Татарская деревня глазами девочки-горожанки конца прошлого века
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2007
Деревня отражала солнце. Закат был необузданным. Он освещал дальние закоулки деревенских дворов, которые хозяева старательно скрывали от чужого глаза: мусор, стыдливо спрятанный под телегой, неокрашенную изгородь во дворе, рассыпающийся шифер на крыше… И все же закат все уравнял. Одинаково ярко блестели окна, за которыми угадывались белые занавески с вышитыми разноцветными растениями. Лица людей, попавших под обстрел закатных стрел, были ярко-розового цвета. Почему-то было тихо. Обычно вечером жизнь на деревенской улице кипит. Шумят дети, громко переговариваются соседки, лают собаки, кудахчут куры…
Деревня похожа на полянку ярко-красных опят, расположившихся на пригорке. Но это — издали.
Мой папа из Буа. Точнее, из Буинского района Татарстана. Еще точнее, из деревни Тингаши. Тем не менее я всегда говорила, что еду в Буа. Звучит шикарно, точно едешь в Сент-Женевьев де Буа. Франция и глухая татарская провинция. Говорят, что любовь ко всему французскому у русских в крови. У татар, наверное, тоже. Кстати, нас, татар, пишущих на русском языке, в Татарстане называют русскоязычными писателями.
В Тингашах я провела полжизни. Не в буквальном, а в каком-то метафорическом смысле. Если б я сравнила свою память с комнатой или чердаком, что чаще всего и делают, то половину ее заняли бы воспоминания о деревне и бабушке, по-татарски эби, с ударением на “и”.
Эби меня не ругала. Она никогда не повышала голос, в отличие от родителей, которые склонны к эмоциональным перепадам и взрывам. Живя с ними, я находилась в постоянном напряжении. У них слишком быстро менялось настроение. Я почти все время чего-то боялась. Маминой истерики по поводу четверок, папиного гнева из-за беспорядка в моей комнате или чего-то другого.
Родители любили меня и продолжают любить жестко и требовательно. Временами мне казалось, что не так уж сильно они меня любят, раз так громко и гневно кричат на меня. Теперь я понимаю, что любой крик идет от беспомощности.
Бабушка не была сентиментальной. Можно даже сказать, что она была суховатым человеком. Но я чувствовала ее глубокую любовь ко мне. Проявлялось это в бесконечной заботе. Я никогда не ощущала себя покинутой. Даже если она куда-то уходила по делам.
Два раза в день эби покупала у соседки, у Зейнаб апы, молоко, будила меня утром, чтобы я попила парного. Я была полунедовольна тем, что меня разбудили, но ощущала себя почти принцессой, за которой ухаживают придворные. Из окна, выходящего во двор, можно было разглядеть хрупкую фигурку бабушки, идущей за молоком. В правой, прижатой к телу руке — пол-литровая банка, левая — ходит в такт шагам.
Вечером, когда я играла с деревенскими друзьями, бабушка отзывала меня в сторону и следила, чтобы я выпила не меньше половины пол-литровой банки. Смешно, конечно, что, рассказывая о любви, вспоминаю бытовые подробности. Но сейчас, когда я стала понимать, что любовь действительно “не вздохи на скамейке”, в таких деталях мне видятся ее проявления.
Бабушка редко обнимала меня, тем более целовала. Но, когда мы сидели вечером, уже отужинав, каждый за своим занятием — я за чтением, она — за вязанием, в воздухе витал дух любви. Тикали ходики. За окном слышался дальний лай собак. Проезжали редкие машины.
Поездка к бабушке — это длинная история. То есть большие сборы. Обычно мы уезжали в пятницу вечером, и тогда мама писала записку классной руководительнице, чтобы меня отпустили в деревню на субботу помочь бабушке копать картошку. Очень любя бабушку, я иногда ненавидела эти поездки, потому что они часто совпадали с праздниками — Первомаем, Седьмым ноября… А я так любила праздники. Мне нравилось гулять с папой, держа в руке воздушные шарики. Нравилось идти вместе со всеми в колонне демонстрации. Меня захлестывало чувство единения, почти братства со всеми. Я любила смотреть на улыбающиеся лица прохожих. Все разговаривают громко, поздравляют друг друга, едят мороженое. И вот вместо этого приходится ехать в деревню копать несчастную картошку. Каждую весну и осень.
Ехать до Буа четыре часа. Тогда мне казалось, что это очень долго. Сегодня я почти не замечаю, как пролетают эти четыре часа, когда еду на своей машине в Елабугу, старинный городок, где нашли свой последний приют кавалерист-девица Надежда Дурова и великая Марина Цветаева. Правда, когда сама ведешь машину, время идет быстро. А в поезде оно ползет невероятно медленно. Хорошо, если я брала с собой книги, а если забывала? Тогда оставалось лишь смотреть в окно, за которым мелькали довольно однообразные пейзажи: поля, посадки, реки. Небольшие озерца. Интереснее всего, когда поезд подъезжает к станции. Во-первых, смотришь и оцениваешь само здание станции, хотя они все очень похожи. Одноэтажное кирпичное или деревянное с башенкой в центре, выкрашенное, как правило, в песочный цвет. Во-вторых, любопытно наблюдать за людьми, которые бегут вслед за вагонами, не ожидая, когда поезд остановится. Они кричат, отпихивают друг друга, огрызаются. У каждого в руках по две, а то и по три-четыре сумки. А на всех вокзальных зданиях непременно висят часы. Я смотрю на них и, как штурман, определяю расчетное время прибытия поезда на нашу станцию. Иногда стоим долго. Нужно дождаться встречного поезда. Между станциями может проехать лишь один состав, то есть проложена всего одна ветка. Ожидание затягивается. Мне становится грустно. Ведь это время добавляется ко времени поездки.
