Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2007
Исторгнут чревом в круг земной,
дышал младенец за стеной,
а за спиной
мир пахнул прахом и травой,
плыл луч звезды пороховой
над головой.
Над перхотью овечьих спин
стояла ночь. И звездный луч
сквозил меж туч.
Он был теперь совсем один —
как было все это облечь
в прямую речь?
И Он заплакал. Мир молчал:
недалеко от этих мест
был древом — Крест.
Слезам никто не отвечал,
и детский плач звучал окрест
на весь зюйд-вест.
Звезды зеленоватый свет
в зрачки вошел в который раз
и не погас.
Когда б тем светом был согрет
весь этот сонм цветов и рас
народных масс…
Дошла ль она, Благая Весть,
до Мельбурна и до Москвы?
Спешат волхвы
к овчарне — и теперь не счесть
всех тех страниц и той, увы,
людской молвы.
Стократ рожденный, Он ли был
ответчиком чужой вины,
чужой войны? —
мучений чашу Он испил,
но души наши вновь темны
и дни длинны.
Среди глухих, слепых, немых —
тот первый плач, тот первый крик
в тот первый миг! —
жевали овцы пресный жмых
и червь познания поник
над Книгой книг.
Дитя, в испуге бытия
о чем Твой плач? — Огня, огня
при свете дня!
Отец, Ты видишь — распят Я,
почто оставил Ты Меня,
забыл Меня?..
Все было — после, там, потом:
Голгофа всех людских долгов,
иных голгоф
и этой Книги вечной том,
и вечный окрик: — Будь готов!
– Всегда готов!
Когда с зачумленных небес
потянется к нам от Весов
иль Гончих Псов
однажды вновь тот свет, тот блеск,
реинкарнированных сов
трехпалый зов,
когда в ответ в могильной мгле
вздохнут истлевшие тела
(когда б дотла
они сгорели на земле!)
и скажут все про их дела
колокола,
когда под пустотою сфер
проснется разум пирамид —
и приамид,
и сахарный миссионер,
и дурковатый кришнаит
рванут в аид, —
останется лишь свет звезды
над Вифлеемом, вздох песка
и ветерка
в смоковнице, и плеск воды:
нас безымянная река
несет, легка! —
и слышат пахарь-землеед,
вор караванный, скотовод
тот горний ход,
и мореходу кормчий свет
с незаповеданных высот
звезда несет.
…Младенец плачет. Мир молчит.
Тысячелетия утех
мчат без помех.
Горит звезда. И плачем смыт
несчастный первородный грех
со всех.
Со всех!
Ода цветным революциям
Сотворение истории — элементарно:
все, что происходит, делается на бегу.
Каждая эпоха рожает себе минотавра,
накануне отдаваясь соответствующему быку.
На задворках ее прозябая,
мемуарами не пугай:
первопричина чудища — пасифая,
а не какой-то безвинный бугай,
надыбавший в холодильнике президента
банку варенья. Молодой вурдалак —
в оргазме исторического момента
лезет в брошенный кадиллак.
На лицах толп — единство народов,
демократический оскал.
Муслиновые муслимы на ниточках кукловодов,
в осколках чужих зеркал.
Только опасливый взгляд на падающее светило
говорит, что не кончится это добром,
и бродит в умах, коим пофартило,
непроизнесенное имя — Погром…
А дальше? Новая историческая фаза
самопознанья толпы
в сладостном единстве мародерского экстаза,
в копоти и огне судьбы.
Боже, что за всем этим? — заразная комета,
смерть за углом, чужого лика черты,
бесконечно расползающиеся тоннели интернета,
лабиринты инферно, тернии темноты.
Божественная матрица, из какого же теста
созданы мы —
о ариаднина нить! —
когда бы ощутили присутствие инцеста
во всем, что натворили и осмелились пережить!..
И как воплощенье неверного варианта
в нерешенной контрольной с задачкой про любовь —
в разорванной юбке безумная ариадна
бредет по тоннелю: потеряла клубок.
Божественная матрица, пиршество воронье,
дележка, то бишь операция на дробях.
Крейсеру Террора снится Кочкор1 Хавронья —
мир по уши историей пропах.
Легко ли не потеряться, если склеп — подобье музея
и ты еще ни разу не умирал!
Ищут подходящего тезея с улыбкою ротозея,
и этим узаконивается мемориал.
На развалинях храма Артемиды
Синие волны Смирны ложатся на берег,
серою солью наслаиваясь на плитах,
нечувствительных к зною, заметному для обеих
половинок вселенной, в сером камне отлитых
исключительно для ощущенья, что это
делалось исключительно для ощущенья:
две ладони, две сердцевины света,
к коим мы не имеем видимого отношенья.
