Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2006
Будучи студентом, я решил изучить философию и отправился в Тульскую библиотеку имени Ленина. Список искомых авторов был мне более-менее понятен по учебной программе. Мне казалось, что уж кто-кто, а платоны, аристотели и канты в главной библиотеке области конечно же имеются. Это было так же естественно, как искать Толстого в разделе “литература”. Но оказалось не совсем так.
Такое ухищрение, как библиотечный каталог, было мне тогда недоступно; все эти лакированные ящички, напичканные карточками, нанизанными на штырь, испещренными цифрами и кодами, внушали мне тоску. Да если бы я, положим, и нашел в этом ящике карточку с нужным автором (не надо считать меня за полного идиота), то это стало бы лишь первой ступенью приближения к заветному тексту. Затем мне, конечно, понадобилось бы заполнить формуляр (о кошмарное слово), отстоять очередь к хмурой столоначальнице, зарегистрироваться, перейти в другую очередь и стоять, стоять среди болтушек. И уж на одном из этих томительных этапов я обязательно выбыл бы из борьбы за отсутствием какой-нибудь закорючки. Словом, при первом же сердитом окрике строгой книгохранительницы я бы несомненно плюнул на эту сокровищницу мысли и убежал в пивную.
Не все оказалось так сложно. В том самом зале, где установлены были ящички, стояли и стеллажи с нехудожественными книгами, которые можно было листать. А можно было и почитать на месте, пока не заругаются. И вот как по заказу предо мною предстал стенд “Философия”, и на нижних его полках как раз и Аристотель, и Платон, и даже какой-нибудь Людвиг Фейербах. Я бросился на них, как пьяница в винный погреб, но меня ждал конфуз. Не Платон, а о Платоне. Не Аристотель, а про Аристотеля. Не Кант пишет сам за себя, а Иванов за Канта.
Не Ницше делится своими озарениями, а Петров делится озарениями Ницше. Не Гегель заплетает ум за разум, а Сидоров расплетает то, что тот так старательно заплел.
То есть Иванов, Петров и Сидоров прочитали Канта, Ницше и Гегеля и спрятали от нас, потому что не нашего ума дело. А нам растолковали, как это следует понимать. Каково? Но сами-то они это читали, стало быть, где-то все-таки это есть?
Тщетно метался я по стальным полкам общего пользования. Они прогибались под мощными томами диамата, справедливо именуемыми “кирпичами”, — Марксом, Энгельсом, Лениным. Но ради этих кирпичей не стоило далеко ходить. Их и так было навалом в любом уважающем себя кабинете. Их не надо было искать, они сами тебя находили и заставляли себя любить, читать и заучивать. Но сколько бы ты их ни штудировал вдоль и поперек, сколько бы ни выписывал из них отдельные осмысленные пассажи и сколько бы ни повторял потом на бесчисленных семинарах и экзаменах (все равно по какому предмету), в голове после них не оставалось ровным счетом ничего. Какая-то тошнотворно звенящая серая пустота вроде воспоминания о вчерашней пьянке.
Всплывала одна-единственная фраза: “Как нам реорганизовать Рабкрин”. И до сих пор хоть плачь я не могу уразуметь, кто же этот длинноносый, зловещий, ехидный Рабкрин и как с ним лучше обойтись.
Скоро библиотека понадобилась и для дела. Я устроился работать переводчиком в научно-исследовательский институт, но там не хватало словарей по всем оттенкам переводимой технической мысли. А в отделе иностранных языков Ленинской библиотеки таких словарей было даже несколько больше, чем самих наук.
Здесь были словари по химии общей, органической и неорганической, по физической химии и химической физике, просто математике и высшей математике, электронные, вычислительные и электронно-вычислительные, кибернетические, эргономические и, наконец, просто политехнические, общечеловеческие, что ли. Понятно, что больше всего было англо-русских и русско-английских, но вволю и немецких, французских, японских, испанских, итальянских, польских… Был даже корейский. И один желтенький словарик эсперанто, который я взял и для хохмы принес в отдел.
В отделе я стал зачитывать его вслух, а девчонки пробовали угадать, из какого языка заимствовано то или иное слово и что оно значит. Потом они читали, а я угадывал. Это было совсем не трудно. Тем более что у меня уже был опыт создания подобного языка.
