Рассказ. Перевод М.Гусейнзаде
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2006
Уже покойным и пока живым членам Союза писателей,
верно служащим великой литературе, посвящаю.
Автор
…О том, что Поэту наконец-то дали квартиру, раньше всех узнали в литературном центре “Перо”…
Во второй половине дня, ближе к вечеру той знаменательной среды, редактор центра, лауреат премии “Золотое перо” Ахмед Аглепе вдруг неожиданно возник в фойе на первом этаже помещения центра. С трудом дотащившись до маленького окошка с надписью “Буфет”, он обессиленно облокотился о прилавок, как смертельно отравленный тянется к заветной склянке с противоядием, залпом выпил три стакана айрана1 и только после этого поплелся на второй этаж в кабинет директора, чтобы сообщить эту потрясающую новость…
Обнародование оной именно под конец рабочего дня кое-кто объяснял тем, что власти, мол, не были уверены, какой она может вызвать резонанс, и поэтому решили, что для подобной акции как нельзя более подходит вторая половина дня, а именно время, когда у Поэта и подобных ему любителей поэзии — людей темпераментных и непредсказуемых — угасает творческий пыл, остывает и притупляется воспаленный мозг.
Другие возражали им, считая, что власти скрывали свое намерение, до сих пор движимые только единственным желанием — преподнести Поэту и его поклонникам своеобразный сюрприз в канун съезда Объединения писателей. Впрочем, и те, и другие сходились в одном — они, там, наверху, сделали это только потому, что слишком много народа стало уезжать, считая для себя оскорбительным жить в стране, которая не может обеспечить квартирой своего лучшего Поэта.
Газеты писали: “Профессиональные литераторы постоянно говорят и пишут об этом, голоса тысяч любителей творчества Поэта сливаются в грозную волну возмущения, которая может перерасти во всенародное восстание, и только руководство Объединения писателей и государственные чиновники остаются совершенно равнодушны…”
Кое-кто в литературных кругах связывал такое безразличие властей к поэзии со слишком теплым отношением Поэта к предыдущим властям и, в частности, к экс-президенту. И особенно усугубилось это пренебрежение после того, как Поэт написал стихи, посвященные бывшему президенту.
Хотя литературоведы считали, что эти стихи — “образец Высокой Поэзии независимо от того, кому они посвящены…”
Были и такие многочисленные представители оппозиции, в которых ненависть к властям крепла, перерастая в любовь. Они уверяли, что это стихотворение Поэта сильно потрясло моральные основы нынешней власти, причем говорили с такой уверенностью, будто собственными глазами видели эти самые основы.
Такие пересуды чрезвычайно нервировали друзей Поэта. “Ну зачем он ввязался в политику? — говорили они, качая головами. — Какое ему дело, кто в кого и зачем бросает камни? Ведь он выше всякой политики и всех политиков…”
В том, что Поэту до сих пор не предоставлена квартира, виновато только руководство Объединения, считали его наиболее агрессивные члены и не упускали случая где-нибудь на страницах газет, по радио или телевидению назвать Объединение беспомощной, жалкой или, того хуже, мертвой организацией.
Говорят, что более всего от этой неприятной ситуации страдал председатель Объединения Вафа-муэллим, человек с тонкой душой интеллигента. Он неоднократно писал во все инстанции, что Объединение, которое после обретения независимости должно было бы стать одной из наиболее демократических организаций, влачит вместо этого жалкое существование. Но никто, казалось, его не понимал, нарочно не хотел понять. А его документально аргументированные напоминания о нерешенном квартирном вопросе Поэта растворялись в воздухе с быстротой капли, упавшей на раскаленную сковороду.
Сотрудники Объединения уверяли даже, что эта проблема в последние месяцы очень сильно повлияла на здоровье Вафы-муэллима. Находились даже свидетели, видевшие, как он один-одинешенек лежал в большой палате, уставленной мягкими, обитыми сверху искусственной кожей диванами, и ждал, когда ему сделают успокаивающий укол. По слухам, теперь Вафа-муэллим стал рано приходить на работу. Он запирался в своем кабинете, а с теми, кому удавалось прорваться к нему, говорил пренебрежительно, давая всем своим видом понять, что ему мешают. Оставшись один, он снимал очки, тер ладонями лицо и задумчиво устремлял усталый взгляд на висевшую на противоположной стене доску, на которой были запечатлены автографы уже покойных корифеев национальной литературы…
Рассказывают, что однажды коллега Поэта во время какого-то из своих выступлений предложил освободить помещение Объединения и предоставить его семье Поэта в качестве жилья. Услышав об этом, Вафа-муэллим срочно собрал секретариат Объединения и поставил этот вопрос на обсуждение. Когда же выяснилось, что превратить это помещение в жилое нет никаких возможностей, глаза Вафы-муэллима вновь угасли, на лицо вернулось выражение скорби, а полный безысходности взор вновь обратился к доске с великими автографами.
