Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2006
1
Все случайности скорее всего не случайны, просто мы не всегда знаем причину. То, что с нами совершается в настоящем и произойдет в будущем, закладывается далеко в прошлом. Задумываемся мы над этим или нет, ищем корни своих несчастий и везений или безропотно принимаем любой расклад, значения не имеет. Тем более что и спохватываемся поздно, когда исправить уже ничего нельзя. А если бы и возможно: где же взять такую волю, чтобы переломить судьбу через колено? Приятнее сознавать, что существует некая тайная сила, нам неподвластная, на нее легко списать собственные неудачи, прикрыв бездеятельность ссылками на предопределение.
Но даже если причины известны, мы быстро их забываем и помним только результат. Тот самый, который выглядит как простая случайность. Поэтому мы плохо учимся на ошибках, особенно на чужих. Впрочем, что значит — ошибки? Деяния, имевшие негативные последствия. Иначе говоря, отрицательный опыт. Однако, в принципе, любой опыт (исключая опыт как инструмент научных исследований) отрицателен. Он тормозит мысль, сдерживает воображение, соблазняя двигаться (или не двигаться) в сторону известного, а именно шаблон лежит в основе регресса.
Так, или примерно так, думал отец Никодим, совершая свое последнее богослужение. Накануне он принял смелое и окончательное решение, не будучи, однако, абсолютно уверенным в его правильности. Изощренный ум — не священника, но философа, которым Никодим остался по своей сути — привык все подвергать сомнению. Теоретически определенное противоречие здравому смыслу, несомненно, существовало, поскольку последующими действиями он намеревался посрамить собственный силлогизм. Но практически другого выхода он не видел и спокойно относился к возвращению в мир, где ему предстояло исполнить свое истинное предназначение.
2
Прянишниковы женились по большой любви. В наш отравленный прагматизмом век история эта выгладит вполне романтически.
Невесту родители подыскали любимому сыну из своего круга — хорошо воспитанную, миловидную и на редкость хозяйственную дочь интенданта из военного министерства. Владимиру девушка тоже нравилась, они вместе бегали на каток и на футбол и наконец во время студенческих каникул поехали вместе отдыхать, что имело вполне определенный и предсказуемый результат. Обе семьи смотрели на это сквозь пальцы — свадьба не за горами, так стоит ли читать молодым запоздалые нравоучения.
Девушка уже ходила с будущей свекровью на рынок, помогала делать генеральную уборку перед праздниками. Родители, пользуясь связями будущего свата, Володеньке заранее кооперативную квартиру купили, сервиз столовый на двенадцать персон, холодильник и стиральную машинку, чтобы молодожены в сложную пору становления семьи не спотыкались о быт. Так что жизнь была распланирована далеко вперед, оставалось только жениху окончить институт, куда он поступил еще до войны, каких-нибудь несколько месяцев. Вот и поехал он, будущий строитель железнодорожных мостов и тоннелей, всего-то на несколько месяцев преддипломной практики в Калугу, где восстанавливали размытую половодьем переправу через Оку. И угораздило же его на коварном весеннем ветру схватить воспаление легких и попасть в городскую больницу, где подрабатывала в ночную смену студентка медицинского училища Варенька, родом из соседнего Козельска. По вечерам она делала Володе уколы в мягкое место — так они и познакомились, а когда его выписали, он сразу поехал домой к Вариной матери — тут всего-то полсотни километров. Козельск — городок незначительный и сонный, но истинно русский, с речками, ручьями и прохладными ключами, с березками, дубами и соснами, к тому же Богом не забытый — вокруг известные всему миру святыни. Молодые подали документы в местный загс и к концу практики юный Прянишников уже вез в Москву законную супругу, в которую влюблен был без памяти и даже иногда просыпался в холодном поту — как это он чуть не разминулся со своим счастьем.
Скандал в благородных семействах разразился жуткий, отвергнутая невеста рыдала и грубо бранилась, что в ее устах звучало неожиданно и неэстетично, но по-человечески понять можно. К счастью, квартира у Владимира теперь отдельная, поэтому жизнь молодых не оказалась отравленной с самого начала, хотя отношения свекра и свекрови с невесткой не заладились: не могли они ей простить отсутствие высшего образования и провинциальное происхождение. Бессовестная — заставила почтительного сына обойтись без согласия родителей! И имя ужасное, простонародное — Варвара, теперь в городе подобными именами детей уже не называют. К тому же перед друзьями их осрамили и вообще все вышло не так, как задумано. А задумано было хорошо, и собственная старость представлялась Володиным папе и маме нескончаемым праздником в кругу друзей, которые одновременно сделались бы еще и родственниками. Вместо этого — полуграмотная сватья из затрапезного городка.
После института молодого Прянишникова распределили в управление Московской железной дороги, Варя окончила бухгалтерские курсы и работала вместе с мужем, деньги им платили хорошие, льготы полагались всяческие, отдыхать ездили в ведомственные санатории и даже лечиться, потому что при всем достатке и любви не хватало Прянишниковым одного — детей. Никаких видимых изъянов врачи у молодой женщины не находили, однако выкидыши следовали один за другим. Подружка Надя Варе посоветовала:
— Сходи на Таганку, в Покровский монастырь, поклонись мощам блаженной Матроны, она в этих делах хорошо помогает. Зачатие ребенка — великое таинство, есть в тебе к нему препятствие и без молитвы не обойтись.
— Какие мощи! — возмутилась Варя. — Хоть я и родилась в богомольных местах и мать меня в младенчестве крестила, но не верю ни в бога, ни в черта, ни в чудеса.
— Ну, и что в том хорошего? И поумнее нас люди верили. Ты съезди, помолись, не убудет тебя.
— Неловко — хоть беспартийная, а на государственной службе. И как бы Володька не прознал.
— А ты меньше болтай — кто тебя за язык тянет?
У Нади образование получше Вариного — юрисконсультом в управлении числилась, языки иностранные знала, читала много, а в церковь причащаться да собороваться ходила регулярно и посты соблюдала, хотя свое отношение к религии и не афишировала. Но Варин разум долго противился странному совету, да и душа не принимала. Однако после четвертого мертворожденного ребеночка настолько отчаялась, что готова была на коленях ползти к далеким Лурдским святыням, не то что к Матроне — всего-то пять остановок на метро. Полтора часа стояла в очереди к застекленной раке, крестилась истово, тыкалась губами в замусоленное тысячами ртов место на крышке и даже плакала, обещая безропотно отдать из своего прошлого и будущего все, что угодно, в обмен на дитя. Потом сама удивлялась такому экстазу, видно, обстановка подействовала — вокруг пожилые, молодые, дети — на лицах ни тени сомнения, набирали в бутылки святую воду, терпеливо ожидая чудесного прикосновения к мощам.
Домой Варя возвратилась в некотором замешательстве и осознании, что совершила глупость. Однако вскоре опять забеременела, а в назначенный срок благополучно родила здоровенькую девочку. Муж был на седьмом небе от счастья, сам ребенка пеленал, укачивал по ночам, пел песенки, менял подгузники, прикармливал из бутылочки. Он бы кормил ее грудью, да молочных желез не было. Дочь назвали Катей — та же подружка Варе подсказала, что дню рождения малышки покровительствует великомученица Екатерина. Тайно они новорожденную и крестили. От мужа это знаменательное событие Варя скрыла, а крестик спрятала поглубже в шкаф, под белье. Владимир ни о чем не догадывался, он к таким вещам относился резко отрицательно, поэтому и тещу в Козельске, у которой в горнице висели иконы и теплилась лампадка, навещал редко, отговариваясь занятостью. Варя по-прежнему пребывала в смущении: то, что произошло, скорее всего, не более чем случайное совпадение, которому воображение приписывает мистический смысл.
Девочка росла спокойной, улыбчивой, с нежным лицом и добрым характером, смышленая и чрезвычайно любопытная — все-то ей расскажи, объясни да покажи, в кухне из шкафчиков все банки и пакеты повытаскивает, в комоде ящики с бельем выпотрошит, платья мамины перемеряет, духи перенюхает, помадами и кремами перемажется. Она, словно сорока, любила яркие платья и блестящие вещи — бусы, колечки, заколочки, в шесть лет потребовала проколоть ей уши и вдела первые сережки. Небольшие мочки были похожи на цветочные лепестки, и изящные золотые розетки придавали им художественную законченность. Потом украшений было столько, что Катенька меняла их каждый день — Прянишников дочь обожал, баловал, покупал любую вещь по первому требованию. Одевали ее, как куклу и даже лучше.
Никто не назвал бы Катю красавицей, но стоило на нее взглянуть — и уже не хотелось отрывать глаз, потому что был в ней какой-то свет, гармония, безупречность форм лица и тела. У Вари это вызывало безотчетную тревогу. Она очень хотела еще ребенка, обыкновенного, сопливого и крикливого, но не только родить, даже забеременеть не получалось. Между тем в церковь Варя больше не ходила и дома, естественно, тоже не молилась, а когда муж называл девочку “мой ангел”, опускала глаза и, холодея, думала: придется ли платить за полученное счастье, как она обещала Матроне, или это выдумки? Но постепенно непонятное беспокойство ушло, и все забылось, как поутру смутный сон.
Потом и вовсе стало не до того. Владимира направили с повышением на несколько лет в Сибирь на строительство тоннеля. Там — условий для жизни никаких: вагончики, детсада нет, школы нет. Поскольку с родителями мужа отношения оставались натянутыми, пришлось Катеньку отправить к бабушке в Козельск, там она и проучилась до шестого класса.
Жить в маленьком городке у бабушки, которая не обременяла внучку ни домашними делами, ни нравоучениями, ни запретами — с тем не дружи, этого не надевай, того не ешь, поздно не гуляй — была легка и приятна. Помня наказ дочери, бабушка молиться девочку не приучала, да и сама была не слишком набожна, хотя считала, что совсем без креста тоже нехорошо. Между тем девочка с классом на экскурсии ходила, изучала родной край, и в Оптиной Пустыни тоже была — до нее рукой подать, всего-то несколько километров. Монастырь не так давно вернули православной церкви, там потихоньку шли восстановительные работы, но большинство построек еще стояло в запустении, везде росла сорная трава, маковки на церквах покосились, крестов не было. Учительница литературы рассказывала: сюда за духовными наставлениями приезжали Гоголь, Достоевский, Лев Толстой и еще кто-то, кого Катя не знала и не запомнила. Но и этих фамилий было достаточно. Просто так великие люди в Оптину бы не стремились, значит, было здесь что-то особо притягательное. У Кати эти места вызывали жгучее любопытство. А тут еще ученик той же школы, Андрей Варфоломеев, на три года старше, большой любитель истории, победитель всяческих олимпиад и свой человек в краеведческом музее, книжки давал читать из домашней библиотеки про оптинских старцев, а еще Библию, которая казалась ей собранием восточных сказок.
