Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2006
I
Оговоримся сразу, что первый опыт, то есть сама возможность прочесть знаменитую державинскую оду так, как когда-то прочли ее современники и между ними сама государыня-императрица, за что Державин был пожалован богатым подарком и (что составляло давнюю его мечту) был лично представлен Екатерине II, давно безвозвратно утрачен нами. Век XVIII слишком уж далек от нас: и по времени, и по смыслам, в нем заключенным. Слишком многое позабылось. Развалины этой фантастической ментальной конструкции грозно чернеют в постепенно затянувшейся закатной мглою глубине времен; петровские гренадерские полки, сражавшиеся под Нарвой и под Полтавой, немецкие временщики, голштинцы в прусских париках и вновь беззвучно занимающие покои Зимнего дворца преображенцы, семеновцы и измайловцы сквозят мимо, как немые тени. Нет сомнения, специалистам по истории культуры еще внятен язык этих теней, а меж этих развалин и под сенью окружающих их заглохших парков известны подлинные сокровищницы: все еще как будто близко, почти на виду, толща времени еще не стала толщей земли, в которой возможны лишь археологические, часто случайные, находки. Знающий, как открываются запоры века, ведает, разумеется, великие замыслы и великие начинания его; императорские указы; науку, лейденские банки, реторты и книги; дворцовые тайны и заговоры; войны, впервые украсившие российскую корону гербами нескольких европейских, а затем и турецких городов, меж коими, может статься, вспомнятся современнику города Крыма. Но все же для обычного человека XXI века XVIII век столь изрядно отдален, что даже эпоха Екатерины II, кажущаяся сравнительно ясною, открывается лишь в самых общих чертах, все равно затянутых вечерним туманом. Поэтому если бы наш современник даже стоял прямо за спиной у Державина, когда тот сочинял свою “Фелицу” и, больше того, водил его рукою, дословно прочитав всю оду от первого слова до последнего, он все равно вряд ли бы понял все многообразие смыслов, которыми она нагружена, все разнообразие намеков и подоплек, тайных назиданий, похвал и одобрений тем, чьи имена даже не называются… О! Век Екатерины Великой сам был великой аллегорией на царство Короля Солнце (Людовика XIV) и столь же ревностной попыткой продолжить царствование столь непохожего на французского Людовика российского императора Петра Великого. Мы видим честолюбивые замыслы, громкие победы, расцвет литературы (теперь совершенно, почти на сто процентов позабытой), переписку Императрицы с Вольтером, сочинения Монтескье, Платона и Тацита в ее библиотеке, “философию на троне”, роскошный двор, великих фаворитов, изысканную любезность и восточный деспотизм, знаменитый “Наказ” — прототип конституции, идеи Локка о воспитании, бесконечные “сатиры” на нравы, имперский размах и провинциальное распутство…
II
Мы, должно быть, недалеки от самоуничижения в своем признании неполноты памяти о “золотом веке” Екатерины. Однако ж кое-что врезалось в память крепко, и уж как минимум две строки, которыми начинается державинская ода, сияют в сумраке прошлого, как красное золото:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
Конец десятистишия смазался (а значит, был не так и важен), зато уж эти строки не боятся травления временем: наверно, можно сказать, что они для нас являются наиболее памятными из всей поэзии XVIII века. А и в самом деле, если поэзию того времени не изучать специально, то кто сейчас вспомнит наивно-нескладные силлабические вирши Антиоха Кантемира; или хотя бы название одной, любой на выбор, од или трагедий Василия Кирилловича Тредьяковского, умершего через несколько лет после воцарения Екатерины, или строку, одну-единственную строку Александра Петровича Сумарокова, в свое время действительно знаменитого и не знающего себе равных писателя, которому Державин подражал и у которого, не смея к нему приблизиться, учился издали? О время, не пощадившее поэтов, проложивших борозды по целине русского поэтического языка! Но ничего не поделаешь, минуло больше 200 российских лет (а российский год, согласитесь, никак не сойдет за швейцарский, голландский и даже англицкий), поэты эти забылись и, значит, так тому и быть. На литературном Парнасе удержались из того времени лишь Иван Степанович Барков (вот: кто бы мог подумать?), Михайло Васильевич Ломоносов да наш Гавриил Романович Державин. Что ж, поделом. Даже порнограф Барков был наделен недюжинным самородным талантом и живым русским словом. Ломоносов в поэзии был преизбыточен, как и в физической силе, как и в науке: и я искренне рад, что еще помню наизусть пару ярко-простодушных, звучных четверостиший из его “Письма о пользе стекла”, адресованного графу Шувалову, и одну неподражаемую строфу, которой передан ни с чем не сравнимый трепет, испытанный, наверно, каждым хоть однажды, когда над ним нестерпимой и великолепной загадкой разверзается ночь неба:
Открылась бездна, звезд полна:
Звездам числа нет, бездне — дна…
Или вот “Фелица”… Державин мечтал после успеха своей первой оды так восславить императрицу, чтобы ею обессмертить и самого себя. “Как солнце, как луну поставлю…”, “тобой бессмертен буду сам…” И это ему удалось. Он написал Екатерине II несколько од, но первой, кажется, так и не превзошел. С позиций нашего века грех обвинять его в откровенных попытках угодить правительнице Империи Российской: у поэтов того времени были и свои пути к успеху, и свои задачи. Несомненно, его восхищение Екатериной было искренним: она, хоть и будучи немкой, вслед за Елизаветой избавила Россию от ужаса “немецких династий”, от босховских персонажей двора Анны Иоанновны, от бироновщины, повседневной жестокости временщиков и презрения ко всему русскому полупьяного придурка, собственного мужа Петра III. Поэтому так торжественен, так бетховенски-симфоничен зачин его великой оды, поэтому бедной немецкой принцессе найден такой фантастический и громкий титул:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
Возможно, она могла бы предпочесть другой, более соответствующий военным успехам России в Европе или на берегах Дуная, но поэтически образ выстроен безупречно: он мигом уносит нас от дворцовых козней Петербурга и европейской политики и возвращает нас в сказку. Императрица России становится “царевною” Востока — а по-другому, нежели как Восток, в Европе Россия и не могла восприниматься. Здесь мнится прямой отсыл к “Скифам” Блока, почему нас и не смущает нисколько “Киргиз-Кайсацкая орда”. Дальше… Ну хоть убей, не помню, какая-то тема, достойная оды, она же симфонически-музыкальная тема с нарастающим напряжением в конце:
