Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2007
От смеха балансирую к слезам
И снова в смех. Виват аплодисментам!
Ника Батхен. Вуаля!
Чтобы в театре, особенно в театре абсурда, не закричать “виват” раньше времени, то есть не кликнуть “биса” невпопад, надо все же осознать, кто на сцене.
На сцене — поколение, еще недавно ходившее в молодых. Поколение некст (“после вас!”) — кажется, так они поименовали себя в сумятицу 90-х. Теперь они уже держат репертуар.
Ушли мальчики Державы, вынесшие на своих плечах Великую войну. Опростоволосились спасеныши войны — последние идеалисты, верившие в коммунизм и пытавшиеся облагородить систему. Пережили советскую власть дети послевоенной разрухи, в коммунизм уже не поверившие, отказавшиеся делить с системой ответственность, демонстративно ушедшие в “сторожа и дворники”. Их младшие братья, прицелившиеся было в космонавты (а девочки — в балерины), получили Афган и конфирмовались в этой новой войне, которой никто не ждал. Следующее поколение сказало: в космонавты? Ищите дураков! Мы лучше в финансисты (девочки — в путаны). Такая самоаттестация была не случайна: поколение конфирмовалось в 1991-м — рынком. Ни Державы, ни Цели. И мир не тот. “Короче, участок планеты, где нас по случайности нету”.
Появились они на свет точнехонько в брежневскую эпоху. Уже без хрущевских оттепельных заморочек, но еще без олимпийского бойкота, предвещавшего развал. И соцлагерь на месте, и научно-техническая революция объявлена, и мировой порядок подтвержден в Хельсинки, и полузапретные тексты гуляют в полуразрешенном самиздате. Кулисы в порядке. Надо выходить на сцену.
Моя героиня рождается в 1974-м. Место рождения — Ленинград. Город-колыбель. Сердцевина мифа. Середина эпохи.
“Выросла в маминой библиотеке в роскошной даче на Каменном острове… В 1990-м уехала с семьей в Израиль. В 1994-м вернулась, в 2000-м восстановила гражданство России…”
Нестандартный, надо сказать, вариант. То ли слезы, то ли смех. Но главный виват аплодисментам — дальше:
“…Постоянного места жительства нет, обитает в Москве… Много путешествовала… Работала рыночной торговкой, парикмахером, рерайтером (не знаю, что это. — Л.А.), горничной, заправщицей на бензоколонке, верстальщицей, менеджером по персоналу и это еще не все…”
Дайте отдышаться. У меня ощущение, что издательскую аннотацию к первой книге Ники Батхен писал мастер. А может, сама героиня? Впрочем, скорее кто-то из редакционных остроумцев. Почему я так думаю? Еще и потому, что названию книги (“Снебападение” — вот так, одним словом) подыгрывает название издательства: “Самолет”. Сговорились, что ли?
А впрочем, и в этом — что-то от эпохи. От брежневского времени. Никто не требует искренности, но обязателен этикет. Ничто еще не посыпалось, но все замерло в невесомости. Никто ни во что не верит, но все исполняют роли с азартом, едва ли не издевательским. Театр, карнавал! Абсурд! Фэнтези!
Продолжаю характеристику героини:
“…Толкиенист, ролевик, мастер ролевых игр. Поставила более десяти проектов…”
Все. На этом я биографическую справку кончаю. Далее — поэзия.
Не мы
устроили пир во время чумы.
Не мы
построили мир в границах тюрьмы.
Не мы
взрастили кумира у Колымы.
Ворвались в эфир на окраине тьмы —
не мы!
В этом манифесте черты отвергаемого мира сцеплены вроде бы логично (от Москвы до самых до окраин), но смыкаются все-таки не по абрису “тоталитаризма”, описываемого объективно, а по мелодическому ритму, извлекаемому из этого “не мы!”
А действует “не мы” — потому что обращено к “мы”, овеянному легендами. Даже не поминая Замятина, а удерживаясь в пределах поэтических ассоциаций, можно почувствовать сверхплотность этого слова. “Мы живем, под собою не чуя страны…” “Мы брали пламя голыми руками…” “И все-таки прорвемся мы…”
Этой-то символике и отвечено контрапунктно: “Не мы!” Создав такой ритмический афронт, можно дальше перечислять что угодно. Колыму. Раду. Падение Иерусалима в 1187 году. Холмы Бродского. Стены древнего Кремля.
Вот, пожалуйста: “Утро красит нежным светом кляксы луж…”
Мир разорван, рассыпан, лежит кучами осколков. Но каждый осколок напитан запахами, пронизан смыслами, кровоточит связями. Мамина библиотека, вроде бы скомпенсированная работой на рынке, на бензоколонке, на загадочном (для меня) рерайтерском поприще и на прочих флангах карнавала, — библиотека эта вопиет из-под развалин. Видать, не прошли даром для “поколения некст” университеты отцов и дедов, пройденные в советскую эпоху. Литературные ассоциации посверкивают
сквозь “хаос бессмыслицы”. Дон Кихот, шлепнувшийся в кляксы луж, изумленно взирает на мельницы.
