Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2006
С некоторых пор Евгений Александрович стал ощущать какое-то несоответствие в своем организме. Он вдруг вспоминал, что собирается сегодня получить в Сбербанке пенсию, и шел в Сбербанк, простаивал долгую очередь, но когда подходил к окошечку, то выяснялось, что еще позавчера он получил пенсию, а возвращаясь домой, встречал у лифта какого-то человека очень знакомой наружности, который вежливо здоровался с ним, что-то спрашивал, и Евгений Александрович даже отвечал ему, но что отвечал, не помнил, и кто этот человек, тоже не помнил, но когда лифт останавливался и человек выходил одновременно с ним, оказывалось, что это сосед из квартиры напротив.
Евгений Александрович стал бояться выходить из дома, потому что, выйдя на улицу, не помнил, зачем вышел, куда направлялся, шел в одну сторону, потом поворачивал обратно и так, бывало, бродил вокруг дома, не сразу осознавая, что этот дом именно тот, где он живет. Его огорчали беспомощность и одиночество. То ему казалось, что его дочь Валентина Евгеньевна с внучкой Катенькой были у него вчера, а то приходил в отчаяние, что не видел их уже давно, очень давно. Как же так можно — совсем забыли старика! Они приезжали к нему в Москву из деревни Глухово, где Валентина Евгеньевна работала директором школы, не только чтобы навестить и порадовать его, но и помыться в ванной. Этот банный день был для него ни с чем не сравнимой радостью, подарком. Милая его Катенька, когда была маленькой, позволяла потереть ее мочалкой, а потом, обмотав полотенцем, нести на руках, прижимая хрупкое тельце к груди, в постель, где она, баловница, притворялась, что спит, а потом и в самом деле засыпала, а он сидел, любовался ею, скорбя, что растет она без отца, который не захотел жить в деревне, бросил и жену и дочь и ушел к какой-то незнакомке в Москве. Правда, через год стал приезжать в Глухово, напиваться допьяна и орать на всю деревню, почему он должен жить с тощей, как вобла, Глашкой, а не со своей Валечкой.
Катеньке на днях должно исполниться 16 лет, он в отчаянии старался вспомнить, прошел ее день рождения или еще будет, приезжали они в этот день или нет. Как будто приезжали, впрочем, нет, не приезжали.
Он ждал их каждый день, накрывал стол, ставил свечи, а вот подарок Катеньке, купленный еще заранее, найти не мог, искал везде, но нигде не находил. Этот подарок был Катенькиной мечтой — сотовый телефон. Впрочем, может быть, он еще не купил его? Нет, купил, купил. Куда же он подевался? Ну никак не вспомнить — купил или нет, а если купил, где он?
Ему редко снились сны, а может быть, и часто, но, проснувшись, он тут же забывал, что приснилось, и вспомнить уже не мог. Но однажды он проснулся в тоске, в печали, словно даже в слезах, и стал лихорадочно вспоминать, что же ему приснилось, все неясные подробности этого сна, и то, что вспомнил, тут же забывал, память его удерживала эти подробности какое-то мгновение, и только постоянно держалась, не утихала душевная печаль. Что же приснилось ему? А приснилось ему некое помещение — то ли школа, в которой училась Катенька, то ли дом, в котором она жила с мамой на окраине Глухова. Куда-то рвется Катенька, бежать куда-то хочет, а ему не нравится, что она рвется неизвестно куда, он и хочет позволить ей, и боится, страшно ему, почти ужас охватывает его. Он тянет ее за руку, поворачивает к себе и ударяет ее по щеке. Боже мой, он бьет ее по лицу. В жизни своей он не позволял себе такого, тем более поднять руку на Катеньку — это невероятно! Слава богу, что он ударил ее во сне. Она сжалась вся, села в углу, уткнув лицо в колени, рыдая. Он смотрел на ее вздрагивающие плечи, чувствуя ужас своего поступка, и сам готов был заплакать. “Прости меня, внученька, прости, радость моя”, — бормотал он. Она протянула к нему руки и, поднявшись, уткнулась мокрым лицом ему в плечо, его поразило, какая у нее тонкая, хрупкая шейка, как она беззащитна и нежна. “Не сердись, дедушка, — сказала она. — Я же с мамой пойду”. Сказала и ушла. И он видел, как шли они, его девочки, по какой-то туманной, будто лунной дороге, будто плыли в облаке и будто двигались и не двигались, а растворялись, таяли в пространстве.
Он проснулся в ужасе, с ощущением непонятной своей вины. С трудом вспомнив этот сон и тут же забыв все его подробности, но так и не уйдя от душевной скорби, неизбывной своей вины, долго лежал, смотря в окно, за которым шел дождь. Природа плакала вместе с ним.
Весь этот день он жил в печали, зыбыв и сон, и утренние свои ощущения, забыв, почему, отчего не оставляет его тоска.