На лекциях мы с неким Андрюшей Мяло изобрели тайный язык хафизмяланто — может, и не столь благозвучный, как эсперанто, но и не менее примитивный. У нас не было никаких склонений, спряжений, родов, залогов, времен и прочих глупостей. Слов было немного, но не намного меньше, чем в эсперанто. Зато расшифровать их так, с налету, было невозможно. Местоимение “я”, к примеру, переводилось “а”. Глагол “хотеть” в любом времени звучал и писался “ку”. “Пить” почему-то означало “собака”. А “пиво” — “мОча” с ударением на первом слоге, ясно почему. “Я хочу пить пиво” на хафизмяланто было, таким образом, “а ку собака мОча”. Некоторое время мы действительно болтали на этом языке и конструировали довольно пространные фразы.
Язык эсперанто тоже был смешной. К концу рабочего дня мы обменивались простенькими фразами и понимали друг друга. Уверен, что за пару недель я бы его освоил, но на следующий день кто-то принес журнал “Наука и жизнь” с алгоритмом сборки кубика Рубика, и мы перекинулись на новую забаву, вертели этот кубик от звонка до звонка.
Такова судьба всего искусственного, всего симметричного. Приживается в языке только то, что не очень логично, не слишком необходимо и немного лишне. Как английское правописание или русские окончания, которые в принципе не может освоить ни один лингвист, но успешно используют миллионы и миллионы вполне безграмотных людей.
В недрах иностранного отдела можно было найти кое-что поинтереснее самых замысловатых словарей. Здесь кроме адаптированных брошюрок для элементарного чтения хранились и книги, что называется, в оригинале. И не только специально изданные для студентов издательством “Прогресс”, но и “родные” пингвиновские покетбуки. Так я нашел несколько романов Хаксли, ранний сборник Гора Видала, рассказы Сьюзан Хилл и кое-что еще. Как все интересное, эти книжки не были запрещены, но и не особенно приветствовались. До сих пор не понимаю, по какой-такой разнарядке они попали в Ленинскую библиотеку? И еще труднее понять, каким образом я заказал по межбиблиотечному абонементу совсем “порнографического” Генри Миллера, и мне прислали из Москвы ксерокопию его “Тропика Козерога”, да еще переплели.
Среди диковин отдела запомнился толстенный синий том американских мыслителей XIX века 1942 года издания с дарственной надписью по-английски “храбрым жителям Тулы от американских друзей”. А также полное кембриджское (или оксфордское) собрание Шекспира тысяча восемьсот девяносто какого-то года.
Его я вознамерился одолеть полностью, но после нескольких исторических хроник погряз где-то в “Буре”. Я был обескуражен тем фактом, что после нескольких лет изучения английского языка (в анкетах — “английский — в совершенстве”) при чтении настоящего Шекспира мне то и дело приходилось лазить в словари, и все же я не все находил и не всегда понимал.
Несколько утешало предисловие к этому академическому изданию, в котором некий оксфордский (или кембриджский) шекспировед признавался в принципе в том же самом.
Чаще всего я был единственным посетителем отдела иностранных языков. Библиотекарши меня приметили и относились ко мне любезнее, чем к другим читателям. А другие читатели, вернее — читательницы были поклонницами журнала “Бурда”. При нынешнем избытке гламура журнальчики, подобные немецкой “Бурде” или польской “Уроде”, кажутся слишком бледными, но тогда их продавали не везде, а выписывали только в отделе иностранных языков Ленинской библиотеки. И девушки были настолько активны, что не ленились приходить в этот чопорный зал в поисках заморской красоты. Модниц было так много, что они выстраивались в очередь. Пока одна копировала выкройку через кальку, другие ждали нужного номера и трепались, вызывая праведный гнев библиотекарши. На их легкомысленном фоне я выглядел образцом дисциплинированной мысли.
Истинные труженицы культуры, как правило, фанатически любят место своей службы, ее, так сказать, объект — мебель, книги, экспонаты, но с трудом переносят потребителей культуры, ее, так сказать, субъектов. Они бы с удовольствием установили в своем капище идеальный порядок, разложили все по полочкам, смели пыль веков, а затем заперли дверь на огромный чугунный замок, дабы оградиться от этих досужих варваров, которые только и могут, что лапать картины руками и вырывать листы из книг.