Доехать до Буа можно было на поездах двух типов: пассажирском и дизельном. Если ехали на пассажирском, то обычно брали билеты в общий вагон. Правда, иногда папа, сибарит по своей природе, покупал места в плацкартный, а то и в купейный вагон. Здесь мы бывали единственными, кто выходили уже через четыре часа пути. Другие ехали до конца. Например, до Ульяновска или Куйбышева.
Тогда мне очень не нравились дизельные поезда. Прежде всего они были красные. Цвета пионерского галстука. К тому же деревянные скамейки в вагонах были короткими, и даже если мало народу, невозможно прилечь. Лечь-то, конечно, было можно. Но уж ноги никак не вытянешь. А как отдыхать, не вытянув ноги? К тому же вагон дизельного поезда был, по сути, огромной коммуналкой, где чувствуешь себя слишком на виду. Ты разглядываешь всех, все разглядывают тебя. Сейчас дизельные поезда сняты с производства. Как жаль!
Самое интересное занятие — рассматривать пассажиров и слушать разговоры. Царило двуязычие. Поскольку я знаю и русский, и татарский языки, то понимала все, что говорят и русские, и татары. Было много старушек и стариков. Первые преобладали. Морщинистые загорелые лица. Жилистые большие руки. Аристократизмом в таких поездах и не пахло. Разговоры чаще всего велись о садах и огородах, о ценах на продукты. Когда нынче следует сажать картошку. Иногда старушки принимались перекладывать вещи в своих сумках и корзинах.
Мне нравилось ездить в поездах осенью. Из деревень в город везли большие сумки или корзины с овощами и фруктами. Интересно разглядывать чужие яблоки. Иногда они бывали неправдоподобной величины или красноты. Тогда весь вагон начинал расспрашивать хозяина суперяблок про сорт.
Дачники в дизеле не ездили. До своих дач они добирались на электричках. Наш красный дизельный поезд можно было назвать деревенским. На нем ездили в город бабушки и дедушки проведать детей и внуков. Из города — новоявленные горожане, такие, как мой папа.
Папа всегда берет с собой ворох газет. Это “Правда”, “Комсомольская правда”, “Литературная газета”, “Литературная Россия, “За рубежом”, журналы “Коммунист”, “Советский экран”, “Физкультура и спорт”, “Легкая атлетика”. Это еще не полный перечень. У меня — свой ворох. Он, правда, значительно меньше. В раннем возрасте — “Веселые картинки” и “Мурзилка”. Позже — “Пионер”, “Юность” и татарские журналы. Уже по тому, что выписывал папа, видно, какой он разносторонний человек. У него два высших образования — по тем временам, семидесятым-восьмидесятым годам, большая редкость. Он мастер спорта по легкой атлетике. Судья международной категории. Судил соревнования московской Олимпиады. Профессор. В поезде он часто, просмотрев газеты, раскладывает лекции по истории КПСС. Еще он журналист. Член Союза журналистов СССР. Однажды я услышала, как он сказал кому-то: если после твоей статьи никого не посадили, то ты плохой журналист. У него часто бывали на работе неприятности из-за его статей. Мама переживала, плакала.
Однажды с нами рядом ехала компания из трех девушек и трех парней. Они сильно отличались от других, было видно — ехали развлекаться. Вещей мало, а сумки модные, спортивные. Громко завели магнитофон. Тогда иметь магнитофон было так же престижно, как джинсы. У меня магнитофона не было. Когда я однажды в седьмом классе заявила, что мне он нужен, для моих родителей это прозвучало, будто я заявила, что хочу быть порочной. Они признавали только классическую и народную музыку, которая звучала по радио.
Дачники громко разговаривали, смеялись. Лица девиц были густо накрашены. На голове — “химия”. Волосы обесцвечены. Вскоре после того, как поезд отъехал от Казани, они сошли. Вблизи города располагались дачные поселки. Это было в субботу. На обратном пути в воскресенье мы снова ехали в одном вагоне с этой же компанией. Но как разительно изменились и девушки, и парни. Невыспавшиеся, угрюмые, неприятно огрызающиеся друг на друга. Припухлые лица. Размазанная косметика. Даже мне, не искушенной в вопросах пития, было ясно, что молодые люди накануне изрядно предались излишествам.
Почему мне запомнилась эта компания? Почему помнишь то, а не другое?
Как правило, сумки у нас бывали набиты до отказа. Из города везли чай, кофе, конфеты. И пустые банки. Почему-то моя мама варила компоты и варенья в деревне. Соответственно из деревни везли трехлитровые банки с компотом и вареньем. Недавно я заявила маме, что мы поступали неправильно. Ведь мы возили из деревни воду. Маме не понравилось. Она что-то буркнула. Не в традициях моей семьи признавать ошибки. Хотя, конечно, это не было ошибкой. Наверное, ей было так удобнее.
По большим праздникам мы привозили бабушке торт “Татарстан”. Это самый вкусный торт на свете. Он белый. Сделан из безе и чего-то белого — то ли крема, то ли взбитых сливок. “Татарстан” был жутким дефицитом. Как “московская колбаса” и конфеты “Птичье молоко”. Мама работала в тресте столовых и ресторанов, и дефицит нашей семьи не коснулся. В холодильнике всегда была и копченая колбаса, и шоколадные конфеты, и большая банка черной икры. У мамы была анемия, и врачи велели ей регулярно есть черную икру. Вкус вареной колбасы, которая продавалась в магазинах, я узнала только в двадцать лет. И поначалу мне она очень понравилась.
Московскую колбасу мы всегда брали и в деревню. Правда, моя бабушка-мусульманка ее не ела. И нож, которым нарезала для нас колбасу, потом тщательно мыла. Ведь обычная делается из свинины.
