Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2006
Юрий Левитанский. Каждый выбирает для себя. М.: Время, 2005.
Собираясь писать эту рецензию, далеко не первую в жизни, я полагал, что разбираюсь в азах жанра. То есть, говоря о новой, недавно написанной книге, имеешь в виду сами произведения. Отзываясь же на выход нового издания Пушкина или Гоголя, тексты выносишь за скобки и вникаешь в событие литературного процесса — полноту состава, комментарии, иллюстрации. Ситуации полярные, спутать невозможно. И вот — явление полупозиции, промежуточное.
Знаем ли мы — люди, имеющие отношение к литературе, — стихи Левитанского? И да, и нет. Можно ли причислить этого поэта к классическому ряду? Полупозиция. Помним ли мы Левитанского наизусть, цитируем ли? То, что поют. Выражение “поэт второго ряда” обидно; давайте лишний раз уточним, что эти ряды относятся не к литературному уровню, а к читательскому вниманию. Такой ракурс, угол зрения. Категория из обидной становится досадной. Совершенно новый поэт Н. получает большую порцию внимания, нежели тот же Левитанский, которого мы как бы знаем. Если не постесняться и проговорить ситуацию до конца, то знание этого рода скорее негативно. Поэт на слуху не предполагает открытий. Если бы там было что-то очень серьезное, нам бы доложили товарищи.
Тем более что опыт внедрения чаще разочаровывает. Штудируя Сельвинского или Асеева, я нашел для себя очень немного подлинно живых стихотворений, нужных мне здесь и сейчас. Мало, несообразно их авторитетам. Время идет вперед, смерть статистически преобладает над воскресением, в вечность (в лучшем случае) выпадает сухой остаток.
Словом, я был готов к тому, что поэзия Юрия Левитанского, при всех своих достоинствах, пройдет мимо меня. Результат чтения меня поразил и даже обескуражил. Я нашел в этой книге очень много действительно замечательных стихотворений. Их уровень можно описать примерно так: любые пять-шесть из них, озвученные подряд на любом современном поэтическом вечере, поднимут уровень этого вечера.
Давайте постараемся запомнить эту оценку; мы к ней еще вернемся.
Первый вопрос можно сформулировать так: может ли перестроиться поэтический ландшафт, уже уходящий в ретроспективу? Хотя бы в детали. Может ли Левитанский с течением времени стать для нас тем же, чем уже стали Тарковский, Заболоцкий, Окуджава?
Напрашивается, к сожалению, отрицательный ответ. Ландшафт не подлежит исправлению. Сколько раз на моей памяти уважаемые люди сетовали, например, на незаслуженно малую известность Добычина. Воз и ныне там. Добычин мало известен, мало востребован. Незаслуженно? Монументально спорная постановка вопроса. Есть ли объективная инстанция, стоящая над судом времени? Разве что Божий суд — но его мы сегодня обсуждать не будем. И мы можем только бессильно наблюдать, как наш любимый художник уходит в историю искусств, постепенно уменьшаясь в размерах, теряясь за спинами других. Что не мешает нам, естественно, любить его — может быть, сильнее, чем его более популярных коллег.
Возникает такая мысль. Однозначно великий Чехов и “незаслуженно забытый” Добычин оба страшно далеки от массовой культуры, но Добычин все-таки дальше. Может быть, для последнего шага в вечность нужна толика… как бы сказать? демократичности, народности, массовости, любви к человеку как таковому… Но это боковая мысль и проблему Левитанского она не решает. У Левитанского все просто, доступно, и с любовью к человеку (читателю и не только) у него все идеально.
Чуть подробнее. Если считать, что поэзия выправляет речь, что замечательное стихотворение не может солгать, то итоговая книга таких стихов — лучший и точнейший портрет автора. Юрий Левитанский дает нам пример человека, жившего в жестокое время, но не ожесточившегося, до конца сохранившего нежность и легкое изумление перед чудом бытия. Собственно, поэтическая техника вторична; пресловутые нежность и изумление и были инструментом поэта Левитанского. Изумление давало повод к рождению стихотворения, нежность его вела. Первое, кстати, роднит Левитанского с Арсением Тарковским, но Тарковский куда более суров, и его стихи часто приобретают металлическую жесткость шедевра, Левитанскому обычно не свойственную.
