Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2006
Василь Быков. Долгая дорога домой./ Мемуары. — Минск—Москва: АСТ—ХАРВЕСТ, 2005. Перевод, вступительная заметка и послесловие В.Тараса.
Заканчивая одну из последних своих статей — “Об «окопной правде» и прочем”, Виктор Некрасов процитировал Василя Быкова: “От умения жить достойно очень многое зависит в наше сложное, тревожное время, — писал Быков. — В конечном счете именно наукой жить достойно определяется сохранение жизни на Земле. Жить по совести нелегко, но человек может быть человеком, и род человеческий может выжить только при условии, что совесть людская окажется на высоте…”
После этого Некрасов заметил: “Как хорошо сказано… Да. Жить по совести нелегко… А если к тому же запрещено? А может быть, даже и наказывается? С каким трудом пробивалась та самая, то пацифистская, то ремарковская «окопная правда» про Великую нашу Отечественную войну”.
И последние две фразы статьи Некрасова: “Бог ты мой, как трудно быть русским писателем. Как трудно жить по совести…”
Вот об этом — о судьбе писателя, который хотел в Советском Союзе жить и писать по совести, — переведенная на русский язык по просьбе автора его земляком и другом Валентином Тарасом книга воспоминаний Быкова “Долгая дорога домой”.
Лев Толстой писал: “Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства. Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней”. У Быкова невозвратимая пора детства счастливой не была — не любил он ее. Другое время, другая жизнь выпали на его долю — очень трудное время, очень тяжелая жизнь. Родную деревню Быкова в глухомани на Витебщине жестокий век не обминул общими для всей страны тяготами и бедами — как это у Твардовского? — “не обошел тридцатым годом, и сорок первым, и иным…”
Я пишу об этих, посвященных детству, страницах в книге Быкова, потому что там речь идет о той поре в жизни художника, когда возникают первые ростки его нравственных представлений, которые потом, конечно, осложняются, но сохраняются всю жизнь, многое определяя в его творчестве, в его мировидении. Правда, были в детстве и у Быкова свои маленькие радости — походы со сверстниками на озеро, где можно было ловить рыбу и раков, но какое же это все-таки было убогое существование! Жили впроголодь, а после коллективизации, сломавшей и до того жалкий крестьянский достаток, замененный, опять вспомню Твардовского, “трудоднем пустопорожним”, стало совсем худо. Быков вспоминает: “Ели мякину с травой, крапиву. И так продолжалось много лет, потому что в колхозе ничего не получали. Урожаи ежегодно были плохие. Все, что вырастало, шло на государственные хлебозаготовки и в семенной фонд… Отец пойдет осенью за окончательным расчетом и принесет годовой заработок — полторбы жита. И это все, что мы заработали, работая в колхозе всей семьей”. Неразрешимой была и проблема обуви и одежды. Опять процитирую книгу Быкова: “Зимой, бывало, ранним утром слышу сквозь сон, как отец возится с моими ботинками — зашивает, подбивает. Ремонтирует. Когда ботинки уже не поддавались ремонту, я надевал деревянные колодки или драные опорки, чего отец очень стыдился. Но другой обуви не было”.
Быков хорошо учился, много читал (что было тоже не простым делом, когда небогатая библиотека в деревенской школе была им прочитана, доставать книги удавалось только от случая к случаю). В школьные годы выяснилось,
что Быков хорошо рисует (этот дар он сохранил на всю жизнь), и, окончив школу, он поступил в Витебске в художественное училище, которое в первые послереволюционные годы создал Марк Шагал. В ту пору Быков этого не знал, но когда белорусские идеологические власти при очередном приступе культурофобии начали почему-то вдруг разоблачать, “прорабатывать” Шагала, он, уже известный писатель, резко выступил в защиту художника и культуры. Но летом сорокового года в училище была упразднена стипендия, не на что стало жить, к тому же с учащихся потребовали плату за учебу — а откуда ее взять, и Быков вынужден был училище оставить, вернулся в родное село.
