Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2006
Наталья Аришина. “Терновник”. Стихотворения. — М.: Предлог, 2003; “Поблажка”. — М.: Кругъ, 2006.
Нелегко выделить главное свойство в поэте — в любом, а в таком, как Наталья Аришина, тем более. К слову сказать, она называет себя поэтессой, и, может быть, где-то здесь и надо искать то самое главное свойство. Но женственность или женскость — лишь черта натуры, характер поведения, даже внешность, если хотите. Мы же говорим о творчестве. Об аришинской поэзии, лично мне известной не менее тридцати лет, если не дольше. Проще говоря — с литинститутской поры…
Конечно, то, что стоит за стихами, иногда препятствует прямому общению с текстом. Но если я встречаю, например, посвящение достаточно не старого стихотворения “Ехал на маленьком ослике лекарь…” — Борису Рыжему, то мне нисколько не мешает знание того, что когда-то Борис восхитился этим стихотворением, звонил автору (не авторессе, честное слово) из Екатеринбурга, взахлеб хвалил, а когда ушел из жизни, появилось посвящение — уже его памяти…
У Аришиной много стихов, поминающих близких ей людей. “Я — плакальщица. Вот и вся разгадка”. Плач — традиционный жанр, особенно в русской поэзии, особенно в женской (скажу так!). Увы, многие уходят бесследно — только, может быть, поэзия и способна хоть как-то вернуть человека, его имя и дело. Возвращая людей, верней — память о них, Аришина не гонится за громкими именами, дабы каким-то образом и самой укрупниться за чужой счет. Что касается поэтов, она чаще всего окликает тех, кто не слишком прославился или уже несправедливо подзабыт. Светлана Кузнецова, Вячеслав Пушкин, Ян Гольцман… О них надо вспомнить, Аришина сделала это. Ведь так мы позабудем и самых незабвенных — Соколова, ушедшего почти десять лет назад, Таню Бек, еще, кажется, вчера широким шагом ходившую по Москве, или по Кельну…
У Аришиной два больших стихотворения обращено к Татьяне Бек. “А теперь догорел и светильник Тани — / и хронически не хватает света” (“Большая Суша”). Становится очевидным, что весь прошлый год, когда в основном писалась книга “Поблажка”, прошел в раздумьях об этой потере.
Неправда, что она рвалась туда,
где тайны ремесла уже не тайны,
где ямб уже не может надоесть,
а друг не обойдет на повороте,
и к морю не рвалась, и никогда
не шлялась у заветного обрыва,
чтоб невзначай в пучину заглянуть.
(“Она блуждала в смешанном лесу…”)
Собственно, это — диалог, начатый давным-давно. Татьяна Бек — чуть ли не единственный литератор, отозвавшийся о книге “Терновник” в печати. Послушаем ее: “В стихах Натальи Аришиной… всегда было вдоволь воздуха и пространства. Ветер, колыханье туч, громы существуют в этой лирике как параллели к человеческой жизни, вдруг пересекающиеся в сетчатке художницы… А еще она — пророчица, колдунья, плакальщица… на чем не без гордости настаивает. “Я вас переживу, я, старая вещунья,/ с душою беспощадной, но живой./ Как тень седа, устав от полнолунья,/ по-прежнему колдую над строкой”… Она суеверна: толкует сны, гадает и загадывает, верит в приметы. Но главное, что за этим — вера в неслучайность призвания, в тайну высшей доли, в сладкую тяжесть дара. Аришина заверяет: “Когда стихи согреты тайным жаром,/ невидимо горя, — / поверь, они сработаны недаром,/ загадочны не зря”… (— Конечно, недаром и не зря, — откликается ей читатель, — а то я не чувствую, где правда и доподлинность!)… В поэмах Аришиной интонационный спектр расширяется: тут она прозаичнее и реальней, ироничнее и веселей. Как говорится, прикольнее! А поэма “Бекешка” посвящена — по старой дружбе и по смешному созвучью имен — мне. Чем я очень горжусь”.
