Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2007
Казань по-настоящему прекрасна. Со своими сказочными мечетями, минаретами, соборами, с бережно отреставрированным к недавнему юбилею города Кремлем, с панорамой волжских берегов и щегольской, новехонькой линией вполне столичного метро. Был бы туристом, захлебнулся бы от впечатлений.
Однако о достопримечательностях как-нибудь потом, на досуге. А пока повод для размышлений иной. Не столько Казань, сколько все Поволжье. С креном в сторону подзабытого ныне межнационального литературного взаимодействия.
Эта встреча была бы актуальной и добрый десяток лет назад, когда с развалом Союза если не распались, то истончились, сошли на нет бывшие органичными писательские контакты. Спохватились бы вовремя, глядишь, и не пришлось бы сегодня кусать локти, собирать по крупицам уцелевшее, сетовать на отсутствие переводов и переводчиков. И сам процесс адаптации к рынку развивался бы с меньшими издержками, без вспышек экстремизма, выплеска агрессивных эмоций, без разгула словно сорвавшегося с цепи невежества. Что-что, а невежество — самая подходящая почва для разжигания подозрительности — к русским ли, татарам, евреям, кавказцам или выходцам из Средней Азии.
У восторжествовавшего с началом реформ скороспелого, дикого капитализма свои стимулы: купить, продать, свалить конкурента, облапошить простофиль. И тогда побоку и Пушкин, и Тукай, и Хетагуров. Не до них в горячке передела собственности, привилегий, власти, недвижимости. Но оказалось, что культура не просто школьный — сдал и забыл — предмет, а еще и то, что делает население народом, толпу — обществом. Тем более в нашей этнически пестрой стране, унаследовавшей от истории россыпь обид и претензий, податливой к националистическому кликушеству (один чеченский Дудаев чего стоит). Сейчас пусть робкие, еще неустойчивые, но проблески отрезвления. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Утешение не ахти какое, однако же подталкивающее к действию. Время собирать камни, наверстывать упущенное. Стремительное превращение самой читающей страны в отвернувшуюся от книги, тупо поглощающую кроссворды, — сигнал бедствия, сопоставимого с разрушительной стихией. Если не очнемся, то вместо культуры скоро может остаться один “Аншлаг” со всеми сфабрикованными звездами в придачу.
Признаться, не без зависти наблюдал я в эти насыщенные беседами дни течение татарской литературной жизни. Отреставрированный особняк писательского Союза, череда конференций, вечера, посвященные Тукаю, Акмулле, Галимджану Ибрагимову, а главное — выходят книги, печатаются журналы — как прежние, так и возникшие недавно, например, “Казанский альманах”. И еще одно событие, совершившееся буквально на наших глазах, — презентация тома “Современной татарской прозы”. Стало быть, есть что переводить и кому переводить. Если честно, то отвык я от этого в матушке Москве, где литература стала бедной родственницей, жалкой приживалкой, униженно клянчащей подачек, где я пробираюсь в свою редакцию, лавируя между ресторанными столиками. А чего же вы ожидали? Рынок, знаете ли, коммерция, спрос не на Трифонова, Тендрякова или Симонова, а на Дарью Донцову и Татьяну Устинову. Но это — в скобках, просто Казань взбудоражила.
И, слава богу, столица Татарстана не исключение, нет.
В моей памяти еще свежа поездка в Уфу, оказавшаяся прощальным свиданием с Мустаем Каримом. О чем мы только не толковали тогда за дружеским застольем — и о возможных мемуарах для журнала, и о перипетиях прежних, еще при С.А.Баруздине, публикаций “Салавата” и “Долгого-долгого детства”, и о том, что пора бы подготовить башкирский номер “Дружбы народов” — идея, которую тут же поддержал поэт и председатель писательского союза Равиль Бикбаев. А уж заодно и все прочее обсудили: новые имена, курс журналов “Агидель” и “Бельские просторы”, состояние переводческого искусства.
Я покривил бы душой, сказав, что покидал Уфу с чувством исполненного долга. Скорее с тревогой и долей растерянности. Допустим, сам-то я возвращаюсь домой не с пустыми руками: повесть Амира Аминева, рассказы Роберта Баимова, страницы воспоминаний Мустая Карима, стихи Равиля Бикбаева и кое-что еще в портфеле.
Но это, что называется, по специфике журнала, “по профилю”, по долгу службы.
Другое дело — резонанс, критический, читательский. Будет ли он?
