Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2006
“Идите и возвещайте благую весть
всякому созданию”.
С вытекшим глазом,
Дурно пахнущий, одетый
В почти уже не существующую телогрейку
И полуистлевшие галифе,
За две сигареты, за донышко граненой стопки
Наговорит вам тьму небылиц.
Все к нему привыкли. Все его знают.
Председатель не гоняет его на работу,
Мальчишки его не трогают.
Участковый делает вид, что его не видит.
В сельской чайной официантка,
Женщина лет под сорок
Не слишком строгого поведения,
Следуя примеру Марфы,
По молчаливому уговору с поваром
Приносит ему тарелку супа,
Когда он приходит и садится в угол
За деревянной колонной с портретом Вездесущего.
В чайной всегда много народу.
Сидят, пригнувшись друг к другу,
В мглистом тумане,
Заказывают шницель, пахнущий трупом,
И опрокидывают стаканы, не перекрестившись.
Благочестие не свойственно русскому человеку.
Однажды в село прибыла экспедиция.
Кандидат наук, человек серьезный,
Зазвал старца в избу,
Усадил за стол и налил стакан гнилушки.
Старик не стал ломаться,
Поскольку всякое даяние есть благо,
Выпил, утерся черной ладонью
И вилкой долго гонялся по тарелке
За маринованным помидором,
Повествуя о небывалых днях,
О чуде рождения Младенца
И крещении в реке Иордани.
Вдруг заметил в углу крутящиеся диски
И, прервав свой рассказ,
Ударил кулаком об стол,
В гневе затрясся, грязно выругался
И упомянул Иуду.
Впрочем, старика тоже надо понять.
Тот, кому приходилось ходить под конвоем,
Кто сидел в одиночке, выносил
По утрам парашу
И судим был тайным судом Синедриона,
Тому всюду снятся доносы.
Может быть, он и прав.
(Одна из теорий,
Объясняющих случай с Искариотом, —
Склонность наших земляков к предательству,
Болезнь, унаследованная от времен Орды.)
Однако он вскоре забылся.
Вспышка пьяного гнева погасла,
Уступив место пьяной нежности.
Он жевал помидор, утирая слезы,
Сочившиеся из его одинокого глаза.
Кандидат наук меж тем поглядывал, морщась,
На руины его штанов, следил, как старец
Корябает ногтями хилую грудь
Под трухлявой телогрейкой,
И думал о том, почему так бывает:
Каким образом этот люмпен
Хранит в своей памяти легенды,
Созданные народом, когда он (народ)
Еще находился под властью эксплуататоров
И мечтал о светлом будущем.
Вот откуда взялась эта сказка
Об Учителе угнетенных, о том,
Как сидел он на горе и ему внимала
Толпа, как он поднял из гроба Лазаря
И как пяти буханок хлеба хватило
Накормить всех голодных.
Кандидат сидел, терпеливо слушал.
Но старик не оправдывал ожиданий:
Стал сбиваться, коснеющим языком
Бормотал что-то
И под конец, хныча, понес такую
Ахинею, что пришлось встать
И выключить магнитофон.
Благовеститель
Сам, по сути дела, давно уж не верил
В свои рассказы. Все, что он видел,
Для него самого превратилось в сказку.
Уж он не помнил конец этой истории,
Забыл, где и когда умер Учитель,
Понесший общее с ним наказанье,
Отбывавший срок на одном лагпункте
Со стариком. Одно он запомнил,
Одна картина
По-прежнему, как живая,
Стояла перед его взором:
Море, и в море лодка,
И плывут они в ней, все двенадцать,
А навстречу им, от заката,
По воде, как по земле, идет Учитель,
И в глазах его вечная радость,
И в улыбке его вечная тайна.
1965
I
Посвящаю эти записки памяти Косьмы Кирилловича Тереножкина, много лет отдавшего изучению религиозного фольклора северо-западной России. Пользуясь случаем, хочу напомнить об одной из главнейших идей моего учителя. Особый аспект исследований К.К. Тереножкина состоял в том, чтобы попытаться отыскать в духовных песнях, легендах, местных преданиях и поверьях то, что он называл реальной основой. Он был убежден, что источником самых причудливых повествований всегда служат истинные происшествия. Другое дело, что действительность преображена фантазией сказителя и традициями народного творчества. Задача исследователя — снять эти наслоения, подобно тому как реставратор снимает одну за другой позднейшие записи со старинной фрески.
Добавлю, что Косьма Кириллович решительно отвергал модные в его время представления так называемой аналитической психологии о коллективном бессознательном, которое якобы не только разоблачает себя в фольклоре разных народов как некое вместилище утраченных воспоминаний, но и диктует ему свои вневременные образы. Можно ли каким-нибудь образом все это проверить на практике, в эксперименте? — спрашивал Тереножкин. Нет, конечно. Для него это была фикция, метафизическая мечта, типичный пример псевдонаучной мифологии, которую хотят навязать действительности.
Случай заставил меня задуматься о том, что, собственно, мы называем действительностью. В моих руках оказался материал, где реальная подоплека на первый взгляд угадывается без труда. Но эта реальность вступает в неожиданное и необъяснимое противоречие с реальностью мира, в котором мы живем. Легко могу себе представить, как удивился бы мой учитель, узнав о том, что я подвергаю сомнению то, что не подлежит сомнению. Сказал бы, что я сам превращаюсь из ученого в сказителя-мифотворца. Как если бы врач, исследуя пациента, заболел сам.
Фольклористу приходится забираться в медвежьи углы, но не надо думать, что это требует особо трудных и дальних путешествий. В одну из моих поездок по Калининской области, бывшей Тверской губернии, я свел знакомство в городе N с человеком, который отрекомендовался делопроизводителем районного совета. Он сказал, что уже двадцать пять лет занимает эту должность, начальство меняется, а он по-прежнему на своем месте. Мы сидели в привокзальном ресторане; было нетрудно опознать во мне приезжего; разговорились.