Интересно то, что Андрей, как и Катя, был дитя любви, бурной и драматической. Его мать, русская красавица без примеси татарской крови — высокая, крупноносая, волоокая, неторопливая, — очаровалась узкоглазым горячим калмыком, цирковым вольтижером, приехавшим на гастроли в ее родной Новгород. Через два месяца цирк продолжил свое турне, калмык в последний раз сжал в железных объятьях свою возлюбленную и исчез из ее жизни навсегда. Девица конечно же оказалась беременной — слишком страстно они друг друга любили, чтобы обошлось без последствий. Когда живот стал заметен, несчастная, боясь родительского гнева, пошла к Волхову топиться. В нерешительности, рыдая, она стояла на берегу реки, когда мимо проходил директор кинотеатра и по совместительству — клуба из захолустного Козельска. Приехал увидеть воочию памятники древней Руси, а нашел свою судьбу. Сорокалетний холостяк (как он сам думал — убежденный) так пленился красотой молодой женщины, что уговорил выйти за него замуж, увез в свой родной город, окружил заботой и любовью, а к чужому сыну относился так же нежно, как и к трем народившимся вскоре дочерям, и был совершенно счастлив. Была ли счастлива красавица — сказать трудно. Дом и детей содержала в образцовом порядке, но часто болела непонятно чем и тогда целыми днями лежала с закрытыми глазами, безразличная ко всему.
Смешение кровей пошло мальчику на пользу. Лицом и статью он удался в мать, а черные блестящие волосы с непокорной прядью, упрямо падавшей на лоб, и смуглую кожу унаследовал от отца. Ребенок был не только красив, но крепок здоровьем и умен не по годам. С возрастом интерес его определился как гуманитарный. Он запоем читал и Карамзина, и Шлимана, и философские трактаты.
— Варфоломеев, и чем только у тебя голова набита? — удрученно спрашивал преподаватель математики.
Вопрос не предполагал ответа. Учебники по алгебре, геометрии, а заодно физике и химии Андрей открывал только затем, чтобы не остаться на второй год, и хлипкий трояк его вполне устраивал. Доморощенного философа отметки вообще мало интересовали, поскольку он понимал их относительность и ничтожное значение для будущей жизни. Впрочем, даже учительница истории не выносила его занудства (или превосходства?), а вот Катя терпела и даже поощряла.
— Расскажи что-нибудь интересненькое, — просила она, — я на уроке выдам — вот русичка удивится! Нам биографию Некрасова задали.
— О’кей! Можно про Некрасова. В малотиражном журнале двадцатых годов — называется “Давние дни” — напечатано любопытное исследование молодого Корнея Чуковского.
— Сказочника?
— Ну, ты примитивная. Детские стишки — это он так, для души писал, а может, для отвода глаз: времена, сама понимаешь, какие были — большевики, пролеткульт. Так что эта статья, считай, новейший апокриф.
Поскольку слова такого Катя не знала, пришлось объяснить.
На следующем уроке преподавательница, неглупая, но воспитанная на советской литературе, услышав от двенадцатилетней девочки, что Некрасов — мот, картежник, пьяница, увел жену друга, а потом ее бросил, поскольку вообще был падок до женского пола, опешила:
— Ты откуда это взяла?
— Апокриф, — коротко сообщила Катя.
— Ах, вот оно что! Ясно: с кем поведешься, того и наберешься. Чем Варфоломеева слушать, ты бы лучше в учебник заглянула, там написано, как великий русский поэт радел за народ и боролся с крепостничеством.
— И мог за ночь проиграть в карты несколько деревень вместе с крепостными…
— Хватит! — гаркнула учительница. — Садись, двойка!
Катя ничуть не смутилась и продолжала покорять Андрея неуемной любознательностью и способностью часами внимать его рассуждениям на самые неожиданные темы. Несмотря на разницу в возрасте, они сдружились. Школьная молва приписала этой дружбе более глубокий смысл. На заборе появилось стандартное: “Катя + Андрей = любовь” и рядом сердце, пронзенное стрелой. Варфоломеев хмыкнул:
— Тоже мне, грамотеи. Сердце — комок специфически переплетенных мышц и к любви не имеет никакого отношения. Главное — вот! — он постукал костяшками пальцев себя по лбу. — Здесь и чувства, и поступки. Соображать надо. Если, конечно, есть чем, — снисходительно добавил он.
Катя как всегда была с ним согласна.
Шесть лет они виделись почти каждый день: в школе и после уроков, а в выходные и каникулы вместе бродили по окрестностям. Но пришло время разлуки и дети легко распростились. Она вернулась к родителям в Москву, а он остался в Козельске.
Шли годы, ничем особенно не примечательные, как вдруг Варя получила от матери тревожное письмо: сломала ногу, гипс наложили на два месяца от ступни до бедра, а там еще не ясно, как будет, пока даже до магазина дойти не может, соседи понемногу помогают, но у всех своих забот хватает, случается и без хлеба сидеть, а телефона нет. Мать жаловаться привычки не имела и просьбами не обременяла, значит, дело и впрямь плохо. Варя всполошилась: работа держит намертво, но мама тоже в уходе нуждается, и деньгами тут не откупишься, надо кому-то ехать. Хорошо — лето: Катю снабдили всем необходимым, в том числе бесполезными инструкциями, как себя вести в разных жизненных ситуациях, и послали в Козельск.
Владимир за голову хватался — куда дочка едет? Одно дело — маленькая была, бабку слушалась, а теперь — взрослая девица, возраст опасный, к нигилизму и необдуманным поступкам склонный, не следовало бы ее отпускать. Как чувствовал. Но выхода не было. Варя, наоборот, выглядела спокойной: Кате шестнадцать лет, на будущий год школу кончает, надо когда-то первые самостоятельные шаги делать, не все же у обожаемого папочки на шее висеть. Варя неосознанно ревновала дочь к мужу.
Посадили родители Катю в поезд, и повез он ее навстречу новой жизни. Только об этом тогда еще никто не знал. Как это часто бывает: ждешь одного, а случается совсем другое, так и Катя — ехала ухаживать за бабушкой, а увлеклась другом детства и приобщилась к оптинским святыням.
3
Высокий широкоплечий мужчина с длинными темными волосами нагнулся к аптечному окошку и что-то пробасил. Катя стояла в очереди следом и видела только кожаную спину. Спина была незнакомой, голос — тем более, но, когда мужчина обернулся, она сразу узнала непокорную прядь, всегда съезжавшую на глаза.
— Ну, ты и вымахал, Варфоломеев! Привет!
Она вспомнила удовольствие от общения с ним, а затем и приятное притяжение, на которое прежде не обращала внимания, и радостно засмеялась оттого, что вернулась в беззаботные дни детства.
Они не виделись целую вечность — три года и десять месяцев — это он потом сосчитал, а сейчас внезапно потерял дар речи: вроде Катя и не изменилась — такая же худенькая, ясноглазая, только у той торчали косички и бантики, а эта постриглась коротко и подросла немного. Но какая стала удивительная! От Кати веяло глубинной чистотой. Андрей был слишком молод, чтобы это осознать, но он это почувствовал и влюбился мгновенно, сам еще того не понимая. Ему сделалось рядом с нею хорошо — только и всего. Но так было и раньше, поэтому никаких новых ощущений он в себе не заметил.
— Привет! Что случилось? — быстро придя в себя, спросил Варфоломеев. — Надолго приехала?
— Не знаю. Бабушка ногу сломала. Наверно, на все лето.
Они вышли на улицу, немощеную и пыльную, заросшую по обочинам травой, в которой пешеходы протоптали “тротуары”.
Андрей тряхнул пакетом с лекарствами:
— А у моей матери опять сердце болит.
— Сестры как?
— Ничего, растут. Старшая в седьмом классе, младшая в первом. А я в Калуге в университете учусь. На дневном.
— Ну да?!
— Ага. Отец так захотел. Сказал: пользуйтесь, пока здоров и всех могу прокормить. Он у нас жутко активный, на трех работах вкалывает.
— И кем будешь?
— Еще не определился.
— Как это?
— Поначалу собирался заняться историей, потом философией.
— Неужели философия — это интересно?
— Очень. Хотя раздражает язык посвященных. Понимаешь, в пятнадцатом веке на Москве придворные говорили по-польски, при Петре первом — по-немецки, в девятнадцатом — по-французски, чтобы челядь не понимала. Впрочем, философия меня сейчас привлекает только как отражение духовной жизни этноса, а в рамках истории — этнология. Хочу с исторического факультета перейти на естественнонаучный. Можно попробовать в Москву перевестись, но и там не совсем то изучают, что мне надо. Пока собираю материал на диплом по обороне Козельска от монголов, которые пришли отомстить горожанам за давнее убийство своих послов. Понимаешь, в представлении степняков это было непрощаемым преступлением, а все подданные князя разделяли с ним ответственность. Был такой Мстислав Черниговский и Козельский — неплохо звучит, да? В нашем музее полно необработанных докумен-тов — сейчас ими занимаюсь, а прошлое лето на раскопках в археологической экспедиции подсобным работал. Может, и на диссертацию потяну — хочу выяснить, почему же за семь недель осады никто из русских не пришел на помощь городу, хотя возможность такая была? Похоже, они разделяли точку зрения нападавших — любое предательство наказуемо. Хотя на Руси вражеских послов убивали по традиции, даром что среди монголов было много христиан.
Катя как всегда слушала внимательно.
— Разве это были не татары?
— Распространенное заблуждение, имеющее источником китайские хроники. На самом деле татарами называлось лишь одно из многочисленных степных племен.
— И откуда ты, Варфоломеев, все знаешь?
— Если бы все, — с сожалением сказал Андрей. — Мне многое интересно и так невтерпеж, что я разбрасываюсь, читаю бессистемно, потому вряд ли когда достигну эрудиции Борхеса, но очень хочу. Хотя сегодня энциклопедичность уже выглядит до некоторой степени анахронизмом. Количество информации возрастает слишком стремительно. Приходится избирать очень узкую область знания, иначе зря потратишь время на доказательство уже кем-то сделанного открытия.
