Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2006
В Венеции я полюбил стихи Ольги Седаковой. В тот момент, когда стал скучать о России. Вдруг оказалось, что мне близко многое из того, чем она живет, о чем пишет. Ее архангельские пристрастия связаны напрямую с моей родиной. Ее православное простодушие, привитое бабушкой, крестьянкой Дарьей Семеновной Седаковой, без излишних изысков и стенаний, схоже с моим, и даже ее русское европейство мне импонирует.
Отвязанная лодка
Плывет не размышляя,
Обломанная ветка
Прирастет, да не под этим небом.
Немало отвязанных лодок русской поэзии расплылось в ХХ веке по всему миру. Среди них и ее любимые поэты Вячеслав Иванов, Владислав Ходасевич, Иосиф Бродский. Но корни-то все равно остаются, прежде всего православные.
И от родины сердце сжималось.
Как земля под полетом орла…
В каком-то смысле Венеция — чрезвычайно русский город, и не только потому, что она стоит и держится на русских могучих и не гниющих лиственницах, которые в воде лишь каменеют, и не потому, что одна из главных набережных, где, кстати, любил останавливаться Иосиф Бродский, называется Славянской набережной (Riva degli Schiavoni), а целые кварталы чрезвычайно напоминают районы Санкт-Петербурга. И даже не потому, что простодушный русак с изумлением обнаружит здесь кремлевскую стену, построенную все тем же архитектором Фиораванти, изгнанным из Венеции за долги перед городом и уехавшим в далекую Московию строить Кремль. При желании можно вспомнить и о венедах — далеких наших славянских предках, имевших прямое отношение к обустройству древнего веницейского города.
Здесь нет места обывателям, типичный имперский город, которому нужен простор. Я бы сравнил Венецию с древним Новгородом. Вольная республика, не зависимая ни от кого. Но и поэзия Ольги Седаковой сопоставима с духом Господина Великого Новгорода, с духом свободы, личностной независимости и одновременно кротости и смирения.
Поэзия земли не умирает.
И здесь, на Севере, когда повалит снег,
Кузнечик замолчит. А вьюга заиграет —
И забренчит сверчок, ослепший человек.
Как ни парадоксально, ее изысканная поэзия почти целиком посвящена земле и людям земли. Она потаенный природный поэт, кажется, что она и пишет стихи для каких-то своих друзей из мира животных и растений, рыб и водорослей. Если ее и называть “внутренней эмигранткой”, то отнюдь не из России, не из Москвы, а вообще — из людского нескончаемого потока. И ее отчуждение напоминает скорее испуг лесного зверя перед огнями большого города, нежели холод элитарного существа, презирающего окружающую его чернь.
Поэзия земли не так богата:
Ребенок малый да старик худой,
Кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
Бредут по лестнице одной…
Как поэтесса, она и родилась и состоялась в эпоху безвременья, когда ее (нашему) поколению суждено было стать молчащим и бессмысленным, лишенным героики и романтизма. Ольга Седакова и стала переводчиком с языка молчания, определив свою поэзию как поэзию “геройную”.
Было только молчанье и путь без конца.
Минералов и звезд перерытый ларец
Им наскучил давно. Как лицо без лица,
Их измучил в лицо им глядящий конец…
Тем самым она оказалась почти никому не нужна в самой России и в советское, и в постсоветское постмодернистское безгеройное ироничное время. Как ни парадоксально, именно нынешнее неприятие всего происходящего лишь добавило и героизма, и протестности в ее стихи. “Что такое наш нынешний культурный «истеблишмент» я плохо представляю. Кажется, он пестрый и не совпадает с прежним «андеграундом». Одна из партий андеграунда — пародийно-абсурдистская — явно занимает теперь командные места, это они теперь наши big boys, при этом мирно уживающиеся и с прежними большими людьми, и с новым поколением авторов… Искусство — «актуальное искусство» — уже давно и не создает образов, а разрушает их, и часто самым немудреным, физическим образом, поджигая, рубя, уродуя разнообразные вещи на глазах у зрителя (акция, перформанс) или выставляя уже изуродованные и разрушенные (инсталляция). Творческая акция понимается как по преимуществу — или исключительно — разрушительная акция. «Мифическое», «мистическое», а заодно с ними часто и «метафизическое» в современном культурном контексте могут прозвучать лишь в резко отрицательных рецензиях и быть не только эстетическим, но и политическим приговором”. С этими ее мыслями я целиком и полностью согласен. Ольга Седакова с ее метафизическим мышлением, с ее поисками мифа и духа в поэзии кажется нынче чужой во всех поэтических лагерях. Она и в эстетике своей, в форме своего стиха ищет героизм метафизический, ищет нечто высшее, чем сами слова. С другой стороны, ее высшая мечта: сбросить оболочку слов, чтобы предметы и вещи, растения и деревья, земля и ее почва сами заговорили ее словами. “…и вновь требуется более прямое, исчезающее перед предметом слово. Такого слова, собственно, мне всегда и хотелось”. Уйти совсем в природу ей мешает то, что выше природы, ее вера, ее мужественное христианство. Мужественное не только перед той или иной властью, мужественное перед силой и красотой стиха, перед эстетикой, перед звуковым рядом. Ибо никогда для нее стих не остается просто стихом. Над ним, так же как над ней, всегда есть небо, есть Бог.
А кто решил, что он один,
Тот не знает ничего.
Он сам себе не господин —
И довольно про него.
От нашего русского анархизма и безверия Ольга Седакова и устремилась и душой, и стихами иными в другие края. Даже в своем европеизме она ищет не житейского благополучия и даже не освоения мировой поэзии, иных эстетик, иных возможностей стиха, а островки личностного озарения верой и благочестием. Будь она мужчиной и родись в средневековой Европе, она стала бы странствующим рыцарем. В России она была бы староверкой и сожгла бы себя на костре вместе с сотнями приверженцев протопопа Аввакума. Ее поиски равновесия между духом и мифом, которые она ведет в своей поэзии, опираясь и на великого Данте, и на католика Клоделя, и на хорошо знакомого в России Рильке, с неизбежностью оказываются чересчур русскими. Отрицая весь нынешний цинизм, эпатаж и пошлость, Ольга Седакова в результате оказалась истинным консерватором былых русских традиций.