Но больше остальных нищенское, бездомное существование Поэта, вынужденного снимать однокомнатную полуразвалившуюся, пропитанную запахом гнили и сырости хибару где-то в поселке на окраине города, беспокоило его коллег, сотрудников литературного центра “Перо”, и в первую очередь директора этого центра — драматурга и прозаика Гулама Гусейнли, человека чрезвычайно нервного и впечатлительного.
Еще за несколько дней до того как Ахмед Аглепе влетел в центр со своей потрясающей новостью, Гуламу Гусейнли почему-то ночью приснилось много солдат. Они окружили двухэтажное здание центра и с улицы с грозными лицами заглядывали в окна…
Наутро Гулам Гусейнли явился на работу в большой задумчивости. Он немедленно вызвал в кабинет своего друга Фараджа и, все так же задумчиво глядя вдаль, рассказал ему свой сон во всех подробностях.
Внимательно выслушав его, маленький седой издатель, по привычке дергая бровями, произнес:
— Видно, следует ждать нового государственного переворота…
Гулам Гусейнли по хитрым глазам Фараджа не мог понять — говорит ли его друг искренне или шутит.
И оттого, когда в конце рабочего дня в дверях кабинета появилось растерянное лицо Ахмеда Аглепе, Гулам Гусейнли немедленно вспомнил свой сон и с не свойственным ему терпением стал ждать — что же скажет Аглепе.
— Гулам-муэллим, наконец-то Поэту дали квартиру!— воскликнул Аглепе и замолчал, будто споткнулся на восклицательном знаке.
От этой ну совершенно неожиданной новости на глаза Гулама Гусейнли навернулись слезы, и сквозь эту пелену ему, как в тумане, явилось лицо Поэта.
Поэт посмотрел на него полным страдания и муки взглядом и, как всегда чуть иронично, проговорил: “Да не переживай ты, Гули, так было всегда. С поэтов сдирают заживо кожу, разрисовывают их грудь пулями…” — Сказав это, он, грузно покачиваясь, исчез.
— И говорят, что сам президент распорядился выделить ему эту квартиру… А в конце встречи, когда уже все стали расходиться, президент вдруг остановился, поднял левую руку, чтобы остановить людей, и, правда это или врут, но наизусть прочитал строку из его стихов. — Все это Аглепе выпалил одним духом.
— Да кто это все тебе наговорил? — спросил неизвестно когда появившийся в кабинете поэт Дениз. Он только теперь смог пройти на свое любимое место у окна, откуда и задал свой вопрос, скрестив руки на груди и глядя на улицу.
— Гая Караель.
— А при чем тут Гая Караель? — с тоской в глазах спросил Гулам Гусейнли и нервно дернул плечами.
— Я встретил его на улице Истиглалиет2, он спускался вниз. Никогда еще не видел его таким взволнованным, даже голос дрожал.
Повисло долгое молчание. Каждый был погружен в свои мысли. В этой тишине осторожно приотворилась дверь.
Фарадж, словно прочувствовав атмосферу, царящую в кабинете, неслышно прошел и сел в свое любимое высокое массивное кресло.
— Он сам все рассказал. Я даже ни о чем не спрашивал. Говорит, что вчера ночью ему позвонили домой, срочно вызвали в аппарат президента, там попросили написать что-то типа справки о Поэте.
Аглепе замолк и оглядел присутствующих.
Гулам Гусейнли все так же с тоской во взоре смотрел куда-то вдаль, Дениз, скрестив руки, — на улицу, Фарадж закинул ногу на ногу и внимательно разглядывал свой башмак с отставшей подошвой, поэт Асланоглы задумчиво поигрывал спичечным коробком, остальные с немым вопросом на лицах смотрели на него, Аглепе…
— Да, теперь Караель попрет как танк. Будет рассказывать, что Поэт получил квартиру благодаря ему, — неожиданно выкрикнул Асланоглы и, глядя на собравшихся, покачал головой.