Хотелось бы сказать — напрасные опасения, заметят, поддержат, а как же иначе… Короче, воспарил, размечтался.
А если с небес на землю, то чудес не бывает. И правда факта такова, что с началом 90-х годов литературы многонациональной России практически выпали из поля зрения, из круга обсуждений. Может быть, только Равилю Бухараеву, Алану Черчесову или удостоенному Государственной премии Ренату Харису повезло чуть больше. Хотя что это меняет? Капля в море. Как говорил незабвенный Юлиан Семенов, “информация к размышлению”. В том числе и о политике экономии на культуре.
Понятно, что заботы писательского сообщества в каждом регионе — свои. Где-то проблемы издания вообще, где-то невозможность получить мало-мальски сносные переводы, где-то неотвратимое вытеснение родного языка на задворки. В России как в России: тем не хватает на “мерседес” последней модели, этим — на пригородную электричку.
Однако при всем при том страна у нас одна. Полная контрастов, но живущая по законам сообщающихся сосудов. И частное, отдельное, окрашенное в национальные тона — лишь звенья общего. Все включено в систему единого электрического напряжения. И литературные тенденции тоже.
Строгий реализм последних произведений Романа Сенчина, Дениса Гуцко или Захара Прилепина пульсирует в такт только что опубликованному в “Дружбе народов” рассказу участницы казанской встречи Галины Зайнуллиной “Торг уместен”.
По манере типичная “натуральная школа”, подробное воссоздание атмосферы обычного городского базара: охота за выгодными поставщиками и клиентами, хитрости обхождения с милицией, с налоговыми инспекторами, с крышующими торговые точки братками. Как будто нет никаких причин горевать. Все у бывшей вузовской преподавательницы информатики Альфии складывается не худшим образом: сделки удачны, прибыль растет, даже детей в Америку отправила на учебу. Победительница, королева базара, преуспевающая бизнес-леди.
Однако процветание Альфии мнимо. Оно подточено изнутри ощущением неподлинности. Страшно за себя, незаметно превращающуюся в ходячий калькулятор, в расчетливое “экономическое животное”, страшно за собственную железную хватку, преобразившую мир в сплошную зону боевых действий, где все чужие друг другу — конкуренты, соперники, завистники, караулящие каждый твой промах, где даже муж, и тот на подозрении, поскольку он не столько близкий человек, сколько финансовый партнер, способный либо проколоться, либо сработать в свой собственный карман.
И потому над героиней рассказа Гайнуллиной витает призрак катастрофы, которая может случиться в любой момент: “Будто трещина разверзается под ногами Альфии. У нее такое чувство, будто она сейчас рухнет в бездну вместе с товаром, деньгами, железными столами”.
Немилосердное, подчиняющее человека рыночным критериям время — это уже само собой. Но вчерашняя вузовская лекторша Альфия в рассказе “Торг уместен” не просто жертва. Втянутая в порочный круг, она сама создает и оставляет вокруг себя мертвое пространство.
Тревога о подступающей дегуманизации человеческих отношений, подчинении их законам наживы, характерна сейчас для писателей многих народов России. Формируя русло психологических конфликтов, она поддерживает социальный тонус современной прозы, ее аналитическую, исследовательскую энергию.
Душа, родственная зайнуллинской Альфии, предстает и в рассказе удмурта Вячеслава Ар-Серги “Жизненная теорема”.
Владелица набирающей обороты ижевской фирмы Лариса того же поля ягода, что и ее казанская ровесница. Такой же неукротимый напор, такой же нюх на прибыль, такой же коммерческий подход к окружающим. Прагматизм — это внутренняя установка героини Ар-Серги, ее незыблемое кредо, провоцирующее бесстрастную сортировку людей на лидеров и изгоев, на идущих в гору и обреченных плестись на обочине. И никаких сомнений, никаких сантиментов. Ведь зачисленные во второй сорт сами виноваты в своей обделенности. Не расторопны, не поворотливы, упустили шанс вписаться в ритм пореформенных перемен.
Графика прочерчивающего “Жизненную теорему” нравственного конфликта предельно четка. Лариса и ее давний институтский ухажер Владыкин, когда-то перспективный специалист-инженер, а теперь, после закрытия завода, рядовой шофер, словно бы обитают в несоприкасающихся параллельных мирах. Разные возможности, разные запросы, разные ощущения действительности. Обреченность на отчуждение, которое не могут подавить даже воспоминания о прежней любви. Ибо воспоминания уже не соединяют вчерашних однокурсников, но оттеняют сегодняшнюю пропасть между ними: “Они живут в своем мире, а мы живем и умрем в своем”.