Ресторан представлял собой довольно убогое заведение с пальмами в кадках, с обязательной копией “Трех богатырей” кисти местного живописца, с грязноватыми скатертями на столах. Несмотря на приличные цены, учреждение не пустовало. Чуть ли не о каждом из сидящих мой собеседник мог рассказать всю подноготную. “Можете мне поверить. В нашем городе треть, а то и половина трудоспособного населения нигде не работает”. — “Все же, наверное, где-нибудь числится?” — “И не числится, в том-то и дело”. — “А как же борьба с тунеядством, и вообще”. — “А вот так: никак, — отвечал делопроизводитель. — Да они и не тунеядцы, это как посмотреть”. — “На что же они живут?” — “А по-разному. Промышляют кто чем. В Москву ездят, в Ленинград, скупают продукты, здесь продают”. Я спросил, откуда берутся деньги у тех, кто покупает. Перепродают, сказал он, деревенским. Мы еще немного поговорили на эту тему. Был рабочий день, но делопроизводитель никуда не спешил. Я заказал еще четыреста граммов водки и по второй порции дурнопахнущего рубленого шницеля.
У него был свой взгляд на положение дел в районе. Население уменьшается, молодежь бежит из деревни — и пусть бежит, тем лучше. Почему же лучше, спросил я. “Воздух чище будет, — сказал он презрительно. — Народ-то у нас какой? Ему дай волю, он все перепортит. Если бы не этот народ, какой бы у нас рай тут был! Всякой дряни нанесут, все загадят. Работать не работают, а только ломают. И колбасу жрут”. — “По-вашему, было бы лучше, если бы вовсе никого не было?” — “Безусловно. От них все равно никакой пользы. И природа будет целей. А места у нас красивые. Я не говорю о городе, тут смотреть нечего, а вот вы поезжайте-ка в глубинку”.
“Собственно говоря, я за этим и приехал”, — возразил я и объяснил, чем я занимаюсь, вполне готовый к тому, что он поднимет меня на смех; решился упомянуть, куда и к кому я держу путь. Делопроизводитель искоса поглядел на меня, подняв бровь. “Уж не к этому ли, как его?” — “Вы его знаете?” — “Как не знать; его все знают. Старик со стаканчиком. Ошивался тут одно время. Да он тронутый. Его и в больницу забирали”.
Я спросил: что это значит, со стаканчиком?
“Профессия такая. Обслуживание алкоголиков. Положим, вы встретились с приятелем, то есть, конечно, не вы, извините. Короче говоря, собираются мужики выпить, в горсаду на скамеечке устроились, тут он и подходит: с портфельчиком, пиджачок на нем, гаврила на шее — ну, то есть галстук, — культурно, скромно, предлагает свои услуги. У него с собой и закуска, хвостик селедочки, помидорчик-огурчик. Стакан, чтоб не пили из горлa. Слово за слово, ему тоже наливают. Пустую бутылку себе, за день целую сумку наберет. Что ж, — вздохнул делопроизводитель, — все лучше, чем побираться. — И зевнул сладко: — Уа-ах!.. Давно его не вижу”.
“Уехал в свою деревню?”
“Надо полагать. Только трудненько вам будет туда добраться, кругом сплошные болота”.
Делопроизводитель вернулся к больной теме.
“Я район знаю как свои пять пальцев. Ничего там не осталось. Одни печные трубы; избы, какие были, разобрали и увезли. У нас тут целые улицы из таких домов. Скоро весь город превратят в деревню. Эва, — и он кивнул на людей за столами, — это, как вы думаете, кто такие? Поселяне, туды их в калошу”.
Ночевал я в Доме крестьянина — род ночлежки. Ехать надо было километров сорок автобусом по большаку, а там как придется. Отправление на рассвете. Лишний раз я испытал на себе таинственное свойство нашей отечественной географии: близость расстояний обманчива; вы словно опускаетесь в воронку — чем дальше, тем глубже. Имея некоторый опыт, я вез с собой водку, копченую колбасу, еще кое-какие припасы; на конечной остановке, это было довольно большое село, удалось найти подводу. Сколько-то времени ехали, потом мужик свернул в сторону, и последний отрезок пути, километров десять, я нес поклажу вкупе со скромной аппаратурой на себе. Светило желтое солнце. Я брел где по лесной тропе, где мимо пустошей, блестевших там и сям болотной влагой, слушал пение птиц, отдыхал на пригорках. Но нельзя сказать, чтобы здесь не ступала человеческая нога; дорога, то со следами колес, то едва различимая в густой траве, в конце концов привела меня к цели.
Это была в самом деле глухая, тайная, топкая, вся в некошеных травах, в камышах и осоке, посвистывающая и пощелкивающая птичьими голосами, старинная наша матушка-Русь — срединная Россия, какой она была, наверное, во времена Ильи Муромца и славного князя Гостомысла, да так и осталась; выйдя к речушке, я увидел на другом берегу селение — полдюжины серых изб и сараев.
Мне повезло, под зелеными прядями ивы покачивалась почернелая лодка. Орудуя лопатообразным веслом, я перебрался через поток. Мало что осталось от бывшей деревни, и все же делопроизводитель был не совсем прав, здесь существовал кто-то, лаяла собака, глухая старуха, выйдя на крылечко своей хибары, трясла головой в ответ на мои расспросы. Явилась и стала рядом с бабусей девочка лет семи, она довела меня до избы, к удивлению моему довольно хорошо сохранившейся: окна в наличниках, сарай, огород. Общие сенцы — направо вход в сарай, налево в избу. Позже я узнал, что к хозяину приезжает изредка дочь из Великих Лук, хочет забрать его к себе, а он ни в какую. Сам он являл собой весьма плачевное зрелище.
Нагнувшись, чтобы не расшибить лоб о притолоку, я переступил высокий порог и не сразу разглядел в полутьме черные голые ступни и порты сидевшего на печи хозяина.
Лохматый, отчего голова казалась очень большой, тощий и малорослый старец, сильно за семьдесят, в рубище, сивобородый, с вытекшим глазом и большими мохнатыми ушами, сполз с лежанки, стоял, почесываясь, моргая единственным оком, шевеля заскорузлыми большими пальцами ног с ногтями, похожими на когти. Я подал ему огромные разношенные валенки, он зашаркал по избе, уселся на лавку и спросил:
“А ты кто такой будешь?”