Фелицы слава, слава бога,
Который брани усмирил;
Который сира и убога
Покрыл, одел и накормил;
Который оком лучезарным
Шутам, трусам неблагодарным
И праведным свой свет дарит;
Равно всех смертных просвещает,
Больных покоит, исцеляет,
Добро лишь для добра творит…
Да… Я прекрасно помню, как прочитывали эту оду в школе мы, недавние дети, первоклассники образца 1968 года, которым в старших классах еще вменялось в обязанность помнить некоторые стихи XVIII века; теперь этого нет; да и тогда, признаюсь, некоторые места с неправильно расставленными или гуляющими ударениями казались и громоздкими, и непонятными… Оду в те достопамятные времена в школе учили кусками, как по хрестоматии, и, чтобы получить “пятерку”, выучить-то нужно было всего два-три десятка строк вместо двухсот шестидесяти и при этом дать верную оценку екатерининскому веку как веку якобы просвещенного абсолютизма, как якобы веку, когда Россия была разделена наконец на губернии, а все города получили свой чин и герб, появились первые журналы, в которых развивалась первая, так сказать, вольнолюбивая мысль, а кроме того — народные училища, распространявшие образование, первые женские учебные заведения, множество богаделен и больниц, что оказалось не таким уж и важным, как доказала крестьянская война 1773—1775 под руководством Емельяна Пугачева. Вот как должен был строиться правильный ответ. И никак нельзя было сказать “пугачевский бунт”, как говорил Пушкин, а именно “крестьянская война под руководством Емельяна Пугачева”. Только так. Я обещал рассказать о трех возможностях прочтения державинского сочинения, а потому и рассказываю в подробностях о второй, т.е. о том, как читали и изучали мы его в школе. Потому что никаких других поводов прочтения оды “Фелица” в середине 70-х годов ХХ века я припомнить не могу. Ни один нормальный человек не стал бы читать ее просто так, на досуге, для собственного удовольствия; не было и праздника, к которому прилично было бы эту оду выучить и прочитать. Не было и идеологической обязаловки, с которой читалась, например, напечатанная в “Комсомолке” поэма Роберта Рождественского “Двести десять шагов”, повествующая, как идут, чеканя шаг, солдаты кремлевской роты от Спасской башни до двери Мавзолея. Ровно двести десять шагов. И что-то там еще — не помню. Но речь сейчас не об этом. Я, если честно говорить, вообще не понимаю, зачем и каким образом изучение оды “Фелица” было включено в план нашего образования. Этому не было и не могло быть объяснения. Кроме одного. Существует инерция сознания. И творение Державина (вот именно просто потому, что — Державин) ну, случайно перетекло из старых, дореволюционных еще учебников, неправильных, в наши, новые, правильные.
Спустя много лет оказалось, что все не так. Смысл был. С тех пор, как мы без сожаления оставили стены школы, прошло еще без малого 30 лет, и это, я вам скажу, были годы! Каждого протащило, как дратву через игольное ушко! Так что если уж в памяти после такой обдираловки всего лишнего осталась “Богоподобная царевна…” — то, значит, она была нужна, необходима для непрерывности н е к о е й (а ничего другого в наших условиях о ней сказать нельзя) культурной традиции. После всего, что натворили люди в ХХ и в начале XXI века, нам XVIII век должен быть глубоко по барабану: ан нет! Как ни крути, мы ведь не картонные какие-то человечки, мы, несмотря ни на что, многомерные человеческие существа, с разветвленной, хотя и рудиментарной, культурной памятью. И пусть там, в этой памяти, XVIII век просматривается как величественная и жуткая руина — кое-что все-таки сохранила она до наших дней, кое-что все-таки осталось… Дворцы Петербурга и дворянские гнезда, парков темные аллеи, шпалеры, беседки, Петергоф, монплезир… Чудо-богатыри Суворова, князь Потемкин-Таврический, взятие русскими Измаила, пара державинских строк… Да-с, слава богу, что хоть это уцелело после всех экспериментов, которые проведены были над русской памятью…
III
Память и подвела меня: ибо спустя много лет личной жизни она, повинуясь неизвестному пульсирующему импульсу или встроенной в мозг периодической программе, в очередной раз считала с детства памятные мне строки про “богоподобную царевну…”, но считала совсем не так, как мы прочитывали их в школе, не слишком-то вникая в содержание и стремясь лишь к заучиванию заданного наизусть. При этом, третьем способе прочтения память, напротив, как бы вынимала из текста каждое слово и задумывалась над ним, если же слово оставалось непонятым, то она по миллионам синапсов запускала требовательные сигналы в мозг, чтобы возбудить все нейроны и вопросить: нет ли у них всех вместе или у каждого в отдельности чего-нибудь — точных сведений или хотя бы побочных ассоциаций, которые объяснили бы прочитанное и сделали его понятным? Сам процесс считывания при этом можно представить в виде попеременных вопросов и ответов: “Фелица”. Почему “Фелица”? Кто такая Фелица, откуда это имя то есть? Книги подсказывали, что имя произведено от латинских слов felix, felice — “счастливый”, “счастливая” — и тогда выходило, что восточная царевна выступала под римским, причем, очевидно, выдуманным именем. Возможно, этого требовали правила аллегории, столь мощно разветвившейся в жанре хвалебной оды XVIII столетия? Это выглядело правдоподобно. Но почему Державин, обращаясь к Екатерине, называет ее “царевною”, тогда как она была как минимум царицей? Возможно, он хочет представить ее в ореоле вечной молодости? Натянутое соображение, тем более что в 1782 году, когда была написана ода, Екатерине было уже 53 года. С каждым шагом компьютеру мозга все труднее становилось работать с очевидной белибердой, которая скрывалась за единственным словом названия, а дальше и вовсе начиналась голая беда: программа безнадежно зависала на первых же наиболее памятных мне строках:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