— Ой, я пришла! — воскликнула Катя, оказавшись возле бабушкиного дома. — Заболтались. Тебе ведь в другую сторону, извини.
— Что я — не могу проводить девушку? — возразил Андрей.
— Девушку? — с удивлением переспросила Катя — она привыкла считать себя другом. — А у тебя и девушки есть?
— Нету. Ты будешь первая. Когда увидимся?
— Когда хочешь.
Она побежала к дому и помахала ему с крыльца:
— Завтра и заходи!
О девушках Варфоломеев сказал своей давней подружке чистую правду. Как это ни странно выглядит в наш век, девятнадцатилетний юноша не имел любовного опыта, а главное, не стремился его приобрести. Тому было, по крайней мере, две видимых причины. Когда Андрею не исполнилось еще и шестнадцати, в компании малознакомых взрослых парней он попал на вечеринку, где оказалось много вина и женщин не слишком строгих нравов. Чтобы не выглядеть мальчишкой, он пил наравне со всеми, а поскольку прежде ничего крепче кваса с хреном не пробовал, то быстро опьянел. В таком состоянии его изнасиловала одна зрелая дама, большая специалистка по девственникам. Андрей соображал и сопротивлялся слабо, но чувство омерзения и унижения запомнил. С тех пор ни фильмы, ни книги, ни разговоры о сексе его не привлекали, тем более что мир вокруг был полон по-настоящему интересных вещей. На его познание он с детства тратил все свое время, получая наслаждение необычайной силы. Половые гормоны Варфоломеева мирно спали, подавленные умственной деятельностью. Он не то чтобы сторонился женщин, просто они его не возбуждали.
Так он и жил до нынешнего дня, пребывая в согласии с самим собой. Появление Кати ничего не меняло в его отношении к жизни вообще и к противоположному полу в частности. Она тоже проявляла живое любопытство ко всему незнакомому и никакого касательства к женщинам, вернее, к тому, что с этим понятием обычно связывают мужчины, не имела. Напротив, общение с нею лишний раз подтверждало, что удовольствие не обязательно должно быть чувственным.
Они опять стали встречаться каждый день. С утра Катя помогала бабушке умыться, привести себя в порядок, бегала на рынок, готовила, стирала. После обеда приходил Варфоломеев — чинил капающие краны, разбитые деревянные ступени крыльца, разбухшие за долгую зиму оконные рамы, покосившийся забор, даже почистил дымоход и заменил проржавевший лист на крыше. Старушка, дом которой не видел добрых мужских рук уже три десятилетия, блаженствовала.
— Послал же Бог такую внученьку! — хитрила она. — И парень хорош. Вот кому-то муж достанется, позавидуешь!
Бабушка качала головой и прищелкивала языком, что у нее скверно получалось в отсутствие зубов. Катя на эти слова реагировала по-своему:
— Ты что, ба! Какой муж из Андрюшки? Руки, конечно, есть, ничего не могу возразить, мозги — тем более, но он же совсем мальчишка и к тому же мой приятель. Я его пока уступать никому не собираюсь.
Когда молодые уходили купаться, по грибы, а то и просто в магазин — старуха смотрела им вслед через свежевымытое окно и на лице ее отражалась робкая надежда.
Вечерами Катя читала, лежа в кровати, стараясь удержаться за этим занятием подольше, но в тишине захолустья, когда редкая машина проедет по улице, а в окно тугими волнами вливаются ночные запахи трав и цветов, ею быстро овладевал сладкий, по-детски глубокий сон.
Однажды она сказала:
— Слушай, Варфоломеев, сходим в Оптину? Я там тыщу лет не была.
— Ты знаешь, обитель полностью восстановили! Туда экскурсии водят.
— Тем более!
Они выбрали погожий день и пошли — через березовые рощи, сосновый бор, луга с немятой травой, безотчетно наслаждаясь обществом друг друга. Андрей, конечно, рассказывал, а Катя собирала букет из полевых цветов и слушала.
— Я тут читаю про быт и нравы предков, как всегда залез не в свою эпоху, да не мог остановиться, так интересно. Вчера у Забелина наткнулся на московскую пословицу шестнадцатого века: Шей, вдова, широки рукава, чтобы было куда класть небылые слова. Здорово, правда?
— Правда. Но не понимаю, какая связь между рукавами и вдовой?
— Ну, как же — по Домострою единственным повелителем женщины был муж, а за вдовой уже следили все, кому не лень: она же свободной оказалась, может установленный порядок поведения нарушить, а значит, потенциально виновата. Что до рукавов… Видела боярские одежды?
— Да. В музее. И в Большом театре — “Бориса Годунова” слушала.
— Завидую. Так вот, в шубках и телогреях делали глубокие проймы, куда просовывали рукава платьев, а пустые рукава верхней одежды — как бы ненужные, только украшение — колбасой висели до полу, внизу зашивались и служили вместо карманов, которых на Руси тогда не знали.
— Небылые слова… — задумчиво повторила Катя. — Звучит красиво, а означает плохое — клевету, сплетни. Почему такое несовпадение?
— Мне это в голову не пришло. Ты ко всему болезненно восприимчива, — сказал Варфоломеев, но не в укор. Переизбыток чувствительности его не только не смущал, а даже восхищал, хотя интуитивно он ощущал в этом качестве подруги скрытую опасность.
Когда на фоне темной зелени открылся Свято-Введенский монастырь, молодые люди остановились, околдованные прекрасным видением. Из ярко-синих полусфер словно лебединые шеи тянулись ввысь узкие глухие барабаны, увенчанные изящными золотыми головками куполов, кружевные кресты возносились в заоблачную высь. Многочисленные белые и бело-голубые храмы и надворные постройки казались сошедшими с небес — зеркальным списком нездешнего благолепия, сокрытого от суетных взоров.
Они стояли, держась за руки, и молчали, не находя слов.
— Красота-то какая! — выдохнула наконец Катя.
— Ага, — согласился Андрей.
В отличие от нее он не раз приезжал сюда по своими этнографическим делам, но только рядом с Катей окружающее приобретало для него краски.
— Я будто вижу утонувший град Китеж. Или сплю, — продолжала девушка. — А ведь совсем недавно ничего здесь не было. Неужели даже такая красота со временем опять должна исчезнуть?
— Все тленно. Даже камни когда-нибудь превратятся в песок. Но есть теория сновидческой сущности бытия, — тихо сказал Андрей. — Один китайский монах, которому приснилась бабочка, проснувшись, не мог понять: человек он, увидевший во сне бабочку, или бабочка, во сне увидевшая себя человеком. Во сне все вечно.
Катя подняла тонкие дуги бровей, сказала:
— А моя мама в этом удивительном краю родилась.
— И мой отец. Значит, у нас одни корни. Может, мы, вообще, родственники!
— Здорово! — согласилась Катя, но вернулась к своим ощущениям. — А как было бы чудесно, если бы наш мир являлся отражением небесного!
Варфоломеев не хотел жить в опрокинутом мире, но промолчал, благоразумно решив не нарушать очарования момента. А Катя подумала: он понимает и чувствует похоже, и признательно сжала ему пальцы. Андрей потупился — благодарность оказалась незаслуженной.
Паломники попадали в монастырь через южные ворота, осененные игрушечной сине-звездной луковкой. Час был ранний и в главном, Введенском, храме шла служба. Изнутри доносился глухой голос священника и, более громкий, дьякона, а время от времени слышались подпевки и коллективное мужское бормотание. Некоторое время Катя с Андреем стояли на улице, под колоннами, в окружении нищих, умело собирающих с путешественников привычную дань, потом она потянула его за руку:
— Войдем!
Он сопротивлялся, испытывая комсомольскую неловкость.
— Пойдем, пойдем, — настаивала она, — мне без тебя неудобно, я даже некрещеная. И платка нет, а у всех головы покрыты.
— А тебе и не надо, ты девственница, — сказал Андрей, смутился и поспешил пояснить: — По православному канону это только женщинам полагается, просто у нас традиция такая.
Но все-таки они вошли, хотя вглубь не продвинулись, остановились недалеко от дверей, у прилавка, с которого продавали свечи, крестики, образки и иные церковные мелочи. Но как только закончилась литургия и верующие потянулись к выходу, Катя стала обходить все иконы и украшенный позолоченной резьбой четырехэтажный иконостас, внимательно вглядывалась в лики святых. То же повторилось и в трех других храмах. Везде толпились приезжие, стояли в очереди на исповедь и причастие, целовали иконы, ставили свечи, крошечные язычки пламени, потрескивая, распространяли сладковатый запах горячего воска. По территории монастыря сновали послушники и с сосредоточенным видом перемещались монахи в скуфейках, низко надвинутых на лоб. Паломники, что посмелее, останавливали священников и, сложив перед собою ладони лодочкой, просили благословения.
Андрею театральность службы и суета в месте, предназначенном для сосредоточения на внутренней жизни, претили. Этот, еще совсем недавно запретный, мир духовного возрождения раздражал его несомненной масштабностью и уверенностью в своей правоте.
— Все эти цветики, бантики, хлеб вместо тела и вино вместо крови — прямо подмостки, — иронично заметил он.
— А по-моему, красиво и трогательно, — возразила Катя. — Умный ты, Варфоломеев, а простых вещей не понимаешь. Это же праздник! Люди к своему Богу пришли — с чистым сердцем, с радостью.
— К Богу, которого не существует.
Она поджала губы:
— Ты уверен?
— В том-то и фокус, что нет. Только дурак может быть уверен в том, чего до конца не понимает. Да и окружающее потеряло бы свою прелесть без загадки мироздания. Человек должен во что-то верить, упрощенно говоря — надеяться, иначе ему не выжить в борьбе с природой и внутри вида. Вера возникла независимо от времени и условий, у всех народов и на всех континентах. При этом важно общее убеждение в существовании высшей животворящей силы, а конкретика объекта веры и ее
форма — то, что теперь считается главным, — на самом деле второстепенны. Если я верю в Бога, то какая разница — как я верю?
