Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2006
            * * *
Когда затихнет трепет вдохновенный 
пред музыкой изменчивой вещей, 
и вот они — уже обыкновенны 
при жестком свете ясности моей.
Замечу я, что стало больше праха 
мушиного меж рамами окна, 
что третий день соседскую рубаху 
качает ветром посреди двора.
И в луковке слезящейся, и в щепке, 
в развенчанном, низвергнутом миру 
ни повода, ни крошечной зацепки 
для нежности своей я не найду.
Но, может, там, где музыка звучала, 
в предметах голых — в трещинках, в пыли — 
я вдруг иное обрету начало — 
для верности суровой и любви.
 
            * * *
Ноябрь.
Так тихо на душе —
как в роще бледной и невзрачной.
И в этом качестве уже
мы с ней, наверно, равнозначны.
И кровь скребется о висок, 
и на волокнах под корою 
тихонько тренькает жучок, 
и лист летает надо мною.
И возникают лишь на миг 
провала в медленном дыханье 
вороны судорожный вскрик 
и жесткий спазм воспоминанья.
 
            * * *
                                                      14 октября, полдень
Душа, запомни этот свет 
деревьев октября 
на много лет — от многих бед 
ему спасать тебя:
гореть в проулках скользких снов, 
в кромешной злой зиме, 
где соль земных первооснов 
не светится в тебе,
где тащат хряка — пилит тишь 
в предсмертной он тоске, 
и мир висит, и ты висишь 
на мерзлом волоске.
И если даже упадешь,
в себе едва-едва
ты свет почувствуешь, как дрожь
живого существа.
 
            * * *
Сквозь чад и снег, и морок лет, 
сквозь дебри дрем и слов 
куда спешишь, земной поэт? 
На зов первооснов?
Старик то будет иль звезда, 
дорога иль репей, 
валун иль черная вода — 
тогда склонись над ней:
и вздрогнет новый образ твой 
в замшелой той тиши 
пред бездной нищей и слепой 
еще земной души.
 
            * * *
…А в памяти — просторно и светло,
как в мире, наспех выбеленном снегом.
И, кажется, совсем недалеко —
за поворотом,
за собачьим следом —
сгорает день,
с “продленки” я бегу,
и лепят дети бабу по соседству,
и шлак печной дымится на снегу
ко мне щекой прижавшегося детства.
 
            * * *
“И когда он снял седьмую печать, сделалось
безмолвие на небе, как бы на полчаса”
(Откровение)
Была ль снята седьмая та печать?
Здесь тишь стоит безмерная от века.
И так тепло и сладко засыпать
в отцовском доме, ожидая снега.
Трубач ли пьяный в поле протрубит,
а может… ангел — первый иль последний —
все ничего… В глуши селенье спит,
не чая ни суда,
ни искупленья.
            * * *
                                                            В. Б.
Смотри, мой друг, боярышник растет! 
А это значит — в стылый день настойка 
по горлу влагой жаркой проскользнет, 
оставив после аромат нестойкий.
Ну, что ты ищешь в захолустной тьме, 
каких еще унылых откровений?
И что тебе в расхлябанной зиме 
бормочет глухо демон или гений?
И все же жизнь еще благоволит 
к обоим нам — на утлом промежутке 
меж двух озер боярышник горит 
немым огнем, 
нетронутым и чутким.
            * * *
“Душа сухой обязана пребыть”
(В.Ефимов)
Душа сухой…
А, впрочем, все равно:
моя мокра, как будто нос щенячий,
как в утренней испарине окно,
как летом в луже воробьиной мячик.
Душа сухой обязана…
Но нет…
Живет себе — темна и безотчетна.
И в шатком снеге вдруг находит след
других шагов, уверенных и четких.
А там — за ним
слепой огонь горит,
и выхватив случайно из снежинок,
он болью жадной душу прокалит
и высветлит до тоненьких прожилок.
            * * *
Слабо колышется снежная сетка.               
Холм и береза, на ней                                 
пара ворон, что на тоненьких ветках          
кажутся взгляду крупней.                             
Что же за ним — за нехитрым пейзажем,     
если однажды легко                                     
взгляд древоточцем в немыслимом раже     
вдруг пробуравит его?                               
Тьма ли столетняя, пыль, паутинка,
в стенке изогнутый гвоздь,
Божье чело, воровская ухмылка,
близкая жалоба звезд?
Или, быть может, за ним бестелесность
сирым дитем голосит,
рвется с изнанки в открытую местность,
в трещинке каждой сквозит?
 
Сверчок в радиоприемнике
“Тяни последнюю ноту”
(Луис Макнис)
Зачем он забрался туда, дурачок,
в сплетения пыльной проводки
оглохший от треска эфира сверчок,
от музыки близкой и сводок?
И все же свербит он в короткой тиши
и, вроде бы, даже отважно —
со страху ли, сдуру, по зову души,
с отчаянья? Впрочем, неважно,
И можно в запечье сбежать и заснуть,
но знает одну он заботу:
меж музыкой Гайдна и Баха тянуть,
тянуть до конца свою ноту.
            * * *
Приходит час и страху увядать
иль рваться пряжей в темноте сердечной,
и скрипке сипло за окном играть
в глухом дворе о временном и вечном,
где плакальщиц воронья суета 
у красного раскрытого футляра. 
И станет вдруг доступна простота 
твоим стихом зашептанного дара
неспешно жить,
смотреть в свое окно,
лущить фасоль,
тянуть за словом слово
и наблюдать как светится вино
меж пальцами в стакане стограммовом.
Все хорошо…
Еще хранит тепло
сиротское, беспамятное, птичье
карман глубокий старого пальто,
в котором ты найдешь лишь пару спичек
да медный грош с табачинкой сырой,
прилипшей крепко к полустертой решке.
Все хорошо…
Над бездною с тобой
чертополох,
боярышник,
орешник.
 
            * * *
О, если б мне в прозрачный пузырек 
набрать чуть-чуть сегодняшнего солнца, 
и чтобы этот благодатный сок 
мерцал и жил, и трепетал на донце.
Я в темный полдень ставил бы на стол 
его, где хлеб, солонка и чекушка, 
иль ночью горклой, от кошмаров зол, 
тихонько б клал на мокрую подушку,
чтоб жгучим светом захлестнуло сны… 
Мой пузырек, ты, как настой чесночный, 
спасешь меня от всех чертей зимы, 
как водится, бесснежной и бессрочной.
 
            * * *
Не выдаст Бог. Свинья не съест. Кривая 
в последний миг с окраин бытия 
на свет центральный выведет. Я знаю: 
все сущее, живущий, за тебя.
И камень раскрошившийся, и льдинка, 
стена сырая, пузырек в стекле, 
орехов горечь, паданцев кислинка, 
волшебная трава на пустыре.
Они с тобой… И так случиться может — 
зажжешь утраты тоненький огонь, 
и снег внезапный на плечо положит 
большую милосердную ладонь.