Ну, что ж, о поэмах пора сказать.
Жанр — штука текучая, и не им как таковым занят автор в первую очередь. Русский поэт — по преимуществу лирик. Русский читатель — тоже лирик. Редкие мозги в России были забиты кусками из поэм. Говорят, Маяковский наизусть знал “Онегина”. Маленькая поэма — жанр неопределимый, кроме количественного показателя: она — поэма маленькая. Не думаю, что автор, принимаясь за осуществление замысла, ставит цель количественную. Все зависит от дыхания. От природы поэта.
Лирическая природа Аришиной продиктовала ей свой путь в поле поэмы. Аришина никогда не страдала лжелирическим эксгибиционизмом, показательными рыданиями и воем по самой себе — всем тем, что совершенно не подходит поэту традиции и попросту традиционному человеку. Новые времена — отнюдь не повод для беспардонного беспамятства. Проще быть забытой, нежели забыть.
Ее поэма — это прежде всего работа творческой памяти. В основе памяти лежит верность форме в бесформенном мире. Не надо быть большим специалистом в области стихосложения, чтобы сразу же — или постепенно — услышать в аришинской строфике старинный лимерик. Мало этого, она берется соединить невольно созданную строфику — в сюжет. Современная поэзия успела подрастерять эту архаическую вещь — сюжет. Сюжетостроение Аришиной выглядит настолько естественно, что и в голову не приходит, читая ее, что за возвращением сюжета в поэму стоит немалое усилие, если не вызов. И “Милый деверь”, и “Бекешка” — это русские стихи о русском человеке в России. Герой “Деверя” — интеллигент, “Бекешки” — простолюдин, но это он, русский человек в историческом хаосе, то и дело постигающем его отечество.
Ценности, о которых хочется вести речь, идут от автора. Это его, авторский глаз выхватывает в судьбе персонажа те линии и черты, которые определяют персонажа как личность, не растекшуюся в аморфности существования. Автор дает герою то, что он сам любит. Тут важна Москва. Аришина пишет Москву, в которой живут и мучаются люди, пронизанные московской стужей, московскими разговорами, московскими байками, московской горечью и московской разнузданностью — словом, всей Москвой.
Нет натяжки в том, что “Бекешка” — прямая перекличка с Москвой нэпа, с теми временами, которые пародийно очнулись в нашем нынешнем времени, еще более, кажется, ужесточась. Есть общий ход исторической российской судьбы, для Аришиной определяемой и оправдываемой такими явлениями, как Пушкин и Гоголь. Само возникновение ее маленького человека в ее маленькой поэме — оттуда. Ее открытые и косвенные цитаты рассчитаны на опытного читателя. Не помня альбомного экзерсиса Пушкина — “Душа моя Павел, / Держись моих правил…”, обращенного к сыну князя Петра Андреевича Вяземского Павлуше, трудно до конца понять авторскую волю к передаче пушкинского содержания самой Москвы, не говоря о потаенной улыбке авторской музы.
Постмодернизм? Да хоть бы и так. Но это не так. Потому что постмодернизм — отрицание. А здесь, у Аришиной, — утверждение и оправдание. Ведь если в ее поэме появляется одушевленный памятник (Гоголю), то не затем, чтобы плюнуть в Медного Всадника и в поэму об оном. И если ее простонародный герой — искалеченный бывший солдат Пушков — дает свою версию Пушкина, то вовсе не для того, чтобы этого Пушкина, заодно с Гоголем, потоптать солдатскими сапогами. В солдатской версии наш великий поэт — личность легендарная, целиком выдуманная и с ног до головы трагико-комедийная, его дуэль — исключительно на почве ревности, однако, когда он уже “не вставал с постели”, “Женка к Гоголю, плача, пошла”.
