Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2006
Сентиментальные рассказы
Фигуры расставлены. Игра почти не движется. Игроки отвлекаются на разговоры. Поводом служит вид из окна. Московский двор, снег, редкие прохожие, собаки, птицы, окна противоположного корпуса. Два из них заклеены крест-накрест бумажными лентами.
— Кино про войну снимали? — спрашивает один из игроков.
— В общем, да. Только эти окна в нем не участвовали, так сказать. Участвовала их хозяйка. Ей сейчас за сорок, значит, во время войны, когда все московские окна так заклеивались, ей было лет двадцать. Ее муж погиб в сорок третьем, больше она замуж не вышла и не выйдет, судя по всему. Родителей ее тоже война прибрала. В общем, она одна на свете. Вернее так, она и — война. Для нее она не кончилась. Тихое помешательство посреди мирной цветущей жизни. За окном машины ездят, люди телевизоры покупают, а она хлеба берет ровно как во время войны полагалось по карточкам, и ее не смущает, что хлеба этого везде сколько угодно, и белого, и серого, и бородинского, что колбаса лежит в витрине, масло сливочное, сыр, шоколад, хотя народ и ворчит в очередях. Она как будто и не видит наше изобилие. Ест скудно, пальто довоенное носит. На что зарплату тратит, ума не приложу.
— Где она ее получает?
— В научно-исследовательском институте вахтером трудится.
— И в каком фильме ее увидеть можно?
— Ни в каком. Снять ее сняли, но после вырезали. Режиссер, молодой человек, работал над фильмом про войну. В основном дело происходило в Москве. Налеты, бомбежки, зенитные орудия, дежурство на крышах, зажигалки, эвакуация в сорок первом. Ему никак не удавалось добиться от своих актеров достоверности. Хотя все они войну помнили. Второй режиссер прослышал про нашу сумасшедшую, позвал. Сняли с ней несколько сцен, главный решил, что ничего лучше и быть не может. Но когда стали соединять ее с другими актерами, ничего хорошего не вышло, она выбивалась. Кадры с ней смотрелись как хроникальные, как будто были и в самом деле сняты в сорок первом. Вещи, подлинные вещи того времени, в кадре с ней выглядели более подлинными, чем в кадре с другими актерами.
Он взял королеву. Но ни на что не решился и вернул ее на место.
Летом я поехал к тетке. В вагоне было душно, из туалетов разило. Прибыли под вечер, засветло.
От станции шла разбитая дорога. С одной стороны — железнодорожные пути, с другой — заводские корпуса.
Тетки дома не оказалось. Я расположился ждать в саду на скамеечке. Весь запущенный сад не двигался, ни листочком, ни травинкой. Зелень источала вечерние ароматы. В высоком небе замерли облака. Мне казалось, у меня дым из сигареты остановился. Я подумал, что так в раю будет. Ничего подобного в жизни не ощущал. Утром поднялся рано, тетка спала. Вышел в сад. Ночью пролил дождь, солнце только что показалось, сад дымился в его лучах. Доски забора дымились. На черной, убитой тропинке зеленел мох. И на черной крыше терраски он зеленел. Я был счастлив, что вижу все это. К сожалению, вскоре я привык к саду, к облакам над ним, к утренним туманам, они меня уже так не трогали. Я бы хотел ощутить счастье от всего этого, но не мог.
Эту бумажную икону он купил сам, по своему хотению, на подаренные матерью деньги, двенадцати лет от роду. С той поры прошло столько времени, что он состарился и иконка состарилась, потемнела. Она много слышала его молитв, просьб, скорбей. Все о нем знала. Она была его частью и частью небесного. Собственно даже не вся иконка, а один лик на ней. Светлый отрок был свидетелем его жизни, заступником и утешителем.
Жил Григорий в поселке у железнодорожной линии. В одноэтажном доме с палисадником и огородом. Многие в поселке держали кур, коз, свиней и коров. Пастух гонял поселковое стадо на луг. Коровы шли, бренча колокольцами. Жизнь была наполовину крестьянская, наполовину рабочая. Мир железной дороги, депо, паровозов и мир природный друг другу не противоречили, один другой не перевешивали. И Григорий, кочегар на паровозе, отработав, вымывшись в бане, сидел босой и притихший у жарко натопленной печки, ел картошку, пил самогонку, закусывал солеными огурцами и чувствовал себя частью природного мира и частью машины. Иконка в углу делала его частью высшего и над машинами, и над природой.
Григорий подбрасывал уголь в топку и паровоз мчался по степи в любую погоду.
Как-то раз на одной из станций Григорий увидел мальчика, жующего хлеб. Его белое худенькое лицо выделялось в сумерках, привлекало внимание. Было начало зимы, слякотно, мальчик дрожал в тощем, драном ватнике.
— Эй! — крикнул ему Григорий с тепловоза. — Хочешь прокатиться?
— Нельзя, — сказал машинист Григорию.
— Да ладно.
И помог мальчику забраться. Он совсем близко и внимательно рассмотрел его лицо и удостоверился в сходстве. Мальчик был отроком с иконки, явившимся ему во плоти. Тем, кто слышал все его молитвы.
К этому времени у Григория было трое детей. Старший уже помогал в депо по ремонту, младший едва начал ходить. Зарабатывали Григорий и старший сын, лишний рот прокормить можно было, жена только не понимала зачем. Нищий мальчик точно приворожил ее мужа. Она не знала о сходстве между ним и отроком на иконке. Григорий не сказал, а она, скорей всего, молилась другим иконкам в красном углу и сходства не видела. И потому жене была непонятна забота Григория о чужом мальчике, она даже подозревала, что он не чужой Григорию и гадала, с кем, где и когда ее муж зачал этого ребенка.
Мальчик был сиротой и бродяжкой. Он даже не знал, сколько ему в точности лет. Григорий думал, лет десять. Он выучил его читать и писать, хотел отдать осенью в школу. Он водил его в депо и показывал, что у паровозов внутри. Он купил ему новую, прочную, одежду. Он брал его с собой в короткие рейсы. Никогда не кричал на него и не ругался. Доверительно разговаривал с ним о своей жизни, так, как будто мальчик был прекрасно осведомлен о всех ее событиях, как будто был этой жизни свидетелем, как будто мог ее истолковать и простить. Это смущало ребенка. В остальном — он едва верил своему счастью. Боялся его потерять, был со всеми ласков, услужлив.
Глубокой зимой Григорий ушел в рейс на несколько дней. Когда вернулся, мальчика в доме не оказалось. Жена сказала, что он сбежал. Почему, неизвестно, никто его не обижал. На самом деле она ему шепнула, чтобы он уходил и не отнимал отца у ее детей. Но Григорий поверил, что мальчик ушел сам, своей волей.
Он часто думал о нем. Он представлял его на небе, беседующим со Всевышним о его, Григория, жизни, которую видел так близко.
Года за два до революции в Москве появился молодой человек. Он был необычно подстрижен и странно одет и вызывал всеобщее любопытство. Он глядел растерянно и все время улыбался. Денег у него при себе не было, но, несмотря на странность покроя, одежда его казалась совершенно новой и чистой. Лицо его было гладко выбрито, от него тонко пахло одеколоном. Один из парикмахеров на Лубянке утверждал, что это шикарный одеколон, прямо из Парижа. И молодого человека прозвали французом. Тем более что по-русски он говорил с небольшим акцентом, а по-французски просто очень хорошо говорил, хотя не всякий натуральный француз мог его понять.
Поначалу ему пришлось несладко без средств к существованию, без знакомых, без угла. Он и в трактире прислуживал, и в Верхних торговых рядах головы морочил покупателям, сделался в конце концов даже приказчиком. Довольно быстро он перестал отличаться от других молодых людей этого круга, и прическа у него образовалась, как у всех, и платье, и говор. Во всяком случае, его понимали, хотя акцент по-прежнему слышали.
Всем желающим он рассказывал свою историю.
Он уверял, что родился через пятьсот лет после нынешнего времени, то есть еще не родился, то есть свалился в 1915 год прямо из будущего. Он говорил, что влез без спросу в экспериментальную машину времени. Что принцип ее устройства, к сожалению, не понимает, хотя в школе им сто раз его объясняли, но учился он плохо, о чем сейчас безмерно сожалеет. Рассказывал о будущем много удивительного, мальчишки, приказчики и даже купцы обожали его послушать и задавали различные вопросы, кто насчет общественного устройства, кто о количестве народонаселения, кто о воздухе, хватит ли его в будущем на всех. Он отвечал уверенно и подробно. В конце разговора часто плакал, тоскуя о своем времени, до которого и не мечтал дожить.
Многие в Москве о нем слышали, многие приходили на него посмотреть, и лавка, в которой он служил, процветала. Многие любопытствовали о будущем, и он, по совету добрых людей, стал брать небольшую мзду за удовлетворение любопытства. И даже скопил к 1917 году небольшой капиталец.
Зимой 1916-го к молодому человеку пришел студент-архитектор. Он хотел знать, как будут выглядеть дома в далеком будущем, как они будут устроены. За условленную плату молодой человек нарисовал студенту несколько домов и снаружи и внутри, объяснил, каково освещение, что означают круглые выступы на крышах и как дом вращается вслед за солнцем, если хозяин того пожелает. Буквально через полгода студент вновь приехал к нему. Он сказал, что построил по его эскизам дом будущего и готов его показать. Хозяин отпустил молодого человека.
Путь оказался неблизким. Пока добирались, сначала на извозчике, затем на поезде, затем пешком, настал вечер.
Был последний месяц лета, сухой и тихий. Они шли от станции светлой березовой аллеей. В траве стрекотали кузнечики.
— Знаете, — сказал молодой человек, — я так волнуюсь, как будто возвращаюсь домой, как будто вы меня ведете в мое время, где мне и место. У меня руки трясутся.
Студент ничего не отвечал. В конце аллеи уже виднелась старинная усадьба с колоннами. Вдруг студент свернул с аллеи на едва пробитую в густой траве тропинку. Молодой человек последовал за ним. Тропинка привела их к пруду, и вначале молодой человек увидел свой дом отражением в черной воде. Плеснула рыба, и дом развалился.