Всегда есть шаг, всегда есть ход, всегда есть путь.
Да не сдадимся низким целям.
Так реки, падая, твердят ущельям:
Всегда есть шаг,
Всегда есть ход, всегда есть путь…
“Эти озарения, обращения, погружение во внутреннее, полумистика-полу-метафизика, очарование сновидением и зазеркальем (то, что можно узнать в зрительном ряду фильмов Тарковского) с позиции нынешнего, конкретного церковного благочестия покажутся эстетической религиозностью, слабой тенью гностицизма, если не прелестью. Что же до «тоски по мировой культуре» — а она и была тем тайным теплом, которое согревало бездомное, безродное существование наших 70-х, — об этом и говорить теперь неприлично… Но именно там родина моих сочинений, родина души, если угодно. Кстати, само слово — душа, — забытое уже несколькими поколениями, явилось тогда так, как будто никто его прежде не произносил…”
Оно одно — обширная, ничья.
Единственная родина. Края
В которых, кроме края, ничего.
Когда-нибудь другое существо
Возьмет его и вспомнит обо мне,
Как будто я давно уже вовне
Или не то, что здесь передо мной
Стоит, пренасыщаясь глубиной.
Мы с ней из одной родины, из одного времени, из одного замолчанного поколения, хоть и шли разными путями. Ольга Александровна Седакова родилась 26 декабря 1949 года в Москве, в семье военных. Закончила филологический факультет МГУ. Училась у Мамардашвили философии, у Аверинцева эстетике, у Пятигорского — индуизму. Сразу после окончания университета поступила в аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию в 1983 году. Писать стихи начала рано, года в четыре, но долгое время никому их не показывала. Таилась. Впрочем, в литературную студию при Дворце пионеров (так же как и я в свое время в Петрозаводске) ходила. Очень рано познакомилась с поэзией Серебряного века и влюбилась в нее. Впрочем, кумиров у нее среди поэтов серебряной плеяды не было. По-настоящему, и в этом я согласен с Сергеем Аверинцевым, Ольга Седакова увлеклась лишь поэзией Николая Заболоцкого, по сути, во многом повторяя его судьбу.
Что ослепнет, то, друг мой, и светится,
То и мчит, как ковчег
Над ковшами Медведицы, —
И скорей, чем поймет человек.
Там-то силой сверхопытной —
Соловей, филомела, судьба —
Вся из жизни растоптанной,
Объявись. Золотая труба!
Почти в то же самое время, что и Ольга Седакова, я из Питера ездил в Тарту на лекции Юрия Лотмана. Даже совсем молодым издал свою первую большую статью о финской культуре и ее влиянии на русских символистов в знаменитом Тартуском сборнике. Позже ее перепечатали в ведущем финском журнале “Тайде”. Тогда же пробовал переводить стихи Эзры Паунда, чья могила ныне расположена совсем рядом с могилой Иосифа Бродского на “острове мертвых” в Сан-Микеле, открывал для себя югендстиль Генриха Фогелера, живопись Филонова и стихи Гумилева. Судьба моей первой большой статьи в известном на всю страну научном сборнике имела и продолжение. Поступил донос в ЦК КПСС, меня — пацана — впервые вызывали на Старую площадь объясняться. А я еще посмел в туристической поездке в Финляндию сбежать из группы на два дня и провел их в глуши, в музее Галлен-Каллела, своего любимого финского художника. После этого в советское время меня не пускали даже в Монголию, куда хотел взять с собой друг и начальник Василий Чичков.
Как оказывается, и Ольга Седакова дебютировала как поэтесса в Тарту. Она вспоминает: “Среди рабочей недели, в день рождения Пастернака и день гибели Пушкина был устроен вечер у камина. Лотман очаровательно рассказывал об истории карточных игр (в связи с «Пиковой дамой»), пили вино. И вдруг Н.И.Толстой, мой университетский учитель, сказал мне: «Я посоветовал Ю.М. попросить вас прочесть стихи (Толстой один из всех знал об их существовании). Вы не отказывайтесь». Это и был мой дебют. Наверное, никогда после мне не было так страшно читать вслух. Мои кумиры, мои учителя, умнейшие люди России — перед ними я должна была это делать!.. Мнение каждого из них мне было дороже отзывов всего Союза писателей”.
Могли мы встретиться с ней и в Финляндии, в Ново-Валаамском монастыре, куда не раз заносила меня судьба в скитаниях по центрам русской эмиграции. А Ольга Седакова читала там лекции об отношении русской светской поэзии к церковной гимнографии.
Мне кажется, в те семидесятые годы “тоска по мировой культуре” была куда более действенной, чем нынче. Мы с восторгом открывали для себя прозу Джерома Сэлинджера и Алена Роб-Грийе, поэзию Одена и Рильке, живопись Макса Эрнста и скульптуру Джакометти. А я к тому же с русофильской дотошностью разыскивал у всего мирового авангарда русские корни. Скульптор Архипенко, молдаванин Брынкуш, Филонов, Кандинский, Явлинский, Татлин… Кому они сегодня в России нужны? Кучке избранных?
К тому же оказалось, что большинство наиболее ценных явлений мировой культуры было нам в той или иной мере доступно, а вот всего этого хлынувшего с Запада книжного мусора могло и не быть. Это в период “тоски по мировой культуре” не только эстеты, но и инженеры, врачи, учителя, чиновники, офицеры гонялись за книгами Фолкнера и Уитмена, Белля и Гессе, Акутагавы и Кобо Абэ. Сегодня эти книги пылятся на полках, не востребованные даже филологами.
Не соглашусь только с утверждениями Ольги Седаковой, что слово “душа” возникло в их среде, молодого прозападного андеграунда, скорее, впервые и о душе и о духовных исканиях в литературе заговорили именно почвенники: Белов, Распутин, Рубцов, Горбовский, задолго до Бродского активно употреблявшие это слово. Впрочем, традиционно в России литература шла двумя путями (исключая официоз), и именно на стыке почвенничества и западничества иногда возникали удивительные явления, будь то проза Венички Ерофеева или поэзия Ольги Седаковой. Так легко узнаются ее учителя и литературные кумиры, от Хлебникова и Клюева, Заболоцкого и Мандельштама до Данте и Рильке, Элиота и Паунда.
Смелость правит кораблями
На океане великом.