Читая эти тоже безрадостные страницы его жизнеописания (много в этой книге горьких страниц — что говорить, жестокое, суровое было время), я вспомнил историю Тараса Шевченко, происходившую за век до этого. Ситуации похожие, но разрешились они по-разному. Шевченко, обнаружившего способности художника, выкупили у “пана” (Брюллов нарисовал портрет Жуковского, который разыграли в лотерею и на вырученные деньги добыли “вольную” для способного юноши, который в следующем году был принят в Академию художеств). Быков жил в другую пору, иными стали нравы. Благотворительность осуждалась как “пережиток проклятого прошлого”. В 1921 году, на заре советской власти, один из молодых поэтов писал с некоторым даже вызовом: “Мы разучились нищим подавать…” — мол, теперь не должно быть, не будет тех, кто нуждается в помощи. Да и откуда в сороковом году в Витебске могли взяться какие-то состоятельные благотворители?
А потом была война… Закончив осенью сорок третьего года Саратовское пехотное училище, младший лейтенант Быков стал командовать взводом автоматчиков, а потом противотанковых орудий на Украине, в Румынии, Венгрии, Австрии, видел все, что несла война на этом лейтенантском уровне фронтовой жизни: постоянно настигающие смерти, кровавое месиво боев, был не раз ранен (родители его даже получили “похоронку”; позднее “особист” его строго допрашивал, почему среди похороненных в братской могиле его фамилия, что-то хотел выяснить, что-то подозревал: как так — числится в погибших, а живой). Война оказалась самым сильным духовным потрясением Быкова — потом не оставляла, не уходила из его мыслей и чувств. Все наиболее важное определила и в его жизни, и в его творчестве.
Конечно, читатели хорошо знают, какой осталась в его памяти, в его сознании война — это пронизывает все его произведения. Но его рассказ о своей войне поможет им понять, как пережитое, увиденное, понятое Быковым на фронте превращалось силой его таланта в общезначимые, всем доступные, всех затрагивающие художественные образы.
Окончилась война, но демобилизованного из армии Быкова, еще не успевшего освоиться в мирной жизни, вдруг снова призвали на военную службу и отправили на Курилы, часть которых до сих пор камень преткновения между Россией и Японией, на Кунашир, место, богом забытое. Но, видимо, в преддверии корейской войны там, если воспользоваться газетным языком той поры, “наращивалось наше военное присутствие”. Быкову по его характеру были чужды армейские беспрекословные порядки — “Стать в строй, не разговаривать, смирно!”, армейская муштра вызывала у него неодолимое отвращение. На фронте этого тоже хватало, но шла война, и ничего не поделаешь, приходилось терпеть. А в мирное время тупое солдафонство под бдительным присмотром “особистов” было уже совершенно невыносимо. Не случайно в мемуарах Быков пишет: “Дальневосточный отрезок моей жизни остался в памяти как что-то уродливое, ирреальное, нелепое”. Характерно, что в его произведениях нет ни одной курильской детали — все это оказалось словно бы вычеркнуто из жизни…
В сущности, жизнь началась только тогда, когда он после службы на Курилах вернулся в Белоруссию и его (это был счастливый день) наконец демобилизовали.
Он стал писать. Дальше уже была писательская судьба, немало подробностей которой он рассказывает в своей мемуарной книге. Его ожидал довольно быстрый успех, но хватало и сразу же возникших неприятностей. Быков оказался в ряду тех писателей, о которых Виктор Некрасов сказал процитированные мною горькие слова: “Бог ты мой, как трудно быть русским писателем. Как трудно жить по совести…” Все было: запуганные подневольные редакторы, старавшиеся вычистить его вещи, чтобы были без сучка и задоринки, чтобы комар носу не подточил, официозная критика, чинившая над ними суд и расправу, главлит, запрещавший публикации. В общем “птицы ловчие”, как называл их Твардовский, не дремали, свое дело усердно делали, наводя страх на “птиц певчих”, а тех, кто упрямился, продолжал петь свою песнь, старались заклевать. И чем талантливее был писатель, чем гуще была правда, которую несли его произведения (она, конечно, квалифицировалась “ловчими” как искажение жизни, как клевета), тем сильнее был на него натиск, тем больнее его били.
