Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2007
Александр Ревич. Из книги жизни: Поэмы. Записки поэта. — М.: Радуга, 2007.
Книга жизни пишется на небесах… Автор известен.
И на земле тоже пишутся книги.
Некоторые из них — как долетевшее из вышины эхо.
“Из книги жизни” — так назвал Александр Ревич собрание поэм и прозы, приуроченное к 85-летию автора.
Ревич предстает как поэт, автор 22 поэм и 3 венков сонетов, родственных новеллам по емкости художественного пространства и драматургии. Одновременно он дебютирует1 как прозаик, чьи новеллы, литературные портреты и эссе напоминают поэмы.
Отдельные сюжеты, перекликаясь, составляют систему координат, в которых складывается единство книги. “Поэма о позднем прощании” как бы продолжена “Запоздалыми размышлениями о революционной поэзии Блока”, венок сонетов “Лето в Голицыне” увязывается с новеллой “Об Арсении Тарковском”, стихи “От переводчика «Трагических поэм» Агриппы д’Обинье” — с практикумом по художественному переводу “Как я переводил” и эссе “О Теодоре Агриппе д’Обинье и его времени”. Такие линии связи не создаются намеренно. Их выстраивает течение самой жизни, с ее притоками, поворотами, вскипающими порогами… Тут — поэзия в берегах прозы, там — проза в берегах поэзии.
К прозе Александр Ревич подступался долго и неохотно, и никакие “года” никуда его не “клонили”. Друзья десятилетиями уговаривали перейти от жанра устных рассказов (которым он блестяще владеет и которые прозваны циклом “Об чем — Ревич?”) и доверить, наконец, бумаге если не солидные мемуары, то хотя бы беглые воспоминания о литераторах, учителях, поэтах и переводчиках. Так появились повествования о Борисе Пастернаке, Илье Сельвинском, Павле Антокольском, Арсении Тарковском, о почти забытых Георгии Шенгели и Аркадии Штейнберге. Прозу свою Ревич не обозначил как эссе, литературные портреты или новеллы, он скромно назвал ее — “Записки поэта”. Она ничем не похожа на специфическую, с ходу узнаваемую беспорядочную прозу поэта. Здесь все так же точно, как и в стихах, все аскетически строго, у каждого слова — свои место и вес.
Любимые детища Ревича — поэмы.
Как чадолюбивый родитель он не устает производить их на свет, считая главным в своем творчестве. Только за последние 5 лет, перевалив 80-летие, поэт написал 12 поэм, что само по себе феноменально и достойно стать предметом исследования в литературоведении и психологии творчества. Ни переводы, принесшие ему славу одного из лучших переводчиков европейской поэзии (отмеченного в 1998 году Государственной премией, третьей в истории русского художественного перевода после С.Маршака и М.Лозинского), ни собственные стихотворения не приносят поэту столько вдохновенной радости. Наверное, поэма — наиболее адекватная форма выражения жизнеобразующих процессов его внутреннего мира, результат работы души в реальном масштабе авторской личности, столь очевидно не согласующемся с общим фоном минимализма и торжества клипового сознания в современном искусстве.
Маленькие (до 140 строк) поэмы Ревича — наследницы классических поэм Блока, Сельвинского и, возможно, предтечи “длинных” стихотворений Бродского. Но лишь у Ревича поэмы, как и венки сонетов, отмечены повышенным градусом эпического кровотока, определяющего ритм и полноту его творческого пульса.
Только при беглом взгляде эти поэмы — традиционны.
Еще в 1950-х годах, отзываясь о поэме “Начало”, Илья Сельвинский, автор гениальной “Улялаевщины”, “Пушторга” и “Пао-Пао”, отметил: “Это, несомненно, новаторская работа. Ее стремительный напряженный ритм, где сталкивается стих тактовой, ударник, паузник, полон толчков, но внутренне прямолинеен, как бешеное движение экспресса на стыках. Поэма Ревича — не лирическая поэма, но, будучи эпической поэмой, она полна такого воспаленного лиризма, как дай бог всякому”.
Однако Александр Ревич всегда рассматривал свои поэмы исключительно как лирические, хотя и не лишенные ощутимого течения или даже выброса эпической энергии.
Автор категорически отрицает наличие сюжета в своих поэмах.
“Разве может быть сюжет у жизни?! Давайте говорить о мотивах”, — предлагает Ревич.
И сразу же возникает ассоциация с симфонией: мощное оркестровое звучание лейтмотива, развитые побочные темы и ветвящиеся вариации. Речь идет о симфонизме как большом стиле, без которого невозможна музыка поэм и венков сонетов.