Молодой человек гладил его стены, заглядывал с улицы в окна, долго не решался войти. Его не интересовало, кому принадлежит земля, на которой стоит его дом, откуда везли белый камень для его стен, где доставали большие цельные стекла. Конечно, технически дом был неустроен. Но мог все же вращаться с помощью специальных рычагов, устроенных в кабинете.
— Как избушка на курьих ножках, — смущенно заметил студент.
— Замечательно, — отвечал молодой человек, — замечательно.
— Похоже на правду?
— Я бы хотел здесь жить, настолько похоже.
— Я хочу сделать здесь музей будущего, собрать все представления людей о будущем, осуществленные в книгах, картинах; все надежды, все страхи. Новому музею понадобится хранитель. Я был бы вам очень благодарен.
— Но кто будет сюда ходить?
— Художники, поэты. Мечтатели, любопытные.
Дом будущего пережил революцию и гражданскую войну, в тридцатые годы был разрушен, восстановлен после войны. Его первый хранитель погиб на Курской дуге.
В лесу
Из тамбура мы увидели, что автобуса нет. И потому вышли из электрички спокойно. И по платформе шли спокойно, и с платформы спускались, точно прогуливались. Человек двадцать, кому нужно было ехать в поселок. Электричка отгремела. Солнце заходило. Было довольно холодно. До следующего автобуса — час. Можно и пешком дойти до поселка. Минут за сорок. Можно и за двадцать, но это через лесок, через поле, через речку. От моста остались только бетонные опоры.
Я решилась. Рюкзачок за спиной поправила и пошла, пока солнце не село, пока не стемнело. На повороте в лесок оглянулась. Над остановкой уже горел фонарь. Стояли черные фигуры. Красный огонек мигал на переезде, — приближался поезд. Все это было уже далеко от меня. Казалось, даже слишком далеко. Гораздо дальше, чем должно быть. Какая-то фигура отделилась от толпы и тоже направилась по дороге. Я подумала: постоять, дождаться? Но человек мог пойти и в обход, а я — потерять время.
В лесу оказалось темнее, чем я думала. Но небо над деревьями оставалось еще совсем светлым. Меня вела широкая, протоптанная множеством пешеходов тропинка. В траве белели — очень заметно в легких сумерках — обрывки бумаг, сигаретные пачки; валялись банки из-под пива. Лесок был исхоженный, замусоренный, но все же пахло землей, хвоей, прелыми листьями, грибами. Стояла сухая поздняя осень. Вечер был тихий и холодный. Зябли руки.
По моим расчетам я давно должна была выйти из небольшого леса. Я взглянула на часы, но не разглядела стрелки на светлом расплывшемся циферблате. Сумерки сгущались. Я держалась тропинки, никуда с нее не сходила. Я не могла заблудиться! Я остановилась. Лес возвышался. Неподвижно, враждебно. От страха мне показалось, что деревья растут прямо на глазах.
Небо угасало. Тропинка пропадала во тьме. Я практически ее уже не видела. Вслепую прошла несколько шагов, поскользнулась, упала и заплакала. Плакала я тихо, как будто боялась, что меня кто-то услышит, придет на мой плач и съест. Первобытный младенческий страх. Прошла еще несколько шагов и вдруг почувствовала, что стало светлее. Лес как будто расступился.
Я наткнулась на какой-то камень и увидела, что камней таких много среди деревьев. Лежат они правильными рядами, над многими из них стоят кресты, над некоторыми — пятиконечные звездочки. Над иной могилой горит фосфорным зеленым огнем лампадка. Забралась я порядочно. Кладбище было километрах в двух от моей тропинки.
Могилы, как ни странно, меня не напугали, от них веяло покоем, мне даже захотелось остаться именно здесь, на кладбище, чтобы дождаться утра. Я тихо пошла по дорожке и — увидела впереди, за деревьями, свет. Не тусклый лампадный огонек, а теплый, яркий квадрат света, — окно.
За кладбищем стоял каменный дом. При виде его я спряталась за сосну.
То ли магазин, то ли бар. Во всяком случае, такие точно дома в нашем поселке строят для магазинов и пивных баров. Так что ничего в этом доме особенного не было, кроме того, что он стоял в лесу у самого кладбища. Это меня и заставило притаиться за сосной, понаблюдать, подумать.
За большим светящимся окном я разглядела столик, двоих ребят за ним. Они тянули пиво из банок. Посреди стола лежал разорванный пакет с орешками, и время от времени кто-нибудь из ребят брал орешек, другой. Виднелись еще столики и люди за ними, и какие-то витрины, но смутно, размыто, будто гораздо дальше от окна, чем могло бы быть.
Дверь отворилась, и на крыльцо вышла женщина. Судя по фартуку, из кармашка которого торчали блокнот и ручка, официантка. Она закурила. Я вышла из-за сосны. Увидев меня, она не удивилась, хотя лицо, я полагаю, у меня было бледное, и шла я от кладбища.
— Здравствуйте, — сказала я.
— Привет.
— Можно к вам?
— Почему же нельзя?
— Вдруг вы уже закрываетесь?
— Мы до утра.
Внутри оказалось так тепло, что я тут же расстегнула пальто и сняла берет. Народу отдыхало много в этом заведении, практически все столики были заняты. Толпились у игровых автоматов. Играла музыка — что-то блатное, со слезой, под гитару. У бара сидели на высоких табуретах несколько человек. Бармен смешивал коктейль в высоком стакане. Что-то зеленоватое. Официантка несла поднос: чашка кофе, сосиски с картошкой.
Раз они до утра, подумала я, значит, досижу до утра или, если кто-то из поселка пойдет домой, увяжусь следом.
Публика была не такая уж страшная, как обыкновенно бывает в таких заведениях в такой час. В основном нормальные люди — мужчины, женщины. Даже старуха сидела и жевала беззубым ртом. К ней я и подошла, к ее столику.
— Разрешите?
Она подняла мутные глаза. На тарелке у нее лежало несколько пельменей.
— Разрешите? — сказала я погромче, похоже, она плохо слышала.
— Чего?
— Сесть можно с вами?
— Садись. Я думала, чего разрешите?
Рюкзак я поставила на пол, пальто повесила на спинку стула. Села. Почти тут же появилась официантка с меню, та, что курила на крыльце. От нее еще пахло холодом.
Цены были умеренные. Я вполне могла себе позволить чаю, сосиски с картошкой и даже песочное пирожное. Старуха медленно жевала пельмень, ее глаза, казалось, меня не видели. Вдалеке урчали, гудели игровые автоматы, сияли цветными огнями. Толпа перед ними волновалась, раздавались восклицания. Вдруг толпа замирала, автомат издавал свою музыку.
Еда, которую мне принесли, оказалась вполне съедобной, чай и сосиски горячими, пирожное — свежим. Я мгновенно все проглотила и посмотрела на часы. Полночь. Федя начинает беспокоиться.
— Интересно, — сказала я, — а телефон здесь есть?
Старуха, все жевавшая свой пельмень, вдруг его проглотила и спросила:
— Зачем?
— Что?
— Телефон?
— Позвонить, разумеется.
— Куда?
— Домой.
— Подойди к бармену, может, разрешит.
До бара я добиралась долго, как будто зал оказался величиной с футбольное поле. Множество столиков, множество людей за ними, кто-то курил. Дым душил меня, я кашляла.
У стойки сидело несколько человек, пили из бокалов. Бармен стоял спиной, крутил ручку допотопного приемника со стеклянной светящейся шкалой. Приемник работал превосходно. Одна волна сменяла другую. Кто-то где-то говорил по-немецки, Эдит Пиаф спела несколько фраз, тяжелый рок ударил, тишина, эфирные помехи.
Автоматы стояли справа от бара. Один их них продребезжал, ухнул. Толпа вздохнула, от нее отделился потный, с безумными глазами мужчина. Он встал прямо передо мной и высыпал на стойку горсть блестящих монет.
— Послушайте, — возмутилась я. Но он меня не услышал.
Бармен крутил ручку настройки. Мужчина тяжело дышал и смотрел ему в спину. В белой рубашке бармена отражались цветные огни. От мужчины несло потом, перегаром и жутким волнением. Он заражал своим беспокойством. Бармен наткнулся на песню, которую я слышала от парня в электричке, — “Я свободен”. Мне тогда очень понравилось, как он ее спел, и я подала несколько монет. Бармен остановился на этой песне и повернулся к нам.
— Что желаете?
Мужчина придвинул к нему деньги. “Я свободен!” — пели по радио. Не так здорово, как в электричке, но тоже неплохо. “Я свободен!.. Наяву, а не во сне!”
— Я желаю отсюда выйти, — придушенным от волнения голосом сказал мужчина.
Бармен смотрел на него задумчиво.
— Ну? Что? — мужчина от нетерпения махнул рукой, и деньги посыпались.
В основном они упали к бармену за стойку. Несколько монет отлетело к столикам. Какой-то тихий человек их собрал и принес. Положил на черную лаковую стойку. Бармен монеты не подбирал, стоял и смотрел на взволнованного, дрожащего мужчину. Наконец, произнес:
— Невозможно.
— Как? Уже?
— Нашли полчаса назад.
Мужчина слепо смотрел на блестящие монетки. Сказал:
— Боже мой.
И еще раз:
— Боже мой.
Поднял сухие глаза.
— Я не успел самое главное.
— Самое главное никто не успевает, — мягко сказал бармен. — Выпейте водки. И закуски возьмите, а то нехорошо будет.
Мужчина молчал. Вдруг он смахнул со стойки все деньги.
— Нельзя?!
Он рванул от бара. Бежал, натыкаясь на столики, что-то с них падало, гремело, разбивалось. Он достиг двери, распахнул и выскочил.
— Вы что-то хотели? — мягко, ровно спросил меня бармен.
— Позвонить. Если можно.
Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Можно.
И подал мне трубку радиотелефона. Я набирала номер, а он тем временем, не спеша, подбирал монетки и складывал на черную стойку одну к другой.
Федя поднял трубку почти мгновенно.
— Ты? Слава богу, я уж чего только не передумал. Где ты?
— Тут, недалеко.