Все дело было в том, что ни Фелица, ни тем более реальная самодержица Российская Екатерина II ни при каких обстоятельствах не могла считать себя владыкой над ордами киргиз-кайсаков. В то время Россия еще не властвовала в Степи, и, более того, все попытки ее утвердиться там, которые пришлись как раз на XVIII век, были тщетны. Сама орда, в том числе и Малая орда киргиз-кайсаков, т.е. современных казахов, была наследием распавшегося организма империи Чингизхана, которая окончательно перестала существовать на границе XVI—XVII веков: сначала под ударами русских пали поволжские царства, потом анархия поразила Среднюю Азию — бывший “удел Джучи”, — ибо как только власть чингизидов ослабла, они окончательно погубили все дело в междоусобиях, в результате чего пространство распалось на племенные улусы, кочевья больших и малых орд и зародыши будущих ханств. Оазисы — Ферганскую долину, Бухару и Хиву — захватили узбеки, в то время легкое на подъем лихое племя, родственное всем тюркам, заселявшим Среднюю Азию, но при этом со времен монголов считавшееся благородной воинской кастой, которые первыми и включились в борьбу за власть в городах и за плодородные земли. Другим этносом, проживающим в городах со времен великого Хорезма, были сарты (древний народ иранского происхождения), составлявшие сословие купцов, земледельцев и ремесленников. А за пределами оазисов и крепостных стен шла неизменная жизнь кочевых родов — киргизов и туркмен, которые из века в век кочевали в пределах, не означенных никакими границами, но в то же время признанными как старейшинами народа, так и его соседями, что и привело киргизов к символическому делению на Малую, Среднюю и Великую орду, смотря по области кочевья. Кочевники со времен Чингизхана не знали над собою жесткой власти; признавая лишь голос крови, они делились на колена, а те, в свою очередь, на роды. Каждым кочевьем управлял родовой старшина, или султан: никакой другой власти великое кочевье не знало. По крайней мере до тех пор, пока на северных его границах не появились пришельцы народа, который, как и люди в оазисах, оседло жил на земле: это были русские. Поселения пришельцев захватывали и лесостепь, традиционную область сезонных перекочевок Малой орды. Орда ответила набегами: как и все кочевники, киргиз-кайсаки не против были поживиться за счет пришельцев, пограбить, побарантовать (угнать скот), взять пленных и продать их в рабство. Но и пришельцы были не робкого десятка. Их вольные воины, казаки, не раз совершали вылазки в Степь — за лошадьми и за женщинами; а их служилые люди — сначала стрельцы и стрелецкие полковники, а потом и солдаты с офицерами потихоньку начали, но лет за сто закончили незаметную, муравьиную земляную работу, очертив Степь линией крепостей от реки Урал до Семипалатинска. Эта крепостная линия — как называлась тогда граница — была, разумеется, противна сознанию кочевого народа, привыкшего к перекочевкам в рамках своих устоявшихся представлений. Однако теперь переход линии грозил наказанием и последующей посылкой казаков в Степь. Разумеется, долгое время граница была проницаема в обе стороны, но в конце концов киргизские старшины поняли, что времена изменились и с северными соседями надо выстраивать какие-то новые отношения.
Понимала это и Россия. Однако устроить отношения с киргизами было совсем не то что заключить мир со шведами, пруссаками или даже турками. Поэтому очень долгое время главным в российской политике по отношению к Степи было одно-единственное желание: желание огородиться, отстраниться, отделить Степь от себя. Россия слишком много приняла в себя ордынского наследства в виде кочевников, оставшихся в ее пределах, чтобы желать присоединить к себе еще и киргиз-кайсацкие степи. Оседлость и кочевье — это были два варианта многотысячелетнего развития цивилизации, и каждый из них по-своему был доведен до совершенства, но чтобы совместить эти уклады, требовалось… Как выяснилось в конце концов, требовалось просто очень много времени. А в XVIII веке его у истории не было. Башкиры, тептяри, мещеряки (финно-угорские народы, принявшие ислам и позднее влившиеся в состав башкирского этноса), бог знает откуда еще свалившиеся калмыки, расселившиеся по Яику и Волге, — все это кочевое сообщество, в одночасье вывалившееся из монгольского мира и оказавшееся под боком или даже внутри Российской империи, устроенной, может быть, худо и, наверное, бедно, но все же по подобию жизни оседлых народов, разумеется, противилось такому вот оседлому, европейскому устройству жизни и выражало истовое недовольство по всякому, понятному изнутри этой оседлости поводу, будь то строительство заводов на выпасных землях (Уфимский бунт), изъятие земель под города (Оренбургский бунт), действия чиновников, религиозные разногласия или попытка распространить на кочевья воинскую повинность. История башкирского народа с начала XVII века по конец XVIII, когда башкиры, уже не имея самостоятельной силы для выступления, примкнули к пугачевскому восстанию, — это история двухвековой войны, которую русские цари, начиная с Михаила Романова, вели с ними по всем правилам, включая строительство крепостей, целых рядов укрепленных поселений с валами и засеками, пронизывающими Башкирию в разных направлениях. Ожесточение этой войны достигало такого накала, что в 1755 году, во время очередного бунта башкир, оренбургский губернатор Неплюев разослал грамоты калмыкам, тептярям, мещерякам и за линию — киргизам, что отдает им Башкирию на разграбление. Началась кровавая драма. Не имея сил противиться такому нашествию, башкиры толпами бежали за Урал, в том числе и в киргизские степи. Но напрасно они искали спасения у своих давних врагов: резню башкир в Малой орде современники описывают как кровавое злодеяние, “беспримерное в летописях”. Немногим удалось спастись и вернуться в Россию. От их рассказов вскипела кровь всех башкир, еще уцелевших после бунта и способных носить оружие. Их Неплюев тоже пропустил за линию, в Степь: и башкиры щедро воздали киргизам за пролитую кровь! Когда же обе стороны были достаточно ослаблены, башкирам было строжайше приказано не ездить за Урал, киргизам — столь же настоятельно предложено удалиться на юг от Урала, а пограничным начальникам велено не допускать больше никаких переходов, усилив для этого пикеты. Тем не менее налеты и разбои из Степи продолжались до самого Николаевского царствования, когда там, на пространстве значительно более огромном, чем Башкирия, началось строительство “рассекающих Степь” крепостей.