Раздался телефонный звонок, и на том конце провода послышались крики Гая Караеля. Он торопливо, но подробно рассказал, как вчера, уже глубокой ночью, он в аппарате президента писал справку о Поэте и его творчестве, а потом, не дожидаясь ответа, повесил трубку. Или это на линии что-то разъединилось?
Гулам Гусейнли некоторое время вертел трубку в руке, словно ждал еще чего-то, потом положил ее на место.
— Говорит, что именно после его справки… — задумчиво сказал он.
— Что? — простонал кто-то в противоположном конце кабинета.
— Он говорит, что этот вопрос подняли только ознакомившись с его справкой,— глухим, растерянным голосом проговорил Гулам Гусейнли.
Его всегда раздражали путаница, бессмыслица, неопределенность. И в прозе своей Гулам Гусейнли был таким. В каждой фразе, каждом обороте он старался быть предельно ясным и логичным, что постоянно отмечали анализирующие его творчество критики.
— Ну, что я говорил? Убедились? — выкрикнул Асланоглы, оглядывая присутствующих, при этом в глубине его глаз вспыхивали непонятные огоньки.
— Ради Аллаха, потише, — потирая лицо, проговорил Гулам Гусейнли. — И без тебя тошно.
Смеркалось. Собравшиеся разбрелись по домам, остались только, как это всегда бывало в экстремальных случаях, Гулам Гусейнли и Фарадж. И хотя в кабинете горел полный свет, по мере того как за окном темнело, мрак, казалось, сгущался и в кабинете.
— Тут может быть несколько вариантов,— говорил Фарадж, вглядываясь в клубы табачного дыма. — Во-первых, вероятно, президент просто хочет этим поступком войти в историю. То есть остаться в истории справедливым шахом, создавшим условия для жизни великому Поэту… — Фарадж взглянул краем глаза на Гулама Гусейнли, чтобы убедиться, что тот его слушает, и продолжил: — А может быть, стихи Поэта произвели на президента, любящего поэзию, впечатление, и он сделал это безо всякой задней мысли, во имя великой литературы. Но есть еще одна версия…
Эти рассуждения прервал резкий звонок телефона. Гулам Гусейнли чуть ли не всем телом обрушился на аппарат. На том конце провода послышался взволнованный голос Дениза:
— По-моему, тут есть только одна версия — президенту нужна любовь поэтов…
Дениз начал распространяться о том, какую огромную энергию может дать человеку любовь Поэта, после чего торопливо попрощался и бросил трубку, словно внезапно куда-то заспешил.
— Третья версия… — как ни в чем не бывало продолжил Фарадж, загибая очередной палец.
— Значит, он способен понять художественное слово… — прервал вдруг Фараджа Гулам Гусейнли, и неясное сияние разлилось по его лицу. — Значит, он все понимает, — взволнованно проговорил он. — А мы-то…
…Фарадж, давно не видевший друга таким, слегка растерялся.
— Конечно, понимает, — ответил он, недоуменно пожимая плечами. — Я всегда говорил и опять повторяю: быть может, он самый великий писатель…
— Значит, он нас понимает, — будто самому себе сказал Гулам Гусейнли и почувствовал, как от восторга комок подкатывает к горлу.
В такие мгновения, когда Гулам Гусейнли был чем-то растроган, Фараджу становилось не по себе. Он расстраивался, ему казалось, что это он довел своего друга детства, крепкого мужчину, автора нескольких книг, до столь жалкого состояния.
И сейчас сердце Фараджа, больше жизни любившего литературу, болело за друга. Ему было больно видеть этого здорового пятидесятилетнего человека беспомощным и растерянным, как внезапно осиротевший ребенок…
* * *
Вечером в своей маленькой однокомнатной квартире Гулам Гусейнли в задумчивости сидел в глубоком кресле перед телевизором и вспоминал, как Фарадж, перечисляя версии, загибал свои маленькие пальчики, точно на кнопки надавливал.
Во всем этом единственной реальностью было предоставление президентом квартиры Поэту, без устали поносившему во всех газетах и зарубежных радиоголосах власти и их “инфантильную политику”.
За раздумьями Гулам Гусейнли незаметно задремал в своем кресле, и приснился ему Фарадж.
— Его самое крупное произведение — это мы, — подмигивая, говорил он.
Наутро в литературных кругах, во всех редакциях и творческих объединениях царило необыкновенное возбуждение. Всюду “обмывали” квартиру Поэта, произносили в его честь тосты, направляли через газеты пышные поздравления Поэту и благодарственные телеграммы президенту.