Наш двор в деревне был правильной прямоугольной формы. Одна сторона — это деревянный забор, за которым находился небольшой сад. С противоположной — длинная часть дома, два окна из комнаты и чулан с крыльцом. Меньшие стороны прямоугольника образовывали клеть, то есть теплый сарай, и напротив — большие деревянные ворота. На фоне этих ворот папа однажды сфотографировал нас: бабушку, маму и меня. Мы все держались за руки, стоя не очень близко друг к другу. Такая семейная цепь.
Во дворе была большая деревянная бочка, в которой набиралась во время дождя вода. Там плавали головастики. Они сновали близко к поверхности. Но когда я наклоняла голову, чтобы увидеть их поближе, головастики мгновенно скрывались в толще воды. Тогда я старалась быстро-быстро наклонить голову, чтобы их разглядеть. Но это мало помогало. Я меняла тактику. Медленно-медленно подносила к воде руку с ковшом и резким движением зачерпывала воду. Так мне удавалось поймать несколько особей. Потом я их долго рассматривала. Иногда сливала воду на поверхность стоящей рядом тахты, оставляя на ней несколько головастиков. Вскоре они переставали шевелиться и превращались в черные стручки. Увы, жалости к ним я не испытывала. Но, наверное, тогда я начала неосознанно понимать, что прекрасно — все живое, то, что в движении. Мертвое — безобразно. Даже мокрый камень красивее сухого. Конечно, камень не есть нечто живое, но мокрый и постепенно высыхающий камень тоже почти живет.
Около бочки я играла в куклы. У меня был игрушечный сервиз: шесть глубоких тарелок, шесть тарелок для второго, шесть ложек, столько же вилок и ножей. Они были металлические. Не бились. Были еще кастрюлька и сковородка. В кастрюле я готовила супы. Наливала воду, заправляла мелкими камушками — это была картошка, добавляла соломы, и суп с макаронами был готов. Самое интересное — раскладывать еду по тарелкам. Мне это нравится и теперь, во взрослой жизни — показываешь результаты своего труда, а кроме того, можно понаблюдать за лицами домочадцев: если они голодны, то жадно следят, сколько я им положу. Да и в детстве моя игра заканчивалась на том, что я разливала суп по тарелкам. Я играла молча. С куклами не разговаривала. Мы и с родителями не очень-то общались во время еды. Ужин, за которым мы — папа, мама и я — встречались вечером, был занятием слишком серьезным, чтобы о чем-то болтать. К тому же он отвлекал меня и папу от еще более серьезных дел — уроков и диссертации. Сейчас я не могу вспомнить ни одной темы разговора, ни единого случая, когда бы мы что-либо обсуждали. Дела прежде всего. Учеба прежде всего. И никакая еда не должна отвлекать от дела. Как жаль!
Сервиз сгорел вместе с клетью, где он хранился, когда случился пожар. Клеть представляла собой теплый сарай, где хранились лопаты, вилы, борона, мешки, веревки. В жаркий день я любила сидеть в клети, рассматривая инструменты. Однажды я подожгла там бархатный столбик камыша, пламя почему-то не разгорелось, но повалил густой дым, который я не могла остановить. С криками: “Пожар! Пожар!” я побежала к бабушке, которая полола картошку за домом. Она сначала ужасно испугалась, потом, увидев камышинку, успокоилась. Быстро сунула ее в ведро воды. Конечно, бабушка провела со мной воспитательную беседу.
В клети я часто играла с Галией, жившей на соседней улице. Она была на два года меня старше и выше меня на две головы. Толстая и узкоглазая. Почему-то она всегда бывала голодной. Посереди игры, например, в магазин, вдруг говорила, что пойдет домой. Хочет кушать. Стремясь ее удержать, я зазывала подругу к себе домой и говорила бабушке: “Галия хочет есть”. Вид у бабушки бывал при этом не слишком приветливым. Но она тотчас накрывала на стол. Аппетит у Галии был всегда хороший. Если час был не обеденным, мы обычно перекусывали булкой с маслом и вареньем. Или с медом. Галия, как и некоторые другие деревенские дети, удивляла меня своей неразвитостью. А я стеснялась своей образованности, того, что знаю больше их, что прочитала много книг. С деревенскими ребятами нельзя было вести отвлеченные разговоры. Зато я восхищалась их уменьем управляться с лопатой и граблями, легко носить на коромысле полные ведра воды. Забавно было слушать их внешне пустоватые, но полные теплого юмора разговоры.
Сейчас я понимаю, что мало помогала бабушке. Иногда я мыла полы. Посуду — почти никогда. Приготовлением еды тоже занималась бабушка. Иногда я ходила за водой. Колодец располагался в трехстах метрах от нас, у дома Зейнаб апы, к которой мы ходили в баню, поскольку не было своей. Такие колодцы называют, кажется, журавлями. Когда я была совсем маленькой, я ходила вместе с бабушкой за водой, держась за подол ее платья. Именно платья. Татарки никогда не носили юбок. Я имею в виду деревенских старух. Так вот, став старше, лет в четырнадцать, я тоже стала брать коромысла с небольшими семилитровыми ведрами. И те я наполняла только наполовину. Обычно женщины подцепляли на крючок одно ведро с водой, подняв его, подцепляли и второй. Я же не могла поднять это несчастное ведро. Я ставила ведра на расстоянии коромысла друг от друга. Приседала с коромыслом на плечах, одновременно нацепляла ручки ведер на его концы. И вставала. Мой обратный путь — это просто цирковая история. Коромысло пребольно давило на шею, точнее, на какие-то косточки. И я спускала его почти до лопаток. Шла, согнувшись, если не в три погибели, то уж в две точно. Долго в таком положении идти было невозможно. Я ставила ведра на землю и отдыхала. Даже в двадцать лет коромысло с ведрами причиняло мне жестокую боль. Может быть, у деревенских девушек, с детства вынужденных носить воду, позвоночник, его шейная часть как-то особо деформируется, возможно, появляется какая-то выемка для коромысла. Моя бабушка и в семьдесят легко и ловко управлялась с этим хозяйством.