Это существование в непересекающихся плоскостях дает столь же драматическую подсветку рассказу марийца Вячеслава Абукаева-Агмака “Афинская олимпиада”. Его герои, нанятые из деревень сезонники, отчетливо осознают свое бесправие на стройке, затеянной богатыми хозяевами: “Грабители они — вот что. Заказчик как будто казанский, инвестор — голландский, проектировщик — московский, а деньги, черт его знает, через какие руки проходят. Мы просто дешевая рабсила. Пообещают нам тысяч семь-восемь — мы и пашем, как ишаки”.
Ропот учительницы Наташи против своей нанимательницы Альфии (“Торг уместен”), шофера Владыкина против Ларисы (“Жизненная теорема”), мыкающихся в нищете сезонников против голландских фирмачей (“Афинская олимпиада”) — все это попытка напомнить о попранной человечности, о пробивающемся сквозь повальное торжище чувстве достоинства. Попытка, сродни той, что в недавнем романе Чингиза Айтматова “Когда падают горы” выливается в отчаянный бунт жителей киргизского аила против оборотистых аферистов, готовых превратить горный заповедник в объект наживы, в место охоты на чудом сохранившихся, реликтовых снежных барсов, в лакомую приманку для ошалевших от нефтедолларов арабских шейхов и прочих финансовых воротил.
Роман “Когда падают горы” по-айтматовски полифоничен. Он о людях, испытавших на себе драматизм вчерашней смены формаций, потерявших прежние ориентиры и пробующих — каждый на свой лад — обрести новые. Слагаемые его конфликтов — нищета и богатство, наступление глобализма и кризис культуры, всплеск терроризма и агония природы, отданной на откуп алчным хищникам. Но все это переплетение событий просвечено предупреждением о катастрофе, грозящей обществу, если… Если оно предаст свои гуманистические принципы и окажется в паутине законов отчуждения, на поводу у собственнических инстинктов, побуждающих определять значение личности по валютно-биржевому курсу, в согласии с котировками доллара или рубля.
Эти айтматовские мотивы по-своему преломляются и в творчестве других писателей.
Нынешняя многонациональная проза сплошь полнится внутренними перекличками, выдающими иногда созвучие, а иногда и полемическое различие принципов художественного анализа.
За повестью молодой петрозаводской писательницы Ирины Мамаевой “Земля Гай” — эхо еще не забытой “деревенской прозы”. Пребывающая в забросе карельская глубинка, доживающие свой последний срок восьмидесятилетние старухи. Никому не нужные, вознагражденные за свои военные и послевоенные труды ничтожной, копеечной пенсией.
Фирменный распутинский колорит, но с поправкой на пейзаж пореформенной действительности. С вкраплением мафиозных дельцов, предприимчивых авантюристов и прикормленных ими чиновников, с вездесущими бомжами и почуявшими приволье бандюками. А деревня, то бишь поселок Гай, — что? Одно название. Ни развалившегося бывшего леспромхоза, ни подобия производства, ни работы, ни разрекламированных властями фермеров. Правда, нашелся было один энтузиаст, но и тот после пожара, точнее, поджога, притих, впал в депрессию. Пепелище, зарастающая бурьяном земля, пропадающие без применения работящие руки, тоска по разграбленным мастерским, по гулу тракторов, по исконным сельским занятиям.
Хотя обе главные героини Мамаевой не из тех, что раздавлены немощью. Понятно, с признаками склероза, возрастной раздражительности, легко путающие, что происходило вчера, а что двадцать лет назад. Но в принципе вовсе не божьи одуванчики. Вполне бодрые, энергичные подружки, боевые, языкастые, способные отбрить и соседа, и поселковое начальство, и — по давней комсомольской выучке — аж самого американского президента Буша. Толку от их самомнения, положим, чуть, но тонус оно поднимает и раскисать не дает. А как же иначе? Ведь сами себе защита и опора. Вот и держатся, подобно распутинской бабке Анне, “на характере”, на силе духа. Как-никак проработали всю войну “без выходных и без праздников”.
Повествование Ирины Мамаевой все на тяготах теперешнего быта, на каждодневном сражении с нуждой, обманом, несправедливостью. Но есть в этой летописи невзгод и свои просветы, свои упования.