— Тебя выйти встретить?
— Да нет, я до утра здесь пережду, все в порядке, ты не волнуйся.
— Как же не волноваться? Я не то что волнуюсь, я с ума… Что случилось? Что там за музыка?
— Я тебе утром расскажу, ладно? Ложись спать спокойно.
— Спокойно? Я попробую. Спасибо, что позвонила.
— Не за что.
Он отключил трубку.
Привкус от разговора остался неприятный, хотелось его заглушить.
— Сколько я вам должна за телефон? — спросила я бармена.
— Пятьдесят рублей.
— Ого! Ничего себе. Будто я в Китай звонила.
Я вынула из рюкзака кошелек. Рюкзак я прихватила с собой от греха подальше. В кошельке было всего сорок рублей с мелочью. Следовало еще расплатиться за ужин.
— Простите, я не знала, что так дорого.
— Ничего, — сказал он спокойно, — будете мне должны.
— Завтра вам занесу. Вы во сколько открываетесь?
— Мы круглосуточно.
— Я могу вам в залог что-нибудь оставить. Удостоверение или проездной.
— Не нужно. Расплатитесь, когда будет удобно. Что еще желаете?
— Я бы водки выпила пятьдесят грамм. Это сколько стоит?
— Двадцать рублей.
— Вполне гуманно. Почему же за телефон так много?
— У нас связь дорогая. Вам со льдом? С соком?
— Просто так налейте, из холодильника.
Я опрокинула ледяную стопку. Лед этот меня обжег, согрел, расслабил, успокоил. Я попросила повторить. Положила на пол рюкзак, забралась на высокий табурет и стала оглядывать зал, ища знакомые лица. Все-таки мы были совсем недалеко от поселка, и в такой толпе вполне могли быть знакомые.
По радио передавали: “У нас судьбы разные…” Бернеса я всегда любила, а Федька не любил, ну и черт с ним. Стоп. Вот это лицо я точно видела.
Он сидел совсем близко. Ему только что принесли черный кофе. Он пил его как-то боязливо, точно боялся обжечь губы. Я вдруг вспомнила, где и как его видела.
Прошлой весной я мыла полы на кухне. Федька сидел в комнате и смотрел спортивный канал. Я выполоскала тряпку, отжала, бросила на пол. Выпрямилась и подошла к окну. Через секунду я отпрянула, но за эту секунду увидела все подробно.
Мы жили на втором этаже. Прямо под окном, прямо подо мной, несли на руках открытый гроб. Лицо покойного глядело в мое лицо. Траурная процессия шла молча, без оркестра. На него, видимо, не хватило денег.
Лицо человека, боязливо отхлебывающего кофе в трех шагах от меня, было лицом того покойного.
Страшная догадка мне совершенно не понравилась. Вдруг вдалеке распахнулась дверь, вбежал мужчина с безумными глазами. Остановился. Оглядел все и всех. И тихо-тихо пошел через зал к бару. Я следила за его приближением.
Подошел. Встал передо мной.
Он пах холодом, прелыми листьями, осенью. Тяжело дыша он смотрел на бармена. Бармен спокойно смотрел на него.
— Ваши деньги, — сказал бармен ровно и взглянул на кучу монет на прилавке.
— Зачем они мне?
— Не знаю.
— И я не знаю.
Он провел ладонью по мокрому лицу.
— Виски у тебя есть?
— Все, что душе угодно.
— Двести грамм. И найди мне “Pink Floyd”. “The Wall”.
Бармен налил ему виски, взял несколько монет из кучи, повернулся к приемнику.
— Почему вы вернулись? — спросила я мужчину.
— А куда деваться? Кругом лес.
— Он же маленький.
Мужчина рассмеялся и, подавившись смехом, закашлялся.
— Утром мы из него спокойно выйдем.
— Ты давно на часы смотрела?
Я посмотрела. Полночь. Поднесла часы к уху. Тикают.
— Что происходит? — спросила я или только подумала.
— Здесь времени нет, моя дорогая.
— Где здесь?
— В стране, откуда нет возврата. Что смотришь? Мы покойники. Ты, я, он, она, все.
— Позвольте, что вы такое…
— Дура ты, дура.
— Нет, позвольте! Я пять минут назад звонила, я разговаривала со своим другом.
— Звонок другу. Это потому, что никто еще — там — не знает, что ты труп. Все тебя за живую держат. Не нашли еще труп, понимаешь?
— Нет.
— Понимаешь. По глазам вижу, что понимаешь.
Губы у меня прыгали. Я не могла их остановить, сжать.
— Между прочим, пока ты еще — для них — живая, ты можешь и выйти отсюда. Повидать своих, то, се. Меня целый месяц не находили, и я выходил. Крышу бабке залатал, завещание составил. Правда, не знаю, будет ли оно в силе, когда труп найдут разложившийся. Уже нашли… Будь здорова.
И он ахнул стакан. Тем временем нашлась “The Wall”. Кусок с детским хором.
— Не реви, — сказал мужчина. — Попросись, сходи домой, пока не поздно.
Я повернулась к бармену.
— Пятьсот рублей, — мягко сказал он. — И в данном случае, к сожалению, в долг не получится.
— Я заплачу, — сказал мужчина. — На кой они мне?
— Вам повезло, — сказал бармен, отсчитав из блестящей кучи пятьсот
рублей, — другие и могли бы выйти, да не на что. Маются у автоматов в надежде на выигрыш.
Официантка вывела меня на крыльцо, показала рукой направление.
— Не бойся, не собьешься.
Я вышла на шоссе, когда небо стало светлеть. Я постояла на обочине, глядя на поселок на той стороне. Коробки домов. Во многих окнах уже горят огни. Проехал автобус на стацию с черной тесной толпой за квадратами окон. Видели меня из автобуса или нет, — я помахала.
Федька уже проснулся. Он долго и подозрительно ко мне принюхивался. Заявил, что я пахну водкой и осенней грязью. Я сказала, что составлю ему объяснительную в письменном виде, а пока — в душ, завтрак и — масса дел по дому.
Думаю, он не стал меня пытать, потому что лицо у меня было измученное и страшное. Решил оставаться в неведении, пока я не приду в себя. За завтраком он сказал, что в эту ночь ему приснился про меня сон. Будто он приходит в отель — почему-то он живет в отеле — и портье передает ему письмо от меня. Не на бумаге. Вместо бумаги хорошо пропеченный лист тонко раскатанного теста. Безумно вкусно пахнет ванилью. На листе что-то мною написано. Но Федька читать не стал, а просто этот лист съел.
Он уехал на работу. Я все перестирала в доме. Приготовила еды впрок. Взяла из шкатулки денег, сходила к тете Лиде, отдала долг. Вернулась, написала эту историю. Я спрячу ее в старые письма. Когда-нибудь найдет, если не выкинет. Дали мне на все про все ровно сутки. О времени просили не беспокоиться. Я окажусь в доме у кладбища, когда следует, не раньше и не позже… Что я буду делать в этом доме целую вечность?
Байрон и другие
Рассказывают, что, пока Байрон воевал в Греции, его приятель встретил его в Лондоне. Они поговорили, то ли о делах, то ли о погоде, и разошлись, то ли довольные друг другом, то ли нет. Важно, что это был именно Байрон. У приятеля не возникло ни малейшего сомнения. В то же время Байрон воевал в Греции. Возможно, то же самое время он проводил в провинции с какой-нибудь баронессой или горничной.
Андрей Платонов сам увидел себя. Вот его свидетельство:
“…Два дня назад я пережил большой ужас. Проснувшись ночью (у меня неудобная жесткая кровать) — ночь слабо светилась поздней луной, — я увидел за столом у печки, где обычно сижу я, самого себя. Это не ужас, Маша, а нечто более серьезное. Лежа в постели, я увидел, как за столом сидел тоже я и, полуулыбась, быстро писал. Причем то я, которое писало, ни разу не подняло головы и я не увидел у него своих глаз. Когда я хотел вскочить или крикнуть, то ничего во мне не послушалось. Я перевел глаза в окно, но увидел там обычное смутное ночное небо. Глянув на прежнее место, себя я там не заметил.
До сих пор я не могу отделаться от этого видения, и жуткое предчувствие не оставляет меня. Есть много поразительного на свете. Но это — больше всякого чуда…” (из письма жене, Тамбов, 1927 год).
Павел Вяземский пережил нечто подобное.
Все трое — писатели. Одни из лучших.
Коля Рыбаков сочинял стихи. Плохие или хорошие, я судить не умею. Факт тот, что у него тоже был двойник. Именно в вышесказанном смысле. То есть не просто очень похожий на него человек, живущий своей жизнью, а полное отражение самого Коли, со всеми его привычками, стихами, страхами и упорством.
Существование двойника выяснилось при обстоятельствах драматических.
Коля только что вернулся от бабки, которая жила в двухстах с лишним километрах от столицы. Коля пробыл у нее три дня, вскопал огород, посидел с соседом на терраске, поговорил о жизни. Выпили. Бабка им яичницу поджарила. Затем Коля сходил к Тамаре, которая когда-то ждала его из армии, но так и не дождалась. Посидел с дурацкой блаженной улыбкой, которую не мог согнать с лица. Тамара угостила его семечками. Он их грыз, возвращаясь к бабке, которая смотрела его из окна. Наутро пошел на поезд. Днем был уже дома. Едва успел поставить чайник, как раздался звонок в дверь. Коля спросил: “Кто?”. “Милиция”, — ответили ему.
Ему предъявили обвинение в убийстве хорошо ему знакомого Воронова.
Оказывается, Воронова убили в тот самый час, когда он, Коля, сидел с блаженной улыбкой у Тамары, которая только что нажарила семечек и поставила сковородку на стол. Коля объяснил следователю, что никак не мог сделать того, в чем его обвинили. Показал даже обратный билет, который еще не успел выкинуть из кармана, и семечки, в этом же кармане завалявшиеся.
