Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2006
Дорога от вокзала состояла из воспоминаний.
— Автобазу помнишь? Закрыли! А на ее месте сделали пункт по приему цветных металлов.
За окном автобуса проплыл серый забор с железными воротами (у ворот — очередь людей с тележками), и опять:
— А вон кинотеатр “Победа”: помнишь, как в кино сюда бегал?
— Помню, помню… Тоже закрыли?
— Пока нет, но из трех залов работает только один. Зато блошиный рынок — глянь, какой! Все можно купить: от примуса до прибора, определяющего степень усталости металла!
— Да? А кому нужна эта… ну, “степень усталости”?
Отец отводил глаза.
— Никому, понятное дело… Это с завода уворовано; а если денег нет, то и станок с ЧПУ на рынок потащишь! А вот и машина, значит, скоро будем дома. Помнишь этот памятник? Его уже без тебя открывали, но ты тогда часто приезжал…
Постамент с огромной машиной высился возле сквера Машиностроителей, на окраине центральной площади. Издали памятник внушал уважение, вблизи же становилось видно, что краска облезла, стекла в кабине выбиты, а присобаченная сверху сигарообразная железка покрыта ржавчиной. Родной город, из которого немало лет назад меня унесла судьба, выглядел не лучше, напоминая беспризорника, чумазого и завшивевшего. Штукатурка с фасадов отпадала, как короста, на улицах валялся мусор, и после каждого дождя тут и там расползались огромные лужи. В каждый приезд я наблюдал из окна, как жители налаживали через них мостки из досок, а потом, балансируя, двигались по этим ломаным линиям, пересекавшим непроходимые водные пространства. Кое-кто, преодолев самую большую лужу, расположенную на площади, на секунду застывал у памятника машине, затем опускал голову и быстро шагал прочь. Если бы он двинулся вдоль берега этого местного озера, то, обогнув дом культуры, уперся бы в гигантский транспарант, протянувшийся от здания администрации до кинотеатра “Победа”. Надпись на потрескавшейся фанере гласила: “Мы — авангард оборонного комплекса!” и была недвусмысленно связана с машиной на постаменте. У транспаранта, правда, никто не застывал, и надпись, обиженная невниманием, постепенно блекла, буквы стирались, а слова утрачивали смысл.
А ведь когда-то беспризорник был другим — надевал по утрам выглаженный костюмчик, сандалии и топал в школу, где аккуратно заполнял диктуемые сверху прописи. “А-ван-гард… о-бо-рон-ного… ком-плек-са!” — писал этот отличник, с утра до вечера трудившийся в поте лица на благо страны. Тогда луж не было, потому что осевший асфальт тут же меняли, сточные люки — чистили, а фасады ежегодно подновляли. Город еще не знал, что он без пяти минут бомж, который вскоре вместе со всей страной двинется в смутное будущее, теряя по пути тетрадки и ручки. “Ну, и фиг с ними!” — думал он, вырвавшись на свободу. — Можно и портфель забросить в кусты; и сандалии снять, чтоб не мешали бежать к великой цели!” На бегу, подхваченным с земли углем, он размашисто начертал на заборе: “Даешь конверсию!” — и опять кинулся туда, где маячили обещанные кущи. Именно тогда было решено увековечить машину, точнее, монстра на колесах, служившего предметом гордости горожан. Могучий тягач (восемь пар колес!) едва взгромоздили на постамент; при этом на одном из кранов лопнул трос, и стропальщика увезли в реанимацию. Открытие памятника тем не менее прошло в торжественной обстановке: городское начальство говорило о сокращении вооружений, о прогрессивных изменениях в экономике и просило быть благодарным техническому шедевру, который являлся немаловажной частью ракетного щита и фактически кормил город. О ракетном щите напоминала та самая сигарообразная железка — за неимением реальной ракеты довольствовались муляжом. С течением времени, однако, “ракета” начала ржаветь, и теперь складывалось ощущение, что маршрут тягача лежит на склад металлолома. В общем, отличника пообещали вывезти в “Артек”, но по пути забыли на вокзале. Школьник попрошайничал, потом начал подворовывать, к настоящему же времени заматерел и сделался нервным типом, напоминающим каждому встречному о своей прекрасной юности. “Я же подавал надежды! Я снабжался по-человечески! Я, блин, гордился собой!”
Когда за столом собирались приятели отца, “встречным” оказывался я, а “нервным типом” — компания заслуженных пенсионеров. Выпивая, они обязательно вспоминали уставленные деликатесами магазинные прилавки и парады на Красной площади, по которой горделиво катили наши фирменные тягачи с баллистическими и крылатыми ракетами.
— Мы “Тополь” возили, представляешь?! — расширял глаза бывший главный инженер Кащенко, — “Тополь” знаешь?
— Дерево — знаю…
— Сам ты дерево! — кипятился экс-главный. — Это баллистическая ракета, основа РВСН! Краеугольный, так сказать, камень в оборонной стратегии государства! — А почему краеугольный? — встревал Платонов (тоже “экс”, в смысле — бывший начальник цеха). — Ага, не знаешь! Потому что мы сумели сделать мобильную установку. Если ракета в шахте, то она со спутника видна, как вот эта, понимаешь, рюмка! А если ракета — на передвижной установке? Тогда она в два счета может скрыться с глаз потенциального агрессора!
Для пущей доходчивости Платонов прятал рюмку под стол: где, мол, ракета? Нету! Затем рюмка возникала из-под скатерти и подвигалась к отцу, который, как правило, разливал. Возглавлявший некогда технологическое бюро (то есть главный спец по ноу-хау), он говорил последним, вроде как завершая комбинацию, разыгранную товарищами по команде. Знаю ли я, как сконструировать восемь ведущих мостов, которые работали бы слаженно, будто часовой механизм? А как сделать независимые подвески на все шестнадцать колес? А двигатель, который не должен отказывать ни в зной, ни в лютый мороз? Я, понятно, не знал, и поднимал рюмку не без смущения: я же пил с обладателями сокровенных знаний (вроде как пил бы вино с первохристианами). Доказательством избранности служили разговоры о поездках в секретные воинские гарнизоны, о вызовах в Москву к самым высоким начальникам и т. д. Однако в финале, когда разговор перепрыгивал на текущую политику, гордость сменялась обидой, и опять выглядывала физиономия брошенного родителями беспризорника.
Среди этой монолитной публики выделялся лишь Федоров, некогда редактор заводской многотиражки, а ныне пенсионер, как и прочие. Федоров единственный считал конверсию благом, мол, вместо создания чудищ о шестнадцати колесах надо было культуру поднимать! Ведь если посмотреть на наш регион с высоты птичьего полета (так он выражался), то мы обнаружим, что тут расположено лоно, из которого вышла добрая половина великой русской литературы. Здесь жил Толстой, здесь — Тургенев, Лесков, Бунин, а чуть в стороне, допустим, другой Толстой — А.К., породивший бессмертный образ Козьмы Пруткова…
— Широковатое получается лоно! — подмигивал приятелям Платонов. — Размером с три субъекта федерации!
— Какая литература — такое и лоно! — с достоинством отвечал Федоров. Любовь к словесности бывший редактор выражал и другим способом — посредством, как ни странно, водки. Он всякий раз приходил с бутылкой: держа ее двумя пальцами за горлышко, торжественно водружал на стол, после чего вертел, показывая портрет на этикетке.