Бабушкин дом находился в центре деревни — у магазина. В магазине было все. Во всяком случае, мне так казалось. Продавались и продукты, и одежда, и хозяйственные товары. Всего понемногу. Хлеб привозился нечасто — раз в две недели. Весть об этом быстро облетала всю деревню. Вскоре в магазине образовывалась очередь, конец которой выходил на улицу. Моя бабушка получала поручения от односельчан купить хлеба. Хлеб был белый и черный. Мы покупали обычно белый. Есть белый хлеб считалось аристократичным.
Хлеб покупался с запасом. Пять-шесть кирпичиков. Бабушка хранила их, обернув в большие скатерти или полотенца. Я больше помню вкус не свежего, а слегка зачерствевшего хлеба. Ведь свежим хлеб может считаться, наверное, не более двух дней.
В магазине продавались большие шоколадные конфеты “Гулливер”. По размеру они были больше обычных раз в шесть, и очень мне нравились. Бабушка не всегда давала деньги на них. Наверное, ей казалось, что одной такой конфеты в день достаточно. Я же могла съесть и десять “Гулливеров”. Вместе с Алсу, соседской девочкой, тоже приезжавшей на каникулы к своей бабушке, мы проделывали следующее. Конфета стоила двадцать шесть копеек. Мы собирали в деревне пустые бутылки. За две такие бутылки можно было в сумме выручить двадцать четыре копейки. Оставалось только раздобыть две копейки. И, представьте себе, мы их тоже находили где-нибудь на дороге. Таким образом, однажды мы съели за день пять конфет. Но один случай положил конец нашей предприимчивости. Наш сосед Хатип абый как-то застал нас, ковыряющихся в придорожной канаве в поисках бутылок. Надо сказать, что не всякие продавщица принимала. Те, у которых горлышки были повреждены, не годились. Увидев, как мы копаемся в мусоре, сосед гневно окликнул нас и спросил, что мы делаем. Мы наперебой начали объяснять про конфеты. Недослушав, он отобрал нашу стеклянную тару и разбил о забор. И предупредил, что если еще застанет нас за таким занятием, то пожалуется нашим бабушкам. Недовольные, мы поплелись домой. Там я рассказала обо всем бабушке. Она меня пристыдила, сказав, что сбором бутылок занимаются только никчемные люди. По правде говоря, она меня до конца не убедила. И все же после этого что-то мешало продолжать наши занятия.
Алсу жила в Буинске. В Тингашах жила ее бабушка, Рабига апа, которая часто заходила к нам, благо ее изба находилась напротив нашей. Рабига апа была унылой старухой, носившей унылые платья. Даже веселый ситец в цветочек выглядел на ней тоскливо. Не помню ее улыбающейся. У нее, как у многих в деревне, было несколько детей. Один из них, Талгат абый, часто сидел на скамейке перед домом и курил махорку. У него была чахлая грудь, а во рту не хватало многих зубов. Он переболел туберкулезом. Когда он умер, я подслушала разговор взрослых. На вскрытии врач, мол, сказал, что он не знал женщин. Тогда я не поняла, о чем шла речь. Сейчас понимаю. Я часто заходила к ним.
С Алсу мы играли в куклы. Помню, что одевалась она неаккуратно. Дырки на вечно приспущенных на коленках колготках. И в детстве, и сейчас меня поражала и поражает неаккуратность некоторых людей в одежде. Мне кажется, одеваться неаккуратно не только некрасиво, но и просто некомфортно. Самым ужасным для меня в детстве было носить заштопанные вещи. Однажды я закопала в огороде заштопанные бабушкой колготки, а когда она спросила, где они, я сделала недоуменное лицо. Недавно в одной из книг Ошо я прочитала, что он в детстве тоже отказывался носить заштопанные вещи. Говорил своим родителям: штопка свидетельствует о бедности и нищете, а просто рваная вещь означает, что он, возможно, только что зацепился одеждой о ветки, лазая на дерево.
Я проводила в деревне не меньше двух месяцев, Алсу приезжала на две-три недели. Она мне запомнилась несоответствием черт лица. У нее были выразительные голубые глаза миндалевидной формы. Выражение “посмотрит, точно рублем одарит” — это про нее. Изящно очерченные губы, розовые пухлые щечки и … нос картошкой. Сегодня она могла бы сделать пластическую операцию. Но тогда… В маленьком городке… Я слышала позже, что она окончила медицинское училище в Буинске и связалась с женатым врачом. Было противно это слышать.
Тингаши — это небольшая, в основном татарская деревня, дворов сто пятьдесят — двести. Шесть-семь улиц, на двух из которых жили чуваши. Татары и чуваши мало общались друг с другом. Встречались лишь в магазине, в кино и, вероятно, на работе в поле и на ферме. Точно знаю, что смешанных семей не было. Чуваши внешне очень отличались от татар. Мне они казались менее красивыми и ладными. У большинства из них были узкие глаза карего или зеленого цвета. Одевались они тоже по-особенному. Их одежда чем-то неуловимо напоминала цыганские одеяния. Говоря об одежде, я имею в виду прежде всего женщин. Главное отличие — фартук. У чувашек фартуки были с нагрудником, у татарок — без. Чувашские фартуки были, как правило, однотонные и сшиты из атласного материала. Так одевались в моем детстве старухи.