Гоголь охнул, слезой залился,
на фатеру к нему подался.
Стыла Мойка во льду,
друг метался в бреду,
и снежок возле окон вился.
Друг очнулся и вынул брегет.
— Вот, на память, Васильич, мой свет.
Видишь, выжить не чаю.
Все тебе поручаю.
Лучше русской словесности — нет!
Это улыбка, конечно. Эпос, штука серьезная, тут ни при чем. Основная часть аришинских стихов — лирика: фрагменты (в тыняновском понимании) и сюжеты, миниатюры и баллады, зарисовки и песни (отнюдь не эстрадного толка). Столь же свободна она и в интонациях, и в размерах, и в самой графике стиха. Ямбы-хореи чередуются с трехсложниками, короткие строчки (“Вьюн ты, вьюн”) — с длинными (“Убегаешь в поля, как верблюдица спишь на соломе”) и очень длинными (“Еще не выжжена полынь, еще вовсю пылают маки…”). Любовь к рифме не отрицает белого стиха. Корни некоторых ее ритмов не сразу и обнаружишь — так, в “Верблюжонке” слышится что-то и вовсе странное, чуть ли не “Песня о соколе” М. Горького. Но как пронзительно это звучит у Натальи Аришиной:
О, семь холмов золотого пуха,
цветастый луг набивного ситца,
клубок упругий суровой нити
с концом, застрявшим в ушке игольном!
Я помню тот, золотой, легчайший,
впитавший детский молочный запах.
Он снов моих перепутал кадры.
Не дай Господь моему ребенку
такой сумятицы насмотреться!
Стихи посвящены памяти сына.
Аришина говорит: “У меня и почты электронной / не один язык”. Это правда. Она предпочитает “культурный слой”, “речь посконную”, “прежний прах”: “Встала на крыло воронья стая. / Гений места, прянув из руин, / с крыльев прежний прах не отрясая, / сделал круг и улетел один” (“В городском бюджете не означен…”). Многое хранит ее память. В том числе и Победу, многими позабытую: “Родители молоды были. / Оделись, на праздник ушли” (“Победа”).
Ее стихи легко собираются в циклы, потому что и пишутся как циклы. Здесь опять-таки есть что-то от поэм. Видимо, сам лаконизм подталкивает ее, закончив высказывание в форме готового стихотворения, идти дальше, договаривать, доводить до исчерпывающего финала ту или иную тему, тот или иной замысел. Вот почему ей, наверно, не составляет труда составить книгу: каждый раздел, как в книге “Терновник”, — цикл стихов, а книга “Поблажка” — единый цикл, выполненный на одном дыхании. Уроженка Баку, она провела детские годы в Дербенте — отсюда ее Восток. Отца, флотского военврача, мотало по свету — появился Дальний Восток, и ее понимание Востока-вообще расширилось почти беспредельно, дав сплав совершенно оригинального качества. Море, горы, восточный ветер, терновник и кипарис, яшма и самшит, гранит и песчаник — фактура ее стихов не выдумана, а прожита. Смолоду живя в Москве, она стала писать о Москве так, как будто родилась именно здесь, на Арбате, в “кривом колене переулка”. Большой мир вне России распахнулся ей еще до того, как она поездила по Европе. Японская поэзия — одна из давних привязанностей, и, посвятив стихи замечательной переводчице японских стихов Вере Марковой, она, однако, говорит: “Я все сама найду на берегу”. И находит:
Осенний дерн. Камней печальный сад:
причудливо, забытые, лежат.
Сухой базальт. Резца невнятный штрих.
И низко-низко ласточки летят,
читая иероглифы на них.