Один из главных мотивов — война, вернее, кошмар войны. Поэм о войне несколько: “Начало”, “Поэма о единственном дне”, “Поэма дороги”, “20 июня 1941 года”, “Воспоминания о Златоусте”, “Поэма о Дубровнике”… Ревич пишет о стране и о себе, лейтенанте Второй мировой, пережившем немецкий плен и побег, а после — особый отдел (СМЕРШ), штрафбат и Сталинград…
Всё это было когда-то
и остается вовек:
черные строки штрафбата
в белый впечатаны снег.
Все “военные” поэмы — трассир сквозь время. Не соблюдая хронологии реальных событий, поэмы возникали по внутреннему, совсем нелинейному времени, по которому пройден (и не раз) весь адский путь войны, его мертвая петля — от ранней, с блоковскими ритмами и аллюзиями, поэмы “Начало” до поэмы “20 июня 1941 года”, датированной 2001 г., которой и закольцован этот кошмар.
Должно же это всё забыться.
Он спит, он, может быть, проспится,
чтоб ни решетки, ни конвой
не вспоминать, ни эти лица.
Вагон бежит. А там граница,
увы, меж миром и войной.
Когда-то было, снова снится:
поля, поля, июньский зной,
столбы, волнистая пшеница,
и мир, и путь к передовой.
Вот что снится поэту через сорок лет мирной жизни.
Потрясают мистические совпадения судеб отца и сына в “Поэме дороги”. Отец бежал по Кубани от “красных”, а сын — спустя два десятка лет — по той же Кубани бежал из немецкого плена. Одна и та же дорога стала для обоих спасением. Сын повторил путь отца на другом историческом витке. И родина у обоих одна, и судьбы трагически похожи, но “мир широк да некуда уйти от себя, от времени и дома”.
Одним из героев военных поэм Ревича стал поезд, а точнее — его безостановочное, “без тормозов”, движение, грохот вагонов и перестук колес, несущихся по железным дорогам страшного времени, ускоряя ритм, усложняя метрику, интонации и метафорику строк. Мчащийся поезд — образ страны, которая катится в ад войны и ГУЛАГа.
…мчит состав, дай бог, не под откос,
мчат вагоны, стук не прерывая,
ничего, что за стеной конвой,
что вокруг штыки заградотряда…
(“Поэма дороги”)
мелькали встречные вагоны,
телятники и пульмана,
порою дух скотопрогонный
врывался с ветром из окна,
порой навстречу шли вагоны,
такие же, как для скота,
но проплывал квадрат оконный,
где за решеткой темнота
и лиц свеченье восковое…
(“20 июня 1941 года”)
Отдельным мотивом запоминаются поэмы о любимых поэтах: Лермонтове в “Тарханской элегии”, Блоке и Галчинском в “Поэме о позднем прощании”, Волошине в “Поэме о ковчеге”, Тарковском в венке сонетов “Лето в Голицыне”. В “Приморской поэме” (с узнаваемым образом молодой Юнны Мориц) звучит рефрен “…а человек зовет человека”. Эти строки будто эпиграф к жизни поэтов всех времен и народов:
А человек зовет человека,
зовет, задыхаясь, из дальней дали,
зовет, как, бывает, зовут на вокзале,
когда потеряли… когда не узнали…
когда… или некогда… или навеки…
Поэмы о поэтах открыто перекликаются с “Записками поэта”, ставшими вариациями этого мотива в прозе.
Поэмы о ближних — еще один мотив Александра Ревича. Связь с родовыми корнями — источник его поэтической силы. Обращаясь к ближним, поэт признается:
Любимые из давней катастрофы,
кто выбрался, а кто остался там,
но, как ладью, для вас я строю строфы,
чтоб вы издалека вернулись к нам.
(“Поэма о том времени”)
В “Поэме о недописанном стихотворении” — чувство вины перед матерью, осознанное лишь после ее смерти, когда взрослый сын, сам уже давно отец, согнулся под тяжестью потери от горя и внезапного сиротства.
Да… что случилось? Все исчезло: море,
зеленоватое, и облака,
подкрашенные желтым, и хребет —
костистый профиль на голубизне,
и птицы на одной ноге, и вьюга,
и только мама рядом, только мама…
Этот сбивчивый монолог со слезами в горле не что иное, как исповедь, в которой — раскаяние и очищение. Написанная белым стихом (лишь местами с подрифмовкой), поэма предельно сжата и при довольно сложной организации художественного пространства кажется безыскусной.
…стоя под прицелом автомата
ты стал бы в стих укладывать слова,
не забывая рифмовать при этом?