У начинающего философа давно не было такой прилежной слушательницы, и он разошелся:
— Лучший аргумент против института церкви — языческое прошлое человечества и разнообразие нынешних конфессий, каждая из которых считает себя единственно истинной. Исключение составляют буддисты, но это именно исключение. У остальных — никакой терпимости, провозглашенной, между прочим, и Христом, и Магометом, никакого смирения, часто открытая вражда, даже войны. Конечно, можно на этот вопрос посмотреть иначе: Бог един, но у него много ипостасей, и все они, разумеется, истинны. Только вот множественность истин человеческому сознанию представляется абсурдной, поэтому люди не могут договориться.
Пока он рассуждал, Катя обошла мощи святых в храме-усыпальнице, могилы убиенных большевиками братьев, захороненных у монастырской стены. Андрей, следовавший за нею повсюду, как привязанный, устал и хотел есть.
— Может, хватит? Потом еще приедем, — робко попросил он, — а то без обеда останемся.
— Ой, прости, я воздухом этим сыта, о времени позабыла. Ты посмотри вокруг! У меня словно душа встала на цыпочки и собралась полетать.
Он удивился:
— Откуда это в тебе?
Катя пожала плечами:
— Сама не знаю.
Они все-таки зашли в трапезную, где их накормили постными щами и голубцами с морковью и рисом. Проголодавшись, Андрей проглотил все мгновенно, тем более еда оказалась неожиданно вкусной, и только тогда заметил, что его спутница почти не ест, разглядывая свежую роспись на стенах и потолке. Центральная фреска изображала беременную Деву Марию в окружении множества ангелов. Они стояли группами и поодиночке, в разноцветных балахончиках, с нежными лицами и крепенькими крыльями — то ли мальчики, то ли девочки.
Андрей нахмурил брови, силясь обозначить словом связь, которую он внезапно ощутил между увиденным и тем, что сложилось у него внутри. Наконец сообразил и сказал с удивлением:
— Знаешь, ты похожа на ангела.
Катя тихо засмеялась в тарелку, чтобы скрыть смущение:
— Скажешь тоже!
Взор Варфоломеева просветлел. Назвав Катю новым именем, он ее понял не только сердцем, но и разумом.
— Точно. Только ангелам до тебя далеко. Ты лучше.
После обеда желание возвращаться домой как-то само собой пропало. Погода стояла теплая, макушка лета, а когда в средней полосе России светит солнышко, нет местности прекраснее и благостнее. Из святой земли било множество ключей. Над крупными источниками стояли часовенки, была даже купальня, в которой крестили желающих и происходили омовения, а мелкие воды стекали прямо в реку.
Молодые люди миновали лес и вышли на берег многоструйной Жиздры. Сели плечом к плечу на теплую землю, покрытую выгоревшей травой, и затихли, глядя на взбитую пену облаков, опрокинутых в реку и словно плывущих по течению. Их души, на время освобожденные от всего суетного, испытывали неизъяснимое чувство покоя. Рядом, из-под красноватого валуна, выбивалась небольшая, но тугая родниковая струя.
Катя зачерпнула ключевой воды и показала Андрею: вода была такой прозрачной, что казалось — ладонь пуста. Андрей наклонился, втянул жидкость губами, а последние капли собрал языком. Катя, засмеявшись, отдернула руку:
— Щекотно! У тебя язык шершавый!
— А у тебя?
Она лизнула ему щеку:
— Ну, как?
— Нормально, — сказал он и лег на траву.
Катя устроилась рядом. Они долго лежали так, безмолвно глядя в высокое небо.
4
С тех пор Катя каждую неделю отправлялась в Оптину, даже когда приятель был занят. Без него она наведывалась в расположенный чуть дальше Шамординский женский монастырь, который тоже стал постепенно оживать, там посещала собор с чудотворной Казанской иконой Божьей Матери, храм преподобного Амвросия Оптинского, возведенный на месте кельи святого старца.
Андрей удивлялся:
— Чего туда беспрерывно ездить?
— Тянет. Красиво там.
— Ну, разве что красиво, — соглашался он.
— А давай, в следующий раз в скит сходим?
— Нельзя, наверное. Тебе-то зачем?
— Хочется хоть одним глазком взглянуть на отшельников. Любопытно. Другие они люди или такие, как мы?
— Я тебе лучше жития святых принесу, в библиотеке музея этого добра предостаточно, и дома у нас есть — отец интересовался, у местных старинные книги скупал. Когда после революции обитель разорили, верующие книги по сундукам попрятали. Из литературы больше узнаешь. И про преподобного старца Амвросия — его, между прочим, недавно причислили к лику всероссийских святых. А так называемых местночтимых много — Лев, Макарий, Нектарий, два Анатолия, всех не помню, не задавался такой целью. Но, думаю, о старчестве лучше Достоевского никто не написал. “Братьев Карамазовых” читала?
Катя покраснела.
— Нет. Только “Преступление и наказание” — по школьной программе.
— И не надо. Не люблю я этого писателя. Патологоанатом души. После его романов хочется удавиться. Мне ближе Лев Толстой, а еще лучше — Пруст или Джойс.
— И когда ты только успеваешь?
Андрей улыбнулся:
— У меня сон короткий, я спать совсем не хочу, вот ночами и образовываюсь. Если дрыхнуть всласть, ничего же не успеешь. На то, что я задумал, и жизни не хватит, а еще половину Морфею отдай. Нет уж, извините!
— А я поспать люблю, — застенчиво сказала Катя. — Меня мама утром в школу добудиться не может.
— А чтобы в Пустынь ехать, рано вставать не ленишься?
Катя опустила глаза:
— Это — другое.
Он ей церковные книги носил, она и сама где-то доставала, в Шамордине с монашками подружилась. Заметил Андрей, что разговоры стали принимать странное направление, но не придал этому значения — сам время от времени увлекался новыми темами и тогда читал все, что можно по данному вопросу достать, а говорить был готов об этом бесконечно. Однажды Катя сообщила доверительно:
— Я креститься решила.
— Ну, пойдем, покрестись, если невтерпеж, что за проблема, — небрежно заметил Андрей.
— Нет, до Москвы подожду. Надо подготовиться и крестная мать нужна. Там у нас знакомая хорошая, тетя Надя, она по-настоящему верующая.
— Я могу быть тебе крестным отцом, — глупо хихикнул Андрей и спохватился — вдруг обидел Катю — она так серьезно ко всему относится.
Но та лишь рассмеялась — легко и звонко, как только она одна и умела:
— Желаешь быть моим папочкой?
— Да я для тебя кем хочешь могу стать! — выпалил он и прикусил язык; зачем сказал, а главное, и сам не понял — что.
Но она на его слова не обратила внимания.
В скит они все-таки попали, оказалось, туда даже водили пешие экскурсии. От восточных ворот Введенского монастыря группа тянулась гуськом по узкой и необычайно извилистой тропинке, невольно наводившей на мысль о многотрудном пути человеческой души к вечному блаженству. Андрей шел следом за Катей. Она взяла у бабушки белый полотняный платок и глухо повязала им голову. Под шерстяной кофточкой одно плечо поднималось чуть выше другого — это он давно заметил, но только теперь подумал, как же это мило и трогательно. Захотелось ее защитить. От кого, от чего? От всего — от горя, от ветра, от смерти. Андрей крепко сжал кулаки — весь мир распластал бы перед нею, лишь бы она была счастлива.
Если монастырь был окрашен в бело-голубые и синие тона, то Предтеченский скит — в красно-белые и удивлял архитектурной простотой. Въездные врата с колокольней еще имели внушительный вид, а уже главный храм, деревянный, походил на жилой дом с высокими окнами. Был он, как и все другие постройки, одноэтажным, с зеленой крышей. Темный, почти черный купол слабо выделялся на фоне девственного леса. Экскурсанты быстро и молча обошли невеликую территорию, обнесенную деревянным, все таким же красно-белым забором, перекрестились над скромными могилами отшельников и убрались восвояси, так и не встретив никого из насельников.
В автобусе Катя поделилась со своим спутником самым сильным впечатлением:
— Там время словно остановилось.
Варфоломеев с радостью оседлал своего любимого конька.
— Жизнь — математическая модель случайностей, и время в ней не играет никакой практической роли. Биологически одинаковые люди живут во все времена и во все времена происходят похожие события, спровоцированные одинаковыми людьми. И чувства, и проблемы у них — все те же. Если очистить события от собственных имен, от шелухи исторического поведения и костюма, то отличить одно столетие от другого станет невозможно. Группа известных математиков из МГУ составила две схемы событий: с четвертого по первый год до нашей эры и с первого по четвертый — нашей, а потом наложила их друг на друга. И они совпали на семьдесят восемь процентов! По теории вероятности такого быть не может, значит, один из этих периодов просто не существовал! Он выдуман историками. Как тебе это нравится?
Чтобы привлечь внимание Кати, Варфоломеев тронул ее за плечо. Девушка обернулась, и по нездешнему выражению лица он понял — она не слушала. Андрей тоже замолчал, не мешая работе ее души. Больше до конца пути они не проронили ни слова. Уже прощаясь возле своего дома, Катя вдруг спросила:
— Ты убежденный атеист?
— Камю предпочитаю Бердяеву, но я скорее релятивист.
— Что это значит?
— Значит, что я во всем сомневаюсь.
— А я долго ни в чем не сомневалась. Меня любили, но воспитывали неправильно. Я о вере ничего не знала. Разве это нормально, когда у человека нет выбора? Ты хотя бы крещеный.
— Ну, да, у нас так принято. Столицы всегда живут отдельной от народа жизнью, а в провинции сохранились поведенческие стереотипы.
— Тогда почему в церковь не ходишь?
— Потребности не имею, хотя богословские книжки кое-какие любопытные попадались. Теология — часть философии, если не суть. Но вера — это совсем другое.
— Зачем неверующему изучать богословие?
— Чудачка! Это же огромный пласт человеческой культуры! Один философ сказал: я в Бога не верю, но он мне интересен. Пожалуй, это самое точное определение. В религии скрыт любопытный парадокс: в силу своей ортодоксальности, она препятствует всякому движению вперед и благодаря тому же — обладает исторической памятью. В этом ее положительная роль.
— Роль! Мне кажется, ты главного не понимаешь.
— А что, по-твоему, главное?
Она ответила без запинки:
— Вера в Иисуса Христа и бессмертие души.
Андрей опешил: вот она, оказывается, как далеко зашла, причем с его же помощью! Если бы знать, стоило поостеречься — слишком она чувствительна и непосредственна. С другой стороны, что в том худого?