Казалось, дело нехитрое. Свидетелей тому, что Коля был в роковой час совсем в другом месте, оказалось достаточно, чтобы отвести любые подозрения. Но в то же время нашлись свидетели, видевшие Колю в роковой час стучащим в дверь Воронова. Они даже заметили, что Коля был слегка навеселе. И что карман его летних штанов сильно оттопыривался. Очевидно, в нем был тот самый пистолет Макарова, который убийца оставил зачем-то возле тела. Больше того, на пистолете нашли отпечатки пальцев Коли. Так что если бы не свидетели с другой стороны, никаких сомнений бы не возникло.
Следствие зашло в тупик.
Маленький лысый следователь побывал, конечно, и у Колиной бабки и с соседом его побеседовал на той же терраске. И выпили они, и яичницу им бабка поджарила. Тамара сказала следователю, что давно Колю не любит, все прошло, это он почему-то думает, что она все та же, а у нее ребенок уже школу заканчивает. На вопрос следователя, может ли Коля в принципе убить человека, Тамара отвечала, что в принципе любой на это способен, если довести. Но не тогда, когда сидит на диване сильно поддатый, хочет что-то сказать и не может и смотрит на тебя с дурацкой улыбкой.
Свидетелем с другой стороны выступила соседка Воронова Нина Павловна, которая шла из магазина, соображая, обсчитала ее продавщица или нет. Коля поздоровался с ней, прежде чем постучать к Воронову, у которого электрический звонок был вырван и торчали голые провода. И соседка поняла, по глазам, что Коля немного принял. Видимо, для храбрости. Был еще свидетелем мальчик с первого этажа, который видел Колю в окно. Прежде чем войти в подъезд, Коля остановился и посмотрел на окна. Наверное, на окна Воронова. Они выходили во двор.
Если учесть отпечатки пальцев на “макарове”, тоже все было неоспоримо.
С Вороновым Колю связывали общие воспоминания: об одном лете в стройотряде, о знакомой проводнице, о вечере в августе, о тихой улице, по которой они шли когда-то с магнитофоном… Они были знакомы лет двадцать. Перезванивались, встречались иногда. Воронов рассказывал о происшествиях, случившихся в городе, об их подоплеке, о том, как делаются сенсации. Он был журналист. Коля любил его послушать. Кроме того, Воронов помнил некоторые Колины стихи. Делить им было нечего, кроме воспоминаний.
Как бы то ни было, обвинение в предумышленном убийстве выдвинули. Колю взяли под стражу.
Прошел почти месяц, лето сменилось осенью. Следователь вызвал Колю на допрос. Надо сказать, впервые за все время пребывания Коли в заключении. Коля одичал и думал, идя по коридору, что прямо сейчас, у себя в кабинете, следователь объявит ему приговор, а идущий следом прыщавый парень с автоматом приведет приговор в исполнение. Выпустит пулю в затылок.
Следователь предложил Коле сесть. Предложил сигарету. Чаю.
Солнце светило в окно. Коля думал, что сигарета эта последняя.
— В общем, — сказал следователь, — приношу вам свои извинения.
Коля не понял.
— Вы свободны.
Коля ошалел и засмеялся.
— Можете спокойно идти домой.
— Зачем?
— Все выяснилось.
— Нашли убийцу? — наконец догадался Коля.
— Не совсем так.
И следователь объяснил Коле, что нашли не убийцу, а убитого. Точнее, он сам нашелся. Вернулся домой. Он был в командировке. Делал какой-то репортаж. Вернулся буквально вчера. С изумлением увидел опечатанную квартиру. Позвонил соседям. Короче, инцидент исчерпан.
— Подождите, — сказал Коля, не торопясь никуда уходить. — Но его же нашли убитым месяц назад.
— Видимо, это был не совсем он.
— А кто?
— Не знаю.
— А “макаров” с моими отпечатками?
— Видимо, это не совсем ваши отпечатки.
— А чьи?
— Не знаю.
Коля встретился с Вороновым сразу после освобождения. Они посидели, выпили. Но разговор не клеился. Вдруг Воронов сказал:
— Я не могу бриться.
— Почему? — удивился Коля.
— То есть могу, конечно, но вслепую. Я в зеркале себя не вижу. Мое отраженье погибло…
Больше они не встречались.
Комментарии к неснятым фотографиям
Автобус едет под солнцем, не похожим на наше, растворяющем все, кроме камней и прошлого. Но и прошлое выживает лишь в виде камней, мраморных или из туфа. Мы проезжаем Город мертвых, некрополь близ древнего города Гиерасполиса, так, кажется, он назывался. Слова тоже растворяются в этом солнце, если только не выбиты в камне. Большинство слов нельзя расшифровать.
Как бы ни назывался этот город в древности или сейчас, был он невелик. Судят по раковине амфитеатра. Люди строили раковину из камней, растворенную морю и небу. Море отступило, ушло, раковина растворена и смотрит безнадежно, на дне ее голубая пластиковая чешуя бутылок, сброшенных туристами и исчезнувших в солнечном свете. Этот свет бесконечен.
Со всех концов древней земли приезжали люди в Гиерасполис. Они думали, что приезжают на время. Из гор над городом текли целебные воды, к ним припадали приезжие, в надежде добавить себе жизненных сил. Многие из них умирали. Город мертвых больше города Гиерасполиса, он молчалив и протяжен. Каменные склепы реальны, наш автобус — призрачен, как призрачны автозаправки вдоль дорог, сами дороги, дома с тарелками антенн, отели на побережье, самолеты, садящиеся в Даламане или Измире. Древность вернее настоящего. Она есть, мы — только будем.
Золотое сечение. Это скамья в каменной раковине амфитеатра, чуть выше середины. Сидя на этой скамье, чувствуешь себя погруженной в раковину, слышишь ее гул. В то же время раковина не поглощает тебя, не засасывает, не становится воронкой. Ты свободна и ты внутри. Внутри и снаружи одновременно. Стоит подняться чуть выше и ты уже только снаружи.
Вечность камней и вечность собаки на прибрежном песке. Она лежит, положив тяжелую голову, закрыв глаза, слышит море, шаги туристов по тротуару вдоль пляжа. Ночь, темный воздух, огни на дальних яхтах, музыка, речь. Но кажется, что собака лежит в тишине, составленной из колыбельного плеска волн. И кажется, что она лежит в темноте. В одиночестве.
Мы выходили из электрического света в полосу ночи, под звезды. Над нами стояли сосны. Людей не было слышно. Мне хотелось назад. Позже я вспомнила Тютчева, об обнаженности ночи и покрове, слепоте, дня.
Турки сидят на стульях вдоль тротуаров, у самого края. По тротуарам прогуливаются туристы. По дороге, за стульями, едут машины. Магазины, лавчонки распахнуты взгляду, как будто вывернуты наружу. Турки — хозяева лавок, наблюдатели, зазывалы, насмешники. Они сидят напротив своих наизнанку вывернутых лавчонок, пропуская — не упуская — ленивый туристский поток.
Залив. Скалы полукругом. Берег песчаный. Говорят, нигде в Турции нет такого песка. Белые и золотые песчинки. Белые и золотые на смуглой коже. Это кто-то из древних богов разбил песочные часы. Время истекло. Песчинки вечности на моей коже.
Отель большой, единственный ресторан вмещает всех постояльцев. Три стеклянные стены, вентиляторы под потолком, официанты в униформе снуют между столиками, убирают грязные тарелки, задвигают освободившиеся стулья, кладут ножи и вилки, смахивают крошки, ставят пепельницы. В огромном ресторане цветная, полуголая толпа под присмотром официантов. Иногда кажется, взгляды надсмотрщиков враждебны. За стеклянными стенами раскаленный солнечный свет, мы забились в полумрак и тень, поглощаем арбузы и дыни, горячее мясо и картошку, рис, сыр, помидоры, листья салата, рыбу, сладкие пирожные… Только что приехавшие еще не освоились, еще не знают, где и что. Они кладут на тарелки одно, другое, третье и не успевают все съесть, слишком быстро насытившись. Официанты хватают их тарелки, сбрасывают в мешки непоглощенную пищу. Кожа приезжих бледна и боится солнца.
Зимой пойдут дожди. Город Мармарис опустеет. Во всяком случае, его отели, пляжи, лавочки, рестораны. Возможно, кто-нибудь будет сидеть в ресторане, один-одинешенек. Перед ним будут пустые столы, за стеклянными стенами будет идти дождь, под ветром будут качаться вечнозеленые пальмы… Но не будет слышно ни ветра, ни дождя, так как все стеклянные створки будут закрыты. Кошка вспрыгнет на стол, никто ее не прогонит.
Залив, моторная яхта, остров — темная гора. За горой, выходящей из моря, стоят облака, тревожно и неподвижно. Небо полно синевы и света, и только над горой серой мглой — облака. Деревья на гребне горы, как всадники, которые мчатся, но не движутся. Черные четкие силуэты на сером фоне. Яхта тарахтит, рвется вперед и
тоже — не движется.
В другом месте, над другой, сухопутной, горой зависает легкое овальное облачко. И кажется, это инопланетный корабль.
В Турции нет прямых дорог, нужно обходить горы, чтобы достигнуть цели. К цели нельзя идти прямо, нужно отступить, отвернуться, сделать вид, что следуешь совсем в другую сторону, чтобы она явилась вдруг перед тобой, смущенно.
Греки живут на островах, разделенных морем. Русские — в селениях, разделенных лесами, болотами, туманами, дождями, морозом, бездорожьем. Мы — одной веры.
Яхта встала на якорь у скалы.
— Смертельный номер, — объявил наш гид. — Прыжок в море с высоты двадцать метров.
Он подплыл к скале, забрался на нее и помахал нам рукой. Скала обрывалась в море вертикально.
— Смертельный номер! — воскликнула девочка. — Значит, он умрет?!
Ее глаза сияли от восторга и ужаса и не отрывались от человека над морем.
С одной стороны песчаной косы река, с другой — море. Не залив, а именно море, с открытым горизонтом, с тяжелыми, размеренными волнами. Река подходит к широкой и протяженной косе множеством рукавов. Наш путь к косе был по реке. Мы плыли в камышовом лабиринте по зеленой воде. Камыш стоял высокий и густой. Лабиринт разрастался, менялся, перестраивался на ходу. Из скал древними лицами на нас смотрели ликийские гробницы. Их видели со всех кораблей, заплывавших в порт. Но море давно отступило и порта нет. Мы плывем по реке, по живому лабиринту. Он отпускает нас.