Милость качает разум,
Как глубокую дряхлую люльку.
Кто знает смелость, знает и милость,
Потому что они — как сестры:
Смелость легче всего на свете,
Легче всех дел — милосердье.
На мой взгляд, Ольгу Седакову можно отнести к нашим средиземноморским почвенникам, как и ее друга и наставника Сергея Аверинцева. Не случайно Аверинцев относит ее к прямым продолжателем традиции недооцененного Николая Заболоцкого. “Сосредотачивая преимущественное внимание на тех строках, которые равно могли бы быть и у раннего, и у позднего Заболоцкого, на чем-нибудь вроде «лица коня». Вот несостоявшаяся, не до конца состоявшаяся возможность русской метафизической поэзии ХХ столетия как синтеза, который вобрал бы в себя наследие Баратынского и Тютчева…” Если Заболоцкий был самым великим неудачником русской поэзии ХХ века, то и его последовательницу с неизбежностью ждала та же судьба. Более русская, чем многие гордящиеся своей национальностью, поэтесса, но чурающаяся официального почвенничества, она с тоскою зарывалась в европейские культуры. Еще одна наша великая неудачница. Русская традиция продолжается. Космополитизм ей явно чужд, но и зарываться в подмосковные снега Седакова не намерена, скорее она возрождает традиции нашего Серебряного века со всеевропейским охватом, с превращением Европы и близкой ей Италии в русскую провинцию.
Римские ласточки, ласточки Авентина
Когда вы летите, крепко зажмурившись,
О, как давно я знаю,
Что все что летит, ослепло.
Поэтому птицы говорят: Господи! —
Как человек не может.
Когда вы летите — неизвестно куда, неизвестно откуда, —
Мимо апельсиновых веток и пиний
Беглец возвращается в родительский дом…
Старый и глубокий, как вода в колодце.
Нет, не все пропадет, не все исчезнет.
Эта никчемность. Эта никому-не-нужность.
Это, чего не узнают родная мать и невеста.
Это — не исчезает…
Если честно, то, иногда общаясь с Ольгой Седаковой, я воспринимал ее как какого-то инопланетного гостя, залетевшего в наши русские края, и тем более для меня было неожиданно присуждение ей премии Александра Солженицына буквально через несколько лет после Ватиканской премии имени Владимира Соловьева, врученной ей Папой Римским Иоанном Павлом Вторым в 1998 году. Она была удостоена долгой личной беседы с главой католической церкви, который, впрочем, и сам был не лишен поэтического дара, хорошо знал русскую поэзию и писал стихи до конца дней своих. Уж не окатоличился ли Александр Исаевич, подумалось мне? И вот сейчас, в веницейских краях, пробуя познать Италию через стихи Ольги Седаковой, я прихожу к выводу, что никакой Италии в ее стихах нет, в Венеции открываю для себя еще одну глубинную почвенную русскую поэтессу. В предисловии к сборнику стихов Ольги Седаковой написал об этом еще один ее любимый учитель Сергей Аверинцев: “Итальянская силлабика уж очень несоизмерима с ходами русского стиха, Данте оставляет слишком мало места для сугубо конкретных сопоставлений его самого с его русскими отображениями…”
Поэт есть тот, кто хочет то. Что все
Хотят хотеть. Как белка в колесе,
Он крутит свой вообразимый рок.
Но слог его, высокий, как порог,
Выводит с освещенного крыльца
В каком-то заполярье без конца,
Где все стрекочет с острия копья
Кузнечиком в траве небытия.
И если мы туда скосим глаза,
То самый звук случаен, как слеза.
Меня любят упрекать в том, что я привязываю к русскости все, что замечу яркое и талантливое в литературе вокруг себя. Может, это и так. Вот и Венецию, влюбленный в нее, я готов отнести к древним венедам, предкам славян, а значит, и нас, русских. Может быть, это наша прародина? Не случайно же византийского в ней больше, чем католического.
Но поэтессу Ольгу Седакову я упорно относил к окатоличенным, европеизированным русским поэтам, косо смотрящим на наши русские литературные традиции. И в Венецию сборник ее стихов “Путешествие волхвов” взял, чтобы с ее помощью окунуться в Италию. Открыть Италию ее поэзия не помогла. Я узнал, что именно в Венеции, в том же университете Ка Фоскари, где я рассказывал студентам-славистам о современной русской литературе, на одной из конференций она встретилась с Иосифом Бродским, чему и посвятила стихи “Памяти поэта”.
Как лоно лагуны,
Звук, запах и вид
Загробные струны
Сестер Пиерид
Вбирают, вникая
В молчанье певца
У края
Изгнанья.
За краем конца —
Так мертвый уносит.
Захлопнув свой том.
Ту позднюю осень
С названьем “при нем”.
Ту башню, ту арку,
Тот дивный проем,
Ту площадь Сан-Марко,
Где шли мы втроем…
Но и в этих стихах важна не Венеция, важно общение с русским поэтом. Впрочем, и такие стихи для нее не самые характерные. Гораздо чаще Ольга Седакова обращается в глубь русской истории и русского духа, сближаясь с народными поэтами, певшими свои причитания и плачи. Она ищет своего рода утешение. “Болящий дух врачует песнопенье…” Иногда она просто становится духовным поэтом. Она с нежностью и легким сердцем пишет, к примеру, легенду о Сергии Радонежском, тем самым выходя на еще одно скрытое сближение с путем моей жизни. Именно в любимом мной Радонеже, где я часто жил летом, была похоронена на сельском кладбище моя маленькая дочурка. Памятник Сергию Радонежскому работы моего друга Славы Клыкова стоит перед входом на это кладбище. А вокруг поэтическое смирение, дар нежной мысли поэтов.
Итак, не оставалось никого.
Ни прошлого наставника монахов,
Учителя мужающей земли.
Ни будущего, перед кем мы сложим
Тяжелые дела свои и скажем:
Мы сами не осмелимся, но ты
Проси за нас. Душа похожа на
Широкий круг глядящих на событье:
Оно идет, оно еще в слезах…
…..
И тот, кого уже не оставалось.
Кто был ненастье, хвойный лес.
И вздрагивающий, и ждущий воздух,
Кто был глубокий искренний амбар
Таинственного северного хлеба —
Спокойно опустился на колени
Перед поклоном и остался виден
Издалека, и всюду, и внутри.