— Полюбуйтесь: Толстой! Такой матерый, понимаешь, человечище, — а оказался на водочной бутылке!
Или:
— Извольте радоваться: Тютчев! Какой Тютчев?! Тот самый, Фэ И! Федор Иваныч то есть! Умом, если помните, Россию не понять, аршином общим…
— Все ясно: наливай! — махал рукой Кащенко.
Федоров закатывал глаза в потолок.
— Господи, с кем воздымаю стаканы?! Жалкие технарские душонки! Я же вам принес эту бутылку, чтобы показать цинизм наших производителей спиртного! Для них не осталось ничего святого, даже Тютчев у них смотрит с водочной этикетки! Тютчев! Федор!
— Твоя фамилия — в честь него, что ли? Федора этого? — сумрачно спрашивал отец. Федоров горестно оглядывал сообщество и со вздохом сворачивал крышку.
Спустя несколько дней он опять появлялся с бутылкой:
— Полюбуйтесь на этого бородача! А? Ну, как же: “Шепот, робкое дыханье, трели соловья…” Да Фет это, Фет! Афанасий!
— “Афанасий”, — возражал Платонов, — это тверское пиво! Хотя ты лучше не болтай, а наливай!
Местное ликероводочное предприятие в погоне за прибылью и впрямь утратило всякий пиетет по отношению к литературным классикам. Говорили, что директор предприятия заявил, мол, хотя бы так мы способствуем сохранению в народной памяти великих имен! Кого-то заявление возмутило, но большинству было до лампочки: помести на этикетки ленинское Политбюро или вождей Третьего рейха — покупали бы не меньше.
Поводов для посиделок было два: получение пенсии и заседание заводского Совета ветеранов, членами которого были все отцовские друзья. С пенсии обычно и возникали “Тютчев” с “Толстым”, после чего пенсионеры посылали меня за “Столичной” и “Московской”. Эти сорта они употребляли по многолетней привычке, однако после первой же стопки приходили к общему мнению: не та “Столичная”! И “Московская” не та, и вообще жизнь — не та! Вот раньше… Советы ветеранов заканчивались той же нотой; разница заключалась в том, что пили не водку, а принесенный с завода спирт (его доставали по сохранившемуся блату). Напиток отдавал резиной, и все равно был “тот”, потому что напоминал об утраченном рае, который в приснопамятные времена обеспечивал его величество ЗАВОД.
Трубы завода маячили в нескольких километрах к северу, похожие на стволы с обрубленными ветками и сучьями. В прошлом завод протяжно гудел по утрам, дымил вагранками, будто заядлый курильщик, словом, воспринимался как живое существо, которое и поило, и кормило город. Существо могло подарить квартиру, в которую мы переехали из коммуналки в середине шестидесятых; или дать шесть соток каменистой земли, подлежащей серьезной мелиорации, но такой желанной! “Теперь у нас есть дача!” — говорил отец про забитые камнями сотки, расположенные на продуваемом ветрами холме. — Завком выделил!” Это слово — “завком” — тоже воспринималось, как нечто живое: вроде как доброе и участливое сердце, которое и должно быть у огромного существа, распластанного на территории десять квадратных километров. Каждое утро существо заглатывало тысячи людей, но к вечеру исправно выпускало обратно. Иногда, правда, существо свирепело и, дабы рабочий планктон не расслаблялся и не забывал извечное “мементо мори”, брало жертвы. В таких случаях родители подолгу не спали, и с кухни доносилось: “Оборвалась стропа… Рухнула балка перекрытия… Взорвались баллоны с кислородом…” Однажды отец вернулся со смены поздно, с перебинтованной рукой, и на кухне опять полночи горел свет. О причинах травмы предки молчали, как партизаны, когда же повязку сняли, я с удивлением увидел на левой руке всего четыре пальца — отсутствовал безымянный. Оказывается, начальник технологического бюро полез показывать что-то пьяному работяге, сунул руку во фрезерный станок, и… “Это еще ничего! — бодрился папаша, — Генке Шепелеву гильотина сразу два отхватила, причем и большой, и указательный!” То есть существо оказалось благосклонным к отцу, взяло минимальную жертву и по-прежнему заслуживало того, чтобы ему поклоняться.
Я знал, что в один из дней отец предложит прогуляться в сторону завода, а по дороге ненавязчиво скажет, мол, заглянем? Охранники были знакомые; да и будь они цепными псами, мы все равно пролезли бы в одну из дыр, пробитых в некогда непроходимой ограде. “В воскресный день с сестрой моей мы вышли со двора…” — вертелось в голове, когда, в точности с предполагаемым сценарием, мы двигались к проходной, и отец торжественно показывал ветеранское удостоверение, дававшее право дважды в месяц посещать предприятие.
— Сын? — спросил седой охранник. Отец кивнул. Три года назад, помнилось, был тот же охранник, тот же вопрос и точно такой же кивок головой. “Я поведу тебя в музей, сказала мне сестра…” Пролезая через “вертушку”, я успел заметить, как седой раскрыл кобуру, вытащил оттуда пачку “Примы” и закурил.
— Оружие где? — отец почесал в затылке. — Отобрали оружие… Когда один караул бандиты разоружили, выпустили специальный приказ: отобрать и в сейф спрятать, ну, чтоб гусей не дразнить… Ладно, идем.
Музей был посвящен той эпохе, когда, не смыкая глаз, страна выстраивала оборону от заокеанского супостата. Темные молчащие корпуса напоминали о невероятных усилиях, которые предпринимали правительство и население, дабы возмездие за первый ядерный удар (мы, согласно оборонной доктрине, планировали быть исключительно “вторыми”) было бы неотвратимым. Там и тут ржавели какие-то механизмы, валялись ободья от гигантских колес, торчали вывороченные с корнем бетонные плиты, вот только табличек, поясняющих экспозицию, не было.
Отец вначале молчал. Иногда он останавливался возле какого-нибудь здания, глядел в черные глазницы выбитых окон и шагал дальше. Затем неохотно (так было и в прошлый раз) начал “экскурсию”: вот, мол, инструментальный цех, вот — линия сборки задних мостов, а вон там находился основной конвейер и испытательные стенды. Цех, казалось, пережил прямое попадание бомбы, линия сборки являла собой груду металлолома, но пафос тем не менее нарастал: а вот сюда впервые выкатили опытный образец! Целый час заводили, представляешь?! Мы заводим, а госкомиссия на это смотрит! Конечно, когда серию запустили, дизель заводился с полтычка, но в первый раз конфуз был страшный! Отец жестикулировал, дергал меня за рукав, в общем, увлекся. А я думал о третьей мировой войне, которую мы проиграли без единого залпа. Забив в пушку заряд (туго забив!), мы сидели рядом с подожженным фитилем и, глядя за бугор, нервно облизывали пересохшие губы. “Постойка-ка, брат мусью!” — только “мусью” не стоял, он зашел с тыла и расколошматил обоз. А как воевать без обоза? “Интересно, выпускают ли водку “Лермонтов”?” — подумал я, когда в тишине явственно прозвучал удар по металлу.
Отец вздрогнул, стал озираться, однако вокруг было пусто, как в тарковской Зоне.