Автостанция, караван-сарай. Мы пьем апельсиновый сок. Льдинки звякают в стаканах. Наши автобусы стоят у каменного причала. Мы сидим в тени, автобусы стоят на солнце, доисторические звери с темными стеклянными глазами, сухопутные киты, в чьем прохладном чреве нас несут над горами от одного побережья к другому.
Их мыли: щеткой на длинной рукояти намыливали, окатывали из шланга; они сияли, чистые и мокрые. Человек с щеткой походил на акробата, на персонажа Феллини или Чаплина. У него было ожесточенное лицо, ловкое тело, быстрые точные движения. Щетка составляла с ним одно целое, одно существо. Она трудилась с ним широко, быстро и, разойдясь, размахнувшись, вдруг выскакивала из его рук, перекручивалась в воздухе винтом. Разлетались вихрем мыльные брызги. Он вытягивал руку, щелкал пальцами, она прыгала в его ладонь. Парень работал в экстазе, не видя зрителей, разинувших рты. Он был на солнце, они — в тени.
Ржавый якорь в каменном форте над пристанью Мармариса. Не дотянуться до его середины, даже встав на цыпочки. Рядом — якорный обломок в белых причудливых наростах умерших моллюсков. Наросты — их посмертная маска.
В самый жаркий раскаленный час мы обедали в ресторане у порта. Мы были единственные его посетители. Мы были единственные посетители на все рестораны города Мармариса в этот час, когда рыба уходит на дно, спасаясь от солнца. Нам были рады. Нам доставляли блюда одно за другим. Мы не могли с ними справиться. Разочарованный хозяин принес нам счет. И угостил нас фруктами и чаем.
— Откуда вы?
— Из Москвы.
Мы не отсюда, но мы здесь были
и ели-пили
и еле-еле на солнце смотрели
в глаза попало
и в рты и в уши и в кровь и в души
и в темноте вселенной
светимся светом звезды
по имени Солнце
июль, 2005 год, поселок Лесной
Стихи
Линолеум вытерся, лампы в коридорах горели через одну, очереди сидели в полумраке, терапевт принимал небритый, медсестра кашляла. Она всегда кашляет, — сказали в очереди, — курит с пятнадцати лет, а сейчас ей за пятьдесят, с таким стажем ей инвалидность брать пора.
Поликлиника в глухом районе, в основном пятиэтажки под угрозой сноса, деревьев много, растут высоко, и забудешь, что Москва, если к метро не выходить. В поликлинике воды не бывает в неделю по три раза. Окно на первом этаже забито фанерой. Специалистов не хватает.
На вопрос корреспондента, какая у него зарплата, терапевт сказал вдруг стихотворение. Оно никак не отвечало на вопрос, в нем говорилось о неслышном дожде.
Небритый терапевт прокаркал четыре рифмованных строчки и уставился в камеру. У него только что закончился прием. Корреспондент повторил вопрос. Терапевт прокаркал новое стихотворение. В нем говорилось о женщине в автобусе, ждущей у окна, когда покажется ее остановка. Больше корреспондент никаких вопросов задавать утомленному врачу не стал. Вежливо поблагодарил и попрощался. В ответ на прощание тоже получил стих. На этот раз об уходящем от удара боксере. Или о настигающем боксера ударе.
Поговорив с другими врачами, с уборщицами, с пациентами, корреспондент решил стихами каркающего терапевта оставить в кадре. Звали его Владимир Яковлевич. Стихи собственного сочинения, которые он совершенно невпопад иногда вдруг выдавал, признавали простительной блажью.
Евгений Александрович услышал стихотворение о женщине в автобусе и кинулся к телевизору. Увидел в кадре финальные титры на фоне безобразно размокшей, отстающей от стены штукатурки. Из финальных титров он узнал, что врач-терапевт Владимир Яковлевич умер незадолго до выхода передачи в эфир и что смерть его была не случайна. В октябре месяце при максимальной дневной температуре плюс пять градусов поликлиника не отапливалась. Владимир Яковлевич простудился. На следующей день он обходил больных на своем участке. День стоял сырой и холодный, ботинки у Владимира Яковлевича давно прохудились. Двустороннее воспаление легких свело его в могилу.
Евгений Александрович немедленно схватил телефонный справочник.
Никакого архива не нашлось. Во всяком случае, в доме.
— Он никогда не писал, — сказала вдова.
— Может быть, вы просто не видели?
— Я его только на работе не видела, а там стихи не попишешь, только рецепты.
— Уникальный случай.
Они сидели на кухне и пили чай с принесенным Евгением Александровичем тортом. За окошком падал снег, первый в этом году.
— Хорошо, — сказала вдова, — от снега светлее.
— Выходит, он их про себя сочинял, — рассуждал Евгений Александрович, — и таким образом мы можем их восстановить только по памяти. Вы помните что-нибудь из его стихов?
— Да зачем вам?
— Я, скажем так, и коллекционер, и филолог, и любитель поэзии. Я в этом деле не всеяден, я, можно сказать, лакомка. Так что, если заинтересовался стихами вашего покойного мужа, будьте уверены, они того стоят. Возможно, и человечество будет вам благодарно, не только я.
— Не помню ничего. Так, несколько слов.
— Разрешите, я хотя бы эти несколько слов запишу.
На всякий случай он оставил ей свой телефон, дал двести рублей за труды. По бедности ей показалось, что это много. Вечером она позвонила. Вспомнила стихотворение.
— Он мне его говорил, когда я к нему претензии предъявляла, насчет зарплаты или мусор вынести.
Стихотворение было о звуках железной дороги, проходящей под окном.
Больше всех стихов помнила медсестра. Евгений Александрович приглашал ее в пивной бар после работы, заказывал ей пиво, закуску. Она с удовольствием ела и пила, брала сигарету, он подносил огонек. За сигаретой она вспоминала то одно стихотворение, то другое. И каждый раз при расставании говорила, что помнит их еще много. Казалось, ее память бездонна.
На пиво, закуски, сигареты, подарки Евгений Александрович потратил в общем счете 7866 рублей. Он вел записи о своих расходах. Медсестра была счастлива. Она даже попыталась его обмануть: когда уже ничего не могла вспомнить, читала какие-то нелепости собственного сочинения. Но фальшивку Евгений Александрович распознал мгновенно. Расстались они довольные друг другом и покойным поэтом.
Поздний ужин
Он решил поужинать дома.
Понадобятся хлеб, яйца, молоко, сыр пармезан. Хорошо бы еще икорку. Кофе вышел. Чай тоже. Все вышло разом. Пусты закрома. Даже сахару нет. Надо взять. И плитку горького шоколада. И замечательный будет ужин. Омлет — желтый, икра — красная, кофе — черный, шоколад — темно-коричневый на серебряной фольге. Красота неописуемая. И не мильон надо, как за шедевр малого голландца. Кстати, лимон хорошо бы. В общем — на три сотни натюрморт.
Он осторожно вел машину, высматривая на обочине человека с поднятой рукой, будущий свой ужин. Извозом он занимался только когда оставался на нуле до зарплаты.
Сговорились за сто. Она устроилась на заднем сиденье. Сказала брезгливо:
— Боже, какая грязь!
И, через несколько минут:
— Печка у вас не топится?
— Топится. Если я ее включу.
— Включите, пожалуйста.
— Двадцать.
— Что?
— Двадцать рублей накинете, включу.
Он думал, она скажет, — остановите. И сойдет. Но она ничего не сказала, и печку он не включил, ему и так казалось тепло, у него даже окно было чуть приоткрыто.
Дорога предстояла долгая — часа полтора со всеми пробками.
— А сколько будет включить свет в салоне?
— Зачем?
— Бумаги хочу просмотреть. Чего так-то сидеть?
— С одной стороны, мы сидим, с другой — стоим, а уже едем… Давайте, лучше поговорим.
— Некогда. Двадцать дам за свет и за печку двадцать, черт с вами.
Включил печку, включил свет. Дорога освободилась, он прибавил скорость, включил радио, эстрада двадцатых и тридцатых. Он любил катить под музыку на хорошей скорости.
— Выключите, пожалуйста, мешает сосредоточиться.
Он хотел сказать — двадцать. Но ничего не сказал, приглушил радио. К тому же и скорость пришлось сбавить, откуда-то набежали машины и теперь он тащился в их окружении. И бессмысленно было перестраиваться из одного ряда в другой, лавировать. Он повернул салонное зеркальце так, чтобы она в него попала. Поймал. Читала бумаги с карандашом в руках, чиркала. Выудила из большой, как мешок, сумки мобильник, набрала номер.
— Здравствуйте, Сергей, я бы хотела с вами посоветоваться. Стоит завтра объявлять о программе? Раскрыть карты? Вы думаете?
Отключила телефон, и он сказал:
— И ведь наверняка у вас своя машина.
— С чего вы взяли?
— Такая женщина. Деловая, целеустремленная. Сломалась, что ли, тачка?
— У меня нет машины. Я не вожу.
— А вам бы пошла. Стального цвета. “Ауди”.
— Извините, вы мне мешаете.
— Ничего, скоро приедем.
— Я надеюсь.
Взглянула в окно.
— Универмаг “Москва”! — объявил он. — Не любите водить, так наймите шофера. Или вы столько не зарабатываете?
Но она его не слышала, погрузившись в бумажный мир.
Скоро после Ломоносовского он повернул.
— Налево, — приказала она.
Сложила бумаги в сумку.
Въехали во двор. Он прижался к обочине, пропуская встречную “Волгу”. Юрий Морфесси тихо пел “Кирпичики”.
— Обожаю эту песню, — сказал он и — не увидел ее в зеркальце.
Он обернулся. Она лежала на сиденье, приоткрыв влажный рот. Шапка скатилась на пол, обнажив коротко стриженную светлую голову.
Он подумал, что умерла, чуть не взвыл от страха, но увидел, что она дышит. Ровно, мирно.
Она спала.
— Ни фига себе.