В таком примерно состоянии и обстояли дела на границе с Киргиз-Кайсацкой ордою во время вступления Екатерины II на царство. Как же мог Державин написать, что императрица российская есть также и “богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды”?! Мы, конечно, привыкли к поэтическим преувеличениям, но ведь это уже не преувеличение, а сущая неправда! Почему же Державин допускает эту неправду и, более того, из этой неправды создает неземной, эффектный образ Царицы Востока? Может быть, он принял всерьез те несколько попыток киргиз-кайсацких старшин присягнуть России, которые были предприняты исключительно из корыстных побуждений и закончились для России только позором? Навряд ли. Все-таки Державин был офицер, три года прослужил в Следственной комиссии по делам пугачевщины и, конечно, прекрасно знал, что такое коварство бунтовщиков и клятвы степняков.
Первым в подданство России в самом начале царствования Анны Иоанновны (1730—1740) попросился выдающийся степной авантюрист Абул-Хаир. Считая себя, как, впрочем, и многие родоначальники, потомком Чингисхана, Абул-Хаир мечтал получить власть над Малой ордой; в свое время собранное им воинство совершило один из самых страшных набегов на Россию, дойдя до Казани; однако по возвращении он ханского титула не получил и решил добиваться его путем покровительства России. Он явился в Уфу, к воеводе Бутурлину, который, несомненно, был обрадован, что такой опасный головорез ищет теперь российского благоволения, и на радостях отправил его в Петербург, думая обрадовать правительство. Правительство и в самом деле обрадовалось, поверив, что покровительства России ищут те самые киргизы, против которых столько лет посылались войска на вечно кровоточащую границу! Абул-Хаир и прочие послы получили богатые подарки и отправились обратно в Степь. Вместе с ним из Петербурга поехал и весьма искушенный в восточных делах полковник Мурза Тевкелев: здесь он скоро убедился, что Абул-Хаира в степи никто ни в грош не ставит, ханства за ним не признает (у киргиз-кайсаков не существовало титула “хана”, который Абул-Хаир первым делом выторговал для себя в России) и все поголовно считают российского верноподданного самозванцем. “Он один присягал — он пусть и подчиняется (русским)”, — говорили все как один. Тевкелев понял, что дело плохо, и употребил все свое дипломатическое искусство, чтобы привести к присяге Малую орду. Он убедил в полезности такого хода событий нескольких влиятельных старшин, но самое главное — батыра (богатыря) Таймаса. Сначала собрание и слышать не хотело ни о каком подданстве, тем более христианскому государству, но красноречие Мурзы Тевкелева было столь убедительно, что старшины наиболее влиятельных родов Малой орды присягнули-таки России! Казалось бы, открылся путь для того, чтобы установить с кочевниками крепкий мир. Не тут-то было! Самозванец Абул-Хаир после собрания и впрямь, кажется, поверил в свое “ханство” и начал вытворять неизвестно что: во-первых, он требовал подчинения от старшин других родов, которые, приложив свои тамги на верность России, вовсе не присягали презренному Абул-Хаиру. Во-вторых, “верноподданные” киргизы Абул-Хаира вновь совершили набег на российскую территорию. Произошли недоразумения. Как собака преданный отечеству, Тевкелев спас Абул-Хаира, надеясь все-таки через него замирить Россию со Степью, целый год кочевал он с ним где-то близ Сыр-Дарьи, после чего составилось новое посольство, куда вошел и сын Абул-Хаира Ирали. В 1734 году посольство прибыло в Петербург, в очередной раз Абул-Хаир получил богатые подарки и подтверждение своего ханского титула. Он попросил в обмен на некоторые услуги выстроить для него город при впадении реки Ори в Урал, “куда бы он мог укрыться в случае опасности”. Действительно, именно на этом месте в 1735 году был первоначально заложен город Оренбург как одна из главных крепостей Уральской линии. Вернувшись в Степь и женившись на башкирке, Абул-Хаир захватил Оренбург и стал чинить здесь суд и расправу. Напрасно комендант города говорил ему, что этого делать нельзя. Тот отвечал просто: “город мой, для меня выстроен, а кто не послушает, тому голову срублю”. Вслед за тем Абул-Хаир из Оренбурга совершил набег в Башкирию, надеясь этим умилостивить русских, — это сошло ему с рук как нельзя глаже. В 1737 году В.Н.Татищев приступил к Оренбургу с войсками. Абул-Хаир испугался, но напрасно. Войска нужны были Татищеву лишь для церемонии торжественной присяги киргиз-кайсацкого хана. Пройдя сквозь батальонные каре, Абул-Хаир был введен в огромный шатер, где уже ждали его губернатор Татищев со свитою и русский полковник. Преклонив колена, он принял царский подарок: прекрасную, богато украшенную золотом саблю. Торжественная присяга была ознаменована орудийным салютом. Впечатление, которое рассчитывал Татищев произвести на степняков сим торжественным действом, оказалось прямо противоположным. После этого киргизам уже нельзя было сомневаться в немощи и ничтожестве русской власти. Вместо выговора за бесчинства Абул-Хаир был удостоен торжественного приема у губернатора, ему, вору и разбойнику, вручены были царские подарки, детей своих он выгодно пристроил аманатами (почетными заложниками) при дворе, присягал сидя (а наши-то радовались, что “преклонив колена”!), в честь самозванца был дан орудийный салют… Ну какие еще доказательства ничтожного заискивания русских можно было хотя бы вообразить? Решительно никаких! Вот если бы Абул-Хаира схватили, надели на него колодки, да выдрали ноздри за захват Оренбурга, в Степи согласились бы, что русские поступили и справедливо, и по силе. Тогда, быть может, на границе и воцарился бы мир. В противном же случае… Нет, разумеется, набеги