Рассказывают, что группа литераторов, потрясенных этим сообщением, послала президенту телеграмму на двадцати трех страницах, в которой говорилось о силе художественного слова, о том, какие перемены способно произвести оно в душах людей, о физической мощи Слова, которое властно изменять ход событий.
А поклонники Поэта, по слухам, видя в этом событии символ торжества поэзии и искусства, даже отправились в паломничество на могилу какого-то средневекового поэта. Там они провели День поэзии, читая стихи виновника торжества, и закончили возложением цветов на могилу…
…Рассказывают еще, что несколько собратьев по перу поехали к Поэту, рассчитывая увидеть своего друга на седьмом небе от счастья. Но вместо этого нашли его печальным, даже сонным, лежащим спиной ко всему миру.
Увидев их, он встал, и ноги его были опухшими, похожими на столбы, потому что было в квартире тесно, и жизнь оттого Поэт вел малоподвижную. С трудом переставляя ноги, он двинулся к ним с выражением вины на лице.
— Это он сам… Я ни о чем не просил, — растерянно бормотал Поэт, вглядываясь в лица пришедших.
Новость о том, что президент дал квартиру Поэту, откровенно поддерживающему оппозицию, и даже прочитал на память его стихи, в тот же день вышла за пределы кругов литературных и разлетелась по кругам, никакого отношения к литературе не имеющим.
Многие сочли это рекламной акцией для привлечения на свою сторону армии поклонников Поэта, оппозиционных партий, которым сочувствовал Поэт, литераторов.
Другие видели в этом расчет президента на то, что благодарный Поэт со временем создаст и его, президента, поэтический портрет.
В памяти у многих остались стихи Поэта, посвященные экс-президенту, после которых тот из обычного ученого-языковеда, почти против своего желания ставшего президентом, вдруг превратился в личность легендарную, во всеобщего любимца. Видно, тот феномен привлек внимание и нынешнего президента…
И если бы теперь Поэт с присущим ему вдохновением воспел президента, рожденного властвовать над людьми, создал образ мудрого руководителя, отдающего себя без остатка народу, тогда уж ни годы, ни тысячелетия не стерли бы имя этого человека из памяти потомков…
* * *
Вечером следующего дня — холодным, ветреным, осенним вечером — Гулам Гусейнли, все еще тонувщий в море версий, брел домой. За одним из поворотов он нос к носу столкнулся с каким-то человеком.
— Ах, дорогой, — слабым голосом простонал этот некто, уткнувшись лицом ему в грудь так, будто специально караулил его за этим углом. — Я знал, я всегда знал, что среди нас самый сильный, самый смелый — это ты… И снова ты… снова Гули…
Только по мягкому певучему выговору Гулам Гусейнли узнал во встречном Салаха Сарызаде, всю жизнь писавшего романы о трудной жизни простых нефтяников с черными от мазута руками, но светлыми душами.
— Значит, все было напрасно? Все было ложью? Литература… — тут голос старого писателя словно куда-то отдалился, а потом зазвучал совсем рядом: — Литература, которой мы отдали всю свою жизнь, ради которой терпели столько лишений, никому, значит, не нужна, Гули?..
Сарызаде продолжал говорить, все еще уткнувшись лицом в грудь Гулама Гусейнли, и казалось, отстранись он сейчас — и тут же упадет. Он даже плакал. Или это Гуламу Гусейнли так показалось?..
Гулам осторожно отстранил от себя худое, хилое тело старого писателя, взглянул ему в лицо.
— Почему же не нужна?
— Не нужна… Не нужна… Если б была нужна, если б они ценили литературу, то не поступили бы так…
Тут голос старика задрожал, он закашлялся, лицо его сморщилось, отчего он стал похож на обиженного ребенка
— Да что же они такого сделали, Салах-муэллим?
— Я уже пятьдесят лет в литературе, автор тридцати двух романов, ста четырех рассказов, инвалид Отечественной войны, рядовой литературы, посвятивший ей всю свою жизнь, живу у черта на куличках, в коммунальной квартире, а они раздают квартиры тем, у кого и так по три-четыре дома.
Гулам Гусейнли насторожился. Он внимательней взглянул на старого писателя, которого до тех пор считал человеком тонким, добрым.
— Вы кого имеете в виду, Салах-муэллим? Если вы о Поэте, то он, бедняга…
— При чем тут Поэт, милый?! Мне сейчас позвонили и сказали: президент в честь съезда дал квартиру каждому члену Совета аксакалов…
Гулам Гусейнли собирался ответить, но Сарызаде неожиданно повернулся и, продолжая что-то бормотать о Совете аксакалов, пошел прочь, шаркая старыми, стоптанными башмаками.