— Ты напоминаешь “сталкера”, — сказал я.
— Кого, кого?!
— Были такие: ходили в Зону, чем-то похожую на твой завод. Только там, в Зоне, они и чувствовали себя полноценными людьми.
Видно было, что отец размышлял: обидеться? Или выяснить, с чем едят этого самого “сталкера”? Не придя к решению, он взял тайм-аут, нырнув в ворота какого-то цеха и оставив меня на улице. Неожиданно раздался тихий свист. Обернувшись, я увидел, как из-за угла цеха машут рукой, явно приглашая туда. “Еще один “сталкер”… — думал я, с опаской направляясь к незнакомцу. — Хоть бы мой вышел, они бы, наверное, нашли общий язык…”
— Здорово! Что, не узнаешь?! Сашка я, Гришин! Я давно за вами наблюдаю, да при папаше твоем подходить не хотел! А то видишь, что у меня…
Рядом с другом детства, которого я с трудом узнал, топорщился чем-то остроугольным огромный мешок. Сашка объяснил, дескать, халтурю на сдаче цветного лома, хотя, если честно, тащить с завода практически нечего. Почему? Элементарно, Ватсон — потому что все уже разворовано! Это “элементарно, Ватсон!” осталось в Сашке еще с юношеских лет, когда все мы балдели от Холмса в исполнении Ливанова. Еще он любил произносить фразу: “Ну ты, жертва аборта!”, силясь выглядеть Великим Комбинатором. Гришин и сейчас “комбинировал”, вот только на “великие” эти комбинации вряд ли тянули…
— Ты не думай, — оправдывался он. — Я не всегда криминалом промышлял! В прошлом году, например, решил честно склады с сахаром охранять, что под Брянском находятся. Завербовался, Рекса своего взял — и вперед, на охрану капиталистической собственности! Так однажды ночью команда черных подъехала: собаку — завалили, мне два ребра сломали, и целый грузовик сахара увели! Я ж до сих пор скрываюсь от владельца складов, потому что он хочет хищение на меня повесить!
— Не скучно живете, — сказал я. — Так сказать, в борьбе за… Это ты шумел?
— Ага, обмотку из движка доставал! Обмотка медная, а корпус — железо, его на пункте не берут! А прячусь я, потому что перед папашей твоим неудобно. Ну, они ведь тут столько лет горбатились, а мы… — Сашка отвел глаза. — В общем, докатился: не человек, а жертва аборта…
Он исчез, как ночной дух, почуяв приближение отца. А тот сиял, подобно Архимеду восклицая: “Нашел, нашел!” Оказывается, где-то все-таки работали, и отец этих работников нашел.
— Вон там, в сборочном цеху, один участок оживили! Идем, посмотришь!
В углу огромного здания, под крышей которого замерли могучие кран-балки, что-то лязгало. Как выяснилось, лязг издавала гильотина, нарубавшая металлические трубки. Затем двое мужиков засовывали их в специальное трубогибочное устройство, дважды сгибали и передавали следующим работникам, чтобы те сварили согнутые трубки под прямым углом. Последней операцией на “конвейере” было прикрепление двух маленьких колес, а в итоге — получалась компактная ручная тележка.
Кабина крана, некогда переносившего части могучей машины, обиженно пялила сверху глаза-стекла, мол, докатились: клепают тележки для перевоза картошки и огурцов из дорогущей легированной стали! То есть об этом говорил мужик в засаленной спецовке, приподняв маску сварщика. А главное, варить трудно эту сталь, кучу кислорода тратишь! Они с напарником взялись менять кислородные баллоны, мы же прошли туда, где за перегородкой сваливали в кучу готовую продукцию. Там уже перебирали тележки женщина и какой-то старикан, бормотавший, дескать, тяжеловаты коляски… Когда выбор был сделан, старикан расплатился сеткой помидоров, женщина — бутылкой чего-то мутного и тут же поставленного на стол. Гильотина прекратила лязг, все сели, но отец отказался.
— Ничего, — бодрился он, продолжая путь. — Лиха беда начало! Главное, хоть что-то делать!
Завершалась экскурсия выходом на карьеры, которые представляли собой три огромных правильных круга, наполненных серой водой. Казалось, их планировали с помощью гигантского циркуля: расчертили песчаную пустошь, взяли гигантскую же лопату и аккуратно выкопали три лунки. После чего, залив их водой из протекавшей неподалеку речушки, пустили туда машинки. Издали, от расположенных на возвышении заводских корпусов, они действительно смотрелись, как детские машинки, которые погружались по крышу, тут же всплывали, пересекали карьеры по диаметру, а затем выбирались на крутой берег, гудя моторчиками.
Охраняли карьеры вооруженные солдаты внутренних войск, которых выставляли в оцепление, пока проходила водная часть ходовых испытаний (ракетовоз был, ко всему прочему, амфибией). Если удавалось приблизиться, то “моторчики” превращались в надсадно ревущие дизели, а “машинки” — в огромных водных зверей. Иногда мы умудрялись проскочить оцепление, чтобы, нырнув в воду, прицепиться к такому зверю и кататься по озеру, пока не сцапает охрана и не отведет на проходную. Там составляли протокол, докладывали о происшествии родителям, но, несмотря на образцовую порку, после такого приключения ты ходил героем…
— Помнишь, как меня к директору таскали? Ну, когда вашу команду в карьере застукали? Ох, я тебе тогда задал…
— Да уж… А где сейчас ваш директор? Толковый вроде был мужик.
— Умер толковый. Он наш Совет возглавлял, так теперь не знаем: кем заменить?
Это был постоянный застольный рефрен: слышали, что N умер? А что NN схоронили, знаете? Те, кто не успел вскочить на подножку экспресса новой жизни, отправлялись на тот свет рядами и колоннами, что всегда выливалось в тост без чоканья. Пауза, после чего начинались воспоминания, истории и анекдоты о безвременно ушедшем, так что порой казалось, что покойный сидит за кухонным столом сам-пятый или сам-шестой. К примеру, умерший от инфаркта Пашка Баранов во время государственных испытаний сумел объегорить приемную комиссию, заткнув лопнувший топливный провод ветошью. Протокол подписывается, комиссия уезжает, удовлетворенная, и тут солярка ка-ак хлынет! А Серега Игнатов, который спас крылатую ракету? Не помните?! Да об этом случае весь полигон говорил: тогда крепления ракеты сорвались, и если бы не Серегина смекалка (он сунул под крылатую шину от “Москвича”), та бы точно взорвалась! Хитроумному Игнатову полагался за это орден, но ЧП решили не раздувать, ограничились повышенной премией. Ну и конечно же им всем полагалась вторая жизнь, как минимум — продолжение первой, что так не вовремя оборвалась.
Я вполне понимал отца и его друзей, и все же складывалось ощущение, что меня затаскивают смотреть “чужой” киносеанс. Помнится, в школьные годы “комбинатор” Гришин учил, как попадать в кинотеатр “Победа”, если на какое-то классное кино нет билетов.
— Это элементарно, Ватсон! В один зал билетов нет, но в другой-то — есть! Ты берешь билет туда, где они есть, потом прячешься на полчаса в туалетной кабинке. Публика заходит на твой сеанс, а ты дожидаешься чужого и растворяешься в толпе!