Абсолютно неожиданно для себя я окунулся — в Древнюю православную Русь. И это было для меня несомненным открытием. Впрочем, чтобы убедиться, надо просто прочитать ее лучшие стихи. Ритм их, тональность, образность и музыкальное звучание скорее идут от давней народной поэзии и духовных православных стихов.
Над просохшими крышами
И среди луговой худобы
В ожиданье неслышимой
Объявляющей счастье трубы
Все колеблется, мается
И готово на юг, на восток,
Очумев от невнятицы:
То хлопок, то свисток, то щелчок.
Но уж — древняя ящерка
С золотым светоглазом во лбу —
Выползает мать-мачеха,
Освещая судьбу:
Погляди, поле глыбами, скрепами
Смотрит вверх, словно вниз
И крестьянскими требами
Вдруг себя узнает. Объявись!..
Вот так и узнает себя древними крестьянскими требами русская поэтесса, знаток античности и приверженец мировой культуры.
Так узнавал себя когда-то и Велимир Хлебников, погружаясь в глубины славянской мифологии и славянского языка. Пожалуй, Хлебников первым противопоставил русский национальный авангард — авангарду европейскому, космополитическому, безкорневому. Его демонстративный протест против приезда в Москву лидера итальянского футуризма Маринетти как бы подчеркивал иную языковую и мифологическую основу русского авангарда. Это был как бы авангард глазами скифской бабы. Таким он остается и в стихах Ольги Седаковой.
Но и ты, и ты, с кем жизнь могла бы
Жить и в леторасли земной,
Поглядев хотя б глазами скифской бабы,
Но пожалуйста, пройди со мной!
Что нам злоба дня и что нам злоба ночи?
Этот мир, как череп, смотрит:
Никуда, в упор.
Бабочкою, Велимир, или короче
Мы расцвечивали сор.
С одной стороны, казалось бы, вся ее поэзия посвящена форме, она и сама много пишет о “желании формы”, но сама же и не желает уподоблять свой стих какой-то безделушке или изысканному эксперименту. Для нее и сегодня культура — это культ, культ милосердия, культ почтения к униженным, культ человеческого братства, культ духа, наконец. “В искусстве есть еще радость… Вот эти моменты ликования и радости для меня говорят даже больше, говорят о тайной вере искусства. Мир в искусстве предстает… как некое воспоминание о рае… Воспоминание о первозданной красоте — один из важнейших даров поэзии”. Над ее формой всегда господствует сопротивление неприемлемой для нее форме жизни, неприемлемому официозу любого толка. Всю свою молодость поэтесса провела в поэтическом сопротивлении, уходя куда угодно, в книги, в природу, в люди, в западный мир. Она боролась со злом по-своему. Она при всей своей неотмирности и погружении в слово всегда чутко чувствовала зло и сопротивлялась злу. Как писал Сергей Аверинцев: “Скажем, зло вчерашнего дня (на часах истории — только что минувшей минуты) было для нашего сенсорного ощущения таким, что оно делало тональность «Элегии, переходящей в реквием» или «нелирического отступления» вполне адекватным ответом. То время, вопреки внешней очевидности, было патетичным, и даже весьма. Потаенные. Раздающиеся только во внутреннем пространстве звуки тогда очень легко переходили на forte…” Не случайно и сама поэтесса, казалось бы, противостоя тому режиму, легко переходила на неожиданное для нее самой forte, по сути, пиша блестящий поэтический некролог Брежневу после его смерти:
Не пугало, не шут
Уже. Не месмерическая кукла.
Теперь ты — дух, и видишь все, как дух.
В ужасном восстановленном величье
Теперь молись, властитель, за народ…
И очень верно подмечая: “оплачем все, что мы хороним с ним”. Такие политические неожиданные для нее самой строчки всегда возникали у Седаковой вместе с происходящими в стране событиями. Уходить от мира совсем в никуда она ни тогда, ни сейчас не хотела. И в запасе у нее всегда была не столько даже книга, сколько природа. Миф о книжной поэтессе Ольге Седаковой возник от незнания, да, есть и шесть языков, есть и тонкие научные работы, есть и влюбленность в древнее слово. Но и древнее слово она воспринимала скорее как часть живой природы. И у нее в стихах “двигались церковные деревья вдоль неба, как ненынешние реки…/никто не знает берега другого. Никто не вынет драгоценный образ из этой неизвестной колыбели…” Слово становится лесом, звук стиха сливается со звуком реки. Но она хочет, “чтоб Господь поверил — ничего не остается в ненавистном сердце, в пустом уме…” Гораздо предпочтительнее, чем связь со “скаредными” землянами, у нее связь с природой, с фольклором, а значит, и с самим народом в его бытийных и религиозных формах жизни.
Непонятные дети, и холод, и пряжа,
Конский след и неведомый снег
Говорили: у вас мы не знаем, у нас же
Восемнадцатый, кажется, век.
И сейчас я подумать робею.
Как посмотрит глазами пещер
Тридесятое царство, страна Берендея
И несчастье, несчастье без мер…
Это огненной птицы с узорами рая
Бесконечное слово: молчи!
В рот какой же воды набирая,
Мы молчим, как урод на печи?
Если, как считает Ольга Седакова, поступок — это шаг по вертикали, то вся ее творческая жизнь — сплошная вертикаль. А там, в горних высотах, и воздух разрежен, и спутников трудно найти. Так поэтесса сама обрекла себя на одинокое восхождение к вершинам поэзии. Хотя, казалось бы, больше, чем она, мало кто размышлял о поколении послевоенных лет рождения, о поколении ее погибшего друга Лени Губанова и ее питерских друзей Виктора Кривулина и других, но и в ряду смогистов или питерского андеграунда ей самой места как бы и не нашлось.
Для одних она была чересчур христиански настроена, чересчур смиренна и кротка, бунтарям и запойным молодцам от Константина Кузьминского до Венедикта Ерофеева, да и тому же Леониду Губанову трудно было выносить ее долгое присутствие, разной жизнью они жили. Их сближала скорее “инакость” по отношению к официальной культуре, нежели поэтика, эстетика, этика, сближала жажда уцелеть в глухом безвременье, протянувшемся от конца “оттепели” до начала “гласности”. В стихотворении “На смерть Леонида Губанова” Ольга Седакова писала:
Самый неразумный вслушивался в это —
С колокольчиком вдали.