— Я новый роман написал. Пришлю! — крикнул он уже с другой стороны
улицы. — Опять про нефть!
Дома Гулам Гусейнли включил телевизор. Транслировали встречу из дворца президента.
Президент на этот раз вошел в зал не как обычно через широкие двустворчатые двери, а возник из какого-то таинственного пространства между стен. Он на некоторое время величественно остановился на фоне трехцветного знамени, будто ждал чего-то, а потом, словно повинуясь не слышному обычному уху приказу, прошел на свое место во главе огромного круглого стола, оглядел собравшихся светло-серыми глазами, настолько светлыми, что зрачки почти сливались с белками. Потом на его розовых губах заиграла улыбка, он что-то сказал.
Писатели-аксакалы — они почему-то все сидели рядом, с правой стороны — смотрели на президента с благодарностью и напряженно улыбались.
Президент что-то говорил, глядя на сложенные на столе руки. Но при этом видел всех присутствующих в зале. Или это Гуламу Гусейнли только показалось?!
Затем камера повернулась к аксакалам, и на экране одно за другим стали возникать крупным планом их лица. Гулам Гусейнли невольно затаил дыхание.
Лица писателей, которых он знал не один десяток лет, вдруг показались ему настолько изменившимися, что Гулам Гусейнли пришел в ужас.
Сидевший первым народный поэт Кюскюн почему-то был похож на сидевшего рядом с ним народного писателя, прозаика Тары Вердиева. Вердиев, в свою очередь, — на сидевшего от него через два кресла прозаика и драматурга Сумбатлы, который как две капли воды походил на сидевшего последним народного поэта Атиллу Зардушта, а того, что самое удивительное, было не отличить от Сарызаде, с которым Гулам Гусейнли только что столкнулся на темной холодной улице.
Через несколько минут народный поэт Кюскюн, медленно передвигая плохо разгибающиеся ноги, направился к стоявшей в верхнем углу зала высокой, как шпиль, трибуне, тяжело оперся о нее локтями и с побелевшим лицом почему-то заговорил об успехах, которых достигла страна за последние годы, о добыче нефти и успешной внешней политике.
В это время на столике рядом с креслом зазвонил телефон.
— Гулам-муэллим! — зазвучал откуда-то издали сквозь неясный свист и завывания голос Ахмеда Аглепе. Гуламу Гусейнли показалось даже, что он говорит откуда-то с острова посреди бушующего океана. — Вы слышали, что случилось? — Временами голос Ахмеда пропадал, словно пенистые волны океана заливали телефонный кабель.
— Говори громче, я плохо слышу! — крикнул Гулам Гусейнли, прикрывая микрофон ладонью.
— Поэт Кюскюн умер!
— Кюскюн?! — воскликнул Гулам Гусейнли. Он посмотрел на экран, где Кюскюн, все такой же бледный, продолжал говорить о внешней политике, и почувствовал, как все тело покрывается противным холодным потом. — Ты что, свихнулся?! Да вот он.
— Это запись! Встреча закончилась в шесть часов! Он прямо там и скончался, в лифте! Говорят, у него вдруг подкосились колени, голова упала на грудь… Сначала думали, что обморок, а потом приехала “скорая” и все стало ясно!
Долго еще, перекрикивая свист бури и заливающие кабель океанские волны, Ахмед Аглепе рассказывал обо всем, что происходило после встречи с Президентом…
По словам Аглепе, Кюскюн оказался не единственной жертвой этой встречи. Так, дважды лауреат Государственной премии, автор романов о национальной трагедии, народный писатель Неймат Озал тоже в коридоре администрации президента почувствовал себя плохо. Прибывшая “скорая” определила сердечную недостаточность, и прямо оттуда писателя отвезли в одну из центральных больниц.
Да и другие чувствуют себя неважно.
— Перед дворцом президента стояло столько машин “скорой помощи”!.. — Аглепе уже явно охрип от крика.
— Ты откуда говоришь? — тоже почему-то крикнул Гулам Гусейнли.
— Да я здесь, под вашим домом! — снова закричал Аглепе.
Долго еще гудело в ушах Гулама Гусейнли после того, как он повесил трубку, а от рассказа Ахмеда Аглепе пересохло в горле.
Старых писателей, как раненых бойцов из окопов, выносили из здания администрации президента и укладывали в машины “скорой помощи”.