киргиз-кайсаков не прекратились. Абул-Хаир присягал еще один раз (всего трижды: в 1732, в 1738 и в 1748-м), что не помешало ему вновь и вновь переходить для грабежа линию. Он рассорился с Оренбургом из-за отказа принять в аманаты своего побочного сына, после чего в 1744 и 1746 годах киргизы совершили два набега на Волгу, убив и забрав в полон больше 700 русских и калмыков. За годы своей буйной жизни Абул-Хаир успел побывать хивинским ханом и пропихнуть аманатом в Петербург своего очередного сына Айчувака. Он обещал отпустить на родину русских пленных, чего не сделал и сделать не мог, ибо они были проданы в Хиву, клялся, что никогда более не преступит линии, возьмет под охрану русские купеческие караваны и в случае нужды для России выставит в ее распоряжение войско из своих ордынцев: никогда ни одна из этих клятв не была исполнена! Неизвестно, как сложилась бы участь Абул-Хаира в качестве российского верноподданного, но в 1749 году он был наконец убит во время грабительского набега на каракалпаков одним из князьков Средней орды.
Пример Абул-Хаира вдохновил многих киргизских старшин искать подданства у России и превратился в вид дипломатического промысла: получив причитающиеся послам дары и пристроив детей в аманаты, киргизы возвращались в свои степи и, удовлетворенные, больше никогда не думали о взятых на себя обязательствах. Россия, вероятно, была не рада такому развитию событий, но утешала себя тем, что таким образом “покупает” мир, постепенно приучая киргиз-кайсаков к мысли о подданстве. На самом деле это были мечты, весьма далекие от реальности. Слабость России Степь использовала дерзко и цинично. В этом смысле беспримерен случай с “ханом” Аблаем из Средней орды: в 1762 году он присягнул Екатерине II и в том же году отправил посольство в Китай. У богдыхана он был обласкан так же, как и при российском дворе, и так же, присягнув на верность, получил подарки. Пример Аблая соблазнил нескольких князьков Средней орды в расчете на подарки просить у начальника сибирской линии подданства России, а сыновей Аблая — хлопотать о назначении им жалованья так же, как и отцу. Екатерина, которая постепенно входила в тонкости российских дел не только на западе, но и на востоке, особым рескриптом 1775 года отказала всем этим просителям. Князькам было отвечено, что вся орда принята в подданство России еще при императрице Анне, а сыновьям Аблая — что назначение жалованья “приучает киргизов считать снисхождение необходимостью”. Тем не менее она хотела получить от Аблая письменное прошение об утверждении его в ханском достоинстве: это подтвердило бы, что “хан” признает хотя бы номинальную зависимость свою от России. Очевидно, Аблай обдумывал это предложение, но письма писать не стал и в Петербург не поехал, послав вместо себя своего сына, который был принят очень ласково и конечно же осыпан милостями. Что до принесения присяги, то Аблай не согласился ехать ни в Оренбург, ни в Троицк, ни на сибирскую линию, опасаясь, возможно, потерять доверие китайцев, а может быть, не желая разделить участь Абул-Хаира, которого ненавидела и считала самозванцем вся Степь. Больше того: он отказался встретить русских послов для принятия присяги в своих собственных кочевьях и вскоре вслед за этим ушел в дальний поход и удалился от нашей границы…
В царствование Екатерины стало очевидно, что вся наша политика на востоке есть сплошной самообман, что вся наша линия поведения с кочевниками неверна, если за полвека обласкиваний и прикармливания родовой знати мы так и не обрели себе союзников по ту сторону границы. Явилась другая утопия: пробить в глубь азиатских степей дорогу прогрессу и цивилизации, окультурить кочевников, переведя их на оседлый уклад жизни. Были отпущены деньги на строительство караван-сараев, школ и мечетей, но от этого кочевники не перестали, разумеется, кочевать и совершать свои набеги. Развалины строений, воздвигнутых во времена Екатерины, некоторое время пустыми декорациями стояли еще в дикой степи, продуваемые жгучими летними суховеями и зимними буранами, но скоро от них ничего не осталось. Гораздо более плодотворной оказалась идея правившего при Екатерине Оренбургского губернатора генерала фон Игельстрема: он посчитал, что России бессмысленно искать среди киргизов какого-либо хана, который мог бы связать их воедино, потому что при родовом строе ни один глава рода не согласится с тем, что он хуже или ниже по происхождению, нежели тот, кого Россия предлагает ему в начальники. Поэтому всю затею с ханами надо бросить, пока они не переведутся сами собой, а киргизам дать самоуправление, при котором все вопросы в Степи решались бы советом родовой знати. Это очень воодушевило киргизов в пользу России, и на первом же форуме Малой орды они избрали главным над собою известного разбойника Сарыма. Пожалуй, для России Сарым был ничем не страшнее Абул-Хаира, и в таком повороте событий ничего не было бы страшного, если бы… Если бы губернатор Оренбургский фон Игельстрем не был самый отчаянный бабник. Внучка ненавистного киргизам Абул-Хаира, дочь его сына, самозванца Нурали, немало постаралась, чтобы влюбить в себя старого повесу-губернатора, а уж затем вместе с ним развернуть все дела в Степи в пользу своей фамилии… Несчастный губернатор в прямом смысле слова пошел на государственную измену, волочась за степной красавицей! Киргизскому самоуправлению пришел конец, Степь взвыла от негодования, Сарым же бежал в Бухару и оттуда стал бунтовать народ против ненавистных ханов и против Оренбурга…
При таком положении вещей — возвращаясь к тому, с чего мы начали, — никакое поэтическое преувеличение Державина не оправдывало титула Екатерины II как “богоподобной царевны Киргиз-Кайсацкия орды”.