Когда я была совсем маленькой, в бабушкином доме располагался медпункт. В жилой комнате стоял стол со всевозможными бутылочками и лекарствами. Еще был шкаф, выкрашенный в голубой цвет, где хранились инструменты, бинты и вата. С утра приходила Рима апа (имя произносится с ударением на втором слоге), медсестра, которая находилась в доме до вечера. Видимо, бабушке приплачивали за то, что она сдавала угол под медпункт.
Мне ужасно нравятся все эти бутылочки, вазочки, склянки с лекарствами. Но меня строго предупредили, что их трогать нельзя. Если я возьму их в руки, то на ладонь может попасть лекарство, которое обожжет кожу. Ожога я боюсь. Но любопытство сильнее страха. И я то и дело, когда никого нет в комнате, приподнимаю большое белое полотно, под которым скрываются лекарства. Иногда я беру какую-нибудь баночку с лекарством и долго рассматриваю ее на свету. Жидкость переливается, что меня очень забавляет. Еще мне очень нравится нюхать мази. Хорошо пахнет белая мазь. Запах темной мази неприятный. Это мазь Вишневского. Ее я хорошо знаю, потому что, когда у папы вскочил огромный чирий размером с пятак на задней части шеи, ему делали перевязку именно с этой мазью.
Однажды к нам прибежал соседский мальчик Рамиль. Он плакал и кричал, что ему в ухо попала вода, когда он купался. Больше всего меня поразила невозмутимость Римы апы. Она посоветовала ему попрыгать на одной ноге и наклонить голову “водным” ухом набок. Вода, кажется, вытекла, и он вскоре довольный пошел домой.
Когда я была уже студенткой, а медпункт давно обрел отдельное здание, к нам зашел какой-то парень, сказал, что у него заболела мама, и спросил, где медсестра. Наверное, тоже бывал у нас в детстве с какой-то болячкой.
Чаще всего я проводила у бабушки летние месяцы. Реже — зимние каникулы. По выходным меня навещали родители. Однажды я захотела сделать маме сюрприз. Было мне лет пять-шесть. В течение недели я аккуратно складывали всевозможные баночки с лекарствами в чемодан бабушки, стоящий под кроватью. Брала понемногу. Но в конце недели чемодан изрядно потяжелел. И вот, наконец, мама приехала. Улеглись первые восклицания, объятия после встречи. Выпита последняя чашка чая. Я достаю чемодан. И с видом фокусника начинаю извлекать из него лекарства, которые складываю к подножию маминого стула. Я ужасно рада. Ведь лекарства — серьезный подарок, не какая-то там игрушка. Громко говорю: “Это все, мама, тебе!”. Мама реагирует правильно. Она улыбается. Вскоре начинает смеяться и бабушка. Конечно, позже все мои трофеи возвращаются на место. Мне еще раз говорят о том, что со стола и из шкафа Римы апы, который, впрочем, всегда закрывается на маленький замок, ничего брать нельзя. Почему-то мне не грустно. Наверное, главным был момент вручения целебных подарков и реакция мамы. Остальное не важно.
В доме у бабушки пять окон, три из которых выходят на улицу, другие — во двор. В левом, дальнем от двери, углу на стуле стоит швейная машинка. Мой дед привез ее из Москвы еще до войны, на которой пропал без вести. На ней бабушка шьет занавески, полотенца и шаровары. Над машинкой — на стене в деревянной застекленной рамке — висит шамаил, где выведены изречения из Корана. Буквенная вязь на фоне мечети и цветов. Довольно убогая картинка, выполненная на фольге. Но эти шамаилы представляли для верующих людей подлинную ценность, подобно иконам из моих представлений о русской деревне.
Справа — высокая железная кровать с шариками. Высоко взбитые подушки. Белая печь. Не очень большая. В других домах бывают и побольше. Хотя и те дома — побольше бабушкиного. Поймала себя на том, что я, воспитанная на русской классике, прочитавшая множество книг, в том числе и о русской деревне, никогда не была в русской избе. Среди моих казанских друзей русских по национальности, возможно, даже больше, чем татар, но они городские. Мало кто из них верит в Бога. А те, кто по-настоящему верят, не шумят об этом. Чем отличается русская изба от татарской — не знаю.
Мне нравится смотреть, как бабушка молится. Мусульманам надо совершать пять намазов в день. Помню, как называются три последних, которые обычно совершала бабушка: икенди, акшам и ясих. Перед намазом бабушка становилась серьезной. Совершала омовения. Мыла лицо, руки, ноги и некоторые другие части тела. Лицо становилось сосредоточенным.
Бабушка держала уразу. Ураза — это пост. Есть можно лишь до восхода и после захода солнца. Так спокойно, уверенно и легко, на первый взгляд, она соблюдала этот религиозный обряд, точнее, требование Корана. В нашем распорядке жизни ничего не менялось. Для меня не менялось. Если раньше бабушка вставала с восходом солнца, то теперь поднималась еще раньше. Когда я изредка просыпалась, то сквозь пелену сна видела ее, жующую хлеб с маслом и запивающую чаем. Но для нас она по-прежнему готовила и накрывала на стол.