А на экране они пока были живы-здоровы. С побелевшими лицами они по одному выходили к трибуне, гордо и взволнованно говорили о чем-то, не имевшем отношения к литературе, и такие же бледные возвращались на свои места.
Встреча закончилась, старики уже расходились, как вдруг камера показала президента.
— Одну минутку! — громко сказал он, подняв руку.
Президент задумался на мгновение, потом подозвал к себе мэра города и безо всяких объяснений и предисловий отдал распоряжение выделить каждому из участников встречи по четырехкомнатной квартире, потом громко прочитал строку из стихов одного из присутствовавших поэтов. На этом встреча закончилась.
Ночью Гулам Гусейнли долго не мог заснуть.
Ему виделась площадь перед дворцом президента, кишащая машинами “скорой помощи”, он вспоминал президента, который говорил, глядя на свои руки, снова видел непостижимым образом изменившиеся лица писателей.
Эти картины не оставили его и во сне. Но теперь среди писателей оказались и повесившийся несколько лет назад от нищеты Мамедъяр, и разрушивший свою печень алкоголем Сеид Мирза, и умерший во сне Сурхай, и Эльбрус, который всегда говорил так громко, что умер от кровоизлияния в мозг, держа речь, здесь же суетились и работники администрации президента, укладывающие на носилки безжизненные тела стариков. А Ахмед Аглепе кричал из телефонной будки, стоящей на одиноком острове посреди бушующего океана:
— Он делает это во имя великой литературы! Во имя великой литературы!
И от этих слов волосы дыбом вставали.
Наутро весть о том, что президент раздал квартиры писателям-аксакалам, и слухи о пошатнувшемся здоровье награжденных снова всколыхнули литературные круги.
Похороны поэта Кюскюна, согласно решению государственной комиссии по организации похорон, должны были состояться через три дня, на следующий день после съезда Объединения писателей.
По сведениям, Неймат Озал всю ночь провел без сознания, а когда он наконец пришел в себя, у него вдруг резко поднялась температура.
Врачи, которые никак не могли связать это резкое повышение температуры с сердечной недостаточностью, решили провести полное обследование больного, собрали все необходимые анализы, сделали рентген, флюорографию, а потом пригласили на консилиум светил местной медицины. Однако светила к единому мнению прийти не смогли.
Очевидцы рассказывали, что старого писателя, отдавшего всю жизнь литературе, до утра бил озноб. Он лежал, укутавшись в одеяло, а под утро, приоткрыв глаза, прошептал:
— Он сделал это ради меня, — и снова потерял сознание.
Нечто непонятное творилось и с Атиллой Зардуштом. Возвратившись после приема у президента, этот беззаветный труженик литературы, ни слова не говоря домашним, заперся в своем кабинете и не открывал дверь, несмотря на настойчивые стуки домочадцев и присоединившихся к ним позже соседей.
Лишь глубокой ночью, когда соседи взломали дверь и вошли в кабинет, Атиллу нашли лежащим на полу с перекошенным ртом.
Санитары, спускавшие его на носилках по лестнице, рассказывали потом, что старик, еле шевеля парализованными губами, прошептал:
— Он сделал это ради меня…
И снова поползли версии и догадки по поводу подарка, сделанного президентом писателям-аксакалам.
Часть литераторов утверждала, что президент, блестяще стабилизировав ситуацию в республике, этим своим распоряжением решил пристыдить замечательных мастеров слова, демонстрировавших пылкую приверженность бывшим президентам.
Другие говорили, что президент просто не знает о существовании в стране молодых, талантливых литераторов. Поэтому для него вся национальная литература воплотилась в этих пропахших нафталином старцах, и он этим указом решил продемонстрировать накануне съезда писателей свое отношение к ним и т.д. и т.п.
* * *
Когда Гулам Гусейнли, все еще под впечатлением от своего сна, вступил в фойе центра, часть членов объединения “Авангард” уже разошлась.
Увидев его, председатель Объединения Дунья Годжагюль, убрав за спину сжатые в кулаки руки, зло двинулся в его сторону по-борцовски быстрыми, короткими шагами.
— Знаю, знаю… Но сейчас я не могу, Дунья, — пробормотал тихим голосом Гулам Гусейнли, отталкивая Дунью.
— Надо бы посоветоваться,— сказал Дунья Годжагюль, идя по лестнице за Гуламом Гусейнли.
— О чем советоваться?
— Мы подготовили обращение.