Меня, напротив, бодрило девичье присутствие. Библиотека вообще гораздо более эротичное место, чем принято считать. Во-первых, сюда тянется главным образом студенчество, которому приходится искать, копировать и конспектировать тексты, не нужные больше ни в каком возрасте, ни при каких обстоятельствах. Во-вторых, девушек среди них гораздо больше, чем юношей, потому что девушки исполнительнее. И наконец, студентки одеваются сюда нарядно, в минимальные свои юбочки и тугие брючки, потому что это культурное место вроде театра.
Сексуальные маньяки это отлично понимают и посещают библиотеки не менее охотно, чем коридоры педвузов. И каждая библиотекарша помнит книгострадальца, который приходит в читальный зал не столько упиваться знаниями, сколько посмотреть на людей и показать себя.
С эксгибиционистами не было никакого сладу. В конце концов они приходили в библиотеку на вполне законных основаниях, как равные среди равных. И как вы представляете себе интеллигентную старушку, которая ловит маньяка за место преступления и выводит на чистую воду? Теперь библиотеки, как и все общественные места, охраняют пятнистые парни с дубинами. Такие и поймают, и выведут, и доставят. Так что секса в библиотеках больше нет, а осталась одна эротика.
Во ВНИПИМе, где я прозябал после учебы, тоже была библиотека, даже две. В подвале таилась художественная или профсоюзная библиотечка. Когда здесь появлялась модная книга крамольного автора, то на нее записывались в очередь и читали до полного растерзания. Поскольку я за модой не гнался, то мне было проще. Стандартный набор русской и западной классики здесь был, как и повсюду. Достаточно было брать том за томом “Всемирной литературы”, и твоя юность не проходила даром.
А на верхнем этаже главного корпуса роскошествовали научная библиотека и светлый читальный зал с несколькими рядами столов, за которыми корпели химики в белых халатах — мнимые и истинные.
Стеллажи читального зала ломились от химических журналов на всяких языках и патентов примерно от Адама до Застоя. Суть моей работы, собственно, и заключалась в том, чтобы выискивать какое-нибудь трехэтажное соединение в этих талмудах, предположим, с 1946 по 1979 год. В тех редких случаях, когда нужное название попадалось, его надо было зафиксировать в карточку. Труд измерялся количеством заполненных карточек.
Пялиться в эти подшивки можно было сколько угодно. Проверить результаты такого труда было невозможно. Поэтому рядом с подшивкой химического журнала можно было приоткрыть что-нибудь еще — но только не художественное! Читать роман в читальном зале было так же дико, как пить водку и играть на гармошке. Тут же донесут.
Кроме научной кабалистики, в этой библиотеке хранилось сокровище, стоившее всех романов подвала. Неведомо зачем здесь пылился полный “Брокгауз и Эфрон”, занесенный причудливой разнарядкой судьбы из библиотеки какого-нибудь загубленного тульского помещика или расстрелянного московского профессора. Я открывал этот словарь и читал наугад, удивляясь, с одной стороны, как сильно изменились иные понятия за минувшие сто лет, а с другой — как мало изменились другие.
Я уж молчу о научных представлениях, которые, по моему мнению, должны были шагнуть в космические дали. Они оказались точно такими же, как в наших передовых учебниках. Чего я никак не ожидал, так это полного совпадения определений марксизма в этой “буржуазной” энциклопедии с теми, по которым нас натаскивали в институте. Весьма прогрессивно, вполне по-советски, трактовался и подвиг декабристов, расписанный во всех подробностях. И куда, спрашивается, смотрела цензура?
Различия обнаруживались в мелочах. Например, понятие “спорт” тогда было ближе к изначальному английскому значению слова и относилось к любому времяпрепровождению, не приносящему практической пользы, например к вязанию. Что касается видов спорта, то и они отличались друг от друга гораздо больше, чем марксизмы образца 1880 и 1980 годов. Боксировали, к примеру, каким-то чересчур благородным способом, напоминающим то ли фехтование, то ли полуконтактное карате. “Правая рука при этом используется для нападения и нанесения ударов, а левая находится на уровне груди и служит средством отражения ударов соперника” (я не цитирую).