Видимый сквозь стихи образ автора — это уже дорогого стоит, и многие читатели за это одно могут смело начать охоту за сборником Левитанского. А самые доверчивые могут надеяться найти внутри стихотворений ответы на свои вопросы к жизни и формулировки самих вопросов. Говорю об этом осторожно, во-первых, потому что это дело индивидуальное и передоверять его кому бы то ни было опасно. А во-вторых, наше новейшее время, до которого поэт дожил, вызывало у него скорее тяжелое изумление.
Но я считаю, что поэзия в своих высших точках надличностна и мало связана с личностью автора.
Почему Юрий Левитанский не устоялся в культуре как великий русский поэт? Уровень его стихотворений позволяет так поставить вопрос; в стихах мы должны найти и ответ. Не верим же мы всерьез в пиар, имидж или историческую случайность.
И вот первое слагаемое ответа: стихи Юрия Левитанского избыточно длинны. Тут сразу масса уточнений, пояснений. Длинны — по канонам времени создания или на 2006 год? На 2006 год. А откуда он мог знать? А надо было знать. Напомним, что великий поэт — в принципе чудесное явление, и нас не должны удивлять фантастические требования к нему. Отчего-то стихи Тарковского, Заболоцкого или Пушкина вполне кондиционны по масштабам 2006 года. Или, если отогнать мистику, лучшие стихи великих поэтов настолько индивидуальны, самобытны, что их внутренний закон снимает законы эпохи читателя. “Заблудившийся трамвай” длится столько, сколько должен длиться, — точно так же, как помянутый в нем Исаакиевский собор никто в здравом уме не посчитает большущей церквухой. Мы не вскрываем фундаментальные связи, но указываем на них.
Стихотворения Левитанского длинны по своевольной установке автора. В книге редкостно удачное послесловие Ефима Бершина, одновременно очень теплое и очень дельное. В частности, Бершин ставит в заслугу Левитанскому длинное дыхание вдоль строки и замечает, что в жизни, особенно к старости, Юрию Давыдовичу физически это дыхание свойственно не было. Добавим — Левитанский зачем-то разгонял стихотворение и по вертикали.
В итоге первая треть стихотворения обычно великолепна; поезд набирает ход — и это приращение энергии ощущается в каждой строке. Далее идет середина ровного хода, осмысленная, эмоциональная, что-то добавляющая к сказанному, но — по какому-то высшему и сугубо внутреннему поэтическому счету — не необходимая. Концовка не акцентирована — тормозить поезд было бы нелепо, он и скрывается за поворотом.
Вернемся к нашей оценке стихов Левитанского — любые 5—6 украсили бы поэтический вечер. Да, несколько, но не любое одно. Не одно из вот этих двадцати, причем с первой строки. Украсили вечер, но мы не стали бы переписывать их от руки. Или хранить в тайнике с риском для свободы, как потребовалось стихам Мандельштама. Или — как насчет сверхзадачи Георгия Адамовича:
И, может, к старости тебе настанет срок
Пять-шесть произнести как бы случайных строк,
Чтоб их в полубреду потом твердил влюбленный,
Растерянно шептал на казнь приговоренный,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
Мы вернемся и к этой формулировке.
Излишне длинное стихотворение имеет еще по меньшей мере два врожденных дефекта. Оно хуже запоминается и постепенно, строка за строкой, девальвирует само себя. Три строфы на звездном уровне удивительнее, чем двадцать строф на звездном уровне. Таков закон восприятия. Мы успели привыкнуть, мы поняли — ты пишешь на звездном уровне. Что дальше?
Заметим, что ничего из сказанного не относится к очень длинным стихотворениям, но не излишне длинным: блоковской “Незнакомке”, набоковской “Славе”, тому же гумилевскому “Заблудившемуся трамваю”. Все эти шедевры в каком-то отношении минимальны, сверхсжаты по объему. Мы говорим о длине стихотворения как о степени свободы автора — можно длить, а можно сжать или оборвать.