Здесь тоже показывали кино, на которое нет продажи билетов. Да и самого
кино — нет, остался только кинотеатр, зал с поломанными стульями и раздолбанный ржавый проектор…
В городе давно крутили другое “кино” — пусть вульгарное и дешевое, зато вполне реальное. То у одного, то у другого подъезда время от времени возникала поношенная иномарка, под капотом которой хозяин горделиво ковырялся на виду всего двора. Неважно, что взял древнее корыто, важно, что приобщился к миру-победителю, который с легкостью обошел на повороте громоздкую и неуклюжую “машину”. Лыжню, придурки! Ваши шестнадцать колес — ничто в сравнении с возможностями наших “ауди” и “крайслеров”! Город машиностроителей постепенно заполняли артели по ремонту заграничного металлолома; в этих мини-КБ и перебивались с хлеба на квас инженеры и станочники высшей квалификации. Они запросто присобачивали на импортные “бээмвэ” нашенские мосты и подвески, а иногда и вовсе меняли двигатель и трансмиссию, оставляя от прежней машины один престижный лейбл на капоте. В общем, бывшие оборонщики как-то выкручивались, и только мои пенсионеры не желали осознать, что взята новая линия и возврата к старой — не будет.
— Наш новый президент — тоже из ВПК! — авторитетно докладывал Кащенко, — Он обязательно все возродит!
— Не из ВПК, а из ЧК! — возражал Федоров. — Так что возродит он только первый отдел! Только что они будут охранять, эти первые отделы?! Нет, без культуры нам никуда: мы не индустриальная держава, мы — нация духа!
— Святого, что ли, духа? — ехидно спрашивал отец.
— Если угодно — святого! — не сдавался Федоров. — Если собрать все тексты — от Пушкина до Чехова, то получится нечто вполне сопоставимое с Ветхим Заветом! Помните? “Книга Ездры”, “Книга судей”… Так и здесь: “Книга Толстого”, “Книга Тютчева”… Священное, понимаешь, писание от русской литературы!
Усмехнувшись, отец выставлял составленные в углу бутылки. Вот это, что ли, священное писание? Так оно уже выпито, ни хрена не осталось! Лица Тютчева и Толстого печально глядели с водочных этикеток, однако ни подтвердить, ни опровергнуть классики ничего не могли.
Сашка Гришин говорил, мол, с жиру бесятся старики, им хотя бы пенсию приносят в срок; а у меня вот на “классиков” денег не хватает, пробавляюсь самогоном! В этот день он потащил меня на пункт приема цветного лома, то есть на бывшую автобазу. Мы встали в хвост очереди, но Сашка не стоял на месте: приподнимался на носках, крутил головой и, наконец, разглядел кого-то из знакомых:
— А ну-ка отвали! Левый, привет! Стояли мы тут, стояли! Левый, да скажи ты им, что мы еще с утра занимали за тобой!
Левый (Лешка Малышев) тоже был из давней детской компании; в свое время он неплохо пел, классно играл на гитаре и после школы сделался лидером рок-группы, “лабавшей” на танцплощадке. Его брат-близнец Колька (кличка: Правый), напротив, был технарем, вечно что-то мастерил и после десятилетки пошел на завод наладчиком, где сразу заработал репутацию “мастера — золотые руки”. Позже, когда я уже уехал из города, с Правым случилось несчастье: он подорвался на мине. Местные блатные попросили выплавить тол из найденной в лесу минометной “крылатки”, когда же Колька отказался, взялись подначивать: мол, слабо тебе, Правый, ты только гайки точить умеешь! Оскорбленный Колька взялся за дело, но в процессе что-то нарушилось, в итоге — неделя в реанимации, а вскоре и похороны.
— Чего надыбал, Левый? Глянь-ка, самовар где-то скоммуниздил! Латунь, причем килограммов здесь — до хрена и больше… Левый, с тебя причитается!
Лешка улыбался беззубым ртом, мол, хорошо, хорошо, лишь бы очередь быстрее двигалась! Он сдал свой самовар, мы — полдесятка алюминиевых кастрюль, и вскоре компания уже сидела и выпивала в лесочке возле железнодорожной станции. Когда-то мимо этой станции ежедневно пролетал скорый, связывавший наш город со столицей, а еще иногда проходил товарный, который вез огромные агрегаты, тщательно укрытые брезентом. Однако мы знали: это увозили в дальние гарнизоны наши машины, и от приобщения к оборонной тайне могучей державы ты переполнялся гордостью…
Теперь скорый пролетал раз в неделю, товарные вообще отменили, а переполнялись в этом укромном месте в основном некачественным алкоголем.
— Ну, поехали!
Опрокинув стакан, Сашка закусил огурцом.
— А знаешь, где сейчас наш Левый подкармливается? Угадай с трех раз! Нет, ты и с десяти не угадаешь — у баптистов! Видел их молельный дом на выезде? Который в позапрошлом году отгрохали? Что ты: прямо Спасская Башня, а не храм! А почему? Потому что на баксы американские построен, а баксов у них — немерено!! Там и пастор из Штатов, правда, на русском лопочет будьте-нате!
— Он и есть русский, — сказал Лешка. — Говорит: давай три раза в неделю на воротах у нас дежурить? Ну, я и согласился, все-таки зарплата. Только они просят, чтобы бухать бросил, иначе, мол, ни зарплаты, ни божьего благословения не получу…
— “Лестницу в небо”, значит, решил выстроить? — спросил я.
Левый заулыбался во всю беззубую ширь.
— Помнишь, да? Эх, и выдавал же я тогда “цепеллинов”! Какой импровиз делал! С какими эффектами! Эффекты, кстати, — и фузз, и “квакушку” — мне Колька мастырил, потому что руки были — золото! Эх, да что вспоминать…
И все равно мы вспоминали, потому что ничего другого не оставалось. Взорванного Кольку-Правого, убитого в драке Костю Балашова, спившегося Женьку Харченко… Помнишь, как Балашов мотоцикл у цыган купил, а когда поехал, тот развалился на части? А как Женька в московскую школу клоунов поступал? Что ты — он же комик был, прирожденный, талант! С первого тура прошел, а потом вернулся, забухал, придурок, и никуда в итоге не попал!
В этот момент мы чем-то напоминали моих стариков, любивших перечислять тех, кто отправился в мир иной. Мы тоже выпрыгивали в прошлое, испытывая странный кайф: мы вроде как оживляли бывших дружков, усаживали их за наш пенек и наливали сто грамм. Когда в беспорядочном базаре мелькнуло — Надька Дементьева, мои глаза подернулись пьяной слезой. Неужели и Надька тоже?! Какая несправедливость, черт побери! Самая отзывчивая, самая…
— Але, гараж! Очнись! Жива Надька, не переживай! Когда ты свалил, она поревела маленько, а потом уехала на Украину. Вернулась в прошлом году с мужем — безногим инвалидом чеченской войны, теперь в коляске все время его катает. — Сашка похлопал себя по карманам. — А ведь бабки — йок! Спрашивается: где взять? Элементарно, Ватсон — у Надьки! Идем к ней!