Быкову доставалось полной мерой. Нынче иногда говорят — что поделаешь, такой была тогда действительность, такие были условия. Да, но эти условия, эти проводившиеся карательные мероприятия (как еще их иначе назвать) создавали и раскручивали люди, у которых были фамилии, имя и отчество. Этого все-таки забывать не следует, не само собой делалось, были выслуживавшиеся исполнители — очень усердные.
У Бориса Слуцкого есть стихотворение (оно напечатано уже после его смерти, в бесцензурные времена):
Долголетье исправит
Все грехи лихолетья.
И Ахматову славят,
Кто стегал ее плетью.
Все случится и выйдет,
Если небо поможет,
Долгожитель увидит
то, что житель не сможет.
Разумеется, это не раскаяние — всего лишь “флюгерная” перемена позиции, когда ветер изменил направление. Но ведь есть и те, кого немцы называют “вечно вчерашними”, кто и не помышляет о перемене позиций, кто, дай ему волю, и сегодня будет стегать тех, с кем расправлялся когда-то. Один из этих деятелей, который даже в хищной стае “ловчих” выделялся кровожадностью и жестокостью, особое внимание уделял Быкову, лучше сказать, долгие годы занимался его постоянной травлей. Когда в “Новом мире” была напечатана повесть “Мертвым не больно”, он, аспирант Академии общественных наук при ЦК КПСС, напечатал в “Правде” зубодробительную статью, которая положила начало оголтелой проработочной кампании, объектом которой был Быков. Статья была явно “заказной” — заказанной цековским и гэбэшным начальством. В докладной записке, подписанной двумя заведущими отделами В.Степаковым и В.Шауро, говорилось: “В повести с неверных идейных позиций, во многих случаях клеветнически, отображены события Великой Отечественной войны, взаимоотношения между советскими солдатами и офицерами. Она заполнена желчными описаниями беззаконий и преступлений, якобы чинившихся в рядах действующей советской армии. В повести самыми мрачными красками, злобно нарисованы образы советских офицеров… Забвение т. Быковым классовых критериев, грубое искажение исторической правды привели к тому, что из-под его пера вышло произведение, наносящее серьезный вред воспитанию советских людей, особенно молодежи. Оно мешает правдивому познанию великого подвига советского народа, создает извращенные образы солдат и офицеров Советской Армии”. “Крамольная” повесть Быкова привлекла внимание и председателя Комитета государственной безопасности В.Семичастного, его подчиненные бдительно следили за тем, как реагируют на “Мертвых не больно” писатели Белоруссии. Он докладывал, что “повесть В.Быкова привлекла внимание некоторых печатных органов капиталистических стран, которые стремятся использовать ее в своих пропагандистских целях”. Сообщал о подозрительном поведении ее автора — “гамбургское издательство «Классен» обратилось к В.Быкову за разрешением на перевод его книги, в ответ на эту просьбу В.Быков выслал номера журнала «Малдосць», в которых была опубликована повесть «Мертвым не больно»”. Конечно, Быков догадывался, что происходит, откуда ветер дует, тем более что ведомство Семичастного не скрывало явного интереса к нему. Этот открыто подчеркнутый интерес, видимо, входил в проводимую ими систему общего, тотального запугивания тех, кто был у них под надзором. Впрочем, самих этих выразительных документов — цековских и гэбэшных — Быков не увидел (они были опубликованы недавно, уже после его кончины).
По мотивам донесений и была написана статья Владимира Севрука, в которой выносился приговор произведению Быкова: “Повесть «Мертвым не больно» — неудача автора. Об этом надо сказать прямо и бескомпромиссно. Эта неудача — следствие серьезных идейно-эстетических просчетов писателя”. Что такое “идейно-эстетические просчеты”, о которых говорится не где-нибудь, а в центральном органе партии, в “Правде”, что это значило тогда и какие последствия влекло для писателя, сегодня вряд ли требует разъясняющих комментариев.