Потому что, Леня, дар поэта
Так отраден для земли.
Кто среди сокровищ тяжких, страстных
Ларчик восхищенья выбрал наугад?
Кто еще похвалит мир прекрасный,
Где нас топят, как котят?
Для других она была чересчур максималистски настроена по отношению к официальной литературе, ибо кроме “другой поэзии” не хотела знать никакой иной, временами впадала в полное безумное отрицание всего и вся:
Погляди, как народ умирает,
И согласен во сне, и умрет.
Как он кнут по себе выбирает,
Над собой надругавшийся сброд.
Только шепот, и шепот, и шепот,
Как песок по доске гробовой.
Только скверный и слышанный шепот.
Только шепот и вой нанятой…
Но не отрицала ли она и себя саму совместно со всеобщим отрицанием? Не отрицала ли она собирающийся вокруг нее шепчущийся мир? И готова ли она была познать иные формы бытия, от самых кровавых до самых гимнических, истинно геройных? И, как правильно заметил критик Михаил Копелиович: “Разве и в жестких рамках официальной поэзии не функционировали подлинные — порой большие (тот же Твардовский или Давид Самойлов) — поэты, не каждый день наступавшие на горло собственной песне?! «Мир, описываемый советской лирикой, не обладает связностью», — говорит Седакова… Но ведь и Владимир Соколов, кажется, сочувственно упоминаемый… непредставим вне общего контекста все той же, советской, поэзии. И в конце концов, Соколов, а не Доризо получил Государственную премию СССР…”
Этический максимализм отделил поэтессу и от своих сверстников, печатавших в отечественных журналах не самые плохие стихи. Скажем, чем же христианские публикации Ольги Седаковой в эмигрантских журналах отличались по духу своему от христианских мотивов Олеси Николаевой или Лидии Григорьевой? Ведь она и сама, по мнению некоторых еще больших максималистов из зарубежья, уютно укрылась в нише господствующей филологической науки, успешно защитила в 1983 году кандидатскую диссертацию, а значит, как минимум успешно сдала, и не один раз, философию марксизма-ленинизма. Попадись она сейчас на зубы Дмитрию Галковскому, разделал бы под орех и ее, и сам Институт славяноведения АН СССР. Любой максимализм оказывается для кого-то недостаточен. А для кого-то избыточен. И зло вчерашнего дня с лихвой перекрывается злом дня сегодняшнего, что не отрицает ни сама Ольга Седакова, ни ее наставник Сергей Аверинцев: “Зло сегодняшнего, зло предсказуемого завтрашнего дня — хитрее, на него уже не подымешь голос, даже и неслышимый. Тут дело не только в умствованиях набравших силу ничевошенек (от эпатажно-бездарных и хамских ничевоков начала ХХ века. — В.Б.)… к умствованиям можно и должно не прислушиваться, но объективное, ни от кого не зависящее изменение акустики — дело серьезное, с ним не считаться нельзя. Надо сказать, что Ольга Александровна прекрасно это понимает… Мое уважение к поэзии Седаковой и выбор в ее пользу не в последнюю очередь обусловлены тем, как отважно и с каким тихим, обдуманным вызовом она берет на себя сознаваемую опасность, не отводя взгляда”. Это написал Аверинцев уже в злосчастные годы перестройки, незадолго до своей смерти. Впрочем, о ее внутреннем мужестве и даже агрессивности говорил и Иосиф Бродский все в стенах того же венецианского университета, возражая итальянской славистке, как попугай повторявшей уже набитое западными славистами клише о “кротости и смирении” в поэзии Ольги Седаковой. Ничего не понимая при этом в православном “смирении” и в православной “кротости” перед Богом, а никак не перед литературными начальниками. Перенося смирение на саму поэзию Седаковой и даже на ее поведение, Бродский сказал: “Содержание поэта — в его форме, и поэтому содержание этих стихов — не кротость, а воля и агрессивность”. Думаю, подобное необходимо сказать о любом крупном поэте. Тем более ее воля и агрессивность активно проявлялись в брежневский период застоя, когда стихи приходилось читать в компаниях друзей, на полуподпольных сборищах и в кругу иностранных журналистов. Ее реакция отторжения была нормальной поэтической реакцией творца, лишенного права на творчество, обреченного на серое молчание. Впрочем, она сама прекрасно понимала минусы своего максимализма: “Да, во второй культуре мы приобрели отстраненный взгляд на происходящее, взгляд откуда-то с Луны на «музей мракобесия», как мы называли нашу официальную культуру. (Седакова еще дождется со своим православием и духовными стихами, со своей ставкой на миф и дух, что и саму ее причислят спустя годы к тому же “музею мракобесия”. — В.Б.) Платой за эту отстраненность стала разлука с современным широким читателем, до которого самиздат не доходил. Эта невстреча не компенсируется запоздалыми публикациями. В Гераклитову реку второй раз не войдешь”.
Я бы отделил “невстречу” самой Седаковой с широкими читателями от “невстречи” с ее стихами. По-человечески всегда жаль затонувшее в безвестности поколение людей. Но, думаю, что их лучшие книги уже сегодня одна за другой всплывают со дна затонувшей эпохи одиночек. Думаю, их (наше поколение) сейчас на какой-то период становится определяющим поколением в современной русской литературе. И здесь публицист и эссеист Ольга Седакова оказывается куда большим пессимистом, чем поэт Ольга Седакова. Публицист пишет: “Я не настолько уверена в такой же успешности нашего художественного возрождения. Существование без дневного света — все-таки слишком тяжелое испытание, если с него начинается творческая жизнь, если замалчивание застигает не уже сложившегося художника, как было с Ахматовой, ее сверстниками и ближайшим младшим поколением. Многие надежды не сбылись. Например, судьба Леонида Губанова, о котором так хорошо сказал Е.Б.Пастернак: «Он не успел узнать, что такое жизнь художника, и погрузился в наркотическую богему; он писал не стихи, а одно и то же бесформенное стихотворение — много лет в разных видах». Труда и профессиональной опрятности богема не требует, поэтому и настоящего развития дара там не происходит”.