Когда кричали под балконом, я прятался за стволом раскидистой акации. Много лет назад я точно так же прятался от Надькиного отца, который был военпредом: именно он принимал готовые машины, а потом формировал те самые эшелоны с брезентом на платформах. Но главное — этот полковник и в жизни оставался солдафоном, однажды (сам слышал!) пообещавшим: мол, ноги оторву твоему ухажеру! Вначале закончи институт, а уж тогда юбкой тряси! Теперь бояться было некого: папаша переместился туда же, куда и наши друзья детства, но перед Надькой было неудобно: во-первых, я пьян, во-вторых, изменщик коварный, уехал и даже не зашел.
— Тише ты, Сашка, соседей переполошишь!
— Элементарно переполошу! Если ты, конечно, не снизойдешь к трем несчастным жертвам аборта… То есть к трем достойным представителям мужского пола…
На балконе засмеялись.
— Две жертвы вижу; а третья где же?
Сашка обернулся, увидел показанный мною кулак и махнул рукой.
— Потеряли по дороге. Короче, дай на пузырь. Левый тебе вернет, если хочешь, он поклянется своим баптистским богом. Левый, клянись!
— Натурально: клянусь! Я тебе, Надь, еще на гитаре сыграю — “Лестницу в небо”. Хочешь?
Отзывчивая Надька на этот раз, однако, не отозвалась на мольбы и пожелала нам спокойной ночи (уже смеркалось). Но мы все равно где-то достали выпивку, кажется, на проходной у охранников, которые приторговывали спиртом. От дальнейшего мозг сохранил только отдельные “фото на память”, например, крикливую приемщицу цветного лома, которая выталкивала нас, крича, мол, чугунные батареи ей на фиг не нужны! Финалом же была попытка взобраться на памятник — типа “штурм пика Коммунизма”. Левый не смог влезть даже на постамент, я тоже не добрался до вершины, и только неугомонный Сашка не успокоился, пока не оседлал ржавую сигару.
— А-ат винта! Есть от винта! По позициям агрессора… Ядерной баллистической… Пли!
Левый поднял большой палец:
— Прямо этот… Буденный! То есть маршал Жуков!
— Жукову в Москве памятник поставили, — сказал я. — Он там на коне скачет.
— На коне — не то… — задумчиво проговорил Левый. — Надо вот так — на ракете!
Потом я видел, как он дежурит на воротах перед огромным помпезным строением, выросшим, как по волшебству, буквально за год. Джинсы в таких случаях сменял черный костюм, сидевший на Левом, как седло на корове, а главной задачей было — не пускать на паперть попрошаек и алкашей. Смущенный страж (еще бы: сам вчера был таким!) кое-как отгонял нищую публику, та усаживалась с внешней стороны ограды, но милостыню, надо признать, получала не особо. Строгие посетители с осуждением поглядывали на оборванных бомжей и проходили мимо — туда, где заморские доброхоты раскатывали для них ковровую дорожку на лестнице, ведущей прямиком в небеса.
Делать в отпуске нечего, и я, слоняясь по городу, еще не раз оказывался возле дома Надьки. В принципе можно было бы зайти, прихватив четвертинку какого-нибудь “Тургенева”, и даже обыграть угощение: вот где, мол, нынче писатели! Да-да, воскликнула бы она, это просто ужасно! А ты, говорят, тоже имеешь отношение к литературе? И я, потупив глаза, нехотя бы ответил: да, пишем кое-что и даже публикуем… Но я знал, что не зайду: у нее теперь какой-никакой муж, а в таком случае визит выглядел бы нелепо. Я только издали наблюдал, как трижды в день, утром, днем и вечером, Надька вывозит коляску, в которой сидит человек в форме защитного цвета. Даже издали были видны подоткнутые штанины и что вместо ног у человека — култышки. Надька везла его в сквер, потом в магазин, где оставляла на десять—двадцать минут, и инвалид, не торопясь, курил, глядя куда-то внутрь себя. Потом она возвращалась, вешала на коляску сумку с продуктами и везла своего “чеченца” к дому.
Как и положено, о ней судачили, мол, никто замуж не взял, вот и уцепилась за безногого! Однако даже самые злые сплетницы, когда возникала нужда, бежали к Надьке прострочить пододеяльники или укоротить рукава пальто. Надька не отказывала никому, цену назначала божескую, но самое удивительное: сохраняла веселый нрав, хотя на ней обузой висел и муж-инвалид, и мать-пенсионерка. Этим Надька весьма выделялась из общей жизни города, который раздраженно обсуждал государственные инициативы, угрюмо толпился в очереди за дешевым сахаром и, воровски оглядываясь, обкусывал медные провода с линий электропередачи. Работавшая когда-то, как часы, система жизни расшаталась, стрелки показывали “на север”, и только Надька со своим ежедневным ритмом вносила в эту скрытую (а иногда и не скрытую) истерику какое-то подобие смысла, намекая на что-то утраченное, но очень важное…
На очередном Совете ветеранов пенсионерам предложили для дачных нужд по машине куриного навоза. Предложили бесплатно: директор местной птицефабрики выдвигал свою кандидатуру в мэры и таким образом улещивал обладателей “голосов”. Только не тут-то было, “голоса” единодушно возопили “против”, поскольку сочли акцию унижением. Надо же, задабривают гордость оборонки навозом, да еще куриным! Положим, лошадиного еще можно было бы взять, но ведь куриный перестаивать должен целый год, прежде чем в дело пойдет!
В таком настроении бутылку имени какого-то писателя второго ряда выдули моментально, после чего принялись за спирт. На редкость вонючий, он исчезал тоже мгновенно, потому что терпение “низов” лопнуло, то есть назрела революционная ситуация. Сдвинув рюмки в сторону, пенсионеры быстренько накатали язвительную отповедь обер-птицеводу, дескать, нас навозом не купить! Затем сочинили письмо районному начальству, еще выпили — и написали городскому. Напитавшись крепленой вытяжкой из русской литературы (еще бы: столько “Тютчевых” и “Толстых” употребили!), старички вошли во вкус и вскоре строчили послание в Министерство обороны. Потом был еще спирт, еще письма, какие-то люди ставили под ними подписи, после чего их тут же запечатывали и относили на почту. Помню, что последнее письмо было в Кремль. Подписываясь, я прочел финальный пассаж: “Возрождение производственной базы любой ценой! Привлечение всех средств и возможностей! В противном случае мы…” Дальнейшее прочесть не дали: запечатали конверт и всучили мне, мол, валяй на почту!
Дорога помнилась смутно. Кажется, я упал, но кто-то сильный поднял меня и подтолкнул в спину: не смей падать, на тебя возложена серьезная миссия! Да? Но на конверте даже адреса нет, как оно дойдет, это письмо?! Не волнуйся, сказали, ТАКИЕ письма всегда доходят. И верно: без адреса, без марки — письмо приняли, как заказное, после чего я потопал обратно.
Людей в кухне прибавилось, и водку начали таскать ящиками. Как, откуда столько?! Да это, сказал кто-то, спонсор дает — какой-то оптовик с рынка! Наверное, совесть заела: хочет производство возродить, а для начала трудящимся сто ящиков чистейшего незамутненного продукта выкатил!
Ящики составляли штабелями в комнатах, потом стали таскать на балкон. Я вытащил одну бутылку: “незамутненный” был украшен не только портретом, но еще и стихами — написанные петитом на оборотной стороне бутылки, они прочитывались с трудом.