Назавтра она к нему пристала, как с ножом к горлу: сходи в церковь на причастие!
— Это еще зачем? — сопротивлялся он.
— Надо исповедаться, покаяться в грехах, чтобы спастись, обрести жизнь вечную.
— Не знаю, так ли сильно я себя люблю, чтобы желать жить вечно. К тому же, добро и зло составляют единое целое. Бог без дьявола невозможен, это две стороны одной медали. Если бы не было зла, то добру некого стало бы побеждать, прогресс оказался бы невозможен и мир усох от однообразия. Кстати, что ты увидела во мне греховного? Понятие греха вообще условно и меняется с течением времени.
— Понятие — может быть, но грех есть грех. Мы все грешны изначально. Ну, Андрюша, я тебя очень прошу!
— Не представляю, как можно говорить о сокровенном с чужим человеком, хоть он и в рясе. Это же противоестественно! Да и зачем, если Бог и так все знает? Как сказано в Евангелии — без его дозволения волос с головы человека не упадет. Вот Ему и покаюсь, когда сочту нужным. Кто назначил священников посредниками между мною и Богом? Никто. Они сами себя назначили.
— Ничего ты не понимаешь. Это же обряд, порядок такой.
На другой день Андрей явился с толстой книгой под мышкой. Они вошли под сень спелого леса, который начинался прямо за Катиным домом, и сели на опушке, среди терпко пахнущих под солнцем трав. Скамейкой им служил давно облюбованный ствол упавшего от старости дерева.
— Ко вчерашнему разговору по поводу церковных обрядов и исповеди, — сказал книгочей, победно похлопав рукой по обложке. — Рыбаков Бэ. А. Стригольники. Русские гуманисты ХIV столетия. Научный комментарий. Обхохочешься! Слушай: “В исповедальном чине православной церкви, который был в ходу на протяжении большей части XIX века, но восходил к византийскому образцу Иоанна Постника, более половины вопросов касались нарушения седьмой заповеди — иначе говоря, сексуальности. В чине XIV века список лиц, с которыми могли согрешить прихожанки, начинается с “отца родного” и через деверя, зятя, монаха и духовного отца доходит до скота: “Или со скотом блуда не сотворила ли?”. Далее в этом бесстыдном перечне идут вопросы о лесбиянстве, о взаимном онанизме и таких технических деталях, которые здесь немыслимо даже назвать”.
— Замолчи! Противно!
— Нет уж, слушай. Это все ставит на свои места. Автор примечаний пишет: “Московский историк XX века стесняется назвать эротические детали, о которых четыре раза в год спрашивал своих прихожанок новгородский священник в XIV веке! В конце XIX века некоторые богословы высказались за пересмотр этого чина, так как он подсказывал прихожанам грехи, о которых те, возможно, не догадывались, но могли впасть в соблазн, узнав об их существовании на исповеди. Этот тонкий аргумент был отметен православной традицией”. Вот опять Рыбаков: “Канонический сборник XV века определял силу духовных наказаний сочетанием длительности епитимьи, поста и количеством земных поклонов. Так, поцелуй (“язык влагая в рот жене или другу”) карался постом в двенадцать дней…”
— Дурак!
Катя резко поднялась и быстро пошла к дому. Андрей поднялся было, чтобы идти за ней, но передумал, лег на спину и, закусив зубами травинку, долго смотрел на бегущие по небу облака. “И точно дурак, — решил он. — Тоже, нашел кого и как приобщать к научной литературе! Неужели, я бы и дальше бы ей прочитал?” Он взял книгу и отыскал абзац, на котором остановился: “…за сношение с женой сзади (“се бо скотски есть”) полагалось сорок дней епитимьи, а за то же действие “через задний проход” — три года. Кто признавался “помысливше на скот с похотью”, полагалось семь дней поста и двадцать поклонов, а за “помыслил с похотью о чужой жене” назначалось большее наказание — десять дней поста и шестьдесят поклонов. Здесь были и однополая любовь, и групповой секс (“со своей женой блуд творяще, а чужую за сосец держаще, или за ино что” — тридцать дней и шестьдесят поклонов”.
Андрей захлопнул книгу: “Не дурак, а кретин”.
Они не виделись почти неделю. Погода испортилась. Как чаще всего и бывает в здешних местах во второй половине августа, по небу беспорядочно мотались грязные лохмотья туч, моросил мутный дождик. Варфоломеев тоже потерял покой, маялся, наконец не выдержал, пришел к Катиному дому, постучал в окно:
— Выйди.
Она вышла с улыбкой, и он понял, что зря терпел так долго и даже извинений никаких не надо, но потянуло оправдаться.
— Я же не сам это придумал! Просто хотел, чтобы ты училась философски осмысливать факты и не слишком доверяла всему, что написано в церковных книгах. У ловцов душ — свои методы. Ты пойми: церковь — такой же социальный институт, как все остальные, и создан одними людьми, чтобы взять власть над другими! И цель общая — привести народ к покорности, соблазнив обещаниями замечательной жизни на земле или на небе. В этом смысле церковь ничем не отличается от государства, а религия от идеологии. Каждый из самозваных пастырей утверждает, что без него люди пропадут, и в определенном смысле они правы — стаду нужен предводитель. Но меньшинство, живущее собственным умом, не хочет сливаться с массой, желая остаться в своей индивидуальности. Это же естественно и даже обязательно, ибо без меньшинства не было бы большинства, как не может быть общего без частного и целого без частей, как нет правил без исключений. Это условие структурной устойчивости. Мне же лично в исповеди более всего интересен парадокс — я вообще питаю слабость к парадоксам и даже их коллекционирую. А здесь он таков: способ контроля формирует, подсказывает поведение, из-за чего оно само еще в большей степени нуждается в контроле. Между тем исповедь — дело добровольное. Сочетание потребности в контроле и его невозможность породили на Западе психоанализ, а в коммунистическом обществе педагогику политического воспитания.
Катя терпеливо его выслушала и сделала неожиданный вывод:
— А ты не боишься, что мертвые книги могут убить твой дух?
Андрей посмотрел на нее с любопытством:
— Между прочим, так думают дзэн-буддисты. Но фундаментальные вопросы бытия тем и хороши, что каждый ищет в них собственный ответ, хотя редко обнаружит что-то новенькое. За века люди стали лучше телом, а духом — вряд ли. Отчего твой Бог их так плохо придумал? — Андрей снова в пылу спора потерял чувство меры и откровенно иронизировал: — Надо было программку заложить по совершенствованию.
— Чего смеешься? Большой, а дурной. Он не только мой Бог, но и твой. А духовное в человеке всегда важнее телесного.
Они шли по краю рощицы, увлеченные разговором, и дождь был им нипочем, вскоре облака расступились, и проглянуло солнце.
— Хорошо, — продолжил Андрей, — допустим, человеческое тело было задумано как вместилище духа и имело подсобную задачу. Но с тех пор оно сильно изменилось, обособилось и получило некоторую самостоятельность, предполагающую наличие самостоятельных желаний. Желания — это то, что нами движет. Что приятно, то и полезно. В человеке, как во всякой самонастраивающейся системе, заложено поощрение того, что этой системе на пользу.
— Желания нужно обуздывать. Всякое удовольствие отвращает душу от мысли о спасении, — твердила свое Катя.
Варфоломеев даже руками всплеснул:
— Ну, во-первых, далеко не каждое желание связано с удовольствием. Это банально и не требует доказательств. Но, скажи, неужели мои помыслы станут нечистыми оттого, что я в пост съем яйцо или выпью безобидного молока? Напротив, и в преддверии страстной пятницы нужно вести себя, как обычно. Если желудок мой будет ныть от голода, а я стану его укрощать, то мои мысли как раз из духовной области переместятся в телесную. Достаточно иметь чистые помыслы и не совершать дурных поступков, что совпадает с десятью заповедями. Моя душевная организация и мой интеллект позволяют мне жить по совести без подсказок церкви.
— “Мой, мне!” В тебе говорит гордыня.
— Почему гордыня? Я же не говорю, что я лучше, я — другой.
— Для Него мы все одинаковы, все дети в Его стаде.
Ему надоело возражать. Он остановился и схватил в объятия ствол старого дуба, Катя подошла с другой стороны, но дерево было таким могучим, что руки их не сошлись. Она прижалась щекой к влажной коре и закрыла глаза. Андрей видел с одной стороны только кончики ее прозрачных пальцев с коротко остриженными ногтями и розовыми подушечками. Он немного передвинулся, потянулся и накрыл их своей широкой ладонью. Препятствие между ними сделало его храбрым:
— Хочешь, я тебя поцелую? — спросил Андрей так громко, чтобы при желании это можно было принять за шутку.
Послышался сдавленный смех, холодные пальчики выскользнули из его руки, и Катя побежала по дорожке, не слишком быстро, но шаловливо, разбрасывая палые листья крепкими ногами. Он завороженно смотрел ей вслед — худенькая, легкая, а икры полные, совсем женские. Его чувственность проснулась, и сознание тут же смутилось необычностью возникших ощущений.
На следующем свидании Андрей задумчиво сказал:
— Может, ты и права насчет стада. Буддисты подходят к этому вопросу сугубо прагматично — они просто отрицают всякую индивидуальность за ненадобностью. Как любая крайность и упрощение, такая позиция неконструктивна. А сегодня ночью я прочел у Мишеля Фуко интересную мысль: каждый человек уникален, независимо от того, умен он или глуп, образован или нет, но если все индивидуальны, то индивидуальности, как таковой, не существует. Это значит, что правила игры должны быть общими. Надо подумать.
— Ты бы не мог быть глупее? — спросила Катя.
5
За лето бабушка почти совсем поправилась, уже на улицу, хоть и с палкой, понемногу выходила и с тоской ждала неизбежного — отъезда любимой внучки. Чувствовала, что больше не увидятся.
Провожал Катю Варфоломеев. Они пришли на вокзал заранее, словно хотели продлить ускользающее единство, и целый час, не проронив ни слова и даже не глядя друг на друга, стояли в ожидании скорого поезда. Когда тепловоз показался из-за поворота и начал стремительно увеличиваться в размерах, Катя сказала:
— Не знаю, сумею ли приехать следующим летом. Папа настаивает, чтобы я поступала в институт.
— В какой?
— В технический, конечно. Он считает, что лучше инженера специальности нет.
— А ты кем хочешь стать?