Я часто сопровождала бабушку по разным ее делам. Нередко мы ходили к нашим дальним родственникам — Бадертдину абыю и его супруге. У Бадертдина абыя были светлые, постепенно и как-то незаметно побелевшие волосы, серые глаза и очки. Он часто проходил мимо нашего дома вечером после работы. А работал он в колхозе. Но интеллигентная внешность, увлечение книгами делали его мало похожим на колхозника. Он любил рассуждать на отвлеченные темы, а когда встречался с моим папой, часто заводил спор о политике. Бедертдин абый мне нравился. В нем была какая-то основательность. А еще он очень любил шутить, что тоже привлекало. Его жена — маленькая черноволосая и кареглазая женщина, всегда была чем-то занята — доила коров, стригла овец, собирала яйца, кормила кур — мало ли дел в деревне. Чай мы пили на кухне, располагавшейся в пристройке к избе, или в чулане. В жаркие дни там было прохладно. Мне нравилось ходить с бабушкой и совсем не нравились ее долгие разговоры. Выпивалась не одна чашка чая, обсуждался минимум десяток тем, перемывались косточки паре соседок, и лишь после этого мы вставали. Конечно, все это время я тормошила бабушку, дергала за рукав и подол платья или шептала в ухо: “Эби, киттек инде!” (Бабушка, ну, пошли уже).
У Бадертдина абыя было двое сыновей и две дочери. Старшая, Дильбар, запомнилась высокой русоволосой девушкой-молчуньей. Младшая, Гульнур, до сих пор дружит с моей мамой, которая много лет назад помогла ей устроиться на работу. Гульнур пошла в мать и поэтому отличалась от сестры и братьев. Говорунья и шутница, она быстро находит со всеми общий язык. Эдуард, старший сын, мой ровесник. Нам было по четырнадцать лет, когда Алсу однажды сказала, что Эдуард, купаясь с девчонками, трогает их за грудь. Он был обычным сорванцом.
Шаукатик! Мамино-папино чудо. Последыш. Нечаянная радость. Младше меня на несколько лет, он и тогда привлекал мое внимание. Он был необычным обычным ребенком. Казалось бы, все как у других малышей, а вот и нет! И глаза-то горят ярче. И подвижнее других, и смелее, и отчаяннее. Строгие родители с ним обходились мягче, чем со старшими детьми. А как иначе, если он смотрит на тебя, точно в сердце заглядывает. Видела я его часто в своем и его детстве. Юношей его я не встречала. Позже мне папа сообщил, что он погиб, проходя службу в армии. Мне и сейчас больно думать о том, что его нет. По словам папы, авария произошла, когда Шаукат с отделением солдат ехал в кузове грузовой машины. Они направлялись на учения. Шаукат сидел с левого края. И когда их машина столкнулась на большой скорости со встречным грузовиком, удар пришелся как раз по нему. После этого случая папа, отправляя меня в путешествия, заклинал не садиться в левом ряду кресел автобуса. Да и я своей тринадцатилетней дочери не раз говорю об этом.
Я не была слишком общительным ребенком. Большую часть времени проводила за книгами и наблюдениями из окна. Когда бабушке надоедало видеть, как я читаю или высматриваю, она выгоняла меня на улицу. На соседней улице жила девочка, которую звали Айсылу. Ее бабушка и дедушка были учителями на пенсии, которые в свое время учили и моего отца. Бабушка их не очень жаловала. Она рассказывала, что в молодости бабушка Айсылу, поехав в Москву, вернулась с париком на голове. Могу себе представить, как тогда отнеслись к этому односельчане. Айсылу была легкой и веселой девчонкой, видимо, пошла в бабушку, которая и в старости красила брови и губы. Она флиртовала с деревенскими мальчишками.
Я очень хорошо слышу. Различаю даже десятые тона. Наверное, могла бы стать композитором. В музыкальной школе делался упор на исполнение произведений. Я ненавидела специальность. Бесконечные этюды. Постоянные замечания Полины Семеновны, что я слишком напрягаю кисть. Фантазию не развивали. Но на уроках музлитературы мы часто писали сочинения о той музыке, которую слушали. Чего я только не представляла, какие только картины не рисовала. Главное, закрыть глаза и дать музыке входить в тебя. Я никогда не понимала тех, кто раскачивается в такт музыке. Я всегда замираю, когда слушаю музыку. Мне кажется, что движениями, которые тоже имеют свое звучание, можно спугнуть музыку. В зависимости от того, как и где слушаешь, по-разному ее воспринимаешь.
Я любила в детстве слушать сад. Вставала в центре сада. Устремляла глаза в дальнюю точку. Вначале я слышала общий гул листвы. Потом из этого гула выделялся шорох поспевшего мака в коробочке. Кусты имеют более высокий тон, чем деревья. Ветер, дующий со стороны магазина, доносит говор людей. Мысленно пытаюсь найти соответствующий музыкальный инструмент для воспроизведения того или иного звука.
А еще мне нравится представляться. А представляла я себя чаще всего балериной. Я напевала любую музыку, иногда это даже был гимн Советского Союза, и двигалась в такт музыки. Бывало наоборот. Я делала какое-либо движение, а мысленно напевала мотив, который бы иллюстрировал движение.
На свете столько языков! Кроме упомянутого языка танцев, можно выражать свои чувства одеждой и поведением. Или прической. Отсутствие оной — протест. Просто люди слишком поверхностны. И не видят и не слышат друг друга. Ведь по внешнему облику можно много чего узнать о человеке, я имею в виду внутреннюю жизнь.
Будучи у бабушки, я ни на минуту с ней не расставалась. Ходила с ней по всем ее делам. Однажды, возвращаясь с ней с поля, где была посеяна наша картошка, я вдруг стала говорить, что Бога нет. Я была пионеркой и, как мне казалось, ни в какого Бога не верила. Бабушка не стала возмущаться, разубеждать меня. Просто сказала: “Не говори мне такое”. Бабушка почти не говорила со мной о Боге. Иногда упоминала о нем, если я вела себя неподобающе. Отвечала на мои вопросы о рае и аде. Хотя я была пионеркой, крупицы веры во мне все-таки имелись. И, бывало, мы вели религиозные беседы.