— “Ты проснешься ль, исполненный сил… — с трудом разбирал я. — Иль, судеб повинуясь закону, все, что мог, ты уже совершил…”
— Вот!! Нашелся, наконец, приличный человек! — раздался ликующий голос Федорова. — Правильно, это Некрасов! Давай выпьем за него! Мы еще не все совершили, мы — проснемся! Мы возродим: и культуру, и производство! Мы уже проснулись, ура!!
Таких гомерических пьянок город не видел, наверное, с той поры, когда успешно сдали опытный образец машины. Я тогда под стол пешком ходил, но отец рассказывал, что спирта начальство выкатило столько, что весь город не просыхал три дня. В этот раз, казалось, мы не просыхаем уже неделю. Или месяц? Водка от спонсора продолжала поступать гектолитрами, через нашу квартиру ходили целые демонстрации, и я уже с тоской задавался вопросом: когда же все это кончится? Кончилось, как ни странно, коллективным решением, мол, пора и честь знать.
— Платонов, Кащенко! — распорядился отец. — Оставшиеся ящики — в кладовку, под замок! Вот когда сделаем дело…
— Тогда и погуляем! — подхватывая водку, закончил Кащенко.
Надо сказать, я не ожидал, что закончится каким-то реальным делом. Когда отцу принесли пенсию, он отсчитал половину и, сунув деньги в карман, ушел. Вернулся он через час, неся нечто громоздкое, с приборными шкалами и щупами на длинных проводах. Как выяснилось, это был прибор для определения степени усталости металла. Мол, машина будет собираться из старых деталей, а потому каждый винт должен пройти тщательную проверку! Не дай бог в боевом дежурстве что-то полетит, это ж, понимаешь… Вечером явился Кащенко, притащил стопку чертежей, и они с отцом, склонившись над пожелтевшими кальками, о чем-то озабоченно переговаривались до полуночи. А утром на своем старом “Запорожце” заехал Платонов, и троица отправилась по адресам дезертиров, сбежавших с завода в мелкий бизнес.
Заброшенная сеть принесла неплохой улов: семнадцать инженеров, сорок пять станочников и даже парочка снабженцев. Примерно столько же попросили время на размышление: все-таки они устроены, а как пойдет дело с выпуском машин — одному аллаху известно! Может, серийного производства вообще не будет: выпустят десяток, и все! Однако неутомимая троица развернула настоящую вербовочную кампанию, заручившись поддержкой невидимого (но, как видно, очень состоятельного!) спонсора. Сомневающихся усаживали за стол, давали читать условия контракта, и вскоре “Фома неверующий” уже судорожно кивал: да, да, за такой оклад — хоть в три смены буду пахать! Бывший кадровик жил в соседней квартире, и для приема документов достаточно было только стукнуть в стенку: принимай, мол, Петрович, нового кадра!
Чувствуя поддержку, пенсионеры вскоре устроили Вандею, нарушив уже много лет сохранявшийся статус-кво. Когда-то оборотистые граждане организовали пункты приема цветного металла, другие оборотистые его воровали, где могли, власти же получали свой “откат”. Бороться с этим порядком было что плевать против ветра; однако старики вначале устроили пикет у ворот бывшей автобазы, потом, собрав толпу, вломились внутрь и объявили кучи металлолома национализированным имуществом. Бог мой, чего там только не было! И двигатели от станков, и начинка измерительных приборов, и такие детали, которые ни за какие деньги не купишь! Спецы рылись в кучах, как старатели на добыче золота: найденные детали сносили в отдельную кучу, регистрировали в кондуите, который вел Платонов, и опять отправлялись на поиски “самородков”. В конце недели обретенное богатство переправили на завод, но ведь оттуда опять могли утащить! Тогда еще раз набрали заветный номер, и вот уже в кобурах охранников появились “Макаровы”, а на поясах — баллончики со слезогонкой. Дыры вскоре заложили прочной кирпичной кладкой, а по верху забора, как и в прежние времена, пустили в два ряда “колючку”.
Пожертвовав на общее дело асинхронный двигатель, Сашка Гришин был взят в отдел снабжения и вскоре сделался его начальником. “Ну вы, жертвы аборта! — покрикивал он на подчиненных. — Кто сейчас так работает?! Современные методы надо осваивать!” Новые методы предполагали подключение иностранных производителей, а именно: использование деталей старых иномарок. Сашка посылал в подпольные “автосервисы” подчиненных, те выискивали похожие комплектующие и скупали на спонсорские деньги. Хозяева машин, которые в итоге надолго застревали в ремонте, были недовольны, но рынок есть рынок.
— Это что? — спрашивал Сашка. — Шестеренка от заднего моста? Ладно, подточим и в дело пустим! А это что — поршень? Надо же, у “Мерседеса” какие
поршни — прямо как у нашей машины! Всего в два миллиметра разница, но ничего, наши “левши” ее быстро устранят!
И верно: деталь отдавали токарям, и те за пару минут вгоняли ее в размер.
Завод теперь было не узнать: там и тут что-то гудело, лязгало, искрила электросварка, и пыхали пламенем вагранки. Только я, бездельник и диссидент, бродил среди всего этого неприкаянный. Меня еще пускали через проходную по старой памяти, но, я видел, уже поглядывали косо.
— Ты как шайба, которую забыли поставить перед гайкой… — сказал отец с досадой. — Может, к Федорову устроишься? Мы нашу газету возобновляем, надо же освещать такое дело…
Так я стал корреспондентом многотиражки под названием “Железный Ренессанс”, которая выпускалась крошечным тиражом на ротапринте. Захлестнутый волной энтузиазма, Федоров теперь возрождал и культуру, и производство одновременно. “Неужели ты не знаешь, что живых коней победила стальная конница?!” — такие слоганы нередко украшали передовицу, подхлестывая трудовой задор.
Один из первых моих очерков повествовал о том, как тележный участок за считанные дни перешел на производство задних подвесок. Бригадир Мотыгин объяснял, дескать, им все равно, что гнуть — трубы для тележек или пружины для подвесок. Главное, чтобы платили прилично! Но ведь пока, уточнял корреспондент (то есть я), вы работаете без зарплаты, верно? Верно, соглашался бригадир, так ведь и сбыта продукции пока нет! Вот продадим машину военным, тогда и посмотрим, кто сколько получит!
Сход с конвейера первой машины отметили с помпой: собрали кучу народу, развесили транспаранты, пригласили городское начальство. А мне ради такого случая выдали фотоаппарат.
— Личный ФЭД отдаю, потому что такое событие…
— Может, лучше “мыльницей” щелкнем? — скептически сморщился я. — Хотя бы цветные фото будут…
— “Мыльницы” хороши в умывальнике! — парировал редактор. — А хорошие кадры делает вот этот аппарат, который “Феликс Эдмундович”!
Потом я разглядывал кадры, запечатленные “Феликсом”, и мысленно соглашался: да, умели делать фотики в родном Союзе! Как здорово получился выезд машины из цеха: будто с того света возвращение, точнее — воскресение из мертвых! Как это там… Талифа куми! Не машина, а воскресший Лазарь, пока еще покрытый трупными пятнами, пахнущий могилой, но уже движущийся, гудящий мощным мотором и готовый принять смертоносный груз. Следующий кадр: местный священник кропит огромное колесо святой водой — на этой процедуре настояла часть трудового коллектива, сменившая за годы разрухи мировоззрение. Пастор из баптистского храма тоже был приглашен, но стоял в сторонке в роли почетного представителя от другой военной супердержавы. Наблюдай, мол, а потом доложи заокеанским хозяевам, что мы и без ваших баксов можем творить технические чудеса!