И устремляет свой взор в небеса, к богородице, старуха Кузьминична, и ждет заступничества от Владимира Ильича Ленина воинствующая атеистка Михайловна, пусть бы замолвил словечко, чтобы пенсию прибавили, а то издержались — износились и конфеты только по праздникам. А погорелый фермер Панасенок не молится, но наставляет мысленно президентскую администрацию войти в его положение: денег бы дали, “машину новую, скважину пробурить во дворе.., яму-септик вырыть, чтобы с помойными ведрами не бегать…”
Прямо-таки напор утопий, плавное перетекание реализма в игру воображения. А в общем-то тоска по человечности, боль за все происходящее на покидаемой людьми земле Гай.
А вспомнилась мне книга Мамаевой по прихотливой ассоциации с повестью башкирского прозаика Амира Аминева “Усманские камни”. И отнюдь не по стилевым аналогиям.
Что касается стиля, то дудки. Полная непохожесть.
В “Земле Гай” щемящий надрыв прощания с уходящей натурой, слияние психологической проницательности с плотными, осязаемыми подробностями быта.
В “Усманских камнях” — ирония, гротеск, отблеск абсурда. Впрочем, комический эффект, он тоже сквозь невидимые миру слезы. Какая уж тут потеха? Разве что в хмельном угаре, по пьяной лавочке. До улыбки ли, если спиваются мужики, сутками лыка не вяжут. И потомство от них соответственное, с печатью физического и умственного вырождения. Дети-дебилы, дети-уроды, а если и крепкие, то умственно отсталые, не способные одолеть элементарные правила алгебры или грамматики.
Оно и неизбежно. Усманский колхоз, как и мамаевский леспромхоз, приказал долго жить, Бывшие “фермы мало-помалу разобраны-растащены, тока разорены, что осталось от техники, всякого рода железки — разворованы”. Деньги иссякли, работы не предвидится. Вся надежда на авось да на случайную халтуру, вся отрада — бутылка самогона. А деградация, а выводок дефективных, страдающих всевозможными “отклонениями ребятишек — это уж вполне предсказуемый результат, неминуемая плата за образ жизни. Как говорится. Что посеешь, то и пожнешь. А коли вовсе ничего не сеять, то получится головоломный театр абсурда, приснопамятный чубайсовский ваучер, вписанный в сумбур ельцинских времен.
Такая уж пошла-поехала у нас эволюция деревенской прозы. Вынужденная трансформация на почве и с учетом рынка.
Производственные коллизии выдохлись в “Усманских камнях” по причине отсутствия производства.
Опорные нравственные императивы капитулировали перед сокрушительной мощью самогонного аппарата и пивного ларька, “поставленного почти у самых дверей клуба”.
А в итоге черт-те что. Бесшабашный сдвиг сельской темы в фантастику, кувырок в “очевидное—невероятное”.
Намыкавшись со своими непросыхающими мужьями, с их туповатыми отпрысками, женская половина аула Усман с горя отважилась инициировать скандальный эксперимент по улучшению, оздоровлению местного генофонда и призвать для воплощения вызывающего проекта шестидесятилетнего старика Рамазана, единственного в деревне мужика, не поддавшегося чарам зеленого змия. Потому что и сам он не подвержен порче, и дети его унаследовали стойкость к дурным наклонностям. Один сын — профессор, доктор наук, другой — журналист, а дочка — директор школы.
Так что, несмотря на преклонные годы, почтенный Рамазан-агай просто обречен быть принесенным в жертву, сыграть в повествовании мессианскую роль спасителя. Не ради плотских утех, а во имя общественного долга. Иначе “нынешняя беда через десять-пятнадцать лет обернется катастрофой. Аулу придет конец. И не только аулу Усман, всем аулам района. А это значит — под угрозой судьба народа, судьба нации”. Вполне государственная, перекочевавшая позже в разряд общероссийских приоритетов задача.
Наша деревенская проза всегда тяготела к эпическим масштабам. К соизмерению городской и сельской цивилизации, к постижению экологических перспектив или тупиков. А тут с горних высот на генный уровень. И не какие-нибудь интимные страсти-мордасти, а племенная селекция, оплодотворение-размножение. Дед Рамазан в роли гаранта народного будущего. Докатились до ерничества, до саркастической утопии? Но это как посмотреть?
Традиция все-таки настигает Амира Аминева.
У Валентина Распутина — “Последний срок”.
У Виктора Астафьева — “Последний поклон”.