Как это жестоко — жить почти в виртуальном мире, ни в прошлом, ни в настоящем, запутавшись во времени, порою забывая даже имя свое, жить с ощущением непоправимого горя, то ли уже свершившегося, то ли с предчувствием, что это горе нависло над тобой. Тьма одиночества с каждым днем все ближе и ближе подступает к нему. Неужели это безжалостная судьба старости — одиночество, забвение окружают тебя, и ты пуст, не нужен никому. Как давно девочки не посещают его, неужели они уже начинают забывать его. Разве это справедливо? Конечно, у них своя жизнь, свои заботы, их мир наполнен иными радостями, и он знает, знает, что с каждым днем, взрослея, они неизбежно отдаляются от него. Что он может дать им теперь, кроме старческого, пропахшего нафталином сентиментального умиления и сюсюканья. Конечно, он знает печальную истину, что время отдаляет людей, даже близких, друг от друга. Да, возможно, но ведь с ними ты еще молод, еще полон чувств и надежд, но без них, не видя их, ощущая их отчуждение, ты пуст. Старик, старик! Да, для них ты старик, проживший долгую и уже непонятную им жизнь, где твое прошлое для них покрыто плесенью времени и неинтересно, но пока ты жив, ты ждешь, ты тоскуешь о самой малой радости — ласке, нежности сентиментальных слов и поцелуя. Разве могут быть с чем-нибудь сравнимы восторг и умиление, когда Катенька, обняв тебя, прижмется губами к твоей щеке и скажет сладкое слово “дедушка”? Кто я такой, зачем я живу, если забыт своими детьми?
Он вздохнул, достал старый проигрыватель и поставил любимую свою пластинку, которая всегда успокаивала его. Пел Вертинский:
Доченьки, доченьки,
Доченьки мои,
Будут у вас ноченьки,
Будут соловьи.
И в самом деле тут же внезапно все дурные мысли ушли от него, а на смену им пришло радостное предчувствие, которое никогда его не обманывало: сегодня они придут. Да, именно сегодня, он чувствует это всем сердцем. Интуиция еще ни разу его не обманывала. Нужно только спокойно дождаться четырех часов, когда приходит можайский поезд, и бежать встречать их на вокзал. Оно ни с чем не сравнимо — волнение ожидания, которое длится так долго, но в то же время так быстро, это особая неповторимая радость.
Евгений Александрович старательно, высунув от усердия язык и даже вспотев, нарисовал плакат: “Добро пожаловать” и повесил его на двери, накрыл стол, застелив белой скатертью, расставил тарелочки с едой, которую берег для своих девочек, — немножко красной икры, соленой красной рыбки и всякие овощи-фрукты, помидорчики, огурчики, бананы, и, конечно, любимое Катенькино угощение, мед палевый. Затем зажег свечи, они красиво горели, он потушил их и стал ждать четырех часов. Но ждать не было сил, около трех он почти побежал на Белорусский вокзал. Это рядом с домом, где он жил, улицу перейти, и стал ждать поезда.
Наконец поезд приехал, но ни Валечки, ни Катеньки не было, в огорчении он побрел на площадь и здесь недалеко от метро вдруг увидел Катеньку. Тут было много девушек, они рядком стояли, словно ожидали кого-то, а с самого краю стояла его Катенька, озорница. Как же он не углядел ее на перроне?
Что-то непривычное было в ней, то ли волосы зачесаны по-иному, то ли платьице было незнакомое, новое, наверно, какое он еще не видел на ней, узкое, обтягивающее ее хрупкое тельце, короткое, такое короткое, что видны были все ее длинные стройные ножки. Впрочем, он не очень удивился ее новому необычному облику, он привык к ее причудам, она, паршивка такая, любила в свои шестнадцать лет вертеться возле зеркала, кривляясь, изображая из себя то манекенщицу с вихляющей походкой, то, напялив покойной бабушки — царствие ей небесное, рабе Божьей Варваре, — шляпу, представляться киноартисткой, ну в самом деле артистка безусловная, а то, приподняв платье почти до пупа, оголив ноги, вопрошает, хулиганка: “Я красивая, дедушка?” — и улыбается не своей, уже не детской улыбкой и становится похожа на свою маму Валечку. Когда же она проскользнула мимо него на вокзале? Стоит, делает вид, что не замечает его, ах ты, дурочка моя, игрунья.
Он подошел к ней, улыбаясь.
— В прятки играешь? А вот я и нашел тебя, озорница, от меня не спрячешься. Где ты пропадала? Нельзя так. А мама где? Ну, идем, идем, — говорил он весело и от радости, что встретил ее, и потому, что она продолжала дурачиться, делая вид, будто не узнает дедушку. Смотрела на него странным взглядом и молчала. Он взял ее за руку, потянул за собой, но она не двинулась с места, даже отдернула руку.
— Это еще что такое? — воскликнул он, сердясь. — Не валяй дурака.
И снова, схватив за руку, почти с силой повел за собой. Она шла нехотя, что-то быстро говорила ему не своим голосом. Охрипла? Или простудилась? Нет, он не сердился на нее, хотя и не понимал, в какую такую игру она играет сейчас с ним. Зачем? Когда подошли к дому, она перестала изображать из себя непонятно кого, стала сама собой, молчала, на все отвечала “угу” или “ага”, кивая головой.