Он делал вид, что страшно недоволен моим вторжением, но на самом деле был польщен, что гость проделал ради него такой долгий путь. Было нетрудно заметить, что его подозрительность объяснялась не только обычным недоверием крестьянина ко всякому постороннему.
“А ты часом не из энтих?” Конечно, я понимал, кого он имел в виду.
Я попробовал объяснить, зачем я здесь. Хозяин проворчал: “А чего рассказывать-то. Уже все рассказано”. — “Кому?” — “Ты святую книгу читал?” — спросил он. В доме не было никаких книг. Я спросил, читал ли он ее сам. Он махнул рукой. “Зачем мне читать. Я и так все знаю”. Таково было наше знакомство и первое впечатление о некотором смещении времен.
В этот вечер долго разговаривать не пришлось, я был измучен, для приличия посидел немного за дощатым столом перед пузатой керосиновой лампой. В углу блестел черный образ в жестяном окладе, за окошками стояла тьма. Старик выпил водки, подобрел; я улегся на железной кровати, он все еще сидел, прикрутив фитиль, и больше я ничего не видел и не слышал. Открыв глаза, я увидел, что в горнице светло. Древние ходики показывали немыслимое время. С настенного календаря много лет никто не срывал листки. Я вышел. Дед сидел, босой и лохматый, на крылечке. Солнце блестело за лесом.
В огороде находилось дощатое отхожее место, тут же на столбе висел цинковый умывальник. Я услышал голоса, старик разговаривал с девочкой, я догадался, что ее прислала старуха разузнать, что и кто. Старик охотно отвечал, словно хвастал моим визитом; выходило, что я прибыл к нему с важным и таинственным заданием. Нес обо мне фантастическую дичь. Вот вам, кстати сказать, пример того, как действительность превращается в сказку. Я был обрадован: это обещало богатый улов. В сарае удалось отыскать старый продавленный самовар, которым обитатель избы, очевидно, никогда не пользовался. Мы позавтракали втроем, и девчонка побежала домой.
Очистили стол, старик следил недобрым оком за приготовлениями. Это еще что, спросил он.
Магнитофон, сказал я, будешь говорить, а я буду слушать.
Я придвинул к нему чашечку микрофона, нажал на клавишу, остановил, нажал на другую, послышался шорох, проскрипел на всю избу голос чревовещателя: “…будешь говорить, а я…”
“Не пойдет”.
Я остановил ленту.
“Почему?”
“Сказал не пойдет, и все!”
Помолчав, он снова спросил:
“А ты вообще-то. Ты кто такой?”
Я показал ему паспорт, штамп трудоустройства, вот, сказал я, видишь: научный институт. Какой такой институт, возразил он, мало ли чего напишут. Они всюду!
“Кто?”
“Кто, кто. Сам знаешь кто. У него, может, и крест на грудях, а посмотришь — черт с рогами”.
Я спросил:
“Где ты видишь у меня рога?”
II
Как я уже говорил — и охотно поделился бы своими мыслями, будь он жив, с незабвенным Косьмой Кирилловичем, — мне все больше внушает сомнения то, что мы принимаем за действительность, о чем обычно говорят: а вот на самом деле… А что было на самом деле?
Старик сказал:
“Я когда мальчонкой был, мы рыбу бреднем ловили, вон в той речке. А нонче не то что рыбу — как река называется, позабыли. Тогда она была широкая. И в озеро впадала. А теперь и озера нет”.
“Куда же оно делось?”
“А Бог его знает, под землю ушло. Болото одно осталось. Может, когда и опять появится. Или удочкой. Я страсть как любил удить рыбу. Бывало, придешь, еще солнце не встало. Сядешь на бережку, такая кругом благодать! — Он подпер щеку ладонью, поглядывал на катушки, мигал единственным глазом. — А как лента кончится, что будешь делать?”
“Другую поставлю”.
Мы выпили, закусили; я ждал продолжения.
“Колбасу где брал, в городе, что ль? — Под городом подразумевался районный центр. — Давай еще по одной, мать ее в калошу… Давно было дело. Как сейчас помню. Было мне тогда годков этак восемнадцать. Уже усы пробивались. Красивый был, девки на меня заглядывались. Сижу я, значит, жду, когда клевать начнет. День только еще занимается. И ни души кругом, ни ветка шелохнет. Вдруг поворачиваюсь, гляжу — он рядом стоит”.
“Кто?”
“Чего?.. — переспросил дед, словно очнулся. — Кто стоит-то? Он и стоит, как сейчас вижу. В белой рубахе, в лаптях, у нас и лаптей-то никто не носит. Забыли давно, как лапти плести. Я говорю: это откуда у тебя? И показываю; а лапти-то новенькие. Он смеется, сам, говорит, сплел. А ты, говорит, вот что, парень. Ты эту ловлю брось, иди за мной, будешь человеков ловить. Так и сказал”.
Пауза; он покосился на неслышно струящуюся ленту.
“Я говорю: куды ж я пойду? Я тут родился, у меня тут и мать, и отец. Оставь, говорит, родителей своих, иди со мной. Я тебя кой-чему научу. Ну я и пошел. Шли, шли, места вроде знакомые, каждый кустик меня знает, а тут попали незнамо куда. Пришли в деревню, он стучится, хозяин открывает; как увидал его, поклонился до земли, заходи, говорит, милости просим, учитель дорогой. Видно, знал его али молва уже досюда дошла. Переночевали, а наутро и он пошел с нами”.
“Хозяин?”
“Ну да”.
Я остановил аппарат, поблагодарил старика и вышел на крыльцо. Начало припекать. По-прежнему вся деревня была как вымершая. Я спустился к топкому берегу: за стеной осоки темнела и блестела чистая вода. С наслаждением окунулся, подождал, пока высохнет голое тело.
Когда я вернулся, хозяин сидел на печи, свесив босые ноги с лежанки.
“Здорово, дедушка, отдохнул маленько?”
Он мрачно отозвался:
“Здорово…”
“Узнаешь меня?”
Он ничего не ответил, вздохнул, слез с печи. Мы уселись друг против друга.