Степь не только не принадлежала, но и не подчинялась и даже сопротивля-лась ей.
Однако же Державин своею собственной рукой написал эти две памятные с детства строки.
В чем тут дело?
IV
Вероятно, в том, что мы читали так, как нас учили: быстро, бездумно. А всякий поэтический текст, тем более отдаленный временем от современности, есть загадка, которую надлежит разгадывать по ходу чтения. Употребляя глагол несовершенного вида, я тем лишь подчеркиваю, что разгадать до конца, т.е. прочесть текст с той ясностью, с которой читали его сочинитель-поэт, его предполагаемый адресат и ближайшие современники, нам, повторюсь, никогда не удастся.
Да что там современники! Если бы хотя бы вспомнить, что там было, за этими двумя строчками начала, — возможно, ситуация и прояснилась бы… Ведь что-то же было… Царевна… Ну да, да… Точно!
….Киргиз-Кайсацкия орды!
Которой мудрость несравненна…
Открыла верные следы….
Царевичу младому Хлору…
(чего-то там ему) на гору…
Где роза без шипов растет,
Где добродетель обитает…
Вот, выпало из памяти. И что за чушь? Уж лучше б мы остались при своем неведении… Какому Хлору? Если переводить, на этот раз с греческого, то имя образовано от слова “хлорос”, что означает “желто-зеленый”: что это за ботаническая аллегория? Какого народа это имя? Уж не русского, во всяком случае. В святцах на букву “Х” значится у нас всего три имени: Харитон, Харлампий и Христофор… Так что извольте думать: что со всем этим делать?
Если бы в свое время нас учили нормально, а не как недоумков приближающегося коммунизма, все быстро б разъяснилось. Первым делом в школе следовало бы нам сказать, что Екатерина II в 1782 году была уже бабушкой и сочиняла сказки, которые читала вечером внуку, будущему императору Александру I. Одна из сказок так и называлась “Сказка о царевиче Хлоре”. В ней рассказывалось, как в стародавние времена, еще до основания Киева, поехали русский Царь с Царицею и дитятей на дальнюю границу своих владений выяснить, откуда в царстве беспорядки. Покуда Царь с Царицею занимались делами, царевич Хлор, смышленый не по годам, был хитростью увезен в степь ханом киргиз-кайсаков. Желая испытать прославленную смышленость мальчика, бусурманский хан задал ему загадку: в три дня отыскать в его владениях редкостное чудо — розу без шипов (аллегория добродетели). Красавица-дочь хана по имени Фелица (а вот вам и царевна!) решила помочь царскому сыну, но хан воспретил ей следовать за ним. Тогда втайне от отца Фелица послала в помощь царевичу своего сына, которого звали Рассудок. Тот, натурально, быстро рассудил, какой дорогой им следует идти и каких опасностей избегать: встречались им на пути и приветливые на вид льстецы, которые совлекали путника с прямой дороги и все дальше уводили в свои лести, и “Лентяг-Мурза”, который первым делом предложил мальчуганам курительные трубки и кофе, а узнав, что они не курят и кофе не пьют, тут же взбил пуховые перины, принес столик с фруктами, достал карты, кости и прочий инструментарий для праздного и бесполезного времяпрепровождения; были, наконец, и пьяницы — приятный на вид, развеселый народ, ладно поющий песни под волынку: нечего сказать, к этим потянуло простодушного царевича, как часто тянет благовоспитанных мальчиков из хороших семей и гвардейских офицеров, но Рассудок настоял на своем и вывел его на прямую дорогу, что вскоре уже привела их к горе, на вершине которой и росла роза без шипов. Хан подивился, что в таких младых летах царевич отыскал чудесный цветок (добродетель), и отпустил его домой, к Царю и Царице. Тут, как говорится, и сказке конец.