В одном из томов я обнаружил целый трактат о пытках с иллюстрациями западного и российского образца. Получалось, что пытки инквизиции гораздо изобретательнее, зато русские грубее и честнее, что ли. У них ноги плющат винтами в железном “испанском сапоге”, а у нас дробят дубиной. Вот и выбирай.
Превосходство “Брокгауза” перед современным источниками особенно сказывалось в вопросах религии. Там было все то, чего я не мог найти в “Справочнике атеиста”.
Когда на занятиях по атеизму мне предложили на выбор несколько критических тем, я выбрал буддизм, пересказал статью из “Брокгауза” и имел успех. Меня даже выбрали комсомольским вожаком отдела, выдали печать, чернильную подушечку и марки. Я собирал с других комсомольцев членские взносы (если не ошибаюсь, по три копейки) и относил вышестоящему секретарю, но чаще забывал.
Верховным секретарем ячейки и бессменным ведущим политических бесед был некий Станислав — элегантный блондин в стиле раннего Дэвида Боуи. Поговаривали, что у этого Стаса прекрасное будущее — как в науке, так и в личной жизни. Он уже ваял какую-то диссертацию, и сам директор института прочил его в свои зятья.
Я не замечал за Стасом никаких отклонений, если не считать того, что однажды он явился на семинар в чересчур богемном белом кашне поверх пиджака, прямо каким-то шансонье, и кашне едва скрывало засос на шее. Вскоре после этого наши занятия пресеклись, Стас куда-то канул, а по институту поползли слухи. Рассказывали, что в партком пришла мать элегантного комсомольца и потребовала помощи. Станислав, по ее словам, привел в квартиру какую-то “бородатую подружку” и живет с нею (а вернее — с ним) открыто, как муж с женой.
Дальнейшая судьба Стаса туманна. Я встретил его лет через десять, когда делал для газеты репортаж из военного трибунала о зверском убийстве адвоката-педофила. Этого безобидного извращенца, руководителя детской юридической школы, замучили и зарезали его питомцы, подростки во главе с беглым солдатом. На суд приехал весь “голубой” бомонд нашего городка и с ними потускневший Стас. Он меня узнал и кивнул, а я целый день вспоминал, где же я мог видеть этого любезного педика, пока не оказался возле библиотеки. Он ассоциировался с библиотекой.
Если только в нашем скромном институте было две библиотеки, то сколько же их было по городу, по области, по стране? Библиотеки и библиотечки со своими фондами и штатами были в каждом уважающем себя учреждении, каждом доме культуры, клубе, санатории. Трудно даже представить себе то астрономическое количество книг, которое залеживалось в этих закромах — иногда нетронутым. И вот библиотеки стали отмирать вместе с заводами, училищами, санаториями. Дома культуры приватизировали, в них устроили ночные клубы и магазины. Библиотеки ликвидировали, библиотекарей уволили, но куда девали книги? Сдали в макулатуру? Отвезли на свалку? Сожгли? Сомневаюсь.
Скорее, все это куда-то перетекло, где-то затаилось, как в свое время дореволюционные книги. Семьдесят лет это “старье” считалось неинтересным, отсталым настолько, что его не удосужились как следует уничтожить: пусть себе истлевает, только не в общем отделе. И они лежат в книгохранилище нетронутые, иногда не разрезанные потомками.
В книгохранилище Тульской библиотеки имени Ленина я нашел остафьевский архив князя Вяземского, за которым собирался ехать в московскую Ленинку, мемуары Вигеля без купюр и чудовищных опечаток современного издания, записки Булгарина 1848 года, рукописную книгу Андрея Болотова. При чтении Вяземского мне приходилось разрезать листы — я оказался первым читателем этой книги с тех пор, как она вышла из-под пресса сто лет назад. Зато кто-то отодрал от всех томов картонные переплеты — под сковородку, что ли?