Он перегнулся через сиденье и потряс ее за плечо.
Спала.
Он выключил радио и услышал ее дыхание. Вылез из машины, открыл заднюю дверь. Схватил женщину за плечи, приподнял, усадил. Голова покачнулась, он запрокинул ее на спинку. Прислушался к дыханию. Положил пальцы на теплую шею. Жизнь пульсировала в синей жилке.
— Ни фига себе.
Он выпрямился и огляделся.
Над ним возвышался большой многоквартирный дом. В большинстве окон горел свет. Сам двор был пуст и темен. Где-то в этом доме она живет. Но в каком хотя бы подъезде?
Он ударил ее по щеке. Голова качнулась, но ритм едва уловимого дыхания не сбился.
Дверь ближайшего подъезда отворилась. Выскочил лабрадор. За ним вышел мальчик лет тринадцати в большом светлом свитере и поежился на ветру.
— Эй! — крикнул он мальчику. — Подойди, пожалуйста!
Мальчик замер.
— Зачем? — спросил издали.
Лабрадор рванул к машине. Обнюхал. Ткнулся в ладонь розовым носом. Побежал к дереву.
— У меня тут женщина уснула, не могу разбудить, вдруг ты ее знаешь?
— Она в четвертом подъезде живет.
Это сказала тетка. Она держала пакет, из которого торчал свежий белый батон. От голода хотелось на этот батон наброситься. Вцепиться зубами в хрустящий бок. Тетка подошла тихо, незаметно. Она походила на старую, любопытную не умеющую летать птицу.
— Точно. Четвертый подъезд, третий этаж, напротив лифта.
— Вы уверены?
— Точно.
— Может, сходите, позовете кого-то из ее квартиры?
— Она одна живет.
— Чего же делать?
Она передала ему пакет с батоном. Мальчишка был уже тут. Лабрадор облаял кошку.
Тетка потрясла уснувшую, похлопала ее по щекам, крикнула в ухо. Ровное дыхание. Безмятежное лицо. Тень от ресниц. Сон не прерывался. Покорное, беспомощное тело. Живое, беззащитное. Они стояли, не зная, что с ним делать.
— Звони в “Скорую”, — сказала тетка, — а хочешь, я позвоню, из дому?
Он поднял с пола шапку и положил на сиденье. Вытянул из-под спящей сумку. Среди бумаг нашел мобильник. Позвонил по последнему вызванному номеру. Белая рука женщины неподвижно лежала на темном пальто.
— Валя? — спросил быстрый мужской голос.
— Меня зовут Иваном. Валя спит.
— Что?
— Я ее вез до дома, она вдруг уснула в моей машине. Что мне делать?
— Разбудить ее, наверное.
— Не выходит.
— Вы уверены, что она спит?
— Она жива, дышит и не шевелится.
— Странно. У нас завтра совещание. Очень важный вопрос. Вызовите “скорую” в конце концов.
— У нее родные есть?
— Брат. Кажется, Виктор.
Он вызвал список номеров.
— Слушай, — сказал тетка, — а чего ты правда, в “скорую” ее не сдашь? Вдруг она яд приняла?
— Так яд не принимают… Але? Виктор? Валя ваша сестра? Что мне с ней делать прикажете? Она у меня уснула в машине, лежит, как спящая королева… Что?
Он прикрыл трубку ладонью и подмигнул тетке.
— Просит, чтоб я ее к нему доставил, чтоб не вызывал никого… И далеко к вам тащиться? Ого! А ведь она мне за дорогу ничего не заплатила… Сто сорок. Как сговорились, так сговорились. Она может подтвердить, в принципе… Сколько? За такую сумму, извините, к вам никто не попрется, а тут еще обстоятельства. Странные, мягко говоря. Пять сотен, считая ее сто сорок, конечно.
Он отключил телефон и подмигнул тетке.
— У меня ни копья, понимаешь? Даже вот хлеб купить не на что.
— Ниче, — сказала тетка, — купишь еще. И хлеба, и масла.
Они с мальчиком стояли и смотрели, как он усаживает ее поудобнее, надевает ремень безопасности, мягко захлопывает дверцу… Мобильник он сунул себе в карман.
Лабрадор бросился вслед давно немытой машине, мальчишка засвистел.
Через два часа, то есть около одиннадцати вечера, он добрался до белого высотного дома в огромном районе Бескудниково. Сон женщины был глубок, спокоен, неколебим.
От подъезда к остановившейся машине бросился мужчина. Наклонился к щели в окне.
— Иван? Я Виктор. Валин брат. Как она?
— Спит.
Вдвоем они посмотрели на нее, спящую.
— Пять сотен, — напомнил Иван.
— Может быть, вы мне поможете ее в квартиру внести?
— А я думал, вы волшебное слово знаете. Пошепчете ей на ушко, она и проснется.
— Нету такого слова, я боюсь. Помогите, пожалуйста.
— Еще стольник сверху.
— Хорошо, только давайте побыстрей, а то уже из окон смотрят.
Иван наклонился и отстегнул ремень безопасности. Коснулся лицом ее щеки, но женщина его нечаянного прикосновения, нечаянной близости не почувствовала.
— Я под ноги возьму, а вы подмышки.
Дверь им придержал небольшой худенький мальчик. Куртка была ему маловата, руки торчали из рукавов. В дверь на тугой пружине мальчишка упирался всем телом.
Он смотрел на женщину, которую проносили мимо него. Нога в остроносом сапоге его коснулась, оставила грязный след. Мальчишка окаменел.
Мужчины приостановились. Он бросился вперед них к лифту. Вызвал. Они вошли с ношей, он следом. Осторожно, чтоб не коснуться женщины. След грязи темнел на светлой застиранной куртке. Лифт поднимался. Молчали. На пятом этаже лифт остановился. Мальчишка выскочил первым, позвонил в квартиру, но дверь отворилась раньше его звонка. Женщина с бледными, зло стиснутыми губами взглянула из прихожей и исчезла. Мальчик довел их до спальни.
Мужчины опустили спящую на диван. Разогнулись, освободившись от тяжести.
Мальчик стоял и смотрел на нее.
— Маму позови, — сказал Виктор.
Волосы прилипли к его вспотевшему лбу.
Вошла женщина со злыми губами.
— Олечка, — тихо попросил Виктор, — ты помоги мне ее раздеть и уложить, а товарищ подождет пока в другой комнате.
Мальчик сидел на стуле лицом к выключенному телевизору и молчал. За окном чернела ночь. Иван думал, о чем бы спросить мальчика и как. Комната, в которой они молчали, служила, видимо, гостиной. Центром ее притяжения был телевизор, который можно было смотреть и со стульев, и с дивана, и с кресел. Иван подошел к окну. В освещенном дворе стояла его машина. Иван повернулся к мальчику.
— Слушай, а чего ты в куртке? Не жарко?
Мальчик не отвечал.
— Ты немой?
Иван опустился в кресло и тоже стал смотреть в пустой телевизор. Мальчик сидел левее и к телевизору чуть ближе.
— Долго они ее укладывают, — сказал Иван.
И мальчик вдруг взглянул на часы с маятником, висевшие справа над телевизором, — откликнулся как-то на его слова.
— Что с ней? — спросил Иван.
Но мальчик не отвечал.
В гостиную вошла женщина со злыми губами. На Ивана не взглянула. Мальчик встал ей навстречу. Она взяла его за плечо, развернула, подтолкнула к выходу.
— Живо, пока автобусы ходят.
Иван вышел за ними. Виктор стоял в прихожей. Дверь в спальню была плотно закрыта. Женщина надевала пальто. Виктор и мальчик смотрели. Женщина подняла большую дорожную сумку. Мальчик закинул за плечи рюкзак. Она повернула в дверях замок.
— Учебники все захватил? — спросила строго.
— Оль, — простонал Виктор.
— Я взяла две тысячи, — сказал она ему. — Осталось полторы. Через неделю у тебя зарплата, сколько я помню.
— Оль.
— Что?
— Прости.
— Ага.
Она пропустила мальчика вперед. Дверь за ними захлопнулась.
— Извините, — сказал Иван, выдержав достаточную, как ему показалось,
паузу. — Я бы хотел получить свои деньги, во-первых.
— А во-вторых? — спросил Виктор, как-то вдруг успокоившись после ухода жены с сыном.
— Что с ней такое, с вашей сестрой?
— Сколько я вам должен?
— Шесть сотен. И девятьсот у вас остается. На неделю, если я правильно понял.
— Знаете что, — сказал он даже весело, — девятьсот мне маловато будет.
— Ну уж…
— Я бы вам предложил двести, а на четыреста рассказ про мою сестрицу, да еще и ужином накормлю, мои сбежали, одному есть аппетита нету.
— А куда они сбежали?
— За бесплатно на вопросы не отвечаю.
Они стояли в полумраке прихожей.
— Что у вас на ужин? — спросил Иван.
— Не скажу, — ухмыльнулся Виктор.
Картофельное пюре, сосиски, чай, варенье смородиновое на сладкое. Белый хлеб с маслом.
— Да, — сказал Иван, взяв вилку, — на четыре сотни я бы себе пир закатил.
— Нормальная еда. Пирожных, правда, нет. Вместо пирожных я на твои вопросы отвечу.
— А мы уже на ты?
— В смысле, на брудершафт не пили? Но ты же не будешь пить за рулем? Или будешь? Нет? Ну вот. А мне на ты проще на вопросы отвечать, а то как следователю.
— Что, опыт есть?
— Есть. Ты чего еле шепчешь?
Иван и правда говорил очень тихо и даже вилку с ножом клал на стол мягко, беззвучно.
— Разбудить боишься, — догадался Виктор. — Не бойся. Хоть из пушки, пока срок не придет, не разбудишь.
— И когда срок придет?
— Кто его знает. Системы нет. В какой момент ее сон свалит, в какой оставит, никто не знает.
— И сколько она так может спать?
— Да хоть три месяца. Но бывает и три дня. Но меньше трех дней не помню.
— Это болезнь?