“Говорят, — сказал я, наливая, — ты со стаканчиком ходил”.
“Кто это говорит?”
“Да так, слыхал…”
“А ты их больше слушай, они те наговорят. Со стаканчиком… Ты меня лучше слушай”.
“Молчу, молчу…”
Главное в таких случаях — дать разговориться сказителю. Довольно скоро бросилась в глаза непоследовательность его рассказа; неясно было прежде всего, когда все это происходило. Меня не это смущало. То, что хранилось в его памяти, на ходу превращалось в импровизацию, и наоборот, выдумка становилась воспоминанием. Я напомнил ему, на чем мы остановились, но связность повествования его не заботила.
Теперь уже говорилось о целой компании. Он называл ее “артель”.
Сколько же вас было, спросил я, не удержавшись.
“А кто его знает, я не считал”.
Может быть, двенадцать?
“Не, — сказал он, — куды такая орава. Иногда разные. Походит, походит и уйдет. Ну и ступай, никто тебя не держит. А один…”
Он сурово воззрился на меня.
“Что один?”
“Вот то-то и оно, туды его и туды!”
Я дал ему знак помолчать минутку, проверил запись; голос из магнитофона послушно повторил грязное ругательство.
Отлично; едем дальше. Верил ли старик в чудеса? К этому, кажется, шло. Похоже, что верил; во всяком случае, верил в правдивость своего рассказа. Вскоре я услышал от него историю о нищем; где это было, я так и не смог понять, но в конце концов это не так важно. Нищий сидел на крыльце сельсовета, ходить он не мог, каждое утро его приносили и сажали, вечером уносили домой. Однажды он исчез, и явился некто, рассказавший о том, что он встретил паралитика в поле, тот спокойно шел, а на вопрос, кто его исцелил, ответил: Божий сын, учитель. После этого слава о чудотворце разнеслась по всей округе. Народ выбегал ему навстречу, как-то раз подъехала машина из участковой больницы, старая колымага довоенных времен с красными крестами, оттуда вынесли девочку, утонувшую в реке.
Был и такой случай: учитель сидел на пне, на пригорке. Люди собрались вокруг, матери принесли детей, и он держал речь — о чем, рассказчик уже не помнил.
“А все-таки?”
“Память-то как решето. О любви говорил… Любите, говорит, все друг дружку и больше ни о чем не заботьтесь. Что вам начальство поет, не слушайте, начальство начальством, а вы, говорит, живите своей жизнью. Врагов любите… Если кто даст по уху, не давайте сдачи, простите ему: дурак, он и есть дурак. Сам не знает, что делает. Тут одна тетка вылезла, молодая, вся накрашенная. Из района приехала. Подходит и говорит: что ж, по-твоему, и врагов народа надо любить?”
“Что же он ответил?”
“А ничего не ответил”.
Я спросил, были ли женщины среди учеников.
“А как же; само собой. Женщины-то все больше за ним и бегали. А одна так и вовсе осталась”.
III
Прошло два или три дня, дед был готов повествовать еще и еще. Материал превзошел все мои ожидания, я даже стал опасаться, что не хватит кассет. То и дело оказывалось, что его рассказы представляют собой вариации на хорошо известные темы, чему, конечно, не следует удивляться. Как уже сказано, в доме не было никаких книг, вообще ничего, что могло бы напомнить о религии, кроме образа в красном углу; я не видел, чтобы хозяин, входя в избу, когда-нибудь перекрестился. Все же я спросил, приходилось ли ему читать Писание.
“Чего?”
“Ты, дедушка, читать-то вообще умеешь?”
“А как же. Совсем, что ль, меня за темного считаешь?”
“Ну, и..?”
Я хотел сказать: ты ведь мне попросту пересказываешь эту книгу.
Следовательно, думал я, мы имеем дело с так называемым народным православием, и можно будет соответственно интерпретировать мой материал, опираясь на классические работы К.К. Тереножкина, с той лишь оговоркой, что реальной подоплекой служили не события действительной жизни, а чтение или чей-то пересказ прочитанного.
Дед зевнул, промолвил:
“Все вранье”.
“Что вранье?”
“Да все вранье, что там написано”.
“Значит, ты это читал?”
“А чего читать-то…”
Я заметил, что, конечно, дело было давно, две тысячи лет тому назад, в Палестине, но те, кто об этом сообщил, хоть и не были очевидцами, но все ж таки учениками учеников.
“Мало ли что написано, написать все можно. А вот я, вот-те крест, — и он стукнул себя в грудь, — своими глазами видел, ходил с ним, уж мне-то не знать!”
Он добавил:
“Писать они все горазды…”
Кто — они?
“Писаря! Все пишут да пишут”.
Две тысячи лет назад, повторил я.
“Ну и что? За яйца бы их всех повесить”.
Я спросил старика: верующий ли он?
“Сказки все это…”
“А это что?” — и я показал на угол.
“Икона, что ль? А кому она мешает; висит и пущай висит”.
Он пробормотал:
“Если бы Бог был, разве бы он все это допустил?”
“Что допустил?”
“Да все! Все это безобразие… Вот наш старшой, вот он был как бог. Потому и сгинул”.
Как уже сказано, добиться, где происходили события, было невозможно. Получалось, что компания бродила где-то поблизости, может быть, в пределах одного района. Но, с другой стороны, все словно совершалось в каком-то дальнем, глухом и неведомом краю. Что это было: знакомая этнологам, так называемая мифическая география, раздвинувшая пределы реального мира? Сакральное время, вторгшееся в наши тусклые дни? Приведу еще один эпизод из того, что я услышал.
Кто-то приехал на мотоцикле за учителем: звали в соседнюю деревню. Расстояние, по здешним понятиям, небольшое, километров семь; двинулись туда. Застали старуху-мать, еще каких-то женщин, у всех красные от слез глаза. Была там и дочка, подросток лет пятнадцати. Оказалось, что отец ездил в город по своим делам, вернувшись, слег, посылали за фельдшерицей из медпункта, она дала таблетки, ничего не помогло. Подсев к женщинам, учитель начал их утешать, девочка вспыхнула и закричала: “Не нужны нам твои уговоры, иди откуль пришел”. И кулачком этак перед его носом. “Где покойник?” — спросил учитель (старик, как всегда, называл его “старшой”). “В погребе; завтра поп приедет, будем хоронить”. — “Ну, пошли, поглядим”. События развивались по известному сценарию: кругом зрители, учитель велит отворить погреб и громко зовет мертвого. Молчание, учитель, прочистив горло, снова: “Эй, Лазарь! Выходи”.