В тульской библиотеке есть и не менее любопытные книги столетней давности, иногда неразрезанные, не заинтересовавшие до сих пор ни одного человека. Среди них, например, роскошный фолиант по истории, культуре, географии и экономике Финляндии, выпущенный, очевидно, в честь 100-летия присоединения этой страны к России в 1909 году. Эта тяжеленная книга с множеством гравюр, карт, цветных иллюстраций и прокладок стоила бы, на мой взгляд, никак не менее трех тысяч. Когда я обнюхивал и рассматривал это сокровище, фондовая девушка на минутку забрала его из моих рук и поставила на обложке цифру “50”.
— В каком смысле — пятьдесят? — поинтересовался я.
— Ее цена пятьдесят рублей, — отвечала девушка. — До вас ее никто не брал, поэтому мы ее еще не оценили.
Оказывается, книги оценивали по какому-то устарелому советскому принципу, основанному, наверное, на размере, массе книги, на количестве листов и чем угодно, кроме реальной ценности. Меня как будто провоцировали “потерять” это чудо, а потом компенсировать в трехкратном размере… Да хоть и в пятикратном.
Судьба библиотек после Перестройки напоминает судьбу церквей после революции. Их ломали-ломали, закрывали-закрывали, а все равно в каком-то укромном месте завалялась еще одна. Сколько же их было всего, если на их полное уничтожение так и не хватило сил? Правда, есть и принципиальная разница. Библиотеки стали ликвидировать одновременно с размножением церквей.
Я был приятно (или неприятно) удивлен, обнаружив такую недобитую библиотеку в Доме культуры комбайностроителей, проданном какой-то московской фирме. В этом обветшалом ДК еще работали муниципальный театр-студия, муниципальный оркестр русских народных инструментов, детский технический кружок, студия танцев, ну и библиотека. Всех их выселяли, чтобы устроить какое-нибудь бордельеро, и они пожаловались журналистам.
Времени на съемки было мало, а жалоб много. Мы сняли театральную студию, какой-то ужасающе пожароопасный подвал с дряхлым реквизитом, запертую дверь детского кружка, замусоренные лестницы… Казалось, этого достаточно, а нас еще позвали в библиотеку. Ну что там увидишь? Очередной подвал с горой ненужной макулатуры и очередную подвижницу-бессребреницу?
Как бы не так. Библиотека оказалась большая, если не сказать — огромная для такого заведения. Кроме комнаты выдачи, просторного читального зала и фонда с тысячами томов, здесь был еще детский отдел, увешанный рисунками и стенгазетами, и все это действовало. За книгами стояла целая очередь, и все это были подростки, а не динозавры интеллигенции. Оказалось, что эта библиотека существует уже сорок лет и обслуживает тысячи читателей огромного Пролетарского района. Теперь можно сказать: существовала и обслуживала.
В одной из отмирающих библиотек мне пришлось работать, и долго. Я как бы заполз в кокон библиотеки и прожил в нем десяток лет, занимаясь делами, далеко не книжными.
Областная газета, в которую я пришел наниматься, только недавно перешла из государственных, комсомольских, рук в частные — то есть те же самые. При комсомоле здесь были собственная библиотека и штатный библиотекарь. Библиотекаря оставили на службе в рекламном отделе, в комнату N№ 13, где была библиотека, посадили журналистов, а книги стали распродавать.
Их оценивали по той же архаичной системе, что и в библиотеке им. Ленина. Если на обложке стояла надпись 4-50, так ее и продавали за 4-50, даже если коробок спичек стоил дороже. Все более-менее интересное журналисты выгребли мгновенно, но еще и после этого полки распирало от книг. И среди них можно было найти много любопытного. Какие-нибудь “Пламенные женщины русской революции”, “Цыганские сказки”, рассказы писателей ГДР, письма Шиллера и ответы Гете… Большая часть подобной экзотики, в том числе почти вся “Библиотека всемирной литературы”, оказалась даром никому не нужной. Исчезали только тома Большой Советской Энциклопедии, которые один газетчик таскал в ближайший гастроном и выменивал на водку у продавщицы. Наконец, мне показалась смехотворной моя поза кристальной неподкупности. Я собрал и унес домой все, хоть более-менее пригодное для чтения, включая чешско-русский словарь и справочник “Народы Южной Америки”.