— Кто знает. Вообще-то она здорова. Просто спит не как все. Прямо с рождения так было. Мать рассказывала, все думали, она не жилец, потому что, как родилась, так и не спала чуть не полгода, а потом прямо за столом, с кашей во рту уснула. Испугались, что умерла, как ты сегодня испугался. Поняли, что спит, обрадовались, уложили, стали ждать, когда проснется. Она день не просыпается, второй. Даже не ворохнется. Врача вызвали. А жили мы тогда в глухих местах, в степях Забайкалья, как в песне поется, телефона не было, в комендатуру ходили звонить, пока-то врач приехал. Я это очень хорошо помню, мне уже восемь лет было. Врач устал, как собака, за целый день, а тут ерунда какая-то. Он сказал, помню, на прощанье: мне бы самому сейчас спать лечь, я бы тоже неделю лежал, как камень. Валька не через неделю, через месяц, весной уже проснулась, мать говорила: как медведь. Здоровая, веселая. И опять не спала. По ночам книжки читала да радио слушала втихую, потому, наверно, и умная такая, не то что я.
— Это она в полгода книжки-то читала?
— Нет, когда постарше. Ее мать тогда в Москву возила на консультацию. Врачиха, сказала, что девочка здорова, развита, а про сон ничего не сказала.
— А как вы из своих степей здесь оказались, в сердце нашей родины?
— На самолете прилетели из Читы. Лет уже двадцать пять как. В институты поступили. Я на москвичке женился, Валька в аспирантуру поступила, она очень умная, я уже говорил. Защитилась, ее на кафедре оставили, комнату выбили в коммуналке. Давно это было, однако… Слушай, может, грамм по сто? Нет? Тогда я сам. Извини, брат. Будь здоров.
Иван насытился. Повело в сон. Он налил себе чаю покрепче.
— Чифиришь? — сказал Виктор. И выпил уже без всяких пожеланий вторую.
Все было тихо в доме. Лифт прогудел.
— Будто ракета, — сказал Виктор, — на взлет идет.
— А если она на ходу уснет, перебегая дорогу, к примеру? — пришло в голову Ивану.
— Перед близко идущим транспортом? Всякое может быть. Всякое и было. За столько-то лет. Со следователем я почему говорил, как думаешь? Думаешь, обокрал, что ли, кого? Валька исчезла, вот и пошел в милицию. Она же нас бережет. Я ему начал про сны говорить, следователю, он на меня смотрит и думает, не вызвать ли уже “скорую”. Объявили, конечно, в розыск. У нее дочка…
— А у нее дочка?
— Я же говорю. Она тогда, кажется, классе в пятом училась.
— Она нормальная?
— В смысле сна? Как все. Вот тогда ее отец и взял к себе навсегда. Через полгода Вальку нашли в больнице во Владимирской области. Она там спала. Уснула-то она в электричке, ей пару станций надо было от Курского. Во Владимире ее пассажиры хотели растолкать, да не смогли, вызвали “скорую”. В больнице она и спала себе, не то что весна, лето пришло. Хорошо тогда медицина бесплатная была.
— И документов не было при ней?
— Сумку сперли у спящей… Я приехал и ждал еще, пока она проснется, недели три, хорошо что не больше, а с другой стороны, неплохо было, уже лето, на рынке зелень, я на окраине комнату снял, молоко пил парное, петухов слушал по утрам, от солнца просыпался. Знакомство у меня там случилось, до сих пор вспоминаю. Причем знаю, что навсегда бы там я не смог жить, а вспоминаю, как рай.
Виктор замолчал. Взгляд его отсутствовал. Иван намазал хлеб маслом.
— Чем вы занимаетесь?
— Я? Слушай, давай на “ты”. Я на стройке. Но вообще я инженер был, а так — на кране освоил, выше всех. А ты?
— Я тоже инженер был. Сны ей снятся?
— Говорит, что да, только она их не помнит. Переживает. Хочется чего-нибудь помнить из своих снов.
— Значит, дочка с ней не живет?
— Она уже и с отцом не живет, уже большая, бойфрендом обзавелась без расписки, черт бы их подрал. Так что Валька женщина свободная. Мужики у нее заводятся время от времени, но при таком ее свойстве сам понимаешь, чем дело кончается. Один раз она в постели прямо уснула. Был еще случай, в кафе, на первом свидании с каким-то иностранцем. Еду заказал, пошел в туалет, вернулся, а она спит лицом в стол. Он по-русски только “здрастье”, “до свиданья” и пару матерных. Валька по иностранному, как я по-русски. Даже лучше…
— По какому?
— По иностранному.
— Иностранных много языков.
— Она на многих и говорит. Прямо чешет, я слышал. У нее времени полно, пока не спит, чего ей делать, учит то одно, то другое; она умнее любого мужика, хоть так и не бывает.
— А чем она вообще занимается?
— Чем угодно. То одним, то другим. Потому что, сам понимаешь, сейчас она пропала, может, на месяц, а вдруг больше? Кто ее место будет месяц или больше держать? Никто. Проснется — все заново: новая работа…
— По профессии она кто?
— Да кто хочешь. Знаешь, она сколько курсов позаканчивала? Бухгалтерские, компьютерные, пед, мед, по винам, антиквариат, даже водить выучилась, хотя водить боится, потому что не только собой рискует. У нее жизнь тяжелая, ведь в любой момент свалиться может, ничего надолго нельзя запланировать.
— Любой человек так.
— Не совсем. Я думал об этом. Не совсем. Смерть один раз бывает и в нее не веришь, а тут — сто раз и неизвестно, где глаза откроешь и кто рядом будет, и в какой момент.
— Пожалуй.
Виктор посмотрел на пустую тарелку Ивана.
— Дочиста съел. Ничего было?
— Так. Есть хотелось.
— Но на вопросы я ответил?
— В смысле отработал ли ты свои четыреста? Не знаю. Надо подумать.
— Думай.
Виктор взял со стола ополовиненную бутылку, показал Ивану, Иван мотнул головой, Виктор кивнул, налил себе еще стопку, опрокинул, зажмурился. Открыл заслезившиеся глаза.
— Если я помру, то вообще непонятно, что с ней будет, кто станет ее сон караулить, если не я. Мне и себя жалко, и Ольку, это жена моя. Она говорит: в одном доме с ней не буду, хуже, чем с покойницей. Я говорю: нельзя же ее одну в пустом доме запереть, мало ли что.
— Куда они уехали?
— К матери ее, ясно куда. Так что я теперь сам себе ужины варить буду.
— А завтраки?
— Я не завтракаю, чай только пью. У меня, когда рано встаю, аппетита нету. Он меня потом настигает, но я бутерброд — хоп! — и сыт.
— Значит, ты будешь уезжать на работу, а она тут одна спать?
— Не сиделку же нанимать? Никаких денег не хватит. И так жизнь ломаю из-за нее. После работы не завернешь никуда, все будешь думать, как она здесь лежит.
— Понятно, — сказал Иван и посмотрел на часы на своем запястье.
— Сколько? — спросил Виктор.
— К часу.
— Ни черта себе! Мне завтра в шесть вставать. Давай, если у тебя уже нет вопросов, иди, что ли.
Иван молчал и никуда не уходил. Отломил корочку от ломтя хлеба. Сжевал.
— Что? — спросил Виктор.
Иван встал.
— Спасибо за ужин.
— Чем богаты.
Они вышли из кухни. Посмотрели на дверь, за которой лежала спящая.
— Можно я взгляну на нее? — прошептал Иван.
— Не знаю. Как хочешь.
Он отворил перед ним дверь. Включил в комнате свет.
— Ты что? — испугался Иван.
— Как ты ее разглядывать собираешься без света? Ей он не мешает. И говорить можешь свободно, чего шептать?
Тем не менее Иван приблизился к спящей осторожными шагами.
Она лежала под одеялом. Ее одежда была сложена на стуле у изголовья. И ручные ее часики тут же лежали, на стуле, и тикали. Под стулом стояли остроносые сапоги.
— Надо будет тапочки поставить, — сказал Виктор.
Иван смотрел на спящее лицо женщины. Реальности для нее уже не существовало. Ни его, ни брата, ни совещания, такого важного, но уже не для нее, — она не помнила. Лицо ее ничего не выражало, ни забот, ни радости, оно было абсолютно неподвижно. Дыхание едва теплилось. Он не знал, красиво это лицо или дурно. Его живого выражения он не мог вспомнить.
Через полтора часа он уже лежал в своей постели. Спать хотелось смертельно. Он подумал: вдруг я проснусь только через полгода? Снег будет лежать, знакомые забудут обо мне. Он уснул с этой страшноватой мыслью. Мобильный телефон спящей на другом конце Москвы женщины лежал на его столе, питался электричеством. Этот телефон был связью с ней. Иван собирался отвечать на звонки к ней, он хотел узнать тех, кто так или иначе знал ее; хотя бы голоса их услышать и запомнить. Он хотел побольше выведать о ней, пока она спит. Зачем? Думал ли он завязать с ней отношения, когда она проснется? Или эти отношения уже были завязаны, хотя ни он, ни тем более она этого не понимали?
Оставим уснувших наших героев. Пусть они видят свои сны. И пусть догадываются, проснувшись, что изменилось в мире за их отсутствие. Если проснутся.
Служба
Старик городил новый забор за домом. Старуха слышала, как он вбивает гвозди, пилит, покашливает. Затем он смолк. Наверно, остановился передохнуть.
Старуха подожгла собранную ботву. Отошла от дыма.
Сентябрь. Светло, тихо. Ранний вечер. Тени длинные. Лес за деревней освещен. Листья обречены.
Тлел костерок на вскопанной земле, обращая в пепел сухую траву. Старуха пошла к дому, надо было что-то сообразить к ужину. Собака взвыла за домом. Старуха замерла. Бросилась бежать.
Старик лежал. Белели новые доски забора. К весне, пережив зиму, они состарятся, потемнеют. Собака зарычала на старуху, оскалилась. Старуха опустилась на колени. Закрыла сухими пальцами мертвые глаза. Посмотрела в тихое небо. Разве можно представить, что за ним пустая чернота космоса без конца и начала?
Старуха встала и сказала собаке:
— Молчи.
И без того уже молчащей.