Смуглое слово Смирна растворилось в сонорном
звуке Измир — и вышло из моря,
одетое пеной. В дури сановной
нет смысла искать сыновьего взора.
Смуглое солнце Смирны ложится на плечи,
перспектива камня дышит древнею смертью,
смертная Смирна бессмертной волною плещет,
мертвую страсть сменяет живое усердье.
Смирненские турчанки взором цвета инжира
отворяют ворота слову, которого, знаем,
нет в словарях: Измир… Ушедший из мира
вспомнит ли дорогу, беспамятством обуреваем?
Вспомнят ли дорогу черные генуэзцы,
серые крестоносцы, алые византийцы? —
на каменном амфитеатре надеяться неуместно,
что что-то из прежней бездны вернется и возродится.
Что перед мертвой вечностью наши упованья,
споры бранчливых греков и чванливых турок! —
пускай уж себе Афродита из моря идет, напевая,
пускай это пенье слушает глухой европейский придурок.
Всю ночь под сонными веками что-то билось, мерцало,
чем трусливей зажмуриваешься — тем ярче виденье:
море смотрится в неба честное зерцало,
сердце сражается с вечности мертвой тенью.
О чем ты, жизнь, спросила, чего искала? —
ты знала ведь, знала: в ответ не услышишь ни звука!
Небо смотрится в моря честное зерцало —
и видит саблезубое лицо сельджука
Век безъязычья
Памяти Льва Шеймана
Вот и скончался один, верен и истов,
весь — от родин до седин — из пушкинистов,
вот и шагнул на покой, с верой в бессмертье,
левой усталой рукой грея предсердье,
высоколобый мудрец в шапочке черной,
в хитрую дуду игрец, бедный ученый,
жрец, одинокий старик из чародеев,
из книгочеев, из книг, из иудеев.
Вот и вперил он во тьму старое око,
с не соразмерным ему даром пророка,
даром, что так он скрывал от недоумков,
даром, что прятал в провал, тьму переулков.
Жить не наскучив, едва, без многоточья,
сдал он в канун Рождества все полномочья,
соединяя в судьбе твердость и гибкость,
уединяя в себе Тору и Библос.
Вот и не переборол хвори и боли —
и ничего не обрел в смертной юдоли.
Мудрости солнечный звон — тоже обитель:
нищий, творец, робинзон, нравоучитель!
Книжник в разлуке зачах с далью и ширью —
у перемирья в глазах блеск двоемирья,
где над кострами из книг в детском обличье
учит язычник Язык — в век безъязычья.
Прежде бывало легко и высоко с ним,
виделось так далеко по високосным,
да и по прочим годам, памятным датам,
Слова летучим следам, снам бесноватым.
Это запомнимте, мы, кто здесь остался,
кто ни сумы, ни тюрьмы не зарекался,
кто не боится сейчас светлого завтра,
кто выбегает встречать Год динозавра.
Будут покровы чисты смертного ложа —
мудрости и доброты тяжкая ноша,
где остается печать чести и долга,
где остается молчать книжная полка,
где ни земли, ни воды, Божия духа,
ни шестикрылой звезды — только разруха,
только уход на иглу, мимо знаменья —
в потустороннюю мглу,
в холод,
в забвенье.
* * *
Я гимны прежние пою…
А.П.
Нас было много на челне
со знаком пепла на челе —
и, подчинясь каким-то рунам,
мы за каким-то, блин, руном
гребли куда-то там с трудом…
Но что поделать: мир был юным.
Нас было много на челне,
когда заплакал в тишине,
в хлеву — малыш, дитя мигрантов,
и Вифлеемская звезда
покрыла светом навсегда
мечты пигмеев и гигантов.
Нас было много на челне.
И жизнь мы прожили вчерне,
и все зарыты в черноземе —
за родину ли, за царя,
за первого секретаря,
за то, чтоб мыши жили в доме.
Нас было много на челне,
когда в Афгане и Чечне
кричала в нас пригоршня праха,
и луч по танковой броне
скользил — и в вышней глубине
мы шепот слышали аллаха.
Нас было много на челне —
в который век? в какой стране?
О, по какой мы шли трясине
и не запомнили святынь:
звезда Полынь, трава Аминь,
но веры нету и в помине.
В дерьме, в огне, в родной стране,
но с Божьим словом наравне
в аду, в раю, идя по краю
и повторяя “Мать твою!..”,
я гимны прежние пою
и родину не укоряю.
Нас было много на челне.
1 Овен-производитель (кирг.).