Насчет труда, опрятности и вреда от отсутствия дневного света Ольга Седакова права полностью. Впрочем, об этом писал еще Солженицын. Тем более не понимаю ее скепсиса по отношению к печатавшимся сверстникам, может быть, и теряющим что-то от цензуры, но приобретающим дневной свет и профессиональную опрятность стиха. Да и как отделить ее кумиров Анну Ахматову, Бориса Пастернака, Николая Заболоцкого, прочно входящих в ту же самую советскую поэзию и признаваемых при этом Седаковой, от публикующихся в советской печати ее сверстников, среди которых немало ярких дарований? Так когда-то Иван Бунин грозил из зарубежья абсолютно всем оставшимся в России своим бывшим друзьям и коллегам. Поэтесса жила в культуре сопротивления, была частью этой культуры, но это не значит, что иной подлинной культуры не существовало. А как тогда отнестись к той же самой народной культуре, живущей еще в глуби России? Да и сам Леонид Губанов, насколько я знаю, до конца жизни мечтал о признании, о возможных публикациях. Уход в мир “второй культуры” и отдалил поэзию Ольги Седаковой от своего русского читателя, отдав в руки славистов. Ее там и ценят настоящие знатоки русской словесности, которых давно тошнит от всяческих поделок приговской компании.
Во Францию два гренадера
Из русского плена брели.
В пыли их походные платья
И Франция тоже в пыли.
Не правда ли, странное дело,
Вдруг жизнь оседает, как прах,
Как снег на смоленских дорогах,
Как песок в аравийских степях…
Так и случилось, что поэзия Ольги Седаковой в среде европейских славистов известна куда больше, чем даже среди знатоков русской поэзии конца ХХ века. Пожалуй, лишь премия Александра Солженицына, врученная Ольге Седаковой два года назад, в 2003 году, сделала ее имя мало-мальски известным в русских литературных кругах. Россия вдруг узнала, что обладает еще одним крупным поэтическим дарованием. Разве не чудо — ее стихи из цикла “Прощание”:
Так зверю больному с окраин творенья,
Из складок, в которые мы не глядим,
Встряхнут и расправят живое виденье,
И детство второе нагнется над ним.
Чтоб он не заметив простился с мученьем.
Последним и первым желаньем учим.
И он темноту, словно шерсть, разгребает
И слышит, как только к соску припадает,
Кормилицы новой сухие бока
И страшную сладость ее молока.
Она чересчур затаенно хранила Россию в себе, но где же, как не в России, способны по-настоящему оценить ее стихи? Ее острова сокровенных лирических и нравственных озарений вряд ли интересны европейским эстетам. Впрочем, и Папа Римский Иоанн Павел Второй ценил в поэзии Ольги Седаковой прежде всего русскость и православность, о чем вспоминает и сама поэтесса. .
— Дождь идет,
А говорят, что Бога нет! —
Говорила старуха из наших мест,
Няня Варя.
Те, кто говорили, что Бога нет,
Ставят теперь свечи,
Заказывают молебны,
Остерегаются иноверных.
Няня Варя лежит на кладбище.
А дождь идет,
Великий, обильный, неоглядный,
Идет, идет.
Ни к кому не стучится.
Не случайно одно из ее религиозных стихотворений перевели на итальянский и включили в сборник поэзии для литургического употребления. Выбрав для Рождества именно стихотворение Ольги Седаковой, которое поют на старые распевы.
Ты гори, невидимое пламя. Ничего мне другого не надо.
Все другое у меня отнимут. Не отнимут, так добром попросят.
Не попросят, так сама я брошу. Потому что скучно и страшно.
Как звезда, глядящая на ясли, или в чаще малая сторожка,
На цепях почерневших качаясь.
Ты гори, невидимое пламя…
…..
Ты гори, передавай известье Спасителю небесному, Богу,
Что Его на земле еще помнят, не все еще забыли.
Этой начальной строчкой стихотворения русской поэтессы “Ты гори, невидимое пламя” назвали весь сборник поэзии. Я не думаю, что подобные строчки приводят ныне в восторг яростных разрушителей традиционной поэзии. Скорее, они могут оказаться близкими, к примеру, прозаику Владимиру Крупину или поэту Николаю Лисовскому. Когда-то былые сотоварищи по “второй культуре”, по “другой поэзии” оказались ныне далеко-далече в своих попытках выдать за поэзию пародийно-эпатажные, а то и вовсе богомерзкие строчки. Сама же поэтесса, скорее, как я уже писал, идет путем Николая Заболоцкого к “целомудренной бездне стиха”.
Вот это простодушное и смиренное целомудрие стиха делает поэзию Ольги Седаковой по-своему уникальным явлением в современной русской поэзии.
Обогрей, Господь, Твоих любимых.
Больных, сирот, погорельцев,
Сделай за того, кто не может,
Все, что ему велели.
И умершим, Господи, умершим
Пусть грехи их вспыхнут, как солома,
Сгорят и следа не оставят
Ни в могиле, ни в высоком небе…
В ее богословские и церковно-славянские труды я влезать не рискую. С блестящим полемистом и эссеистом, автором очерков, эссе и воспоминаний “О погибшем литературном поколении. Памяти Лени Губанова”, “Другая поэзия”, “Кончина Бродского”, “Воспоминания о Венедикте Ерофееве”, “Героика эстетизма”. “Похвала поэзии” я во многом согласен, что-то вызывает отторжение, но об этом как-нибудь в другой раз.
Мне кажется, поэзия Ольги Седаковой отстоит от ее же публицистики, а в чем-то и опровергает ее. Так почти всегда бывает с крупными художниками. С каким-то остаточным атавизмом времен “другой поэзии” она до сих пор в публицистике своей недолюбливает слова “почва”, “почвенничество”, хотя самым корневым в ее же поэзии является слово “земля”. Пожалуй, без этого слова не обходится ни одно из лучших ее стихотворений.
Похвалим нашу землю,
похвалим луну на воде.
То, что ни с Кем и со всеми,
что нигде и везде —
Величиной с око ласточки,
с крошку сухого хлеба.
С лестницу на крыльях бабочки,
с лестницу, кинутую с неба.
Не только беда и жалость —
сердцу моему узда,
но то, что улыбалась
чудесная вода…
И то, что есть награда,
что есть преграда для зла.