Автор статьи в “Правде” был замечен и отмечен — его пригласили на работу в ЦК. Там он быстро рос (наверное, очень старался), стал видным чиновником. Если я не ошибаюсь, даже курировал главлит. Быков стал постоянным объектом возникших у Севрука в ЦК больших возможностей — Севрук не забывал, что началом его карьеры послужила статья, громившая Быкова. По его команде официозная критика набрасывалась на Быкова, просто рвала его на части. По его указанию все, что предлагал Быков для публикации, все, что писалось о нем, рассматривалось в главлите через лупу. Благодаря его стараниям только через одиннадцать лет после журнальной публикации появилось книжное издание повести “Круглянский мост”, через восемнадцать — повести “Атака с ходу” (первоначальное авторское название “Проклятая высота”), через двадцать три — повести “Мертвым не больно”. Две последние книги только в “перестроечное” время.
Тут для ясности следует сказать, что Быков диссидентом не был, у него были открытые, твердые общественные и политические взгляды, он поддерживал находившийся в оппозиции к лукашенковскому режиму Белорусский народный фронт, но никаких политических планов не вынашивал, политика как таковая сама по себе его не занимала, только как часть угнетающего людей зла. В предисловии к вышедшему несколько лет назад сборнику своих произведений “Волчья яма” он писал, что для литературы всегда “одна основательно выстраданная идея оставалась неизменной — это идея неприятия зла”. Быков был писателем (так он осознавал свое призвание), он хотел делиться с читателями понятой, выстраданной им в противостоянии этому злу правдой.
Быков самый крупный, самый талантливый — всеевропейского масштаба — белорусский писатель в XX веке. Его книги переведены на многие языки. Он прославил родной язык, родную литературу, свой народ. Наверное, в другой стране при другом режиме к такому писателю относились бы как к национальному герою, гордости народа. И как ни противились этому нынешние правители Белоруссии, похороны Быкова в Минске стали выражением народного признания, народ чтил в нем, как хорошо сказал в предисловии переводчик его книги мемуаров, “апостола правды”. И хотя Быков не испытывал никакого интереса к монументальным выражениям чувств, я осмелюсь сказать, что придет время, когда это народное признание будет реализовано в памятнике, который, быть может, поставят неподалеку от Танковой улицы, где в маленькой квартире на десятом этаже он жил, где был его дом, в который ему так и не дали вернуться… Кто знает, может быть, эта пора уже не за горами. И свершится то, о чем писал Борис Слуцкий в процитированном мною стихотворении: “Долголетье исправит все грехи лихолетья”. Хочется верить, что так будет.
Печально название книги воспоминаний Быкова, печален его взгляд на фотографии, помещенной на обложке этой книги…
Очень уж нелегкими были последние годы его жизни. Лишившийся руководящего кресла на рухнувшем московском партийном олимпе, а вместе с этим креслом сладостной возможности запрещать, отлучать, травить неугодных, непокорных, Севрук, когда в Белоруссии воцарился Лукашенко, откочевал туда и пришелся ко двору, стал влиятельным консультантом и советчиком в области культуры и литературы тамошних вершителей судеб. И сразу же снова взялся за Быкова. Напечатал большой цикл статей, в которых на разные лады старался ошельмовать Быкова. Впрочем, в них представляют интерес не только те гадости, которые, не стесняясь в выражениях, он писал о Быкове, но и некоторые “общие” соображения. Одно — ключевое, написанное боевым древнесоветским слогом, однако имеющее, как тут же выяснилось, непосредственное отношение и к Быкову, — процитирую: “Это возникшая еще во времена идиотских хрущевских политических импровизаций в Москве, других столицах и крупных городах популяция оголтелых карьеристов и провокаторов, по преимуществу так называемых «шестидесятников», которые поставили своей целью методичное разрушение великой советской страны и и советского общественного строя. Это была классическая «пятая колонна» либерально-космополитического окраса, которую исподволь, опосредованно и напрямую прибрали к рукам опытные технологи западных спецслужб, вербуя из ее рядов «агентов влияния», платных и добровольных осведомителей, журналистское лобби”. А как только в такого рода декларациях всплывают хорошо знакомые всем, кто жил в советские времена, “пятая колонна”, “космополитический окрас”, “технологи западных спецслужб”, “агенты влияния”, можно не сомневаться: методы обращения с инакомыслящими последуют соответствующие — из нашего “светлого прошлого”.