— Никем. За больными ухаживать. Для этого высшего образования не нужно. Но сам понимаешь — родители. Лучше ты переводись в Москву.
До сих пор разговоров о будущем они всячески избегали.
— Попробую.
Поезд остановился на четыре минуты.
— Вспоминать будешь? — спросил Андрей.
— Наверное.
— Я тебе напишу, ладно?
Катя почувствовала, что сейчас расплачется, и чтобы не осрамиться, сказала слегка насмешливо:
— А я думала, ты умеешь только говорить. Давай. Поглядим, какой из тебя писатель.
— Ты мне ответишь?
— А это, смотря по тому, что напишешь.
Катя нехотя поднялась на подножку. Уже стоя в тамбуре, вяло помахала рукой и вдруг крикнула ему вниз:
— Почему вагоны красят в грязно-зеленый цвет, как танки или пушки? Словно я еду на войну!
Он пожал плечами и попытался улыбнуться, но не получилось, углы губ поползли не вверх, а вниз, улыбка стала похожей на гримасу боли.
Невыносимая, почти осязаемая пустота, образовавшаяся с отъездом Кати, заставила наконец Варфоломеева признаться себе, что он влюблен отчаянно. Андрей долго сопротивлялся этой реальности, с полным основанием полагая, что попадет в зависимость от многих вещей, над которыми не властен, но которые властны над ним.
Размышляя над сложившейся ситуацией, Андрей все откладывал сочинение письма. Его вдруг обуяли сомнения. Что он себе вообразил? Ничего определенного между ними не произошло, даже слов необычных сказано не было. Одно дело — Козельск, иное — Москва, там и понятия столичные, и люди другие, отец Кати в министерстве большую должность занимает. К тому же она еще даже школу не окончила, и он — не известный ученый, а всего лишь бедный студент. Смешным быть не хотелось.
Пока Андрей обдумывал текст, собирался с духом и держал паузу, чтобы выглядеть в глазах Кати достойно, семью Варфоломеевых неожиданно постигло несчастье: в начале зимы отец по обыкновению отправился на рыбалку, провалился в полынью и утонул. Горе, которое обрушилось на Андрея, все под себя подмяло — и сомнения, и надежды, и само время. Даже мысли принимали порой странное направление: а не наказан ли он за богохульство? Однако все его существо восставало против такого объяснения простой случайности — тонкого льда именно в том самом месте, где проходил отец. Это беда делает человека слабым, заставляя искать мнимую защиту от жестокости жизни, тогда как жестокость заложена в самой сердцевине ее целесообразности. Варфоломеев не преминул отметить очередной парадокс: любая смерть так же противоестественна, как и оправданна, освобождая пространство идущим вслед.
Но разум и логика — плохие утешители. Только к весне он немного пришел в себя и, отбросив все сомнения, которые на фоне настоящей беды выглядели надуманными, наконец отправил письмо в Москву.
Ангел мой, Катенька!
Не мог написать раньше. В декабре погиб отец. Для всех нас это трагедия. Он был замечательным человеком. В голове у меня долго творился полный сумбур и мысли возникали странные, мне несвойственные. Разве справедливо — я его так сильно любил, но не прожил рядом с ним и двадцати лет, а Бог теперь будет видеть его вечно? Зная мое отношение к религии, ты, наверное, удивляешься, что я себе противоречу, но катастрофы деформируют сознание, приспосабливая его к новым условиям. К тому же вся наша жизнь состоит из сплошных парадоксов. Мама, видя мои страдания, вдруг сказала, что отец был мне не родной. Зачем сказала — ума не приложу, она у нас не без странностей. Хотела, чтобы я меньше переживал? Но мое горе стало только больше, если это возможно. Я вообще крайне недоверчиво отношусь к так называемому зову крови. Вот мать мне родная, а отец нет. И что? Он всегда был мне ближе.
С приездом на учебу в Москву, к сожалению, ничего не выйдет, пришлось даже бросить областной вуз. Мама, как обычно, болеет, сестренки, сама знаешь, еще ходят в школу. Кроме меня помочь — проще говоря, содержать их — некому. Хоть специальности нет, но я крепкий, могу заработать физическим трудом, что и делаю.
Крестилась ли ты? В какой институт намерена поступать? Как дела дома? Напиши, мне все интересно.
Как всегда много читаю, отрывая время от сна, стараюсь держать мозги в рабочем состоянии, но серьезно чем-то заняться — не получается, не хватает времени. На Рождество ездил в Оптину, немного отмяк сердцем, глядя на места наших прогулок. Оказывается, родник возле Красного камня не замерзает даже в большие морозы. Не знак ли?
Как ты хотела, хожу в церковь, изредка. Пытаюсь нащупать внутреннюю мотивацию веры. Пока не слишком успешно. Во всяком случае, до исповеди покуда не дорос. Если не смогу быть честным до конца и что-нибудь утаю, то все теряет смысл. Мое egо по-прежнему сопротивляется духовному стриптизу. Человеку естественно иметь в душе что-то глубоко сокровенное, о чем не знает никто и что составляет основу его личности.
С точки зрения церковной морали, моя обыденная жизнь есть сплошной грех — ем, что попало; смотрю телевизор, когда выпадет свободная минутка; мечтаю любить и быть счастливым. Но помыслы самые благие. В чем же каяться — в том, что я родился?
Надеюсь, не очень напугал тебя своими откровениями, но перед тобой я отворен полностью и честен. Ты единственная, перед кем я на это способен и даже чувствую такую потребность. Думаю о тебе каждую ночь. Ложусь спать, закрою глаза и любуюсь твоим лицом, ангел мой ненаглядный.
Я хотел бы быть вечной бабочкой в твоих снах.
Андрей.
Варфоломеев не сообщил Кате одной детали, по его мнению, малосущественной на данном этапе. Козельск всегда был городком со слабым производством, но и оно в последнее время совсем захирело — стекольный завод не действовал, механический еле дышал, даже кирпичный никому оказался не нужен: домов новых не строили, поскольку население неуклонно уменьшалось. Единственно, где еще требовалась физическая сила, — уборка дворов и улиц. Чтобы заработать на большую семью, пришлось Андрею взять три участка и трудиться с утра до вечера, убирая мусор, разгребая снег и скалывая лед.
Философствующий дворник — это более чем современно, но надолго не годится, считал Варфоломеев. Хорошо, что Кате всего шестнадцать — у него есть время. Еще лет пять-шесть, сестры вырастут, руки будут развязаны, и он добьется задуманного. Только поэтому, а не из ложного стыда Андрей не написал, чем занимается.
Отправив письмо, стал ждать. Сначала заглядывал в почтовый ящик с нетерпением, потом с недоумением. Уже осенью послал короткую записку, где спрашивал только об одном — здорова ли и почему молчит? И снова без ответа. Его начал одолевать стыд: оказаться наивнее школьницы! Но стыд скоро прошел: он чувствовал — другого парня у Кати нет, иначе сказала бы, она врать не станет. Через год Андрей не выдержал и опять написал в Москву. Судя по всему, терять уже нечего, и он безо всякого смущения и туманных намеков сообщил, что любит и хочет знать, есть ли у него надежда. Теперь Катя обязательно должна откликнуться, а определенность, какова бы ни была, лучше пустых ожиданий. Однако результат был все тот же. И Варфоломеев смирился — значит, не судьба. Видно, сердце ее окончательно обратилось к тому единственному мужчине, с которым тягаться невозможно, потому что имя ему — Иисус.
Так любитель парадоксов столкнулся с самым главным парадоксом своей жизни: Бог, в существование которого он не верил, отнял у него возлюбленную.
6
Варфоломеев был близок к истине, хотя молчание Кати имело другую причину — писем от него она не получала. В семье Прянишниковых разыгрывалась своя драма.
Когда тайна Катиного крещения поневоле раскрылась и дочь, выудив из платяного шкафа свой нательный крестик, зачастила в церковь, Владимир пришел в ярость.
— Я от тебя такой глупости не ожидал! — сказал он жене непривычно резко.
— Что ж тут плохого? — оправдывалась Варя. — Церкви возрождаются с разрешения властей, многие туда уже без опаски ходят и кресты носят, особенно молодые. Это нам трудно перестроиться, а они так легко ко всему относятся! Пусть лучше молятся, чем пьют.
— И то и другое у них прекрасно совмещается. Но Катя тут при чем?!
Прянишников, в прошлом примерный комсомолец, а ныне член партии со стажем, всегда недоумевал: отчего люди верят? Отказывают себе в удовольствиях, ограничивают в еде, часами толкутся в церквах, попусту тратя драгоценное время, которого и без того настоящим труженикам не хватает. Рационального объяснения этому не было. Однако он хорошо знал характер своей дочери: если она проникалась идеей, то отдавалась ей до конца с тихим упорством и бескомпромиссностью, до самой абсурдной крайности. Не знал он только о ее дружбе с Варфоломеевым и того, что она ждет от него письма и письмо это для нее очень важно. Поэтому, вынув из почтового ящика конверт с печатью Козельска и подписанный мужчиной, насторожился — а не оттуда ли тянется зараза? Ведь, как оказалось, крещена Катя давно, а в церковь-то стала ходить только теперь, вернувшись от бабушки, из “святых” мест, где Вареньку угораздило родиться. Да уж не соблазнил ли его домашнюю девочку какой-нибудь тамошний служитель культа и нагло продолжает морочить ей голову?
Руководствуясь развитым чувством ответственности и всепоглощающей отцовской любовью, Прянишников посчитал, что, если уж случай дал ему в руки это письмо, он обязан его тайно вскрыть. “Ничего себе!” — воскликнул ошеломленный родитель, ознакомившись с содержанием, и только утвердился в правильности своего не слишком этичного поступка. Необходимость взяла верх над моралью, однако жене он ничего не сказал.
Время шло, никаких тревожных сигналов больше не поступало, Катя спокойно училась и решительный родитель уже подумал, что пронесло. Он был доволен собой: вот что значит вовремя принять меры! Не предполагал, что совсем скоро ему аукнется. И действительно, дочь, окончив школу с серебряной медалью, в институт поступать отказалась, оделась в темное, платок по старушечьи повязала:
— Я в монастырь уйду.
Варя разом вспомнила свою молитву блаженной Матроне — вот оно, сбылось! И не верила, что такое бывает, но ведь случилось! А хоть бы и просто совпадение — все равно не легче. Схватилась Варя за голову.