Я не хочу сказать, что великий поэт всегда в спорных случаях сжимает или обрывает. Я хочу сказать гораздо более серьезную вещь — великое стихотворение не имеет степеней свободы. Расшифровка этого тезиса здесь была бы неуместна; вам придется либо согласиться с ним, либо не согласиться.
Почему Окуджава великий поэт? Наверное, потому, что создал свои, ни на кого не похожие интонационные ходы. А Левитанский, пожалуй, не создал — ни сквозной образной системы, ни собственной метафорики, ни ритмики. Вот, например, начало одного из лучших стихотворений Юрия Левитанского:
Когда земля уже качнулась,
уже разверзлась подо мной
и я почуял холод бездны,
тот безнадежно ледяной,
я, как заклятье и молитву,
твердил сто раз в теченье дня:
— Спаси меня, моя работа,
спаси меня, спаси меня!
Узнаете? “Надежды маленький оркестрик…” С кем, скажете вы, не бывает? С великим поэтом не бывает. Речь не о заимствовании, Боже мой, конечно, нет. Речь об авторском честолюбии. Левитанский — по своим стихам — получается подлинно нечестолюбивым человеком. Он как бы возделывает не свой огород, а общий. Из великих поэтов таким был только Иннокентий Анненский. Лимит исключения исчерпан на столетия вперед.
Корпус стихов Левитанского чем-то напоминает корпус стихов Набокова. Для Набокова чем дальше, тем вернее проза становилась работой, ареной борьбы, территорией без права на ошибку, а (русские) стихи — личным делом. Поэт Левитанский так же свободен, органичен, неподотчетен, как поэт Набоков. Напряжение, поле битвы, гонка — это негодные слова применительно к Левитанскому. А к Блоку или Гумилеву? Мы задумаемся, прежде чем ответить.
Мы можем ввести такое интуитивное понятие, как расстояние — между словами, строками, образами, смыслами. В каком-то отношении большой поэт дальнозорок (вспомним физическую дальнозоркость Мандельштама и Ахматовой); он видит далекую связь и обналичивает ее для нас. Поэтическое движение внутри гениального стихотворения, как правило, складывается из быстрых далеких перемещений и неожиданных поворотов.
Левитанский предпочитает короткий шаг — отсюда и избыток объема. Впрочем, есть противоположный случай, другой, если так можно сказать, жанр стихотворения, когда, наоборот, движение замедляется, упраздняется или идет по кругу. Возникает эффект сродни калейдоскопу, магия различных сочетаний одних и тех же исходных элементов. Мастером этого жанра был Пастернак (“Давай ронять слова…”, “Вторая баллада”, “Метель”, “Годами когда-нибудь…”). Когда Левитанский еще замедляет движение, получается замечательно.
Ходасевич говорил о себе как о крепком звене между прошлым и будущим. Если развить эту тему, то можно говорить о некотором балансе. Поэт впитывает лучшее из сложившейся культуры и порождает новые возможности. Баланс Пушкина был идеален — на то он и Пушкин. Анненский гораздо больше открыл, чем подытожил. Левитанский больше подытожил, чем открыл. Он очень переимчив, может быть, слишком. Его пародии не так остроумны сами по себе, но что-то явственно добавляют к облику автора.
Я думаю, это баланс между любовью к поэзии как она есть и любовью к поэзии как она представляется; между любовью к прошлому и любовью к будущему. Левитанский предпочитал прошлое.
Почему шедевры Левитанского стали песнями? Наверное, потому, что его сильнейшая сторона — отчетливая внутренняя мелодия стихотворения, и там, где она удалась абсолютно, ее не могли не расслышать. Как и у Рубцова, по-моему, у Левитанского песнями стали действительно лучшие стихотворения. Но и среди них есть выходящее из ряда. Я говорю о стихотворении
Ну что с того, что я там был.
Я был давно. Я все забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек…
На мой взгляд, это одно из лучших русских стихотворений ХХ века. Как говорил Адамович — пять-шесть как бы случайных строк…
Это, без сомнения, удалось.