Антресоли редакции до сих пор забиты пыльными книгами, которые обрушиваются на голову всякому, кто пытается там что-нибудь найти. По полкам все еще валяются книги, изданные когда-то миллионными тиражами и не прочитанные никогда, ни одним человеком. Во время очередной капитальной уборки их выгребают и выкидывают мешками, но их еще много остается в каких-то закутках. Они ждут своего часа лет через сто, когда их кто-нибудь впервые откроет и удивится этим странным предкам, которые для чего-то тоннами печатали книги, а затем их с наслаждением топтали.
Библиотеки стали отмирать в тот самый момент, когда в магазинах не стало приличных книг, в киосках — литературных журналов, в кинотеатрах — художественных фильмов, а на заводах — столовых. Когда стало модно быть энергичным болваном, а ум скрывать как дурную болезнь. Нет, все перечисленные явления, и библиотеки в том числе, продолжали где-то существовать, но вне общего поля зрения. Так что если ваш знакомый узнавал, что вы отправились просто так в библиотеку, это звучало так же странно, как признание в том, что вы спите с плюшевым мишкой.
Зарождался интернет, и хотя еще мало кто понимал значение этого слова, пошли возбужденные разговоры о смерти книги как таковой.
Ох уж мне эти разговоры из серии “рок-н-ролл мертв, а я еще нет”. Неважно, к чему они относятся: роману, новелле, театру, кино или хоть к тому же рок-н-роллу. Кто смакует такие разговоры из года в год, из века в век, находя в каждом новом техническом достижении повод для паники? Да те, кто не умеет, не хочет или разучился писать, петь, плясать или играть на сцене. Жить, извиняюсь, искусством. Таким хочется посоветовать: говорите за себя. Не нравится жить — не живите, но и не объявляйте мертвыми других.
В конце семидесятых исписавшиеся герои шестидесятых с удовольствием констатировали, что литература выдохлась, поколению двадцатилетних нечего сказать, а журналы пополняются только сокровищами запретного прошлого. Покажите хоть одного, предлагали они, а мне из моей Тулы хотелось вопить: “А как же я? Я живой!” Как в силу простого биологического закона живы и нынешние двадцатилетние, которые пишут и поют не совсем то, что нам удобно.
Гимном тогдашнего уныния прозвучало выступление некоего литератора на съезде, доложившего коллегам, что бумажной книге конец, потому что на Западе изобрели такой тоненький электронный экранчик, толщиной с лист бумаги, где будет появляться любой текст, какой пожелаете. Аудитория повержена была в шок. Если книге конец, то что мы здесь делаем? Зачем же нам дальше писать, кому это дальше читать и кто за это заплатит? На меня же эта сенсационная новость не произвела ни малейшего впечатления. Какая разница, на чем будут нанесены слова: на глиняной табличке, телячьей коже, папирусе, финской бумаге… Будут ли они завываться под бряцание гуслей или переноситься по эфиру прямо в голову читателя? Какие это слова — вот что главное, и о чем напуганные литераторы почему-то предпочитали не вспоминать. А поскольку дар речи не отменился интернетом, а только больше распространился, то и книга не отмерла.
И вот по результатам международной книжной ярмарки выяснилось, что выпуск книг по всему миру, и особенно на бездуховном Западе, вовсе не упал, а заметно растет. И электронные книжки занимают среди них лишь незначительное место. И по всем городам стали открываться магазины нового типа, где покупателей не меньше, чем в продуктовых супермаркетах. И в кассу выкладывают по две, по три, по пять книг. И совсем необязательно глянцевые романчики. А на полках даже в провинции можно найти те же имена, что и на страницах литературных журналов. Которым тоже отчего-то не умирается.
Состояние любого предприятия, даже если это учреждение культуры, легче всего определить по туалету. Когда в библиотечном туалете сделали то, что называется евроремонтом, то и дела пошли на лад. Или наоборот, как только дела пошли на лад, то озаботились туалетом. Библиотека утратила звание ленинской, компьютеризировалась, модернизировалась. Библиотекари как-то незаметно перестали жаловаться на безденежье. Или почти перестали.
Здесь как никогда много посетителей. В основном это студентки, которым необходимо штудировать, конспектировать и копировать книги, не нужные ни в каком другом возрасте, ни при каких обстоятельствах. Меня бодрят эти болтушки.