Сказки бабушки Екатерины вообще были не лишены таланта и увлекательности. Но то, что в одной из них возникает восточный мотив, не означает, как подумал бы наш современник, ее исторической или мифологической увлеченности Востоком (хотя бы тем Востоком, с которым пришлось вплотную столкнуться империи, владычицей которой игрою судьбы стала когда-то немецкая принцесса Софья Фредерика Августа Анхальт-Цербстская). Скорее, промелькнувшая в сказке восточная тема свидетельствует о знакомстве автора с произведениями некоторых французских сочинителей — скажем, Вольтера, — которые давно использовали арабески для погружения персонажей своих аллегорий в приятно удивляющий воображение читателя экзотический контекст. При таком подходе какого бы то ни было правдоподобия в изображении Востока не требовалось: двух-трех тюркских или арабских слов (хан, султан, мурза) было вполне достаточно для создания восточного “колорита”; а то, что персонажи подобных аллегорий и говорят и мыслят совершенно по-западному, едва прикрыв свою европейскость бухарским халатом, чалмой или странным именем, никого не смущало. Понадобился гений Гете, чтобы всерьез повернуться к восточной поэтической традиции и, не довольствуясь более подвесками-арабесками, проникнуть в строй восточного стихосложения, в образную систему и самый ход мысли восточного поэта. Правда, “Западно-восточный диван” Гете, сделавший просто неприличными все литературные поделки “под Восток”, появился только в 1819 году, через двадцать три года после смерти Екатерины II. Причем это были такие двадцать лет, которые в одночасье преобразили весь облик Европы и начисто вытряхнули весь XVIII век из мало-мальски мыслящих мозгов: можно подумать, что пушки Наполеона и Александра I, захлебываясь картечью, выполнили и какую-то фундаментальную умственную работу. Во всяком случае, после того как отревели Бородино, Лейпциг и Ватерлоо, ни прежняя философия, ни прежняя литература были уже невозможны.
Но я должен извиниться перед читателем за невольное отступление от темы: пред нами все еще 1782 год, XVIII век еще кажется в полной силе, поэтому нам и не странно, что представленные нам киргиз-кайсаки с чудными именами курят трубки, пьют кофе, играют на волынке, поливают из лейки огурцы и капусту, а русскому царевичу дают задание отыскать цветок, о котором сами они (если уж придерживаться реальности) скорее всего не имеют ни малейшего понятия. Здесь Екатерина воспользовалась восточным вкраплением из соседнего поэтического паззла: роза — нежный символ персидской поэзии — в киргизских степях не приживается. Но что за беда, если речь идет об аллегории, а аллегорию написала императрица? На дворе и в поэзии, слава богу, все еще властвует XVIII век, новые правила никто не объявлял и не заменял Державина Пушкиным. Да и сам-то Пушкин еще не родился. Поэтому Державин немедленно откликается на посыл Екатерины и на сказку ответствует одой, продолжая начатую литературную игру. Он тоже пишет пьесу в восточном ключе: “Ода к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице, писанная татарским мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Петербурге. Переведена с арабского в 1782 году”. Не беда, что “вдохновения Востоком” хватает у Державина только на предлинное это название. Он и не пытается водить читателя за нос, сознаваясь в российских своих досугах и очень прозрачно описывая всем при дворе известные достоинства своей “богоподобной царевны”. Державин родился в каком-то захолустном местечке близ Казани, и происхождение его от мурзы Багрима, всегда бывшее его излюбленной поэтической прикрасой, на этот раз пришлось как нельзя кстати. Все правила были соблюдены. Итак, он — мурза, Екатерина — Фелица, царевна, дочь киргиз-кайсацкого хана. Почему он выбирает ханскую дочь, а не жену, царевну, а не царицу? Да просто потому, что о ханше в сказке ничего не говорится. Фелица — кроме пары безымянных простолюдинок — единственный женский персонаж в сочинении Екатерины. Обращаясь к императрице как к царевне (и, значит, будущей властительнице земель, которые ей пока еще не принадлежат), Державин ничуть не смущается, ибо знает то, о чем не умеем догадаться мы, люди XX—XXI веков. А именно, что и он, и императрица составляют круг участников некоей почти приватной литературной игры вроде покера, о которой в соответствии с традицией XVIII столетия осведомлен лишь очень-очень узкий круг приближенных. Когда же картечь и поколение 1812 года пробивают литературе широкий пролом в общественную жизнь, прежние, приватные и салонные формы литературного бытования постепенно забываются. А когда проходит еще 200 лет и мы, нежданно-негаданно вспомнив о прославленной державинской оде, спускаемся в сумрак руин XVIII века и добираемся наконец до библиотеки, то, сами того не желая, оказываемся в поистине дурацком положении: игра, вокруг которой соткалась державинская ода, давно забылась, о сказке про царевича Хлора нам никто никогда не рассказывал, почему мы, принимая все за чистую монету, и недоумеваем, с какой это стати поэт величает Екатерину “Фелицей” и противу всякой исторической правды величает ее “богоподобною царевной Киргиз-Кайсацкия орды”. Впрочем, толстый слой пыли на шкафах библиотечной комнаты есть явное свидетельство того, что хранение сие посещается крайне редко. Новые мифы об Эрасте Фандорине и Гарри Поттере занимают, как и положено, место старых… Впрочем, с обстоятельствами вокруг державинской оды мы мало-мало разобрались…
V
Не столь, разумеется, легко решался вопрос России с азийским, не по доброй воле ей доставшимся наследством. Принять его было невыносимо тяжело. Отказаться — оказалось невозможно: Степь сама перла через границу, Степь присягала и отрекалась, врала и грабила, но главное — от нее некуда было деться, Степь всегда была под боком со своим законом и своими “дикими” нравами. Степь нужно было усмирить. В начале 20-х годов XIX уже столетия назначенный генерал-губернатором Западной Сибири граф Михаил Михайлович Сперанский отменил в Степи власть посаженных русскими и всех самозваных “ханов” и ввел самоуправление, которое осуществлялось родовыми старшинами. Степь была разделена на волости и округа сообразно родовому делению. Степь впервые почувствовала над собой умную голову и твердую руку. Действуя в этом направлении, русское правительство очень медленно добилось долгожданного мира со Степью. И когда в 1873 году начался поход против Хивинского ханства, в русском войске были уже и проводники, и лаучи (погонщики верблюдов) из киргизов.
Но поход в Азию продолжался еще долго, очень долго: тысячи, а может, и десятки тысяч русских солдат и казаков успели оставить свои выбеленные, как мел, кости в барханах далеких пустынь, прежде чем поход этот дал свои плоды.