Старик утверждал, будто сам слышал, как старшой прибавил шепотом: выходи, а то меня убьют.
И точно, толпа заволновалась, раздались возмущенные возгласы, угрозы, чудотворец молчал, стоял, задумавшись, окруженный учениками, готовыми, если надо, его защитить. “Помогите ему”, — сказал учитель. Его не поняли. “Вылезти помогите”. — “Да ведь он помер, чего людей мутишь, мозги засираешь”. Кто-то сказал: “Ишь повадились… ходят тут”. — “Милицию надо вызвать, — сказал другой. — Пущай неповадно будет”. Еще кто-то сказал: “Сами справимся. Ну-ка, папаша, подойди сюда. Ты вот все людей учишь. А теперь мы тебя маленько поучим”. Толпа снова зашумела, кто-то из учеников, кто похрабрее, ответил: “А вы не суетитесь. Делайте, что он говорит”.
Когда уже собрались уходить, девочка встретила у околицы и попросилась уйти вместе с ними. Учитель спросил: “Как тебя зовут?” — “Марья меня зовут, Маша”. — “Вот что, Маша, — сказал учитель, — ступай домой, отец твой еще не выздоровел, будешь за ним ухаживать”. — “Есть кому за ним ухаживать; а я хочу с вами… с тобой”. — “Куда ж ты пойдешь, наша жизнь походная. Мы мужики, нам и дождь, и холод не страшны”. — “Нет, пойду с вами. Будь мне заместо отца”.
“И ее с собой взяли?” — спросил я.
“А куды ж денешься”.
IV
Время учителя, баснословное время, о котором я только что упомянул, имело собственные будни; мало-помалу передо мной прояснился образ жизни странствующей “артели”: кормились чем придется, ночевали в заброшенных сараях, в избах, в сельских клубах, на сеновалах. Маша не отходила от учителя ни на шаг; в первую же ночь объявила, что ляжет подле него. И в баню, и везде с ним.
“Где ж это вы мылись?”
“Где придется. По субботам; он особо следил, чтобы разные насекомые не заводились. Люблю баньку! — сказал старик. — Старые кости погреть. Только нынче уж не попаришься”.
Я опять спросил: известно ли ему, что в Евангелии есть рассказ о воскресении Лазаря? Старик махнул рукой. Наступила пауза.
“Хорошо тут у вас, — заметил я. — А как ты зимой управляешься?”
“Да так и управляюсь. Мы привычные. А то еще был такой случай… Вышли к озеру. Большое, берегов не видно”.
“Селигер?” — спросил я.
“А шут его знает, не помню. Да какой там Селигер — подальше будет, теперь уж не найти. Там такие места, никто и не доберется”.
“Где — там?”
“Там, далече…”
С хитрым видом, ухмыльнувшись, он добавил:
“Если б и знал, все равно бы не сказал!”
“Это почему же?”
“А потому — тайна! Вот, значит; пришли. А солнце уж садится. Велел нам искать переправу, сам остался, хочу, говорит, один побыть, переночую у лесника, а завтра встретимся на том берегу. Ну, искать не пришлось, выпросили у лесника баркас, сели и поехали. Четверо на веслах, один на руле, другие так сидят, плывем этак не спеша. И ведь надо же, не расспросили как следует, думали, чего там, берег недалеко, засветло поспеем. Видим, солнце садится в тучах, ветерок поднялся, волны все выше. И берег пропал. Совсем темно стало. Лодку нашу так и бросает, вверх-вниз, этак и перевернуться недолго. Братцы! что делать? Вдруг один говорит: а это кто там? Смотрю, фигура вдали. И вроде бы приближается. Привидение какое или что? А это он там, хочешь верь, хочешь нет, стоит, и вода через босые ноги переплескивается. Лица не разобрать, а только видно, что улыбается. Не пужайтесь, говорит, я с вами. Н-да, вот так”.
Помолчали; старец развел руками.
“Ну, сам понимаешь, как это может быть? Чтобы человек стоял на воде. Вот ты, положим: ты можешь стоять? И я не могу. Это надо помешаться в уме, чтоб такое увидеть. Спятить, по-простому говоря. А на самом-то деле… на самом деле, провалиться мне на этом месте!”
“Что на самом деле?”
“А вот ты угадай! — Он хихикнул, с хитрой сумасшедшинкой потряс корявым пальцем перед моим лицом. — То-то и оно, что человек-то был не простой! Сказал, и буря затихла. И все доплыли, вот так”.
Вновь умолк, наслаждаясь эффектом.
“А Маша, где она была?”
“Чего?”
“Ты говорил — всегда была с ним”.
“Какая Маша; не было никакой Маши”.
“Она тоже с вами сидела?”
“Где?”
“В лодке!” — сказал я, теряя терпение.
Колючий взгляд. “Ты чего плетешь-то. Какая такая Маша?”
“Девчонка — ты же сам рассказывал”.
“Чего я рассказывал, ничего я не рассказывал”.
Сумасшедший старик. Я забарабанил пальцами по столу. Тема эта, однако, меня живо интересовала; кто знает, думал я, может, удастся разыскать еще одну свидетельницу.
“Слушай, отец, — проговорил я и взял его за бороду, — если ты будешь крутить, я с тобой по-другому заговорю…”
Выпучив от страха свой единственный глаз, он залепетал:
“Провалиться мне… вот-те крест…”
“То-то же, — сказал я. — Смотри у меня. Сколько ему было лет?”
“Сколько лет было? Годков тридцать. А может, пятьдесят”.
“Как он выглядел?”
“Красивый был, с кудрями”.
“Выходит, она жила с ним как с мужем, я правильно понял?”
“Ну жила, ну и что?”
“И он был не против?”
“А чего — не мужик он, что ли”.