Все это пришлось Быкову испытать на себе. Возглавляемый им ПЕН-центр объявлялся “подрывной организацией”, направляемой и субсидируемой неведомыми зловещими западными спецслужбами. Книги Быкова перестали издавать в Белоруссии. Все меньше там оставалось журналов и газет, готовых или осмеливающихся его печатать. Но что еще хуже — он оказался снова, как когда-то, “под колпаком”, так это, кажется, называется: усиленное внимание ему уделяли любители изящной словесности в штатском. Правда, камней в окно, как в свое время в Гродно, не бросали, может быть, потому, что в Минске он жил на десятом этаже, сложно было это проделать. Но все остальные “оперативные” подробности имели место. Были странности с телефоном и почтой, хотя трудно поверить, с чего это вдруг минские почтмейстеры и телефонистки стали так интересоваться литературной жизнью и писательскими делами.
Какая уж тут работа — жизнь стала невыносимой! Его вытолкнули на чужбину, пришлось покинуть дом, уехать — сначала в Финляндию, затем в Германию — под Берлин и во Франкфурт (там в конце 2002 года и была написана мемуарная книга — видно, очень тосковал по дому, по родине, по языку, на котором говорил с детства, на котором писал), в Чехию — в Прагу.
Думая об этом, я снова вспомнил XIX век, один эпизод из жизни Чехова. В 1897 году врачи предписали Чехову — у него началось тогда кровохарканье — провести осень и зиму на юге. Он поехал в Ниццу. Там он чувствовал себя лучше — солнечно, тепло, чистый воздух. Он даже подумывал, не поселиться ли вообще в Ницце, впрочем, потом предпочел Ялту. Но в письме из солнечной Ниццы, хоть и полушутливо, жаловался сестре: “Работаю, к великой своей досаде, недостаточно много и недостаточно хорошо, ибо работать на чужой стороне за чужим столом неудобно; чувствуешь себя так, точно повешен за одну ногу вниз головой”. Через три недели о том же: “Много сюжетов, которые киснут в мозгу, хочется писать, но писать не дома — сущая каторга, точно на чужой швейной машине шьешь”.
Я вспомнил об этих жалобах Чехова, думая о том, как жилось Быкову на чужой стороне, каково было кочевать из одной страны в другую, из одного города в другой, селиться в чужих квартирах, работать за чужими столами. Что говорить, мало радости писателю надолго покидать свои края, друзей, близких, привычную среду, не слышать родную речь — вокруг свободная, благополучная, но чужая, незнакомая жизнь, непонятный, недоступный язык. А ведь Быков, как и Чехов, был не богатырского здоровья — много лет донимала злая астма. И лет ему было намного больше, чем Чехову, которого врачи отправили в Ниццу.
Но не зря говорят, нет худа без добра. Освободившись от гнетущей, наглой “опеки”, Быков на чужбине много и плодотворно работал. Как важно для него было обрести возможность полностью отдаваться писательскому труду!
Я надеюсь, что меня в Белоруссии не обвинят в имперской экспансии, если я скажу, что Быков неразрывно связан с русской литературой, с русским литературным развитием. Да, он замечательное, вершинное явление белорусской словесности. Писал он на белорусском, это был его “материнский” язык, не раз говорил и пишет об этом в мемуарах, что переводы на русский давались ему труднее, чем первоначальный белорусский текст. Кстати, и переводить свои вещи на русский он стал, заметив, что некоторые переводчики сглаживают углы, приспосабливают текст к начальственным требованиям и пожеланиям.