О матери и с особой болезненностью об отце, к образу которого Ревич не устает обращаться, об истории семьи в контексте отечественной истории и в этой общей связи — о себе написаны поэмы “Дом на Плющихе”, “Поэма о доме”, “Первомайская поэма 1927 года”, “Поэма о гуляньях” и другие.
В поэмах Ревича нет лирического героя, — автор пишет всегда о себе, даже если строки его о других. Способный к перевоплощению, пишет даже от лица мальчика 4—5 лет, в памяти которого безоблачное детство уживается с ужасами послереволюционного быта. Чего стоит, скажем, эпизод во время первомайских торжеств 1927 года, которые семья наблюдает с балкона своего дома в Ростове, как в потоке “маршей и знамен” вдруг прошла колонна узников, прошла — для устрашения.
…и помню, замер я от звона,
стального лязга кандалов.
Кому взбрело на ум такое,
на праздник, Господи прости,
под сотнею штыков конвоя
колонну узников вести?
………………………….
Я вижу каменные лица,
я вижу выбритые лбы,
виденье это длится, длится,
как лик страны, как знак судьбы.
( “Первомайская поэма 1927 года”)
Мало что понимавший мальчик запомнил на всю жизнь уроки истории, которые преподала ему Страна.
Мне было пять, и май был маем,
и праздник радовал дитя,
но что мы в детстве понимаем?
Лишь сны нам снятся жизнь спустя.
Тут ключ к пониманию поэм Ревича. Это поэмы-видения, иногда поэмы-сны, в которых можно увидеть со стороны не только себя, но и свою судьбу во всех временных переплетениях, скрытых при свете суетного дня. Для этого нужно другое зрение. Для этого нужно прозрение. Так высока творческая планка поэта, у которого хватило смелости сказать: “я смыслы образов и звуков множил, так семь десятков лет на свете прожил и только на восьмом заговорил”. Вот оно — “всеведение, всевидение поэта”.
Отсюда родом библейский реализм его поздней поэзии — “Поэма об острове Патмосе” и “Поэма о звездном небе”. В одном поэтическом космосе, где “выдумку не отличить от были”, “где все еще история течет поэмой незаконченной и странной”, разные миры отзываются одинокими человеческими голосами: и узревший конец света святой Иоанн Богослов с острова Патмос, и ветхозаветный отрок Авраам, отец “родов премногих и племен” и наш современник, поэт, встревоженный тем, что в весенней Москве начала XXI века “не звучит хорал орбит певучих, таинственная музыка светил”.
Но если вслушаться в это жизневращение, вглядеться в небеса, ставшие единым храмом, то поймешь, что ты не одинок:
И всё умолкло — долы и высоты,
и звезды немы, словно он оглох,
и в страхе шепчут губы: “Кто ты? Кто ты?
И слышится издалека: “Твой Бог”.
(“Поэма о звездном небе”)
Вот это ощущение мира как Божьего творения дает веру и силы сказать:
Я прохожу сквозь жизнь, сквозь все пласты,
сквозь тишину и гром, сквозь все событья,
сквозь взорванные зданья и мосты,
и не пытаюсь ничего забыть я.
(“Венок”)
Крупное явление уходящей культуры, не только культуры мысли и стиха, но и общей культуры, которой сегодня катастрофически не хватает, Александр Ревич более полувека соединяет собой берега отечественной и европейской литературы, продолжая давнюю, еще с пушкинской или даже петровской поры, традицию живого интереса и духовной тяги России к Западу. Владимир Леонович давно заметил, что “Ревич стер разницу между понятиями поэт и переводчик”. Переводя великих, Ревич учился не только строгости формы, но и полету духа. Его стих отдает чистопородной тютчевской бронзой. Но этот вечный ученик — он же и Учитель, вокруг которого сложился круг единомышленников, разновозрастных учеников и благодарных читателей.
Николай Панченко сказал о нем: “Ревич — один из немногих поэтов, чье присутствие в поэзии представляется мне гарантией ее духовности в будущем”.
Новая книга Александра Ревича начинается стихотворением “Чаша”, ставшим эпиграфом. Так же назывался сборник стихов, поэм и переводов, изданный в 1999 году. Полное горьких размышлений в тональности “финального аккорда”, стихотворение “Чаша” написано уже много лет спустя.
Архетипический образ чаши, в которой заключен вкус земного бытия, стал определяющим в поэзии Ревича. Чаша — это метафора жизни и человеческой участи во всей ее полноте.
Жизнь завершается наша
зимней атакой во сне.
Выпита полная чаша,
самая малость на дне.
1 Строго говоря, дебют состоялся раньше — большая часть “Записок” из прозаического раздела книги была опубликована на страницах “Дружбы народов” (“ДН” № 5—2005 и № 6—2006).