— Что еще за обращение? И вы квартир хотите? — спросил Гулам Гусейнли и с ненавистью посмотрел на раскрасневшееся от только что закончившегося митинга лицо Дуньи Годжагюля.
— А почему бы не хотеть? Мы здесь голодаем, наши дети ютятся по чужим домам, а квартиры дают старикам, у которых и без того по пятьдесят квартир по всему городу.
От возбужденного ли тона Дуньи Годжагюля или от траурного настроения после вчерашнего известия о смерти поэта Кюскюна, а может, и от приснившегося Аглепе, который кричал: “Он делает это во имя великой литературы!” — волна тошнотворного отвращения вдруг накатилась на Гулама Гусейнли.
— Оставь меня в покое, Дунья. Честное слово, мне не до того. Делайте как хотите…
Фарадж сидел в своем любимом кресле, закинув одну на другую свои маленькие ножки, и ждал Гулама.
— Телефон не работает? — спросил он, едва Гулам вошел в кабинет, и беспокойно заворочался в кресле.
Велев никого к себе не пускать, Гулам весь день провел в кабинете с Фараджем. Окутанные туманом дыма, они блуждали в тумане догадок.
— Старый организм не вынес слишком большой радости, — резюмировал наконец Фарадж.
— Все сложнее, — проговорил Гулам Гусейнли, задумчиво глядя вдаль. — Все гораздо сложней, чем мы думаем.
Ближе к вечеру кто-то осторожно постучал в дверь.
Растерянный не менее вчерашнего, Аглепе прокрался в кабинет и замер у двери.
— Что еще? — полный самых страшных предчувствий, спросил Гулам Гусейнли.
— Молодым тоже дают квартиры… прямо сейчас… Президент дал распоряжение… И стихи, говорят, читал…
— Кто?
— Президент. Из последнего цикла Саххата Гурумгея.
— Стихи нашего Саххата?
— Да.
Аглепе хотел было сесть, но почему-то передумал и остался стоять у двери в выжидательной позе.
Фарадж взглянул на Гулама Гусейнли, его глаза метали молнии. Гулам Гусейнли в замешательстве посмотрел на Фараджа, потом перевел взгляд на старые, стоптанные туфли Аглепе.
Вечером Фарадж провожал Гулама Гусейнли до дома. Друзья долго стояли у входа в подъезд и, не замечая дождя, смотрели друг на друга.
Фарадж поднял воротник мокрого плаща, стиснул маленькими ручками воротник и, дрожа от холода, проговорил:
— Я боюсь…
— Чего? — спросил Гулам Гусейнли, глядя в полное страсти умное лицо Фараджа и чувствуя, как у него слабеют колени.
Фарадж молчал. Глаза его слезились от холода. Или это рыдания подступили к горлу?
— Боишься, что кто-нибудь из молодых тоже может не вынести счастья? — полушутя-полувсерьез спросил Гулам Гусейнли, но Фарадж не шевельнулся.
Дома Гулам Гусейнли включил телевизор. Транслировали встречу президента с молодыми литераторами.
Президент снова остановился, оглянулся, опять поднял левую руку и прочитал стихи.
Ночью он приснился Гуламу Гусейнли.
В белом халате он стоит перед огромным столом, заставленным различными колбами, банками самых причудливых форм, заполненными какой-то жидкостью разных цветов.
Гулам Гусейнли тоже находится в этой лаборатории. Он прячется за тяжелой бархатной портьерой и наблюдает за действиями президента.
Президент поднимает одну из колб, разглядывает ее содержимое на свет, потом берет маленькую бутылочку с зеленой жидкостью и аккуратно капает несколько капель в колбу с красной жидкостью. Жидкость в колбе начинает пениться, дымиться… Дым, клубясь, вытекает из колбы, заполняет лабораторию. Он уже скрывает от глаз Гулама Гусейнли президента, стол, заползает в горло… Гулам Гусейнли кашляет…
И в этот миг откуда-то совсем рядом слышится властный голос президента:
— Поменьше следи за мной, Гулам.
* * *
В ярко освещенный зал театра президент вошел через главный вход. С выражением усталости на лице он посмотрел на стоя приветствующую его публику, помахал рукой, а потом, чуть прихрамывая, пошел вдоль первого ряда.
Следом за ним шли остальные руководители государства, которые расселись позади пустого ряда, занятого президентом.
Съезд начал свою работу.
Ораторы сменяли один другого, и каждый начинал с того, что в меру своих способностей приветствовал президента, а потом, как и на всех предыдущих собраниях, говорил о природных богатствах страны, добыче газа и зерноводстве.