“Ты сказал, она была несовершеннолетняя”.
“Ну и что”.
“Ничего. А с другими?”
“Чего с другими?”
“С другими тоже спала?”
“Ну, бывало. А чего тут такого? Коммуной жили. Твое, мое — не было этого. Все делили”.
Я сказал:
“Хочу тебя спросить: а Маша эта. Она часом не забеременела?”
“А чего это, — проворчал старик, — тебя так интересует. Тебе-то какое дело?”
Помолчав, посопев волосатыми ноздрями:
“Не было промеж нас никакого стыда. В баню ходили, и она ходила. Спину терла. А насчет этого, я тебе так скажу. Она хоть и жила с нами как баба, а все оставалась невинной. Целкой, по-простому говоря. Хочешь верь, хочешь не верь”.
Очевидно, хождение по водам имело место до воскресения Лазаря. Другого объяснения я не могу предложить, если вообще необходимо объяснение. Если не считать, что все совершалось в особом времени, где хронологии в обычном смысле не существует.
“Вот что, — сказал я. — Где у тебя припасы? Щи будем варить”.
V
Десять месяцев спустя, приехав повидаться с дедом-сказителем, я на всякий случай заглянул в райисполком к моему приятелю — делопроизводителю, и тот сообщил, что старик укатил в Великие Луки. Мне удалось связаться с дочерью; так я узнал, что на самом деле дед никуда не уезжал, а умер в своей избе довольно скоро после того, как мы виделись. Дочь увезла его хоронить в свой город, а кто сейчас живет в его доме, неизвестно. Слышимость была плохая, разговор прервался.
Я не уверен, что, застань я его в живых, я услыхал бы во второй раз то же самое. Хорошо известно, что записанный однажды рассказ в дальнейшем не повторяется, сказитель переставляет эпизоды, прибавляет новые, опускает старые. Мне уже приходилось упоминать о народном православии, которое никакая власть не могла истребить. Но и с официальной церковью оно находилось в довольно странных отношениях. В дни, когда я гостил у старика, передо мной разворачивался эпос, возможно, существующий в других изводах, в памяти и воображении других рапсодов, если они еще живы. Вернувшись домой, я уселся за работу, заново сверил отпечатанный материал с магнитофонной записью — в двух-трех местах лента оказалась испорченной, — набросал тезисы для доклада. Но что-то происходило со мной: я чувствовал, что теряю охоту заниматься анализом текста.
Не то чтобы я утратил к нему интерес. Но, как материал для научной обработки, он потерял для меня интерес.
Не стану вдаваться в подробности моих тогдашних планов. О том, чтобы публиковать свою запись, конечно, не могло быть и речи. Я собирался выступить на конференции о латентных феноменах культуры. Представлялось весьма перспективным интерпретировать мой материал как часть специфического пространства фольклорных текстов, выполняющих параллельные идеологические функции помимо официальных текстов — газетных, школьных и др.
Стоило мне, однако, вспомнить мое путешествие в озерный и болотистый край, глухую деревню, рассвет на берегу сонной речки, искры света на воде, росу, которой осыпала меня ива, услышать кашель кривого старца и его сиплый голос, — стоило лишь все это вспомнить, как мои академические проекты стали опадать, словно высохшая листва. Чуть ли вся моя наука рассыпалась в прах. Или по крайней мере требовала коренного пересмотра. Представляю себе, что сказал бы, узнав об этом, незабвенный Косьма Кириллович.
Причуды пространства — здесь, на дне воронки, — соединились с зигзагом времени. Я не философ и, вероятно, выражаюсь неуклюже. Я действительно заболел. Можете считать и так. Я заболел недоверием. Недоверием к чему? К действительности, иначе не скажешь. Но ведь то новое и неожиданное, что завладело мною, на самом деле старо, как вся наша цивилизация. Да и не только наша: таково было мироощущение древнейших народов, такова мудрость индийцев.
Доскажу, чем все это кончилось.
Мой отъезд из деревни — точнее, обратный поход с рюкзаком и магнитофоном в надежде встретить по пути какой-нибудь транспорт — я наметил на завтра. Хотелось узнать, что стало с учителем, — если дед еще был в состоянии прибавить что-нибудь к своим рассказам.
Может быть, следовало сказать: к своим россказням?
Дед говорил, что ему в то время было не больше двадцати. Теперь ему под восемьдесят. Следовательно, дело происходило до революции, самое позднее — в первые годы советской власти. У старика же, судя по мелким подробностям, получалось, что учитель явился и странствовал с маленькой общиной учеников совсем недавно.
Нельзя, конечно, сбрасывать со счетов простое предположение, что это была секта, каких, вообще говоря, появлялось немало в этих краях. Секта со своим предводителем, который объявил себя новым Христом, со своей мифологией, повторяющей в искаженном виде каноническое предание. Но как бы то ни было, вопрос, когда же это все-таки было, остается без ответа.
Взглянем на дело с другой точки зрения: явление Мессии? Второе пришествие, которого ожидают верующие — и окончившееся неудачей? Незачем говорить о том, что подобная версия могла иметь для меня смысл и значение лишь как часть все того же эпоса.
Но и в этой — назовем ее так — гипотезе брезжило нечто выходившее за пределы всевозможных теорий. Вспомним поэму Ивана Карамазова, которую он пересказывает Алеше. Через пятнадцать веков после Голгофы, в XVI столетии, в Испании Иисус Христос вновь появляется посреди народа, но церковь видит в нем своего врага, и Великий инквизитор решает сжечь его как еретика — казнить вторично. “Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то это ты”.
История, рассказанная одноглазым старцем, могла бы выглядеть легендой наподобие легенды о Великом инквизиторе, если бы она не напоминала нечто
другое — нашу российскую действительность.
VI
“Куды делся. Никуды не делся. Пропал”.
“Как это, пропал”.
“А вот так. Куды все люди пропадают?”
Тут он окончательно умолк, и казалось, клещами не вытянешь из него больше ни слова. Над столом кругами носилась муха. Крутились катушки, спохватившись, я остановил запись. Дед собрался лезть на печку.
“Ну хорошо, — сказал я, — завтра простимся. Посиди со мной напоследок”.