У бабушки были серые глаза, а у папы — зеленые. Мама иногда говорила, что у папы глаза как у кошки. Наверное, зеленые глаза были у моего деда, которого ни я, ни папа не видели. Бабушка родила папу, когда он уже погиб. Другой мой дед тоже пропал без вести на войне.
У бабушки был прямой красивый нос. Вообще, у нее был благородный профиль. Иногда мы с бабушкой лежали днем, после обеда в чулане. Она быстро засыпала, а я ворочалась, пристально смотрела на нее. Иногда представляла, что она умерла и лежит в гробу. Становилось невыносимо горько, начинало щекотать в носу, глаза наполнялись слезами. Но почему-то эти ощущения были почти сладостны.
Бабушка, сад, книги. Так вкратце можно было охарактеризовать мое пребывание в деревне. В библиотеке, которая располагалась в клубе, книг было мало. Все они были старые, покрытые пылью. У меня сложился свой принцип подбора книг. Я обязательно брала сказки, которые любила читать лет до шестнадцати, сборник стихов, что-то из русской классики, что-то детско-советское. Книг зарубежных авторов почти не было.
В одно из первых посещений библиотеки я обратила внимание на самый толстый том. Это был Баратынский 1937 года издания. Читая его, я часто впадала в задумчивость. Мне было двенадцать лет. Стихи Баратынского меня поразили. Меланхолией, более тяжелым, чем у Пушкина, языком. А еще, как тогда мне показалось, его поэзия была умной. Оказывается, поэзия может быть разной. Это было так не похоже на то, что я читала прежде. У человека много глаз. Лишь одну пару видно — ту, которая на лице. Остальные скрыты. Да о них многие и не знают. Баратынский открыл мне взгляд на жизнь и на человека другими глазами.
Как бы мне хотелось вернуть бабушку! Мне не хватает ее спокойного уверенного голоса, ее скупой ласки. Ее доброго молчания. Но если было бы возможно ее вернуть, что бы я ей сказала? О чем бы спросила или что рассказала? Какой высший смысл мог бы заключаться в нашей встрече? Прошлое должно остаться в прошлом для того, чтобы оно “стало милым”.
Бабушка держала овец и кур. Моей обязанностью было собирать по вечерам яйца. В сарае, на втором этаже стояли ящики с сеном, где куры откладывали яйца. Было три-четыре таких места. А кур было чуть более десяти. Забирая яйца, нужно было одно обязательно оставить. Видимо, для кур это была условная метка, обозначавшая, где нужно сидеть. Мне нравилось, поднявшись на две перекладины лестницы, смотреть, как куры сидят с серьезным видом. Иногда я их гладила. А они позволяли себя гладить. Правда, иногда какая-нибудь не в меру беспокойная курица с возмущенным воплем вскакивала со своего места и носилась по двору, яростно кудахча. В таких случаях бабушка была очень недовольна. Зато была довольна я. Мне всегда нравилось нарушать спокойный ход вещей каким-либо поступком. И сейчас нравится. Я всегда была врагом скуки.
Иногда яиц было меньше, чем положено. Это значит, одна из кур захотела вывести цыплят, откладывает яйца в укромном месте и сидит на них. Мы с бабушкой начинаем поиски заблудшей курицы. И когда находим ее и забираем ее яйца, двор оглашается уже не возмущенными, а горькими воплями несчастной. Мне ее жалко.
Бабушка варит для кур неочищенную картошку. Потом толчет ее, засыпает туда какое-то пшено. Вываливает из котелка в большой таз. Середину картошки накрывает тазиком меньшего диаметра вверх дном, чтобы куры не натоптали всю еду. И, подзывая птиц скороговоркой: “тип-тип-тип-тип-тип”, выставляет корм на середине двора.
Иногда мы кормим кур зернами пшеницы. Но нечасто. Это деликатес. Впрочем, когда бабушки нет дома, я то и дело захожу в чулан, где хранится пшеница, набираю ее полную горсть и с радостью кидаю курам. Причем кидаю вверх, и зерна падают на них фонтаном.
У кур есть свой начальник. Это петух. Однажды папа привез с птицефабрики цыплят. Среди них было несколько петушков. Когда они набрали соответствующий вес, несколько из них пошли в суп. Остались двое. Один отличался воинствующим характером. Он то и дело нападал на кур, на людей. Но особенно доставалось другому петушку. Несчастный прятался от обидчика, где только мог. Но вынужден был выходить из своего укрытия, когда раздавалось бабушкино “тип-тип-тип”. Злой петух отгонял его от пищи. И тот часто оставался голодным. Петуха-воина зарезали. Произошла метаморфоза. Петух-слабак превратился в петуха-воина. Невозможно было выйти из дома, чтобы он не кидался на меня. У крыльца стояла палка, с помощью которой удавалось отогнать задиру. Петух караулил входную дверь. Стоило ее приоткрыть, он норовил тут же клюнуть в ноги выходящего. Однажды я набрала полный ушат воды и, слегка приоткрыв дверь, вылила ее на петуха. Это его еще больше раззадорило. Я проделала это несколько раз. Ничего не помогало. Мокрый и злой, он продолжал меня караулить. Я начала его уважать.
Мне нравилось наблюдать за жизнью кур. Как они роются в земле, выискивая червячков. Как, вдруг замерев, услышав громкий звук, вытягивают свои маленькие головы, мелкими движениями поворачивая то в одну, то другую сторону. Мне нравится заглядывать в их бесстрастные, ничего не выражающие глаза. Иногда я пытаюсь их поймать. Но они почти неуловимы.