Далее шла фотография с пузырями на воде. Машину, как всегда, требовалось испытать на карьере, куда собравшиеся проследовали колонной. И когда стальной гомункулус исчез под водой, оставив одни пузыри, все замерли. Томительно тянулись секунды: одна, другая, пятая, но вскоре из-под воды раздался дымный выхлоп, и, как голова средней величины кита, из темной глади высунулась кабина (это уже следующий кадр). Заурчал дизель, сзади забурлила вода, и вскоре “кит” под гром аплодисментов уже выбирался на берег.
Событие всколыхнуло город: несмотря на частые дожди, куда-то исчезли лужи, наверное, прочистили засорившиеся люки. А часть фасадов покрасили в радужные цвета. Чтобы сохранить настрой, над улицами повесили кумачовые перетяжки, славословящие оборонный комплекс. Старый транспарант на площади тоже подновили, затем отремонтировали залы в кинотеатре “Победа” и с утра до вечера стали крутить патриотическое кино. Апофеозом же был рок-концерт на площади, причем вместо эстрады использовали постамент машины.
Кое-как разместив перкуссию, гитаристы рассредоточились между колес, а лидер влез на кабину. “Левый!” — узнал я приятеля. Собравшаяся молодежь свистела, орала, и вот — первые, смутно знакомые аккорды. Соло-гитара отрабатывает мелодию, ударные чеканят ритм, и вскоре я узнаю: “Броня крепка… и танки наши быстры…” “Вау!!” — орет молодежь, напрочь забыв западных рок-кумиров. “Вставай, страна огромная… вставай!!” И все, так сказать, биндюжники вставали, потому что мы — вместе!
Вскоре проектировщики предоставили полный пакет документации на новую модель: это было что-то невиданное по мощи, проходимости и умению скрываться от вражеских спутников и радаров. Правда, технологическая база пока не соответствовала, специалистов необходимых профилей недоставало, и вообще… Что значит “вообще”? Да людей не хватает, понимаете, людей! НАСТОЯЩИХ! Ведь сколько было выбито коммуняками! Эй, попрошу коммунистов не трогать! Ну, ладно, сколько в войну погибло? А в перестройку сколько умерло? Разговор шел на общем собрании и кончился за полночь.
Мы возвращались вместе с Федоровым, и тот путано объяснял, дескать, есть одна классная идея, которая позволит решить проблему в два счета!
— Как решить? — недоверчиво спрашивал я. — Родите вы, что ли, новые кадры?
Лицо Федорова озаряла таинственная усмешка. В эти дни редактор выглядел, будто ударенный пыльным мешком: был рассеян, то и дело застывал, глядя в пространство, то есть явно проворачивал в голове некий план. Пару дней он безвылазно сидел в кабинете — говорил, что пишет докладную записку. Затем он торжественно продолбил увесистую пачку бумаги дыроколом, перехватил эпохальный труд ленточкой и отправился на заседание коллегиального заводского правления.
План приняли, хотя и с боем. Федоров помалкивал о его содержании, однако результаты сказались быстро.
С каждым днем рабочих и служащих явно прибавлялось, причем было непонятно: откуда они берутся? В свое время не я один — тысячи “крыс” ринулись прочь с этого “тонущего корабля”, и сейчас, надо полагать, беглецы возвращались обратно. Завод перешел вначале на две смены, потом на три, сияя в ночи электричеством и нарушая мирный сон граждан лязгом и грохотом механизмов. Впрочем, охваченные общим воодушевлением граждане, казалось, тоже не спят: зажженный среди ночи свет был, скорее, правилом, нежели исключением. Мы тоже ложились за полночь, и однажды из этой темноты возник отец со своим дружком молодости Геннадием Шепелевым, тоже малодушно покинувшим хиревший оплот оборонки.
— Вот, телеграммой вызвал! А то, понимаешь, греет на солнышке зад в своем Крыму, а друзья здесь вкалывают!
— Сестра в свое время утащила… — смущенно отвечал рыжий бледнокожий Шепелев. — Говорит: теперь загорай и ешь персики — заслужил! Ты ж инвалид, двух пальцев лишился! А как мне с такой кожей загорать? Да и персики я не ем — антоновку больше люблю…
Разумеется, за это дело выпили. Я наблюдал за тем, как ловко крымский гость управляется с рюмкой и вилкой, и неожиданно вспомнил про отсеченные пальцы. Раз, два, три… На левой руке был полный комплект, на правой тоже. Когда же я об этом спросил (правда ли, дескать, что вы когда-то от гильотины пострадали?) Шепелев опять смутился, сделавшись розовым. И забормотал, что сестра нашла в Крыму какого-то татарского знахаря, который за полгода восстановил утраченные пальцы. Вот это да! Пока мы здесь с железом возимся, крымские татары уже биотехнологии осваивают! Базарили долго, увлеченно, хотя одно обстоятельство меня смущало. Я все время бросал взгляд на сидящего напротив отца, тот же, сохраняя веселое расположение духа и непрерывно разливая водку, умудрялся держать левую руку под столом.
А машина постепенно обретала смутные очертания. В сборочном цехе сделали каркас, своими размерами напоминавший то ли самолет “Антей”, то ли судно средних размеров. Колеса существовали пока что в виде деревянных муляжей, но все равно размеры впечатляли: я даже сфотографировал “ФЭДом” гигантский кругляк, рядом с которым для масштаба поставил двоих работяг. Подпись была такая: “Как думаешь, доедет это колесо до Пекина?” — “Обязательно доедет!” — “А до Вашингтона — доедет?” — “Элементарно доедет, Ватсон!” Федоров подпись похвалил, только Ватсона заменил Ивановым.
Когда спонсор еще раз подкинул денег, газета стала выходить на плотной белой бумаге с цветными иллюстрациями, а в редакции появились новенькие компьютеры. Штат редакции тоже прибавили, взяв двух журналистов, художника и курьера. Новые кадры с ходу включились в работу: они без устали производили очерки о передовиках, рисовали агитационные “окна РОСТА” и разносили наш “Железный Ренессанс” буквально каждому станочнику. С компьютерной техникой они были не знакомы, так что набирал тексты и сканировал рисунки — я. Но вот энергии коллегам было не занимать: они трудились лихорадочно, без обычных редакционных посиделок и пересудов, и в глазах у них посверкивал темный огонь.
— А почему новички не проставляют? — спросил я редактора. — В нормальных редакциях так принято.
— Так то в нормальных! — заносчиво отвечал Федоров. — А мы редакция выдающаяся! И дело у нас такое, что… Ладно, потом сам увидишь!
Те, кто устраивался на производство (отдел кадров уже едва сдерживал поток желающих), тоже были молчаливы, хотя работали, как звери. А главное, у них тоже мелькал в глазах пугающий огонь, как отблеск мирового пожара.
Однажды я все-таки разглядел, что безымянный палец отца — на месте.
— Тоже татарский знахарь? — криво усмехнулся я.