— Ты что, доча! Опомнись! Ну, молись, коли нравится, лоб-то зачем расшибать?
— Такой мне путь указан.
Варя бросилась к Наде:
— Ты — крестная, отговори девочку от безумного шага!
Но подруга, впервые за много лет, отказала:
— Уволь. Человек тут не властен: Бог дал, Бог взял.
Бедная мать разрыдалась:
— Какие вы все верующие жестокие! Нет в вас ни любви, ни жалости к живым людям.
Владимир переживал еще сильнее жены, хотя о своей причастности к свершившемуся не подозревал.
— Если ты меня любишь, то выбросишь эту блажь из головы, — сказал он дочери больным голосом.
— Я тебя очень люблю, — ответила она и задумалась — в отце она души не чаяла.
Несколько раз ходила к своему духовнику советоваться и наконец объявила:
— Не хочу заставлять тебя и маму страдать. Будь по-вашему. Я остаюсь дома и согласна поступить в институт, который ты укажешь, мне все равно.
Прянишников, почувствовав расслабляющую силу взаимной любви, воспрянул:
— И в церковь ходи пореже!
— Это невозможно, папа. Да и кто за тебя молиться будет?
— Обойдусь. Что я, преступник?
— Грешник, как и все мы. Пойми, моя жизнь уже никогда не будет прежней, я душою не здесь.
Победа сразу показалась Владимиру призрачной. Бог выглядел страшнее любой напасти. Ох, эти демократы! Открыли шлюзы для дураков и слабых! Это же как надо скособочить людям мозги, чтобы они отказались от естественных земных радостей во имя очевидной иллюзии! Откуда у нормальных, со всех точек зрения, людей вера в примитивные сказочки? Непонятно, как бороться с невидимым, но спасать ребенка надо. Прянишников решил ковать железо, пока горячо, и отправил Катю в Сорбонну учиться на экономиста, благо работал у него во Франции в посольстве близкий друг и средства позволяли. Невозможно девушке не плениться парижской жизнью! И от православия Катя отвлечется — все-таки страна католическая, а если еще и влюбится, что очень вероятно в ее-то возрасте, — дело в шляпе! Отец готов был послать обожаемую дочь одну в столицу соблазнов и принять любого жениха, лишь бы вырвать девочку из-под влияния церкви.
Катя подобного предложения не ожидала, но делать нечего — обещала, поэтому поехала и факультет ненавистный в четыре года закончила. Родители навещали ее за рубежом, удивляясь скромности жилища, поведения и нарядов, так как деньги переводили ей немалые, не понимали, что совсем другие вещи доставляют ей радость. В Париже она первым делом отыскала православный храм Святого Александра Невского на рю Дарю и стала одной из самых прилежных прихожанок. Все нищие в округе знали щедрую русскую девушку, она и церкви пожертвования делала, и не только этой, но и той, что в пригороде французской столицы, Пресвятой Троицы, под русским протекторатом. Отец, никогда не бравший в рот водки, возмущался, когда Катя подавала милостыню:
— На пропой души жалуешь!
— А это уже не моя забота. Души Бог исцеляет, а наше дело — подать ради Христа.
Пока Катя училась за границей, Прянишников со спокойной совестью перехватил и выбросил еще два письма козельского поклонника, изменив таким образом вектор судьбы сразу нескольких людей, в том числе и своей собственной. Причем не в лучшую сторону. Парадокс, заметил бы Варфоломеев.
Возвратясь в Москву, Катя трудилась в отцовском министерстве, показала себя способной и сообразительной. Любимая дочь по-прежнему была ласкова и внимательна, хотя все более отдалялась, и это тяготило Прянишникова, но потом он смирился. Главное — дитя под боком, всегда на глазах. Платил ей хорошо, чтобы чувствовала себя успешной, независимой, могла осуществить любые желания. И в командировки за границу посылал, и лучшими курортами баловал, и уже почти уверился в том, что Катя приняла нынешний образ жизни, когда та внезапно заявила, что устроилась в паломнический центр при монастырском подворье, куда она ходила на службы и где ее духовник за это время успел стать игуменом.
Владимир пребывал в шоке.
— У тебя же блестящее европейское образование, а тут даже не туристический центр, а так, бюро путешествий для бедных, и зарплата ничтожная.
Катя была непреклонна.
— Ты настаивал на учебе, я послушалась, окончила институт, два года работала, но удовлетворения не получила. Так что не дави на меня, нет у тебя на это морального права.
Тут Прянишникова осенило, что Катя-то не девочка, двадцать пять лет, самостоятельная, родительскими советами может и пренебречь и ничего поделать уже нельзя. Ночами он вздыхал, ворочался без сна, пил валидол. Сокрушался:
— Сколько денег зря потратили. Не удалась у нас дочь, не удалась.
— Окстись! Что ты такое говоришь, Вова! Какие деньги! Наше единственное дитя! — возмущалась жена.
— Вот-вот — “окстись”. Все зло из вашей знаменитой Пустыни! А что единственное, то правда. Только разве не видишь, как она переменилась? Юбки старушечьи носит, туфли на низком каблуке, глаз на мужчин не подымает. Все украшения сняла, даже дырочки в ушах заросли! От нее луком и постным маслом за версту несет. Это не та Катенька, которую я вынянчил, не та, другая. За что нам такое наказанье — внуков своих никогда на руках не подержать, а Варя? Может, возьмем на воспитание ребеночка из дома малютки?
За что, Варя догадывалась, но делить с чужим дитятей свою любовь к мужу и дочери не стремилась.
— Удумал на старости лет! Мне работу придется оставить, до пенсии не доработав, и молодость далеко позади, потяну ли? Да пусть Катя трудится в этом своем бюро, если ей так нравится! Вовсе ни во что не верить, уж признайся, тоже плохо, хотя, конечно, верить слишком — нездорово. Она умница, с годами успокоится, найдет золотую середину, — убеждала Варя мужа.
И как будто все к тому шло. Катя новым делом увлеклась, на работу, словно на праздник спешила, лицо у нее просветлело, улыбка опять появилась и даже смех. Есть начала нормально, не только овощи, рыбу, но и курицу, и ветчину в разрешенные дни, и даже иногда, если очень уставала, случалось ей проспать воскресную службу. Правда, одевалась хоть и хорошо, дорого, но тона тусклые, рисунок размытый и головной платок — обязательно: что делать, такое место. В паломническом центре прилежную сотрудницу ценили, самые важные дела доверяли, в поездки направляли, поскольку она языки хорошо знала. Знакомые новые у дочери появились, хотя все люди церковные, но Варя и тому была рада, какая разница кто, был бы человек хороший и Катю любил. И действительно, начал ее один симпатичный богомаз из художественных мастерских до дому провожать, но она его прогнала, не нравился он ей. Ну, что ж, авось, другие найдутся. В муже Варя всячески поддерживала надежду, которой сама уже почти не имела, говорила: посмотри, как девочка расцвела, а у нас на фирме от тоски чуть не завяла. Ничего не попишешь, каждому — свое, вот увидишь, дальше еще лучше будет, потерпи.
Владимир соглашался. А какой у него выбор?
Однажды попросили Катю срочно заменить заболевшего гида и поехать с группой в Оптину Пустынь. Катя руками замахала — не готова, не ее направление! Она всегда очень серьезно относилась к любому поручению.
— Помоги, автобусная экскурсия срывается, — обратился к ней сам игумен, он вниманием своим ни одной мелочи не обходил. — Ты, говорят, там жила, кое-что знаешь, в машине историческую справку посмотришь и — с Богом!
На мамину родину Катю всегда странно тянуло. Объяснить она этого не могла, а теперь, возможно, и боялась, безотчетно оберегая с трудом обретенное душевное равновесие, потому ехать ей ужасно не хотелось. Пока она училась в Париже, бабушка умерла, дом, хранивший память о ее безоблачном детстве, продали. Катя страшилась вида по-деревенски маленьких окон и крыльца, чиненных руками Андрея. Было бы неприятно встретить и его самого, обманувшего ее первое, такое искреннее, такое светлое чувство и неясные тихие мечты. Но дело даже не в том — в Козельске у них и остановка не запланирована. Ее почему-то смущала именно Оптина. Что-то неприятное ее ждало именно там.
Беспокойство было таким сильным, что переросло в предчувствие. Предчувствия Катя презирала, относя к темным силам, вроде ворожбы. Есть только Божественное Провидение, а это все глупости. Да и непонятно, что плохого можно ждать от святого места? Однако тревога ощущалась отчетливо. Лучше бы не испытывать судьбу, но игумену Катя отказать не могла. Поехала.
Всю дорогу дремала наравне с паломниками — выехали-то в пять утра. Сон получился рваным — слишком трясло, поскольку и автобус и дороги были типично российскими — не лучшего качества и не первой молодости. Козельск миновали на исходе рабочего дня: школа, продмаг, аптека — все знакомое, ничего тут не изменилось, даже еще запущеннее стало. Обычное среднерусское умирающее захолустье.
В главный храм Свято-Введенского ставропигиального мужского монастыря успели, как и планировалось, к началу вечернего богослужения. Батюшка был памятен Кате еще по прежним временам — только поседел добела да голос совсем утих. Она закрыла глаза, чтобы не отвлекаться и сосредоточиться на молитве. После литургии многие пожелали исповедаться и выстроились в очередь к молодому
монаху — старый священник, видно, удалился на отдых. Катя тоже встала в конец, предупредив своих подопечных, что встретятся после ужина у трапезной. Отпущения грехов ждала терпеливо — женщины, которых, как всегда, оказалось большинство, обычно рассказывают о себе пространно и часто спрашивают совета.
Впереди шептались.
— Как долго, — устало заметила пожилая паломница с толстыми нездоровыми ногами.
— Это отец Никодим, — тихо пояснила местная прихожанка. — Добрый батюшка, очень добрый. Поэтому к нему всегда народ.
Катя подумала о своем постоянном духовнике, которому с радостью открывала душу, и начала прикидывать, что скажет оптинскому иерею, но когда наконец подошел ее черед, забыла все слова — перед нею в монашеской рясе стоял Варфоломеев.
Она его издали не признала — так он изменился. Худоба обозначила скулы и горбинку тонкого носа, узкие черные усы и редкая борода, росшая неравномерно, какими-то кустами, сильно проявили восточный тип лица, почти совершенно схожего с иконописными ликами Христа, если бы не глаза. Вместо беспощадно-суровых на Катю смотрели грустные и всепрощающие. Она замерла то ли в изумлении, то ли в восхищении.