Ночь старуха не ложилась. Прибиралась, скоблила, мыла, чистила. Свет ей давала керосиновая лампа. Собака дремала у порога. Старик лежал в сенях. Старухе хватило силы его затащить. Уже под утро она открыла верхние, застекленные дверцы буфета, вынула и вымыла пыльный кобальтовый сервиз, хрустальные стопки. Со светом старуха отправилась из дома. За спиной ее был рюкзак, в руках — крепкая палка.
Собака долго смотрела ей вслед.
Старуха шла к реке. Разувалась. Переходила по камням на ту сторону. Обтерев ноги, обувалась. Шла к лесу. У леса оглядывалась на деревню. Впрочем, деревни давно не было. Старуха оставалась последним ее жителем. Покинутые, заколоченные дома пропадали в бурьяне, в разросшихся садах. Торчали развалины труб, ржавые крыши.
Старуха скрылась в лесу. Собака рванула следом.
Она догнала старуху в сухом ельнике. Старуха шла едва заметной тропкой. Стволы елей заросли серебряным ломким мхом. Душно пахло грибами. По желтым слежавшимся иглам идти было легко, мягко. Шаги скрадывались.
Ельник поредел. Уже попадались березы с желтыми листьями, серые осинки. На полянке под мирным осенним солнцем старуха сняла рюкзак. Она поделилась с собакой хлебом, соленым салом. Глотнула воды из алюминиевой солдатской фляжки в брезентовом чехле. Часа через два после полудня вышли на проселочную дорогу. В этих местах почва была песчаная, росли сосны. В дожди проселок не размывало, светло-серый тонкий песок впитывал любой дождь. Старуха держалась обочины. Их догнал грузовик. Шофер дал сигнал и прокатил мимо по укатанному песку.
Проселок привел к асфальтовой дороге. Правда, асфальт был старый, в трещинах, из которых сочился все тот же светло-серый песок. Когда-то давно эти места были дном океана.
Их подобрал старенький “Москвич” и в полчаса доставил в село, где жили люди, где были школа, церковь, два магазина, пункт скорой помощи, аптека, почта и клуб. На почте старухе дали бланк и шариковую ручку. Старуха достала из рюкзака очки. Заполнила бланк крупными ровными буквами.
С почты зашла в магазин. Взяла гречневую крупу, муку, сахар, черный хлеб, тушенку, конфеты. Рюкзак заполнился. Ночевать старуха отправилась к дальней родственнице. Та уже знала, что старуха в селе, что муж ее умер, что телеграмма отправлена, что старуха не одна, собака ходит с ней от порога до порога и ждет на улице, что накупила старуха целый рюкзак. Родственница отварила для старухи картошки, а собаке вылила остатки борща и даже кусок мяса не пожалела. Она думала поговорить со старухой, но старуха устала и сразу легла спать.
— Ну что? — сказала родственница собаке, — что дальше будет?
Собака легла на бок, растянулась, загородила дверь. Во сне она скулила и шевелила лапами. Старуха спала тихо. Родственница подходила к ней несколько раз, прислушивалась, дышит ли. Она приготовила фотографии внуков, но так и не пришлось их показать. Рано утром старуха со своей собакой ушла.
— И ни одной слезинки, — говорила родственница соседям.
Кладбище было у леса. Темные облака текли в серой мгле низкого неба. Солдат и майор копали яму. В старухином доме горел огонек. У крыльца стоял военный “газик”. Из покривившейся трубы соседнего дома росла вишня. Ягоды склеваны птицами.
Майор, опершись о лопату, курил и смотрел на деревню, в которой вырос когда-то. Солдат выбрасывал из ямы землю. Выравнивал стенки. Он был маленький, крепкий. Майор помог ему выбраться, дал прикурить. Гроб они уже сколотили из досок, приготовленных стариком для забора. Сколотили, как смогли. Доски постарались пригнать поплотнее, чтобы без щелей. Гроб походил на ящик для багажа.
— Пункт назначения — вечность, — сказал солдату майор.
Старуха надела на старика белую чистую рубашку, парадный костюм с орденом Славы III степени на лацкане пиджака. Зачесала назад волосы.
Постояли, посмотрели на старика в ящике. Подняли, понесли. Старуха шла следом. Собаки не было, собака куда-то исчезла. Опустили ящик возле ямы. Крышка лежала уже тут, пахла смолой. Майор ждал, когда мать попрощается. Мать смотрела на белое лицо мертвого. Подняла глаза на сына.
— Это не он, — сказала. И спросила:
— Где он?
Они стояли на старом, заросшем травой и кустами кладбище, с крестами, с фанерными и железными звездочками, с фамилиями и годами на табличках и памятниках, уходящих в землю. И сама деревня внизу была как кладбище. И хотелось спросить вслед за старухой о людях, когда-то здесь живших: “Где они?”.
— Прости, — сказала старуха, глядя в гроб.
Майор подождал немного и тоже сказал:
— Прости.
Подошел к гробу поближе.
— Прости, отец, если можно.
И вдруг заплакал. Мать подошла к нему. Он ее обнял, затих.
Ветер прошел волной. Солдат и майор подняли крышку.
Они с трудом опустили в яму тяжелый гроб, сначала один конец, потом другой. Отдышались. Бросили вслед за матерью по комку земли.
Над могилой поставили деревянный крест. У подножия положили камень: широкий, увесистый, гладкий, с блестящими слюдяными крапинами. Солдат его нашел у реки.
На поминки старуха сварила гречку с тушенкой, открыла соленые огурцы, банку жареных грибов. Выпили холодной, из погреба, водки. Закусили. На буфете стоял портрет старика. Он сидел на лавочке, широко расправив плечи. За ним цвела вишня. Белый лепесток лежал на черном плече.
— Это ведь я фотографировал, — сказал майор, — лет пять назад, да, мать? У меня дома тоже такая есть. Лежит в альбоме. Я и тебя тогда фотографировал. Еще Кирилловы здесь жили. И Марковы. И Дьячковы.
Он захмелел мгновенно. Ел поначалу жадно, но быстро насытился и потом лениво жевал то ломтик огурца, то грибок, то сладкую конфету. Солдат сидел скромно, тихо. Ел не спеша, аккуратно. Пил, не пьянея.
Майор стал задремывать, и солдат со старухой довели его до кровати за печкой, стянули сапоги, уложили.
Майор похрапывал. Солдат со старухой сумерничали, пили чай.
— Ваш сын хороший человек.
— Это я знаю.
— До него я возил одного… Думал, или сбегу, или убью.
— Сколько тебе еще служить?
— До весны.
— Скучаешь по дому?
— В общем и целом. Я по гражданской жизни скучаю. Не люблю оружие. Мне с вашим сыном почему еще хорошо, он не очень военный человек. У него натура штатская. Зачем он в армии?
— Это все отец. Он в лыжном батальоне под Москвой воевал. Стрелял отлично. Его комиссовали после войны, так бы он до генерала дослужился. Пашка его обожал. Все привычки его перенял, всю жизнь под него строил…
— Давно вы одни?
— Года три, как Дьячковы уехали.
— Не страшно?
— Некогда бояться. Работы много: то воды принеси, то дров наколи, то золу выгреби, то помои вынеси. Стирка — целое дело. Дом тоже надо смотреть, где подгнивает, где протекает. День пройдет — не заметишь. Вечером сядем под лампу, чай попьем и книжки читаем. Тут все Пашкины книжки в этажерке остались. Федор, бывало, раскроет хрестоматию и читает мне вслух. Он читает, я вяжу, собака тоже лежит, слушает, за окном вьюга. Нет, нам неплохо было вдвоем. Пашка нам приемник купил с батарейками, захотим узнать, что в мире творится, послушаем.
Утром солдат увез майора со старухой. Небольшой ее скарб весь уместился в рюкзаке.
— Всего не возьмешь, — сказала старуха.
Солдат и майор заколотили окна, заперли дверь. Покричали собаку. Не докричались.
Прощай, деревня. В будущем, если оно будет, археологи откопают осколок кобальтовой чашки и скажут, что здесь люди жили, а чем жили, не скажут. И будет загадкой лежать осколок на бархате музейной витрины…
Зима. Дни короткие, серые. В домах сумрачно. Старуха просыпалась рано в своем углу за занавеской. Не вставала, чтоб не тревожить спящих. Терпела.
Поднималась невестка, умывалась, ставила чайник. Поднимался сын, шаркал в ванную. Садился пить чай. Звенел будильник у внучкиной кровати. Тогда старуха вставала, собирала постель, одевалась, причесывалась, выходила из-за занавески. Подходила к внучке, трогала за плечо:
— Пора.
Внучка мычала, натягивала одеяло на голову.
Старуха возвращалась к себе, садилась на кушетку, раскрывала книгу, читала. Ей не хотелось толкаться на кухне, мешать. Невестка уходила последней. Старуха закрывала за ней дверь.
Весь день оказывался в ее распоряжении. Она завтракала, убирала посуду, ходила в магазин, готовила ужин, смотрела телевизор. Возвращалась из школы внучка. Сын звонил. Он служил в штабе гражданской обороны, у него был свой кабинет, телефон, сейф с оружием. Ужинали, когда он возвращался, всей семьей. Он курил после ужина, отворив форточку. Старуха собирала посуду. Невестка говорила:
— Я вымою.
— А мне что делать? — обижалась старуха.
Внучка уходила к себе слушать музыку или убегала к подружкам. Невестка включала в большой комнате телевизор. Мать и сын оставались вдвоем.
— Как ты? — спрашивал он.
— Нормально, — отвечала она.
Но как-то раз оставила посуду и села к столу наискосок от сына. Вода текла в раковине.
— Отпусти меня, — сказала старуха.
— Куда? — не понял он.
— Домой.
— Что ты, мать, господь с тобой. Что ты там одна делать будешь?
— Мне там лучше.
— Обидел тебя кто?
— Нет.
— Танька?
— Никто меня не обижал, я просто домой хочу.
— Это невозможно.
— Почему?
— Неужели объяснять надо, почему?
— Сынок, я тогда сама уйду, пешком. Я не смогу здесь. Я там помереть хочу.
Он молчал растерянно. Она встала домывать посуду.