Дед вернулся к столу, с тряпкой в руке следил хищным оком за мухой. Хлоп! — едва только она уселась.
Выждав немного, я спросил: помнят ли его все-таки?
“Помнят, как не помнить”.
“Ну и что говорят?”
“Что говорят… Язык без костей — вот и болтают что взбрендится”.
Оказалось, что прошел слух, будто учитель подался на север. Поселился в скиту. По другим сведениям, вознесся.
“Вознесся?”
“Ну да. — Старик ткнул пальцем в почернелые стропила потолка. — На крыльях али как там. Тут и до потолка-то не допрыгнешь. Говорю тебе, язык без костей. Что хочет, то лопочет”.
Я вздохнул. “Папаша. Или ты мне скажешь правду, или…”
“Чего говорить-то, сам, что ль, не понимаешь?”
“Не понимаю. Объясни”.
“Чего объяснять. Сгинул! Сгинул, и все”, — сказал дед и неожиданно всхлипнул.
Взглянул на медленно вращающиеся бобины, покачал бородой.
“Я тебе так скажу: у каждого бывают такие минуты, что хоть вешайся. Вдруг затосковал наш старшой, все, говорит, ни к чему. Вот я с вами хожу, учу народ уму-разуму, я ведь русский народ люблю. Хочу, чтоб жили по совести, по человечеству, друг дружку уважали, чтобы один другому помогал. А что получается? Вот помру — они как были, такими и останутся. И даже еще хуже. Все напрасно, и жизнь моя, говорит, прошла без толку. Что это я себе вообразил? Ничего тут не поделаешь и не переделаешь. Как сидели в говне, так и будут сидеть. Потом подумал и говорит: ступайте вы, дорогие мои, любимые, своею дорогой, возвращайтесь к родным, а я пойду моим путем, моей судьбе покорюсь”.
“Так и сказал”.
“Так и сказал; сам слышал, своими ушами. Мы, конечно, переполошились, дескать, как мы тут без тебя. Тогда уж и нас возьми с собой, веди куда хочешь. Нет, говорит. Вот петух пропоет, я с вами и распрощаюсь. Только не получилось по-евонному. А может, он и об этом думал. Может, предполагал. В общем, что там говорить, арестовали его”.
“Кто арестовал?”
“Ну что, ну что, — сказал дед, раздражаясь, — непонятно, что ль? Как людей арестовывают? Приедут ночью — и ау, поминай как звали”.
Так, подумал я. Этим должно было кончиться. Значит, это была правда!
“…Ведь никто слова не скажет, никто не заступится. Да еще потом пойдут разговоры, все шепотком, дескать, нет дыма без огня, коли взяли, значит, за дело”.
“Ты говорил — рассказывали, будто он вознесся на небо?”
“Может, кто и рассказывал, а больше помалкивали. Словно и не было такого человека. Какой-такой учитель — не было никаких учителей. Нет чтобы сказать: братцы, милые мои… это что ж такое деется! Людей хватают ни за что ни про что, а мы тут сидим и молчим. Человек добра хотел… У! — прошипел старик. — Я бы этих сук поганых, мандовошек!..”
“А ты. Ты тоже молчал?”
“Я-то? Меня тоже забрали”.
“Вместе с ним?”
“Не, попозже чуток. А вот я тебе так скажу: прав был наш старшой. Таким людям, как он, здесь делать нечего”.
“Где — здесь?”
“В России нашей, чтоб ей…”
Россия большая, заметил я.
“Большая-то она большая, а все равно найдут. Они всюду. И стукачей везде как собак нерезаных. Такому человеку все равно жить не дадут”.
“Ну хорошо, а остальные?”
“Какие остальные?”
“Ты говорил — вы жили коммуной”.
“Верно. Только на одном месте не жили. То в одну деревню, то в другую. Ну и само собой, нашелся иуда. Деньги за это получал”.
“Откуда ты знаешь?”
“Откуда знаю… Меня ведь тоже за жопу взяли. Что ни ночь, то на допрос. Зачали обо всех расспрашивать: кто да что — что этот говорил, что тот ему ответил. А про иуду ни слова. Будто его и не было. Ясное дело: ихний человек”.
Я попросил рассказать все по порядку.
“А ты меня не путай. А то все перебиваешь да перебиваешь. Чего сказать-то хотел… да. Пришли в одно село, хотели в сарае переночевать. А уж там все знают, мальчишка прибежал, говорит, председатель к себе зовет. Пошли к председателю, изба большая, под железной кровлей, сразу видно — начальство живет. Сам стоит на крыльце, руками разводит, милости прошу, гости дорогие. А там стол накрыт, хозяйка бегает туда-сюда. Учитель говорит: спасибо, только ведь мы не пьем…”
Я подлил старику, он бодро опрокинул в рот четверть граненого стакана, отдуваясь, понюхал хлеб, хрустнул головкой зеленого лука.
“Председатель колхоза?”
“Ну да. Колхоз у него — три бабы с половиной, чего-то там ковыряют, а сам небось богатый. Сидим, кушаем. Хозяйка потчует, сам с бутылкой нацелился, ради такого дела, говорит, со свиданьицем. Ну, куда деваться, выпили. И спать, говорит, для вас приготовлено, вас в горнице положим, а друзья ваши, если хотят, можно на сеновале. Учитель поблагодарил, извините, говорит, столько хлопот вам доставили. — Что вы, что вы, это для нас большая честь, великая радость. — И вот видим, лицо у нашего старшого грустное-грустное. Посмотрел он на нас на всех и говорит: тоскует моя душа, что придется вас покинуть. Не станет пастуха, и разбредется стадо. А мы сидим, дурачье, ничего не понимаем. Выпимши, конечно, чего уж тут говорить… Он опять обвел всех глазами, опустил голову и промолвил: один из вас меня предаст. Ложитесь, говорит, спать, небось устали, и хозяевам отдыхать пора. А я выйду, посижу на воле”.