Все это так. Но очевидно, что его проза как на фундамент опирается на русскую классику. Это подтверждают и те страницы мемуаров Быкова, где он рассказывает о прочитанных в школьные годы книгах. “Книжный мир стал для меня, — пишет он, — не менее реальным, чем тот, в котором я жил, однако влияние на формирование души книги оказывали более важное, нежели реальность”. Да, именно на “формирование души”, хочу это подчеркнуть, на основополагающие его представления о добре и зле. Не случайно в критической литературе о Быкове так часто называют Толстого, Достоевского, Гаршина. Речь идет не только о верности эстетическим традициям высокой классики, но и о борьбе со злом и истоках человечности, которую защищал в своем творчестве Быков. Он одним из первых в литературе послесталинского времени очень определенно и последовательно отверг десятилетиями пропагандировавшееся как высшее достижение общественной истории и социального опыта так называемую классовую мораль (нравственно то, что служит пролетарскому делу и коммунистической партии, все остальное отбрасывается). Развенчанию этого идеологического фетиша, проникшего, подобно раковой опухоли, во все клетки нашей духовной жизни, посвящено его творчество. Решительно отвергает Быков и такие якобы “уточнения” понятия “гуманизм”, как “революционный”, “пролетарский”, “социалистический”, справедливо считая, что они представляют собой замаскированный государственно-политической демагогией отказ от подлинного гуманизма.
Быков своим творчеством обогатил традиции русской классики трагическим опытом жестокого ХХ века. Произведения Быкова — органическая часть русской литературы о войне и в сознании русского читателя занимают такое место, что вырвать их оттуда можно только с мясом, с кровью — останутся ничем не заполненные зияния. В свое время Юрий Трифонов, говоря о литературе о войне, заметил, что писателям следует “идти дальше, в сегодняшний день, находить в военной теме болевые точки, которые болят до сих пор”, — и в качестве положительного примера привел Быкова. В самом деле, начав как один из создателей так называемой “лейтенантской” прозы, задача которой была в том, чтобы показать, какими были в действительности война, фронт, окопы, Быков затем предложил литературе о войне новое направление, иные задачи — исследование вечной и всегда новой для литературы проблемы: человек и враждебные ему обстоятельства, иногда закаляющие его, пробуждающие великую энергию сопротивления, чаще уродующие, разлагающие, разрушающие душу. Для нашего общества, кажется, нет теперь проблемы острее и значительнее. Именно поэтому творчество Быкова заняло столь важное и заметное место в современном ему русском литературном процессе.
Среди записей, которые делал для себя незадолго до смерти Алесь Адамович, есть одна, посвященная новаторскому характеру творчества Быкова, его главному литературному достижению: “Существует понятие «быковская повесть» — это уже не одному Быкову принадлежащая особенность и не одной лишь белорусской литературе…” Это проницательное и верное соображение, определяющее место Быкова и в современном русском литературном процессе.
“Быковскую повесть” отличают сосредоточенный интерес к общечеловеческим, экзистенциальным проблемам, максимализм в постановке и решении сложных нравственных проблем, сильная и уверенная мысль, способная проникнуть в моральную и социальную суть экстремальной, предельной жизненной ситуации. Из произведений Быкова читатели много узнавали о трагедиях кровавой войны, о других тяжких испытаниях нашей полной драматизма истории, но еще больше они открывали для себя в человеке: в тех невообразимых обстоятельствах в людях обнаруживались такие высоты и бездны, которые в не столь катастрофических остоятельствах закрыты, проявляются редко, добраться до них художнику трудно. Быкову удавалось…
Не хочу быть голословным. Популярность произведений Быкова у русских читателей подтверждается и тем, что некоторые его повести рекомендуются школьникам. И внушительным количеством изданий его книг в наши дни. В течение одного года вышли не только широко известные вещи: “Сотников”, “Обелиск”, “Дожить до рассвета”, “Знак беды” (боюсь, что я называю не все). Московское издательство “Время” выпустило в переводе Натальи Игруновой последнюю повесть Быкова “Час шакалов”. Это же издательство анонсировало издание собрания сочинений Быкова на белорусском и русском языках в четырнадцати томах. Дай Бог им успеха!
Да, у Василя Быкова большой круг русских читателей… Многие из них с интересом будут читать его мемуарную книгу. Тут нет никаких сомнений. Лишь бы книготорговые организации не стали этому помехой: так сложилось, что книги, выходящие в Москве, за ее пределами, редко добираются до читателей, книги, выпущенные не в столице, с трудом попадают москвичам. Может быть, эти мои заметки помогут русским читателям Быкова отыскать только что вышедшую его книгу “Долгая дорога домой”…