Песенка о стенах Кремля, ритуальная для 30-х годов, — это пример простецкий. Есть ассоциации и потоньше, и поглубже. “Не метаться Москвой в карете”. Грибоедов? “Сквозит слезой окно в Европу”. Пушкин, конечно. “И архангел парит над нами, будто Гаммельнский крысолов”. Цветаева? А это: “Жена у капитана прочней, чем паруса, — навстречу урагану шагнет глаза в глаза, удержит ставку, даже играя баш на баш, и вместе с экипажем пойдет на абордаж”. Узнали? Некрасов, пропущенный через Коржавина: “В горящую избу войдет”… “А избы горят и горят”…
Или вот это: “И хочется порою обернуться, как Лотовой жене, взглянуть назад — следы в песке за каждым остаются. Вот дом. Вот сын. Вот дерево. Вот сад”. Сначала вроде бы Ахматова, а потом… Блок.
Ночь, улица, фонарь, аптека… Кажется, абракадабра деталей, разброс предметов, бред видений. А в сущности — мир, обкатанный великими предшественниками… только следы перепутаны.
При этом предметная зоркость — поразительная. Прежде чем идет ссылка на Мандельштама, вы опознаете “жир фонарей” в том, как “ночь на улицы льет фиолетовый лед”. Вам даже “поребрик” не нужен (хотя без него не обошлось), чтобы узнать, какой город здесь описан.
Целое теряется в небытии, а детали непреложны. Шедевр неведом, но какова “ножка в углу картины”! По одной фразе: “Сновать до рынка за белой курой” — вы узнаете одесскую домохозяйку, сбегавшую на Привоз. Во фразе: “Что, красавица, глядишь, огоньки отчаянны? Я не злой, я только лишь очень опечаленный” — воспроизведен неподражаемый русский кураж.
А вот пейзаж иерусалимский: Стена Плача, увиденная через прищур тщеты и безнадежности. Проходишь по крестной тропе…
…а пока
бумажки желаний пихают в бока,
чужие надежды и цели
за день забивают все щели.
Ночами арабы сгребают в гурты
кусочки молитвы, обрывки беды
и жгут, отпуская далече
слова и сословия речи.
Душу по шву можно распороть об эти камни, а деваться некуда: такова планета, где мы по случайности оказались. Куда ни ткнись — карнавал, маски, роли. “Ангелочки белой глины, расписное баловство, по обветренным витринам караулят Рождество”.
Что еще интересно в этой маскарадной вязи: петли неожиданных созвучий. “Обветренные витрины”. Магия случайного родства слов. Это даже не “находки” (хлеб филологов), это искрящий флер по всей стиховой поверхности. “Гордая Герда”. “Фаллическая фея”. “Изольда — изо льда”. “Окурок, курица, корица”. “Потеря Питера”. “Аборт с Арбата”…
Иногда целая строка выткана так, что этому позавидовали бы доктора элоквенции времен Ломоносова и Тредиаковского. Тогда эти упражнения показывались как фокусы. Теперь, похоже, они концептуальны.
“Вокруг враги, венки, вериги”. “Робки рябины у реки”. “Пепел опал на подол”. “Портя портреты потеками памяти”…
Не от слез ли эти потеки? Вязь словесная — не от святой ли жажды удержать мир от окончательного распада? Связать ткань словесными петлями?
Сохранить если не смысл целого, то следы смысла — вот цель сращения слов, “помнящих” былые сцепления. Или просто цепляющихся друг за друга, как ветки перед сметающим все потоком.
Поколение некст, поколение микст… Бродяги, бомжи. Распавшаяся реальность, сращение распавшегося. “Неохотный ряд” — слышите, как помимо чисто словесной игры неохотно распадается ряд? “Шоссе Экклезиастов” — чуете, как помимо ритуальной усмешки над энтузиастами советской эпохи охватывает душу печаль, возрастающая от многого знания? “Сумма сумятицы” — видите, как подымается стих от русской смуты и от рокового сумета к той сумме, вне которой не мыслят мира великие систематики от Фомы до современных консомматоров мироздания?
Каламбуры Ники Батхен — упрямство души, не согласной отдать мир хаосу, хотя хаос охватывает.
Театр Ники Батхен — карнавал смеха, скрывающего слезы. “Я требую сто лет ходить, куда не надо, стирать соленый грим на трафаретных ртах”. Рты — трафаретные, роли — притворные, грим — игровой. А почему он соленый, понятно?
Поэзия Ники Батхен — прощание с миром, который забыл с ней поздороваться. Круговерть. Забытье. Бесследность. Письмо в никуда. Абсурд.
Пусть струятся в земной круговерти
наши судьбы, летя в забытье, —
сохранится снежинкой в конверте
невесомое имя твое.
Нет ничего более сохранного, более весомого, важного, вечного, чем дуновение слова, силящегося угадать смысл в представшей бессмысленности.
Вуаля!