У башкирского писателя тоже последний, но уже шанс. И без всяких кавычек. Всерьез.
Да и по складу своего таланта Аминев не игривый постмодернист, а истовый традиционалист-деревенщик. Он если и возносит своих размечтавшихся героинь в облака эксперимента, то для того лишь, чтобы больнее шлепнуть о твердь реальности. Потому что аульные мужики не оценили возвышенного содержания миссии Рамазана. Сначала вознамерились оскопить улучшителя крестьянской породы, потом, сжалившись над сединами, сочли, что достаточно обойтись кулаками.
Так все и вернулось к разбитому корыту, на круги своя. И, глядя “на пьянствующих мужей, женщины начали попивать”.
А там и наркомания, и разведение дурманящей конопли, и прибыльный сбыт ее оптовикам, и милицейские облавы. Но это уже перескок из повести Аминева в рассказ тувинца Маадыра Ховалыга “Поле чудес”. Тоже между прочим, деревенская проза в ее сегодняшнем обличье.
Ах, не коммерческая все это литература. Не та, что на слуху, что раскручивается рекламой, преподносится с помпой на шумных презентациях. Вот если бы про доблестных ментов, про жаждущих признания дизайнеров или кутюрье, про тайны обитателей Рублевки, про скандальные похождения знаменитостей, тогда и ажиотаж и спрос был бы обеспечен.
Но бог с ней, с коммерцией, с пресловутым масслитом. Однако и под какое-нибудь критическое веяние, эти рожденные народными мытарствами произведения трудно подверстать. Как-то не стыкуются они с расхожими оценочными ярлыками, уводят в специфику, в свои властные национальные реалии.
Попробуй определить доминанту, когда у каждого свое, когда переплетаются архаика и постмодернизм, героический эпос о нартах или Идигее и нервическая интонация внутреннего монолога, эхо конфликтов далекого прошлого и сегодняшние страсти, когда то про Чечню, только-только выбирающуюся из состояния шока (“Чтобы свечу не задуло ветром” Мусы Ахмадова), то про Кабарду, стремящуюся заново осмыслить себя в условиях глобализации (“Дорога домой” Мадины Хакуашевой), то про последние дни угасающего Габдуллы Тукая, окрашенные прощальным самопожертвованием (“Острее меча, тоньше волоска” Рабита Батуллы).
И тиражи у этой литературы не чета Марининой или Устиновой. Крохи, сущий мизер. С гарантией недолета до читающей публики. Для галочки, для национальной политики вроде бы и напечатано, а вроде бы и нет. Стопроцентная защита от дискуссий, от разговора по существу. Опять же экономия на переводах, минимизация связанных с ними издательских рисков. И общероссийский, и республиканский, и местные бюджеты целее. Только вот загвоздка: сумеем ли мы понять нашу многонациональную Россию, воспринять ее в уникальности исторического, нравственного, художественного опыта, если перестанем вслушиваться в строки Кайсына Кулиева, Давида Кугультинова, Мусы Джалиля или Али Шогенцукова, если не озаботимся новыми пополнениями в копилку общей культуры, особенно переводческой, сводящей отдельные национальные миры в совокупный, целостный, единый.
Но это по следам казанских и послеказанских впечатлений.
А под занавес — о поездке в расположенный по соседству со столицей Татарстана город Арск. В родные края великого Габдуллы Тукая.
Самое волнующее — встреча на центральной площади. Чуть ли не тысячное море людей, перед которыми выступали татарские, чувашские, башкирские, удмуртские, марийские, русские поэты.
Я промолчал, поскольку поэзия не мой жанр. Зато мог без помех разглядывать арские достопримечательности. И в их числе бюсты местных уроженцев-писателей. К радости своей, различил в этой галерее наших журнальных авторов Гумера Баширова и Гарифа Ахунова. А дальше неизбежные воспоминания о том, как мы печатали знаменитую автобиографическую книгу Баширова “Зеленый край — родная колыбель”, как приходивший в редакцию Ахунов просвещал нас по части тогдашней татарской словесности, как затевали обсуждение его романа “Клад” — о современном герое, о новых красках действительности. Да мало ли что пробудилось в сознании? И созерцание празднично оживленного города приобрело дополнительный смысл. Оно возвращало и к глубине связей, и к сегодняшней ответственности за их продолжение. Прямо-таки по названию ранее упомянутой повести Мусы Ахмадова — “Чтобы свечу не задуло ветром”.