“Не знаю, — сказал старик, — ничего-то я больше не знаю… Что было, как было, все забыл. А может, проспал. Молодой был. И другие — прохрапели всю ночь. Утречком выходим, председатель сидит, и лица на нем нет. Что такое? А то, говорит, что нет больше вашего учителя. Приехала машина, вывели его и затолкали в машину. И увезли — может, в район, а может, еще куда”.
Катушки вертелись. Старик мигал своим глазом.
“Говори, отец…”
“Приехали, говорит, втихаря, фары потушены, собака забрехала. Спрашивают: здесь живет такой-то? Председатель напугался, нет, говорит: не живет он у нас, попросились переночевать, мы и пустили. — Где он? — Председатель опять: попросились-де на ночь, а кто такие, знать не знаю. — Как же это вы пустили к себе людей и не знаете, кто это. — Да пожалел, говорит, погода была плохая. И тут вдруг выходит этот. Сейчас, говорит, я его разбужу. А его и будить не надо, сам вышел из горницы. Иуда этот говорит: здравствуй, учитель! Как спалось? Подошел и в щечку его”.
“Поцеловал?”
“Да, чмокнул в щечку, и вдруг слышат — я-то, конечно, ничего не слыхал, председатель рассказывал, — слышат, в сарае петух закукарекал. На дворе темень, а он волнуется, хлопает крыльями. Видно, почуял неладное”.
“А что же председатель?”
“Что председатель — забрали, говорит, вашего учителя. Девчонка выбежала, уцепилась за него, не дам, кричит, не дам! Царапается, кусается как бешеная. Пока ее не огрели так, что она ничком повалилась”.
VII
Сказитель храпел на печи. Было еще темно. Пожитки мои лежали наготове. Повторю то, что уже сказал: государство у нас обширное, однако вовсе не обязательно отправляться в далекое путешествие, ехать надо не вдаль, а вглубь. Почти весь день ушел у меня на то, чтобы добраться до райцентра.
Я понимаю, что от меня ждут если не “морали”, то хотя бы сколько-нибудь внятного объяснения. Что я могу сказать? Предположить, что вне нашего, для всех одинаково текущего времени существует другое, циклическое, и рано или поздно все возвращается на круги своя? Или что за гранью реальности есть какая-то иная реальность? Оставим эти (и подобные им) вопросы без ответа.
Мною были предприняты дополнительные розыски. Я заказал разговор с Великими Луками. Домашнего телефона у дочери не было; она работала в бухгалтерии льнокомбината. Долго искали, наконец она подошла к телефону. Я напомнил ей о себе.
Город Великие Луки считается чуть ли не ровесником Москвы. В войну он был стерт с лица земли. Кое-что восстановлено, я успел лишь пройтись по набережной Ловати. Дочь моего знакомца жила в полудеревенском доме на окраине. Это была пожилая располневшая женщина, круглолицая, с пробором в жидких русых волосах и косичками на затылке, в темно-синей вязаной кофте и просторной юбке. На распухших ногах матерчатые тапочки. Она встретила меня с отчужденной вежливостью.
К моему приезду был приготовлен пирог с черникой. За чаем я узнал о старике то, что мне было уже известно: жил бобылем, виделись редко; ни за что не хотел съезжаться с дочерью. Был ли он здоров? Вроде бы да. “Я имею в виду… — уточнил я, — психически”. — “Да как вам сказать”, — возразила она.
Тут дверь отворилась, появилась еще одна женщина, с которой, видимо, дочь сказителя жила в одном доме. Она показалась мне нестарой, может быть, оттого, что была небольшого роста.
“А у нас гость, — сказала хозяйка. — Из Москвы”.
Я встал.
Смуглая, щупленькая, острый носик, острый взгляд слегка косящих черных глаз. Видимо, она уже знала, кто я такой. Я сказал, что я здесь впервые, и похвалил город. Она ответила, что город очень украсился за последние годы, в центре много новых домов, много зелени, есть даже цветные фонтаны. Давно ли живет в Луках? Да как сказать — порядком уже.
“Вы ведь, кажется, из тех мест. С дедушкой, наверное, были знакомы?”
“Была”.
“Я слыхал, он был арестован?”
“Арестован?”
“Мне говорили”.
“А, ну да. Так это уж давно”.
“Не знаете, за что?”
Она стрельнула в меня глазами и отвела взгляд. Дочь старика поджала губы, приняла чопорный вид. Чай остывал в чашках.
“Простите, что надоедаю вам вопросами, — сказал я. — Как долго он пробыл в заключении?”
“Его обратно привезли”.
“Обратно, откуда?”
“Из лагеря, откуда же еще”.
“Его в институт Сербского перевели, — сказала дочь. — На экспертизу”.
“И что же?”
“А ничего. Списали, и все”.
“Скажите, Маша… можно вас так называть?”
“Отчего ж нельзя, пожалуйста”.
“Скажите, Маша, вы ведь, кажется, не замужем?”
“Нет; а что?”
“А дети у вас есть?”
Она посмотрела на меня.
“Один ребенок есть. Почему вы спрашиваете?”
“Мальчик или девочка?”
“Девочка”.
“Еще один вопрос… простите, ради Бога, за назойливость. Там был один, как бы это сказать… Бродячий проповедник. Ходил по деревням, у него и ученики появились. Вы с ним случайно не были знакомы?”
“Какой проповедник?” — спросила Маша, и я так и не мог понять, притворилась ли она, что не знала учителя, или в самом деле ничего не помнит.
Вернувшись в Москву, я отправился в известное учреждение. После памятных всем перемен появилась возможность “ознакомиться с делами”: на короткое время тайная полиция приоткрыла свои архивы. Конечно, не для всех, а лишь для близких — для детей и вдов. Мне удалось обойти эту трудность. Я сидел в зале для посетителей, видел людей, листавших пухлые папки. Последовал новый вызов к окошечку: мне сообщили, что никакого дела о странствующем учителе и его спутниках не существует. Уничтожено? Нет, оно не могло быть уничтожено.
Расхрабрившись, я спросил: следственного дела нет, а как насчет оперативного? Оперативные дела, сказал человек в погонах, не выдаются, но и этих документов нет.
“Я думаю, — добавил он, глядя на меня открытым, честным взором бывшего палача, — что такого человека попросту не существовало”.
2005—2006