Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2006
Семененко Светлан. Эстонский альбом, или Не все еще потеряно. Kirijastus Ilo. Trukikoda Ilo Print. 2004. — 100 с.
Вот он идет, брошенный человек,
у него сегодня обход, а вернее, оббег
города; город пока что лежит внизу,
и черемухи сыплют цвет, вышибая слезу.
Внизу, может быть, Таллин, видимый с Вышгорода? Переводчик и поэт Светлан Семененко живет в Эстонии. Случалось ему грустно улыбаться с другом-эстонцем, вынужденным “колоннид маршивад” на 7 ноября. А потом границы сдвинулись. И открылся мир, в котором движется все. Подруга зовет в Иерусалим — но сама “Москвой ночами бредит”. Друг — в Америке, “в своей обители хрустальной”. Телефоны, по которым уже не позвонить. Прошлое тяжело и чуждо. “О ужас! Старый друг// не лучше нового…” Призрачны и воображаемый отель, где хорошо бы пожить, и реальное, но оставшееся лишь в памяти место дорогой встречи. Все стирается — ни эллина, ни иудея, а Евросоюз. “Финны гогочут как пьяные гуси.// Это похоже на хинди и руси”. И гофмановская фантасмагория салона, где “кот Собака со своей подружкой// Собакой”. Жизнь, перешедшая с шага на бег, где недолгий покой — почти несбыточная мечта. Остановиться, как лодка, уткнувшаяся в песок — “долго долго долго бы долго// Господи двадцать минут”.
Но именно переводчик с его открытостью оказался к такому миру готов. Потому что свое — это Другой. Сокровенное, вспоминаемое в тишине — “над переносицею буква шин сидит,// знак незабвенного еврея Зюсса”. Потому что жалко луг на горе в 1-м микрорайоне, поросший “камнеломкой ромашкой белым и желтым// донником мать-и-мачехой резедой вечерицей// репейником и редкой бледно-лиловой болотной гвоздикой”, содранный бульдозерами. Он — свой, и на него наслаивается псковское детство, лед Великой у Митрошкина монастыря и мальчишки на лыжах. А смешение смыслов возможно и в пределах одного языка: “перевод (почта), стихи (перевод)…”
Свобода — это работа. Свобода как дающая возможность труда, и как результат труда, движения к ней. “— Ну, и где ты?// — Я? Нигде.// Такова моя природа”. Но такова, видимо, природа личности. Человеку нужно одиночество — хотя бы для индивидуализации, которой так не хватает в России. “Дайте, люди, побыть одному”. Дело переводчика — точность. Слепая бабочка часов во тьме. Если она сломается — рухнет мир: “и света нет, и ночи звук утрачен…” На обложке книги портрет Семененко с фотоаппаратом в руках — человек смотрящий и слушающий. Заглавие книги — на трех языках, русском, эстонском, английском. В книгу включен и перевод на английский, не только на эстонский. Это уже сознание малой европейской нации, которая не имеет иллюзий, что кто-то будет учить ее трудный язык, и сама учит английский.
Семененко — среди множества языков. Он близок с эстонскими поэтами, которые переводят его стихи, являются персонажами его портретов или шаржей, — и одновременно находится от них на иронической дистанции. “А может, поэт Пауль-Ээрик Руммо// закон какой изобрел,// а переводчик Пауль Мытскюла// на русский его перевел?” Он может и сам перейти на эстонский, пародируя монолог эстонского “патриота” о всеприсутствии надоевших русских. Он прекрасно владеет верлибром сам — и пародирует аморфную описательность верлибра Юхана Вийдинга. Но и русский автор попадает под тот же взгляд. За стилизацией письма графомана в газету (“недавно я написал романс “Утро туманное”, хотя конечно же знаю, что такой же романс написал Иван Сергеевич Тургенев, но мой романс, не знаю, может, и не хуже”) следует стилизация уже самого Тургенева, затем — ноктюрн — разумеется, с луной, — под которой “пьяный юноша лезет в окно// старый дом окно низкое// и подруга уже хороша”. Ирония — и над “усовершенствованием” мира, где уже не телега жизни, а дрезина, “сердце станет — есть электрошок”. И над официализацией, когда “представитель второй (ныне первой) литературной// действительности санкт-петербургский поэт Виктор Кривулин” оказывается в одном ряду встречающих с министром иностранных дел и зам. главного редактора.
Но и вне иронии стихотворение может расщепиться на голоса, один из них торопится на улицу, говорит о повседневности, другой напоминает, что “видно все еще под током”. А письмо к другу прослаивается письмом Катулла. “Насчет же того, как его занесло под Киев,// скажу: бывало у нас в Империи и не такое” — в какой империи, Римской или советской? И просьбу знакомой присмотреть за дачным домиком можно стилизовать под записку римского поэта.
“Постоянство — это тотальный поиск”. Семененко любит моменты перехода, расцветания. “С 20 по 24 мая”, “между черемухой и сиренью”. Это игра и огромная усталость одновременно. А время — как болезнь. “Ты знаешь я видел секундная стрелка в аптеке// бежит как по маслу// и кажется все быстрей и быстрей”. Но даже если человек в смятении чистит зубы кремом для бритья — не все еще потеряно, так как есть крем для бритья и есть зубы, жизнь продолжается. Не отвечать, что лучше — зелень и желтизна в таллинском Кадриорге, в Костроме или штате Висконсин, каждая хороша по-своему. И “приходится решать,// нынче слушать реквием иль после,// между дел или уже в гробу”. Или выкроить время на музыку здесь и сейчас, или к музыке не успеть никогда.
Так поэт и переводчик прокладывает пути в мир свободы, подвижности и многоголосия, где не вражда, а диалог. Книга издана при поддержке фонда Kultuurkapital — видимо, эстонцы понимают, что это и им нужно. А плавность течения стиха в эстонском переводе Пауля-Ээрика Руммо за счет долгих гласных и протяжности речи порой больше, чем в оригинале.
Жизнь коротка, а дорога долга и далека. Но эта дорога и удлиняет, разворачивает жизнь. И остается отвечать ей благодарностью за возможность быть в этом мире, возможность идти — так ли важно куда?
Шаг ли еще ступить
по направлению к дому
или от дому прочь
еще шаг
еще вздох
Господи благодарю.