Он сидел с ней на диване и радуясь, и чувствуя непонятное отчуждение, словно сидела с ним рядом не Катенька, а другая какая-то девочка. Как давно он не видел ее, и вот так изменилась она, не узнать. Впрочем, он сам за это время стал другим, сам изменился: подойдет к зеркалу и смотрит сам на себя, не узнавая, чужое у него стало выражение лица, испуганное, а взгляд пустой, как у слепого.
— А мама где? — спросил он.
И тут она, ясно смотря ему в глаза, ответила почти зло:
— Мама? Мама пьет без просыпу…
— Господи, что ты говоришь! — воскликнул он в испуге и даже отодвинулся от нее. — Не надо так шутить!
Она усмехнулась, встала, прошлась по комнате, подошла к кровати, откинула одеяло и стала раздеваться: она всегда торопилась в ванную, она любила здесь мыться.
— Ну, ну, мойся, — сказал он, — сегодня дали горячую воду, а вчера еще не было.
Обычно она мылась долго, старательно, всегда пела что-то, но сегодня и не пела и не смеялась, быстро выключила воду и, обтираясь полотенцем, голенькая, впервые не стыдясь его, медленно, крутя бедрами, прошла к постели и легла, раскинув руки. Так и лежала обнаженная, обернув к нему лицо.
— Господи, — сказал он, — что с тобой, прикройся.
И подойдя, сам закрыл ее одеялом.
— Бесстыдница.
Не отрывая взгляда, она смотрела на него почти с недоумением. Так и лежала она, прикрытая одеялом, а он сидел рядом, смотрел на нее, печально думая о движении времени, о том, как быстро растут дети, а старики стареют и дети неизбежно отдаляются от них. Вот она, его Катенька, лежит рядом, и уже его и не его внучка, и родная, и незнакомая, совсем чужая.
Это долго продолжалось, она лежала, он сидел, задумавшись. Он так много хотел ей сказать, но сегодня она была такая странная, незнакомая, что он не знал, что и как ей сказать. Наконец она спросила не своим, каким-то простуженным голосом:
— Ну а дальше что? Мне так и лежать?
— Как хочешь, — сказал он, вздохнув, — если отдохнула, одевайся, будем кушать.
Он зажег на столе свечи, они ярко горели, потрескивая, а Катенька лениво жевала еду, которую он так берег для нее. Он тоже жевал что-то и не мог отделаться от своей печальной мысли, как изменилась его девочка, он чувствует, что становится ей чужим. Горько все это! А где Валечка? Где мама ее, его доченька, почему она не приехала, неужели он уже далекий, чужой человек?
Неожиданно Катенька решительно встала, сказала, что прошло три часа, ей надо уходить и что он должен ей две тысячи рублей. Он не понял это “должен” и удивился, зачем ей такие деньги, но не возразил, виновато развел руками, сказал, что не получил еще пенсию и что в следующий раз обязательно даст ей их.
Она посмотрела на него злым, нехорошим взглядом и ушла, хлопнув дверью. Она обиделась на него, никогда она не была такой, и он тоже обиделся. Господи, что происходит? Он сидел у догорающих свечей, ощущая не радость от этой встречи, а душевную боль, пустоту, такие привычные за последнее время.
Неожиданно кто-то забарабанил в дверь, он испуганно вскочил: что случилось. И, открыв дверь, увидел коренастого молодца, который, втолкнув его в комнату, так пихнул, что старик едва удержался на ногах. Не понимая, что происходит, Евгений Александрович бормотал что-то, предчувствуя, что сейчас его будут бить — такие глаза были у этого парня, страшные, как у собаки, приготовившейся к прыжку, которая не лаяла, а рычала, вся оскалившись, напрягшись.
— Развратник старый, — кричал парень, — гони деньги, сволочь, попользовался девочкой, а где деньги? Она несовершеннолетняя, козел.
— Какие деньги, какая девочка? — пробормотал Евгений Александрович, но в ответ парень ударил его. Старику было достаточно одного этого удара, от которого зазвенело в голове, он опрокинулся навзничь, потеряв сознание.
А когда пришел в себя, увидел, что все в комнате перевернуто, все разбросано, сам он лежит почему-то весь мокрый, из ушей сочится кровь. Он с трудом поднялся, лег на диван, но его тут же вырвало, однако убрать за собой не было сил.
И вдруг он все вспомнил, все понял, в каком ужасе, в каком тумане жил последнее время, забыв себя, жил в непознанном пространстве между тем, что было и чего не было. То, что память так внезапно вернула ему, было ужаснее, страшнее его страданий в беспамятности.
Нет на свете ни Валечки, ни Катеньки, они лежат в сырой земле на Ваганьковском кладбище, рядом с его любимой Варенькой, незабвенной его супругой Варварой Алексеевной. В последний раз он видел их, когда нарядные, счастливые, они шли на спектакль “Норд-Ост” в театральном центре на Дубровке и задохнулись там от какого-то газа, когда военные выкуривали оттуда террористов… Так кончилась для него реальная жизнь. Почему он не с ними? Почему остался здесь, в этом жестоком, страшном мире?.. Доченьки мои, простите меня!..