу, но раз надо, значит, надо. Они ведь могут черт знает что натворить.
— Они сами уйдут, — сказал Василий.
— Не уйдут, — непреклонно возразил Гнедов.
— Уйдут.
Гнедов пожал плечами:
— Брось, Вася, сам знаешь, что не уйдут.
Митяй снова налил.
— Вась, ты выпей, — запел он свою песню. — Правильно Гнедов говорит, уж больно ты малохольный, вроде как не мужик. Ушлепок. Проще надо быть, проще. — Он залпом опорожнил свой стакан, поморщился, закусил килькой.
Выпил и Гнедов.
Василий повисел над стаканом, посмотрел в него мрачно, потом взял и также, как Митяй, махнул разом, одним большим глотком, даже не кашлянул.
Приготовленное решили разбросать по периметру дома.
— Ну что, пойду, что ли? — Митяй подвинул к себе миску с ошметками колбасы.
— Давай я, — Василий неожиданно встал и почти выхватил у него миску. — Я сделаю, — решительно повторил он уже с посудиной в руках.
— Парни, ничего с псами от этого лакомства не будет, зря переживаете. Выспятся чуток да народу оклематься дадут, ночью брехать не будут, — расслабленно сказал уже сильно закосевший Гнедов. — В крайнем случае пронесет их как следует. Совсем мы уже край перешли, крыша едет.
Они с Митяем разлили оставшееся.
— Ну что, выпьешь еще, для храбрости? — держа бутылку, Митяй с усмешкой посмотрел на Василия.
— Да ладно, допивайте, мне хватит, — Василий повернулся и вышел во двор.
— Может, и мне с ним? — Митяй чиркнул зажигалкой, затянулся глубоко, сладко.
— Да ладно, чего уж. — Гнедов махнул рукой.
Совсем стемнело, только месяц льдисто серебрился меж дымчатых облаков. Октябрьский вечер — по-настоящему осенний, ночью могли быть и заморозки. Скоро плотно ляжет снег, и они уедут на некоторое время к себе в Вятку. Раньше мать капусту квасила, классная у нее капуста получалась — не сильно кислая и не сладкая, а какая нужно. Василий всегда объедался ею. И огурцы соленые — пальчики оближешь. Там тоже дел невпроворот: домишко подлатать — крыльцо подгнило, крыша над чуланом протекает, да и проводку нужно проверить. Материалов подкупить, расход приличный. Он, впрочем, денег подсобрал, может, кто из ребят подсобит по ремонту, чтобы побыстрей, до новой командировки закончить. Впрочем, у всех дел на это время накапливалось, все-таки подолгу отсутствовали.
Опавшими листьями пахло, свежей древесиной от строящегося дома. Любимый Васин запах. Хороший дом будет. Когда-нибудь и он поставит себе такой же, ну, может, поменьше, сам все сделает, от фундамента до венца. И тут же странно промелькнуло: а зачем ему? То есть даже не зачем, а…
Какая-то неясная мысль болталась в голове, ни к чему не крепленная, как оторвавшаяся доска. Не раз ему снился сон, что он кого-то тайно закапывает, непонятно кого, а потом боится, чтобы не уличили, таится, маскируется. Просыпаясь, испытывал великое облегчение: все-таки сон, точно сон, хотя так явственно, будто на самом деле. Раз сон, значит, никто и не искал его, не преследовал, не шел по пятам, а главное — не было никого закопанного (он так и не мог понять, кто это был).
С миской в руке он обходит вокруг дома, легкое головокружение и ватность в ногах, хотя о собаках даже не думает, только пытается уловить ту самую, разбередившую его мысль.
Конечно, ничего еще не произошло — миска в его руках, а в ней горкой — бесформенные куски красно-розовой массы, из некоторых таблетки выдавились, словно кто их оттуда изнутри выпихивал — размякшие комочки серого унылого вещества, на вид вполне безобидные. Горьковатые на вкус (он знал). И все равно не по себе ему, словно все уже случилось, и впрямь перешли край, как сказал Гнедов, уже происходит где-то рядом, совсем близко… К горлу подкатывает тошнота, Василий сглатывает, и раз, и два, чтобы не вырвало.
Вот он стоит тут, в ночи, зайдя за дом, весь почему-то в испарине, с этой дурацкой алюминиевой миской, не зная, что делать, в мозгах все съехало от выпитого (или от чего?) — вроде как не он, а еще кто-то. И вдруг чудится ему, что он сам лопает эту омерзительную колбасу с налипшими на нее серыми крошками, уминает жадно, запихивая в рот жирными пальцами, таблетки похрустывают, шершавят язык, растворяются в слюне, соскальзывают по пищеводу в желудок, где смешиваются с выпитой водкой. От кого это он слышал, что снотворное с водкой — очень плохо, то есть очень хорошо, хорошо или плохо? Запутался окончательно.
Он и вправду спешно уписывает эту колбасу, крошки серого вещества липнут к языку, к зубам, к небу, оставляя во рту и в гортани полынную горечь. Нестерпимо тянет обтереть пальцы, избавиться от жира… Он торопится съесть все, глотает, не прожевав, давится, с отвращением ощущая склизкую жирноту пальцев, отрыгивает и снова…
Собаки ушли на третий день. Ушли сами, словно почуяв неладное. Ушли вообще из поселка, безвозвратно.