— Эх, сынок… Тут наши знахари работают, да еще какие! Палец — ерунда, мы такое сделаем, что весь мир ахнет!
Вскоре я наблюдал, как технологи с бешеным азартом разрабатывают новые узлы, призванные сделать машину полностью неуязвимой. Смотри, указывал отец, кто тут работает! Гении технической мысли, Кулибины—Черепановы! Они собрались с миру по нитке, приехали со всей державы, чтобы сделать чудо-машину! Неожиданно мой взгляд прилип к молодому белобрысому парню: тот вглядывался в чертежи, быстро внося исправления, а стоявшие на подхвате инженеры размножали листы на ксероксе и тут же подсовывали новую порцию бумаг. Не может быть! Я приблизился, но лицо было скрыто соломенной челкой, в точности как…
— Эй! — нерешительно позвал я. Парень не откликнулся, погруженный в работу, зато инженеры зашикали, мол, не отвлекай! Когда я позвал еще раз, то не услышал собственного голоса, вроде как охрип.
— Колька… — прошептал я. — Правый — ты?!
Челка резко взлетела в воздух (ЕГО движение!), и я увидел озабоченные глаза, в которых плескал тот самый огонь.
— Извини, у меня сроки… Нам надо успеть, понимаешь?
— Господи, куда успеть?! Ты же…
Я двинулся, куда глаза глядят. Вот оно что! Ха-ха, это они интересно придумали! “Ренессанс”, то есть возрождение умерших, которые поучаствовали бы в нашем общем деле! Общее дело, вертелось в воспаленном мозгу, общее дело…
Придя в редакцию, я притормозил у двери главного и впился глазами в висящую сбоку бронзовую табличку, которая бесстрастно сообщала, мол, здесь сидит “Николай Федоров”, а чуть ниже: “философ”. Я не решился открыть дверь: знал, что увижу за ней безумные глаза, всклокоченную седую голову, а на столе — трактат с грандиозными планами по переустройству Вселенной. Как же я сразу не понял: “Философия Общего Дела”, возрождение всех, ушедших в мир иной, чтобы они встали с нами в один ряд и в одном порыве перевернули мир!
Я едва не бежал по территории, везде наблюдая толпы людей, вернувшихся понятно откуда. Когда же на приемке увидел высокого человека в полковничьей форме, по привычке захотелось скрыться. Отец Надьки что-то выговаривал Платонову, а начальник цеха (правда, не очень-то на себя похожий) задумчиво внимал придирчивому военпреду. Но я не стал скрываться. Я глядел на Платонова и видел огромные глаза, будто просвечивающие тебя рентгеном, широкий лоб, шарф вокруг горла, и опять накатывала слабость: это был настоящий Платонов!!
— Ничего не понимаю… — бормотал я, приближаясь. — Вас что — всех из могил достали?! Но зачем?! Мы же в конце концов не “Котлован” роем!
Глаза окатили меня огненным сумраком.
— Хотелось бы верить, что не “Котлован”… Но тогда — что? Ты знаешь?
Я сбивчиво забормотал, мол, машина — это вчерашний день, который мы выдаем за сегодняшний, и еще какую-то ахинею про информационное общество, пришедшее на смену индустриальному… Платонов покачал головой.
— Не знаешь… Тогда, может, она знает?
Сквозь толпу медленно двигалась Надька Дементьева, толкая перед собой коляску с инвалидом. Подойдя к отцу, Надька взяла его за руку, и полковник, виновато оглядываясь, побрел следом. Вдруг захотелось крикнуть: и меня уведи! Они все сошли с ума, точнее — я сошел, и если ты не уведешь, главный инженер упечет меня в психушку! Он ведь никакой не главный, он — Кащенко, понимаешь?! Оживлять, так всех, и главного психиатра тоже, потому что, ха-ха, как же от всего этого не подвинуться крыше?!
Пока я бился в безмолвной истерике, Надька скрылась, и я потерянно двинулся к проходной. По дороге я заметил Костю Балашова, притащившего тот самый, купленный у цыган мотоцикл, чтобы тоже поучаствовать в “Общем Деле”. Когда же вышел на площадь перед заводом, там играла музыка — концерт продолжался нон-стоп.
— Привет! — крикнул со сцены Левый. — Слышал, что братишка мой нашелся?
— Даже видел собственными глазами…. — с тоской ответил я.
— Так это же здорово! Видишь, все веселятся, потому что… Ну, сам понимаешь!
— Не понимаю я, Левый. Помнишь, как “Наутилус” пел: “Мы строим машину, которая всех нас непременно раздавит”?
— Э, брось! Ренессанс — так Ренессанс! Мы сами всех раздавим!
И гитара опять завыла и завизжала на немыслимых децибелах. Перед сценой кто-то в колпаке и с красным бутафорским носом выделывал коленца, вроде как изображал подтанцовку. Кажется, это был Женька Харченко, который все-таки закончил школу клоунов и теперь приехал поддержать земляков. Хохмач, однако!
Вскоре шум площади остался за спиной. Я двигался прочь от завода, а навстречу шли и шли люди, в их глазах сверкал огонь, и не было сил противостоять этому потоку…
— … Совсем не было сил! Прямо как тюфяк: мы тебя несем, а ты ни руками, ни ногами не шевелишь! Ну, думаю, послали сынка на почту, старые придурки… А главное: в больницу не хотели принимать! Говорят: с отравлением спиртом везите в специальную санчасть — для пьяниц и бомжей! Пришлось Федорову своего дружка-хирурга подключать, чтобы сюда тебя поместить…
Голос отца входил в сознание, как шприц с анестезией: успокаивал, примирял с реальностью, словом, возвращал меня к жизни. Кажется, мы тогда крепко выпили. Кажется, писали какую-то петицию во властные органы. Потом была дорога на почту, белая вспышка перед глазами, и какая-то другая жизнь, властно всосавшая меня и едва отпустившая. Я скосил глаза: на левой руке отца вместо безымянного пальца белела округлая култышка. Значит, бред?
— Слушай… — нерешительно спросил я. — А как зовут Федорова — Николай?
Ответом были изумленные глаза.
— С какой это радости?! Василий он, уже седьмой десяток как! Видно, сильно ты об асфальт долбанулся… Да и спирт был — редкостная гадость. Как желудок-то? Не тошнит? Я вот тебе антоновки с дачи принес, а это — вишни от Надьки Дементьевой.
Настала моя очередь изумляться.
— Еще и Надька приходила?!
— Ага, за мной увязалась. Одной рукой своего инвалида в коляске везет, другой кошелку с вишней тащит. Давай, говорю, помогу, а она: не надо, я привычная. Да ты ее, наверное, еще в окно успеешь увидеть! Приподняться можешь?
Я с трудом приподнялся, опершись локтем о подоконник. Одетая с синий сарафан, Надька удалялась, толкая перед собой коляску с человеком в форме. Зачем она приходила? Я наблюдал, как ее фигура делается все меньше, думал о своем бредовом видении, о “Ренессансе”, и никак не мог связать две картинки в целое. Может, именно в этом и кроется разгадка? Надька двигалась мимо облезлых городских домов, мимо памятника машине, я же глядел ей в спину, пока от напряжения не зазвенело в мозгу.
Санкт-Петербург 2004