Что, как садовник у сада, —
у земли хвала.
В стихотворении “Земля”, она по сути молится за землю, впадает в своеобразный пантеизм, ибо земля как бы была и будет всегда, “земля есть”, а люди “все мы были”.
Может быть, умереть — это встать наконец на колени?
И я, которая буду землей, на землю гляжу в изумленье.
Какое же еще “почвенничество” нужно Ольге Седаковой, если это преклонение перед землей, почвой, водой, лесом у нее всегда первично. Потом уже идут мысли и философия. Вокруг земли. Разве это не атавизм: почвенник всеми своими стихами, отрицающий не какие-то проявления эпатажа, экстремизма (хотя бы и почвенного), а само почвенничество, то есть саму землю, без понимания и принимания которой нет и поэзии Седаковой.
Женская доля — это прялка,
Как на старых надгробьях, и зимняя ночь без рассказов.
Росла сиротой, старела вдовой.
Потом сама себе постыла.
Падала с неба золотая нитка.
Падала, земли не достала.
Что же так сердце ноет?
Из глубины океана
Выплывала чудесная рыба,
Несла она жемчужный перстень.
До берега не доплыла.
Что в груди, как вьюга воет?
Крикнуть бы — нечем крикнуть.
Как жалко прекрасную землю!
Ольга Седакова и сегодня, в период царствования в литературе патологического мира глумления и фиглярства, наивно верит в силу искусства, в силу слова. Она своим стихом освежает сознание, а не подавляет его, чем занимаются ее бывшие коллеги, от Рубинштейна до Сорокина. Она вспоминает о рае в душе каждого. Разве это не важно для человеческого сознания? И от читателей своих поэтесса требует любви и внимания к земле и к людям, требует полюбить ее целиком, а это “почти то же, что полюбить человека”. Вот тут-то почвенная поэтесса Ольга Седакова начинает спорить сама с собой, со своими грешными мыслями и филологическими изысками. “Тому, кто любит «высокую культуру», в общем-то почти брезгливую к плоти, труднее дается единство с землей и человеком — труднее, чем тем, кого называют «простыми людьми».
Но есть и другая интуиция… — интуиция любви к земле; ее пытался передать Достоевский в своем старце Зосиме. Она выражена уже в первом созданном на Руси сочинении — «Слове о законе и благодати» митрополита Иллариона…”
К месту вспомнить о блестящем стихотворном переводе этого сочинения Юрием Кузнецовым, невольным сподвижником Ольги Седаковой в описании стихии земли. Думаю, иные ее стихи были бы Юрием Кузнецовым очень высоко оценены. Впрочем, сближало их многое — высокая метафизика, миф, библейская тематика, обращение к образу Христа, редкое обращение к социальности. Разве что Юрию Кузнецову не понадобилась “вторая культура”, “другая поэзия”, он с олимпийским спокойствием не воспринимал все то мелкое, что вызывало отторжение у “другой культуры”. Он жил мимо нее. Думаю, таким же путем идет сегодня и Ольга Седакова. И у нее еще хватит сил преодолеть свою недовоплощенную потенциальность. В преодолении комплекса “великой неудачницы”, я думаю, важную роль сыграет и уже играет присуждение ей солженицынской премии. Что нам, скажем честно, до всех этих парижских, гамбургских и ватиканских премий? Мы не знаем, когда, кому и за что их дают. А вот солженицынская живая, полемичная, всегда неожиданная и спорная премия уже давно влияет на общий литературный процесс. Местные критики открыли глаза на Седакову и ее книги, глядишь, и дальше закрывать не будут. Другое дело, что определить ее место на нашем поэтическом небосклоне не так просто. Ее могут вполголоса нахваливать либеральные журналы, как это делали с Виктором Астафьевым, но внутренне критикам типа Берга или Липовецкого ее поэзия не нужна. Более того, думаю, что она им откровенно чужда. Если это та “другая критика”, которую так ждала в ранней диссидентской публицистике Ольга Седакова, то она ее дождалась. А много ли у нас “средиземноморских почвенников” среди критики патриотической? Разве что молодые с вялой небрежностью отметят ее присутствие на отечественном небосклоне и уважительно отвесят ей поклон, живя совсем другими молодежными играми. Моя встреча с ней, вернее, с ее поэзией произошла абсолютно случайно. Не было бы поездки в Венецию, где и сейчас до меня доносятся звуки с рыбного рынка у моста Риальто, где на каждой улочке десятки книжных магазинов, и отнюдь не туристических, не было бы привезенных с собой для знакомства с русской Венецией и “Набережной неисцелимых” Бродского, и сборников Вяч. Иванова и Владислава Ходасевича, и толстенного двухтомника Ольги Седаковой, предназначенного еще и для итальянских славистов, я вряд ли нашел бы время для ее поэзии, принимая ее во всем академическом, строгом облике как одну из своих оксфордских знакомых, интересную, но чуждую мне поэтессу. Теперь для меня Венеция станет еще и городом, подарившим мне прекрасного русского поэта. А бормотания ее стихов надолго останутся в стенах уютного маленького номера в почти домашней гостиничке в самом центре старой Венеции. Думаю, и венецианский домовой со временем полюбит их, ибо поэзия земли, стихия леса и полей, трав и озер, близка и домовому, живущему посреди вечной воды. Вот поэтому, от избытка воды в самой Венеции я сразу же не согласился с автором статьи о Седаковой, воспевающей ее как поэтессу воды. Нет в ней этого атлантизма. Земная, земная и земная.
И кто тебе ответит в этой юдоли,
Простое величье души? Величие поля,
Которое ни перед набегом, ни перед плугом
Не подумает защищать себя: друг за другом
Все они, кто обирает, толчет, кто вонзает
Лемех в грудь, как сновиденье за сновиденьем,
Исчезают
Где-нибудь в океане, где все, как птицы, схожи.
И земля не глядя видит и говорит: Прости ему, Боже…
Ее пробуют оторвать от стихии земли, обозначить голосом играющей воды. Да, в природной поэзии Седаковой, часто прозрачной, как сама льющаяся вода, можно найти и все превращения воды, погрузиться в глубину воды, как в глубину слова. Можно упиваться текучестью строк и игрой воды Кастальского ключа. Но даже ритм ее поэзии предельно не водяной, все время играющий и переливающийся, а земной, порой угрюмо неподвижный и каменно-молчаливый. Ее поэзия, как и поэзия Заболоцкого, Клюева, Хлебникова, Кузнецова, — за редким исключением — не поющаяся, а читающаяся.