(“Камни”)
Когда поэт попадает за границу, все зависит от него — в том смысле, с каким багажом он туда явился. Аришина, проведя несколько недель в поместье Генриха Белля, попала туда не случайно: любовью к его творчеству овеяны ее стихи о беллевской деревне Лангенбрух (правильней — Лангенбройх, но так услышалось автору); мне абсолютно ясно, что в Париже она искала именно те места, которые связаны с художницей Лорансен (помнит ее по Волхонке — по Музею им. Пушкина!), с Аполлинером, прочтенным в юности. Следы ахматовского пребывания в Париже отпечатаны в этих стихах:
Здесь обитала, витала, летала ласточья стая.
Улочкой цокаю на скоростях иноходца.
Мною озвучена истина слишком простая —
улицей Ласточки улица эта зовется.
“Мифы незыблемы. Чары. Ахматовиана”. Да, безусловно, стихи Аришиной связаны с Ахматовой, спору нет, и она этого не прячет, не раз вспоминает тот ахматовский “прудок, где тина на парчу похожа”, хотя бы потому, что точно такой же прудок она обнаруживает в Шахматово, у Блока. В ее сознании рядом с этими именами — и Елизавета Кузьмина-Караваева, тень которой ей повстречалась отнюдь не во Франции, а напротив — на ее родине, на черноморском берегу, среди скифских черепков, воспетых молодой Лизой Пиленко (девичья фамилия будущей матери Марии).
Увы, я засыпаю лишь во мраке —
и наяву нельзя увидеть мне
кузнечика, сложившего подкрылки
на пожелтевших скифских черепках,
апостольника узел на затылке
и четки в нецелованных руках.
(“Сиренью в устье старого Арбата…”)
Образовывается круг ее старших сестер по цеху, да и собратьев тоже. Чаще всего это учителя, предшественники, классики и не очень. Аллюзий и цитат предостаточно, от Пушкина и Блока до Межирова и Чухонцева, от Горация до Ибн Кузмана (андалузский бродячий поэт, ХII в.) Но она ничего не делает на вынос, напоказ. Более того: может показаться, что стихи ее, как говаривали в советскую старину, “непритязательные”. Ну-ну… Я-то вижу, что, скажем, за такой строкой, как “был май, а я — в цветенье, в росте”, стоят стихи Межирова: “У тебя сегодня — май, / Ты в соку, в цветенье, в росте…” Другое дело, что это ее стихотворение — “Растрачен май на пустяки…” — заканчивается отсылкой …к Есенину: “И мне осталась, мне осталась, / как некогда не мой поэт / сказал, — осенняя усталость”. Выходит, здесь идет скрытая полемика и с Межировым.
Повторяю: скрытая. Повторяю затем, чтоб вернуться к тому, с чего начал: каково же главное свойство аришинской поэзии? Это странное, нечасто встречаемое сочетание открытости и недоговоренности. Это не есенинское “нараспашку”, но и не ахматовская поздняя склонность к переусложненному шифру (правда, вызванная, может быть, в том числе и подцензурностью). Аришиной движет лаконизм, нежелание перебалтывать. Она говорит с читателем на равных. “»Современник» не читаю, / а читаю «Новый мир»” — что тут еще добавлять? Сигнал послан — свой читатель примет. Она скажет: “аквапарк появился, и, к счастью, открытый, без крыши” — надо ли объяснять понятливому собеседнику, о чем идет речь?.. Так что это не подтекст советско-политического генезиса, это та недоговоренность, которая, возможно, происходит из известного свойства некоторых поэтических мозгов: опускать звенья, избегать самокомментаторской жвачки. Конечно, это чревато. Недоуслышанностью прежде всего. Посему в аришинской “Науке позии” (привет Горацию) сказано-спрошено: “Много ль имеющих уши найдется?”
Возможно, мы присутствуем при возвращении к синтетическому методу “Онегина”, к той широкой свободе черпать отовсюду без оплевательского хамства. Не может же так случиться, что аристократический период российской словесности прошел попусту — без должного отзвука в потомках. Не все потеряно. Это самое важное, что извлекаешь из чтения Натальи Аришиной.