Наш двор представляется мне маленькой страной, которой правили бабушка и я. Куры, овцы, утки были нашими подданными. Яблони, кусты вишни и крыжовника, помидоры и огурцы — тоже наши подданные. Без нашего внимания они зачахнут. Я с удовольствием вместе с бабушкой поливала растения. Воду тратили аккуратно. Ведь ее приносили издалека.
Одним из любимых моих занятий в деревне была игра в бадминтон. Играли перед воротами дома. Чаще всего с мальчиками. Они быстрее осваивали игру. Играли по вечерам. Когда у деревенских детей заканчивалась работа по хозяйству. К нашим воротам подходили незнакомые мальчики. Вскоре я познакомилась со многими из них.
Все татарские ребята плохо говорили по-русски. В татарских школах, конечно, были уроки русского языка. Но дома-то говорили по-татарски. Я старалась говорить тоже по-татарски. Я ходила в городе вначале в русский детский сад, потом в русскую школу. Это был сознательный выбор родителей, поскольку преподавание в институтах велось на русском. В какой-то момент мне стало проще и легче общаться на русском языке. Поэтому папа велел говорить дома только по-татарски. Мама рассказывала, что в младенчестве, когда меня отвезли к бабушке, я лопотала только по-русски. Но через три месяца напрочь забывала русский язык и говорила только по-татарски. Так происходило несколько раз. Пока во мне не улеглись смирно и удобно оба языка. К сожалению, сегодня я владею лишь разговорным татарским. И, переводя стихи татарских поэтов, вынуждена иногда пользоваться словарем.
Однажды в детстве я была свидетелем такой сцены в трамвае. Две женщины оживленно говорили на татарском языке. Потом одна из них обратилась к стоящей рядом модно одетой даме с какой-то просьбой. Та возмущенно ответила: “Говорите по-русски!” Мне стало обидно за родной язык. А с другой стороны я стала стесняться того, что тоже татарка. И такие чувства испытывали многие мои городские сверстники-татары.
Татарский язык в школе во времена моего детства был обязательным лишь для татар. Но самое неприятное было в том, что он входил в программу за счет других предметов два раза в неделю: один раз за счет рисования, другой — вместо физкультуры. Мне нравилось заниматься татарским языком, но не меньше хотелось рисовать и бегать-прыгать на уроке физкультуры. Теперь татарский язык в нашей республике обязателен для учеников всех национальностей. Забавно следующее соотношение времени, отведенного на языки, в специализированной английской школе, где моя дочь учится в восьмом классе: русский язык — три раза в неделю, английский — четыре, татарский — пять раз.
Рамиль и Шамиль — одни из ближайших моих друзей в деревне. Они живут почти напротив от нас, слева от Рабиги апы. Их мать, Гульнур апа, и летом ходит тепло одетой. На ней всегда шерстяной жилет и нечто вроде ватника. На голове, как у всех деревенских женщин, платок, концы которого она скручивала и обматывала вокруг головы. У ее матери, Фатихи апы, — витилиго, болезнь, при которой на коже по неизвестным причинам возникают белые пятна. Маленькие белые пятнышки появились у моей матери в тридцать с небольшим. Скольких врачей и “лекарей” она обошла! Помню какое-то дорогое лекарство из Кубы — флакон с темно-коричневыми капсулами. Оказывается, на Кубе каждый десятый человек болеет витилиго. Все оказалось бесполезным. Белые пятнышки разрастались, соединялись, образовывая большие пятна. Особенную неприятность доставляли маме пятна на лице. Она пользовалась тональным кремом. Сейчас моей маме пятьдесят шесть лет, и она стала белокожей.
Такой же белокожей была мать Гульнуры апы. Можно сказать, бабушка с ними дружила. Но понятие дружбы в деревне носит странный характер. Ничто не мешает дружащим сторонам изрядно сплетничать за глаза друг о друге. В последние годы жизни отношения между Гульнурой апой и моей бабушкой испортились. Та сказала кому-то, что бабушка сглазила ее корову. А бабушка от кого-то услышала. Ее возмущению не было предела. Наверное, это идет еще со средних веков, когда уличение в колдовстве считалось страшным грехом или клеветой.
Рамиль был старше меня на один год, а Шамиль — младше на два года. Совершенно не похожи друг на друга: Рамиль — в мать, смуглый, раскосый и курносый, Шамиль — в часто пьяного отца, посветлее лицом, большеглазый, с длинными ресницами. Мы часто сидели на бревне около моего дома, грызли семечки и болтали обо всем. Однажды Шамиль спросил меня: “Ты хочешь выйти замуж?”. Я ответила, что не знаю, но, наверное, хочу. Он возмутился. Почему все девчонки хотят замуж?! Ведь ничего хорошего в этом нет. Мужья будут жен своих бить. Мне было неловко, фактически он признавался, что его отец бьет мать. В моей семье не принято было выносить сор из избы, хотя бывало всякое.
К моим воспоминаниям об эби примешивается горькое чувство того, что я не говорила ей о своей любви. Я была недолюблена, недоласкана своими родителями. Бабушкина любовь компенсировала недостаток родительской любви. Если бы не было в моей жизни эби, я была бы несчастнее.
Какое чудо — память! Один из летних дней. По нашему дворику туда-сюда снуют куры. Эби пошла за молоком. Я захожу в сад. Из-под кустов крыжовника слышен вой соседских котов. Я тычу туда палкой, выгоняю их. Ем ягоды крыжовника. Слушаю ветер. Еще не знаю, что жизнь — нелегкое занятие. Что однажды постригусь наголо из протеста против не помню чего, что не раз буду плакать, зарывшись лицом в подушку. Буду вспоминать эби. Иногда плакать и улыбаться при этом. Эби была, есть и будет в моей жизни. Не о ней ли будет моя последняя мысль на земле…