…В 1914 году знаменитый символист Андрей Белый выпустил могучий роман “Петербург”. В центре его семейство Аблеуховых: всесильный бюрократ, сухой мозговик Аполлон Аполлонович и сын его Николай, ненароком сглотнувший и позитивизм Конта, и эсерство в его крайней эстетствующей и, разумеется, террористической форме, из-за чего едва не сделался Николенька отцеубийцей. Род свой — как сообщает автор — Аблеуховы вели от киргиз-кайсацкого хана Аблая, который якобы “в царствование императрицы Анны Иоанновны доблестно поступил на русскую службу”, был крещен и при христианском крещении получил имя Андрея и прозвище Ухова. “Для краткости потом был превращен Аб-Лай Ухов в Аблеухова просто”.
За три поколения, прожитые родом в столице империи, в Аблеуховых уже трудно было угадать бывших ордынцев. Аполлон Аполлонович в свои 68 лет был тщедушен, очень велик лысеющим черепом и ушаст; “каменные сенаторские глаза, окруженные черно-зеленым провалом, в минуты усталости казались синей и громадней”.
В образе Аполлона Аполлоновича современники угадывали почти наверняка обер-прокурора Священного синода Константина Петровича Победоносцева.
Впрочем, все это была выдумка.
Настоящим правнуком Аблая был никакой не Аполлон Аполлонович, а Чокан Валиханов, просвещенный киргиз, выпускник кадетского корпуса и знаменитый путешественник, совершивший весьма рискованную поездку под именем купца Алима в Кашгар, тогда недоступный для европейцев. Результаты своего путешествия, буквально поразившего П.П.Семенова Тянь-Шаньского, Чокан изложил в статье “О состоянии Алтышара или 6-ти восточных городов китайской провинции Нань-Лу в Малой Бухарии в 1858—1859”, которая в разных видах и переработках была опубликована всеми российскими географическими журналами. В результате Чокан Валиханов попал в Петербург, был принят царем, Александром II, и министром иностранных дел, великим князем Александром Михайловичем, который обещал ему свое покровительство. Одновременно ученые интересы делают его другом будущего ректора Петербургского университета А.Н.Бекетова, упоминавшегося уже географа П.П.Семенова, столичных литераторов, в числе которых были и некоторые бывшие петрашевцы. Одним из них, например, был Ф.М.Достоевский, который сам считал себя “другом” Чокана. Другим из того же круга людей был Г.Н.Потанин, искренно восхищавшийся фигурой Валиханова: “Если бы у Чокана Валиханова была киргизская читающая публика, может быть, в лице его киргизский народ имел бы писателя на родном языке в духе Лермонтова или Гейне”. Н-да… Судьба Чокана Валиханова сложилась трагически: в Петербурге уроженец степей в двадцать пять лет заболел чахоткой, ему надо было срочно уезжать. Но его удерживали дела. Он во что бы то ни стало хотел увековечить память о прадеде, Аблай-хане, написав про него статью в энциклопедию. Статья вышла в “Энциклопедическом словаре” 1861 года уже после его смерти, которую двадцатидевятилетний потомок степных князей принял в Куянкузской степи. Что ж, родиться в степи и умереть в степи — о какой еще доле может мечтать человек, считающий себя потомком Чингизхана?
“…В предании киргизов Аблай, — пишет о своем прадеде Чокан Валиханов, — носит какой-то политический ореол; век Аблая у них является веком киргизского рыцарства. Его походы, подвиги его богатырей служат сюжетами эпическим рассказам1. Большая часть музыкальных пьес, играемых на дудке и хонбе, относится к его времени и разным эпохам его жизни. Народные песни — «Пыльный поход», сложенная во время набега, в котором был убит храбрый богатырь Боян; «Тряси мешки» — в память зимнего похода на волжских калмыков, во время которого киргизы голодали семь дней, пока не взяли добычу, — разыгрываются до сих пор киргизскими музыкантами и напоминают потомкам поколения Аблая прежние славные времена…”
После того как, приняв двойную присягу, Аблай-хан своими увертками наконец разозлил правительство и едва не был схвачен и примерно наказан ссылкой или висилицей — смотря по настроению “богоподобной царевны”, — несколько непривычно читать полные почтения слова о нем, со всей искренностью написанные правнуком.
“Рыцарство!” Да это ж были те самые рейды “за линию”, в которых царила баранта и разбой! А зимний поход на калмыков, когда Аблай вместе, значит, с Абул-Хаиром по льду замерзшего Каспийского моря вышел прямо на Волгу? Резня, грабеж и убийство! Семь дней, вишь, голодали, чтоб “взять добычу”. Ей-богу, дон-кихоты! И почему Чокан так уцепился за прадеда своего Аблая и не словом не обмолвился о деде, Вали-хане, при котором в 1782 году вся Средняя орда окончательно присягнула на верность России? Возможно, Державин держал в уме этот факт, чтобы поддать пафосу своей “Фелице”; а “верноподданные” киргиз-кайсаки в это же самое время распевали ностальгическую песню “Тряси мешки”, которая превозносит минувшие времена степной воли, удаль, молодечество и всамделишные подвиги богатырей и славную добычу… Нет, в самом деле странные кренделя выписывает иногда история… А что до рыцарства…
Видать, все зависит от того, с какой стороны линии рассматривать вопрос…
1 Аблай действительно совершил несколько беспримерных походов в верховья Черного Иртыша, в Поволжские степи и на Алтай; он отомстил калмыкам за их самоуправство в Степи в начале XVIII века; он опустошил Джунгарию, куда часть калмыков решила вернуться после своей среднеазиатской одиссеи. После его побега калмыки никогда уже не поднялись; рынок был наводнен невольниками, даже в России “калмычонка” или взрослого холопа можно было купить за 5 аршин красного сукна или за мерина с придачей от одного до 6 рублей. Понятно, что его “присяге” поначалу были рады и российская императрица, и китайский император…