Пруд говорит:
Были бы у меня руки и голос,
Как бы я любил тебя. Как лелеял…
Мне же ничего не нужно,
Ведь нежность — это выздоровленье.
Положил бы я тебе руки на колени,
Как комнатная зверушка,
И спускался сверху
Голосом как небо.
Но собственно вода, пруд ли, озеро ли, или льющаяся, как речь, ласкающая, как руки любимого, струя воды — это лишь часть природы, лишь заполнение земли. Нельзя оторвать воду от земли, иначе она и станет ничем. Вода всего лишь часть стихии земли, и в земном своем почвенничестве Ольга Седакова осознанно или противореча самой себе становится оголтелым апологетом “последних вещей”, апологетом зримой образности и предметности мира. Она и впрямь — из “последних поэтов”, для либерального уха откровенно ортодоксальных, даже если бы она и не была набожным православным человеком. Надеюсь, эти “последние поэты”, давно уже изгоняемые отовсюду, окажутся и последними на земле поэтами в самую последнюю ее минуту. Земля и есть тот предмет, в который переходит исчезающее перед своим предметом слово. “Такого слова, собственно, мне всегда и хотелось”.
И большого истинного поэта земля привязывает крепче, чем любые самые совершенные мысли. В конце концов, стихия земли создана Богом, а отвлеченные мысли всегда ли согласуются с Его присутствием, не нарушая канонов? И потому у поэтессы Ольги Седаковой всегда “есть странная привязанность к земле/ Нелюбящей; быть может обреченной…” Даже если эта странная привязанность к земле — всего лишь “ветер на пустой дороге”, куда же ему деться, ветру, среди земли, ветру как части стихии земли? Может, старых шестидесятнических бесов и корежит земное почвенничество Седаковой. Бесов, которые еще и живут в ней самой. Ее публицистические конвульсии и впрямь напоминают изгнание бесов, когда цель ясна, когда слово уже переходит в простой предмет, и это земля и все, что с ней связано. Изгнание бесов, экзорсис, по-видимому, состоялся. И уже поэтесса не стесняется отказать в праве на публичность, в праве на высказывание тем, кто способен лишь на разрушение. “Казалось, каждый имеет право на высказывание, всех призывают быть открытыми и говорить, но из этого создается адский шум, в котором ничего нельзя расслышать. И поэтому я думаю, что рано или поздно цивилизация почувствует, что она не может жить без чистого слова, без авторитетного слова…. Не от всякого человека высказывание нужно”.
Вот так и идет себе одна поперек демократии, поперек цивилизации русская поэтесса Ольга Седакова. И этот ее голос полон удивительной энергии, лишен сомнения. Так было всегда у больших поэтов. И уже поэзия воспринимается как дар правоты, как “Дар внезапного воспоминания о родине, о родном отношении с тем, перед чем обычно, обыденно, мы не можем чувствовать ничего другого, кроме вины… Это полнота образа человека. И человечества… Человек делается тем, чем он изначально был… «где, как ребенок, плачет простое бытие, да сохранит тебя Господь как золото свое», и вот это я осмелилась бы назвать доктринальным смыслом поэзии”.
Высоко берет Ольга Седакова в своей удивительной уверенности в высшем предназначении поэзии, единственно дающей полноту образа человека и человечества. Человека в стихии земли.
Мы в тень уйдем и там, в тени.
Как в беге корабля.
С тобой я буду говорить.
О, тихая земля.
Как говорит приречный злак,
Целуя ноги рек,
Как говорит зарытый клад.
Забытый человек.
Ольга Седакова понимает, что на этом уровне разговора наша русская поэзия и сегодня самый достойный собеседник. Она и слышать нынче не хочет о русском культурном “отставании”.
“Что касается «отставания»: мне всегда хочется возражать, когда я слышу это. За таким пониманием стоит представление о русской культуре, как исключительно импортирующей. Это не отвечает реальности. Русский культурный экспорт двадцатого века огромен…”
В Венеции я возлюбил русскую поэзию Ольги Седаковой. Дочитывая второй том ее прозы и публицистики, с удивлением узнал, что и она, только через Англию, через быт и бытие совсем другой страны, через ее культуру, как наши ранние славянофилы, пройдя немецкие университеты, вновь с еще большей силой возлюбила измученную и несчастную Россию.
“Самое главное впечатление моих путешествий: изменение образа России… Я как будто возвращаюсь на родину… Так вот, теперь, в Европе меня тянет думать о России. Не о «наследстве», ничуть (имеется в виду великое культурное наследство России. — В.Б.). О возможности чего-то такого, чего еще нет, но нет именно здесь, а не в другом месте…
Может, одно из первых слов о такой неведомой России, которые приходят на ум, — ласка, славянское слово… не такой ли ласки подмешал Пушкин в Вальтера Скотта, Рублев в греческое письмо?.. Вот эта ласка, жаление, печаль… Во всяком случае, все расхожие представления, входящие в «Миф России»: анархизм, русская рулетка, душа нараспашку, «однова живем» и вся эта цыганщина — давно не интересны, это отыгранная пьеса, и страшным образом отыгранная…
Этому моему возвращению на родину (в самом метафизическом смысле, ибо никогда из России поэтесса не уезжала, кроме как в краткосрочные путе-
шествия. — В.Б.) в необычайной мере способствовали те, кто отсюда, из Англии, Шотландии, Ирландии, любят Россию. От них, благодаря им я узнала, каким драгоценным может быть присутствие России в Европе, а не только Европы в России. Они чтят и любят в России то, чего мы сами в ней не видим за советским и постсоветским безобразием, и вдохновляют своей любовью. Для них, как для Рильке в начале века (вот бы усмехнулся Парамонов!), Россия остается «страной, которая граничит с Богом», и вдали от такой пограничной зоны человек начинает скучать”.
Вот и остается Ольге Седаковой быть достойной поэтессой той страны, которая граничит с Богом. Поэтессой с даром нежной мысли и легкого сердца, устремленной в “целомудренную бездну стиха”.