Гулам Гусейнли и Фарадж молча сидели в заднем ряду.
Гулам время от времени беспокойно оглядывался, пытаясь найти Дениза.
— Он не придет, — сказал, не отрывая взгляда от сцены, Фарадж. — Говорит, ему все это опротивело…
И тогда Гулам Гусейнли вспомнил, как однажды Дениз, по обыкновению стоя у окна со скрещенными на груди руками, сказал:
— Вся разница между нами в том, что они в этой жизни стоят на черных полях, а мы — на белых…
Писатели среднего поколения еще два месяца назад подготовили резко критические речи против руководства Объединения, вот уже несколько лет безразличного к их творчеству и трудной жизни. На этом основании они собирались требовать отставки руководства. Они сконцентрировались в левой части зала и оттуда грозно смотрели на сидящего в президиуме и скрывшего глаза за черными очкам Вафу-муэллима.
— Чувствую, что-то произойдет, — не оборачиваясь, тихо сказал Фарадж.
— Что произойдет?
— Не знаю, — ответил Фарадж. Он оглянулся на Гулама Гусейнли и, испуганно расширив близко посаженные круглые глаза, добавил: — Видишь, он хромал.
— Ну и что? — шепотом спросил Гулам, пожимая плечами.
— Да ведь он никогда не хромал,— проговорил Фарадж, беспокойно ерзая на месте.
И уже до конца заседания Гулам Гусейнли смотрел туда, в первый ряд, но со своего места мог разглядеть только часть левого плеча президента.
Самым поразительным было то, что за все это время плечо ни разу не шевельнулось. Казалось, президент ушел, оставив вместо себя пустой пиджак.
К концу заседания президент поднялся и, все так же хромая, медленно прошел к трибуне.
И тогда Гулам Гусейнли подумал, что президент прихрамывает потому, что ему жмут его до блеска начищенные, новые черные туфли.
Президент некоторое время помолчал, обводя печальным взглядом полутемный зал, словно искал кого-то, а потом, сотрясая зал своим мощным голосом, заговорил об искусстве слова, о достижениях национальной литературы за последние годы.
Он говорил о тонкой душе писателей, кровью сердец создающих свои произведения. Потом перешел на заботу со стороны государства, в которой эти люди нуждаются, а под конец, подняв левую руку, объявил, что отдал распоряжение о выделении квартир всем пятистам пятидесяти шести членам Объединения…
После подобного сообщения президента в зале на миг воцарилась тишина.
И в этой тишине президент, все так же прихрамывая, сошел со сцены и, сложив руки за спиной и ни с кем не попрощавшись, с печальным лицом покинул зал.
И только тогда стены зала содрогнулись от аплодисментов и криков, так, что Гулам Гусейнли почувствовал, как сжался в спазме его желудок, а на ресницах задрожала набежавшая откуда-то слеза.
Фарадж не аплодировал, он смотрел на зал, стены которого, казалось, обрушатся от шума, глаза его были полны страха.
* * *
На следующий день все правительственные газеты опубликовали новый указ президента.
Он гласил, что в честь XXXIX съезда Объединения писателей и, учитывая заслуги в развитии национальной литературы, все члены Объединения обеспечиваются квартирами.
Ближе к полудню из Объединения пришло сообщение, что по личному распоряжению президента в нагорном квартале города в нескольких километрах от жилого массива на территории, обнесенной высоким забором, для членов Объединения выделено двадцатиэтажное жилое здание в пятьсот пятьдесят шесть квартир.
В литературных кругах воцарилась странная тишина.
Гуламу Гусейнли, у которого после этих окутанных тайной событий совершенно расстроились нервы, стал часто сниться этот ужасный дом.
Вот он стоит окруженный высоким, чуть ли не до неба, забором, пятисот пятидесяти шестиквартирный гигант, похожий на серое надгробие. А жители его — нежный, легко возбудимый творческий люд — ходят в униформе, в желто-зеленых пижамах. А обслуга — врачи, парикмахеры, киоскеры, продавцы — все в белых халатах.
И только одному Гуламу Гусейнли не хватило пижамы, поэтому ему не разрешается выходить из дома, и он карабкается на высокое двустворчатое окно, выглядывает оттуда и кричит, зовет Фараджа. А тот в большой, не по росту, пижаме играет во дворе с другими жильцами в чехарду…
1 Освежающий напиток из кислого молока.
2 Одна из центральных улиц Баку, в верхней части которой находится дворец президента.