Отец Никодим, напротив, давно приметил Катю, но от волнения теперь не мог понять, какое же впечатление на нее произвел. Впрочем, как настоящий мужчина заговорил первым, хотя совсем тихо, только она и слышала:
— Что же ты, Катя, молчишь? Или нечего рассказать и не в чем покаяться?
В его словах не было иронии, а только желание помочь.
— Грехи вспоминаю, — так же серьезно сказала она, глядя мимо. — В дороге съела пирожок с мясом. Ела жадно. Не удержалась, устала, дома за хлопотами позавтракать не успела — экскурсию сопровождаю.
— Ну, то невеликий грех, сегодня день скоромный.
Она подняла было глаза, но тут отец Никодим внезапно спросил:
— Еще что, более существенное?
Катя опять вернула взгляд на сапоги священника, и мысль, которую она тщательно скрывала от себя, и слово, эту мысль обличающее, как бы само вылетело из ее уст:
— Еще о тебе, — она поправилась, — о вас часто думаю. Днем, а бывает и ночью. Только встретить не ожидала. Тем более — так.
Никодим смешался. Забормотал: …отпущаеши и все остальное, что положено, а когда она поцеловала крест, а потом руку ему, сказал:
— Подожди меня после службы.
Катя поклонилась и направилась к выходу, лишь в дверях храма обернулась, неторопливо отвесила всем святым три истовых поясных поклона и вышла во двор, села у ограды на скамью, где закусывали после длинной дороги две вольные паломницы. Те и Кате предложили нехитрой еды — не из целлофанового пакета, а из белоснежного тряпичного узелка, — но она отказалась, хотя не ела весь день, боялась, вдруг Андрей выйдет, а она с куском в зубах.
Уже сумерки сгустились, туманом и сыростью с реки потянуло, а иеромонах все не показывался. Катя поднялась и поспешила в сторону трапезной, откуда проводила экскурсантов в бесплатную гостиницу для паломников. Разместив их, с трудом нашла и себе узкое местечко на верхних нарах. Легла одетой, только обувь сняла — тут все так спали, и она собралась заснуть. На душе было покойно: она исповедалась в том, в чем сама себе стыдилась признаться. Облегчила душу, потому что никакого другого смысла в этом признании теперь не было. Монашеское обличье Варфоломеева отозвалось в ней радостью — вот и Андрюшенька нашел путь к Богу! Столько лет она бессознательно стремилась еще раз увидеть друга детства и юности, Бог милостив — вот и увидела. Это как же хорошо — не разочароваться в человеке, узнать, что и он твоей веры, ищет в жизни того же, что и ты.
Тесно и неудобно было лежать, но Катя заснула легко и спала без сновидений, а проснувшись поутру, отметила, что то особое, благодатное состояние души, которое возникло после исповеди, и сегодня не оставило ее и даже усилилось. Удивительно, что еще совсем недавно она категорически не хотела ехать в Оптину! Выходит, предчувствие ее обмануло, не зря она никогда не верила в эту белиберду. Кажется, у Варфоломеева существовала на сей счет какая-то очередная теория: все случившееся имеет причины, хотя бы и невидимые, а предчувствия — энергетические волны этих причин. Или что-то в таком же духе. Как давно это было!
Паломники, увидев, что монахи откушали, потянулись в монастырскую трапезную завтракать, и Катя вместе с ними. Отец Никодим ждал ее у ворот.
— Прости, вчера задержался с одной женщиной, сын у нее наркоман, совсем плох, никак не мог успокоить. Вышел, а тебя уже нет.
— Да. Стемнело, — ответила она кротко, — я своих спать повела.
Монах потряс бородкой.
— Все никак в себя не приду — неужели это ты, Катенька? Побеседовать хотелось бы, как раньше. Помнишь?
Катя помнила и возвратилась мыслью и душой назад, в то время, когда они были друзьями, может, немного более близкими, чем друзьям полагается. И вдруг вместо отца Никодима перед нею словно предстал Андрюшка Варфоломеев. Она удивилась и обрадовалась этому своему ощущению и намеренно постаралась его удержать. Теперь она тоже могла говорить с ним без смущения и даже тем, прежде принятым между ними тоном:
— Вот уж не ожидала увидеть тебя в монашеской одежде! Что это с тобой вдруг приключилось? Ты ведь, насколько я помню, в Боге сомневался.
— Так то еще до смерти отца было. С тех пор много воды утекло: сестренок замуж повыдавал, разъехались — кто в Калугу, кто еще дальше; маму по моей просьбе приняли в Шамординскую обитель, ей там хорошо, даже болеть перестала, я ее часто навещаю; ты меня отвергла, вот я собою и распорядился — решил служить Господу и намерен докопаться до истины. Хочу познать источник света, понять, почему очевидное для тебя, для меня неочевидно? Осуждаешь?
Катя пожала плечами — речи Андрея всегда были сложными, но ее слух зацепился за странные слова:
— А почему я тебя “отвергла”?
— Но ты же ни на одно письмо мне не ответила, значит, хотела пресечь наши отношения.
— Не ответила? — невольно переспросила Катя, еще толком ничего не разобрав, но чувствуя — произошло что-то нехорошее. И, глядя прямо в глаза собеседнику, четко, почти по слогам произнесла: — Я никаких писем от тебя не получала.
Отец Никодим заметно побледнел.
— Писал, как договорились. Трижды. И откровенно… — Он на мгновение остановился, но потом решительно продолжил: — …что люблю тебя. И спрашивал, имею ли надежду?
Катя молча покачала головой и с трудом отвела взор от смуглого библейского лица, на котором бледность и смятение были хорошо различимы.
Народ уже потянулся в храм, и священник сказал поспешно:
— У меня служба. Ты когда уезжаешь? Сегодня в семь? — И он вдруг горячо и живо добавил: — Жди меня после обеда на нашем месте, у красного камня. Только не уходи. Надеюсь, найдешь? Там все по-прежнему.
Нужно было хоть как-то отреагировать, и Катя удивилась:
— Неужели? Это прекрасно. А то Москву теперь не узнать. Ладно, дождусь, не бойся.
Всю первую половину дня экскурсовод Прянишникова водила свою группу по монастырскому подворью, рассказывала, объясняла, отвечала на вопросы, но большею частью механически и даже через силу. От утренней радостной легкости не осталось и следа. Ей было нехорошо, смутно, болела голова. Может, оттого, что опять не удалось поесть? Но пришло обеденное время, и обед показался ей лишним. В салат положили много зеленого лука, и Катя долго ковыряла вилкой, вытесняя резко пахнущий овощ на край тарелки. Потом похлебала немного грибного супа, встала из-за стола и пошла к источнику, чтобы опередить Андрея. Надеялась в одиночестве справиться с тяжелыми неясными мыслями, которые перебивали друг друга, и ничего нельзя было разобрать.
Местность она помнила хорошо. Да тут и впрямь ничего не изменилось: на повороте тропы — три старые березы, сросшиеся стволами у основания, некошеные опушки, деревянные навесы над прохладными ключами. И вкусный свежий ветер — она уже забыла, что такое дыхание природы, не отравленное бензиновой вонью. Но главное — живая душа этого благословенного места, которую Катя ощущала еще сильнее, чем в юности. Это был ее мир, а теперь он стал еще и миром Андрея. В этом заключалась неожиданность, гораздо большая и важная, чем то, что он ей написал, а она не прочла.
Кате немного полегчало, и она уже с некоторой живостью и интересом смотрела по сторонам. Каждый день с работы — в храм, из храма — домой, из дома — на работу, иногда — поездки, но это тоже работа, когда не успеваешь оглянуться. Да и что в огромном городе увидишь? — умирающие липы вдоль центральных улиц, уродливые обрубки пылящих тополей во дворах, примитивные узоры жидких цветников на зажатых между автомобилями бульварах. Везде только дома и машины и никакого намека на линию горизонта. А здесь у нее вдруг открылось зрение, которое в юности замечало непреходящую красоту Оптиной и получало от этой красоты заряд жизненной энергии. Катя давно не испытывала такого простого и ясного удовольствия.
А вот и Жиздра, и возле памятного красного камня — высокая фигура в черном. Как ни спешила Катя, а Варфоломеев пришел первым и нетерпеливо прохаживался по берегу крупными шагами. Вторые сутки он не смыкал глаз. И только несколько часов назад, когда он узнал, что Катя его писем не читала, появилась и обрела четкую форму идея, даже не просто идея, а озарение. Неважно, что таким же путем шли миллионы других мужчин, ничего не имеющих с ним общего, — в сочетании с его нынешним положением этот тривиальный путь становился полным особого смысла, проявляя глубинную сущность жизни.
Варфоломеев спешил объяснить свое решение Кате, которая являлась центром этой животворящей конструкции, а потому, завидев ее, бросился навстречу. Он снял головной убор, и знакомая черная прядь упрямо падала ему на лоб, глаза лихорадочно блестели, как случалось, когда он хотел поведать что-то особенно его взволновавшее.
У Кати сжалось сердце. Они словно поменялись местами — теперь Андрей светился радостью, а с ее нежного лица ушла жизнь. Обескровленное, оно еще больше сделалось похожим на лик ангела.
Варфоломеев сразу уловил эту непонятную и скорую перемену в Катином настроении, которая его сильно озадачила, а потому умерил рвение, усадил ее на привычное место и начал с осторожных расспросов: как живет, чем занимается? Та отвечала скупо, скучно, он совсем огорчился и стал с ненужными подробностями рассказывать о себе, чтобы успокоиться самому и дать время освоиться ей, а затем постепенно, естественным образом подойти к цели нынешнего свидания.
— Я и дворником работал, и каменщиком, мелким торговцем побывал, еще заместителем главы района. В философии разочаровался окончательно. Философия возникла не для раскрытия непонятного, — разглагольствовал Варфоломеев, — но от избыточности интеллекта, когда он перешагнул границу необходимого и мысль стала интересна сама по себе, а люди со свойственной им природной наивностью поверили, что смогут объяснить мир и себя в нем. Философия — занимательный лабиринт, в котором каждый блуждает по своим дорогам с умным лицом, но никто не знает, где выход. Это игрушка для избранных, обычному человеку недоступная, а главное, ненужная, поскольку к способу выживания не имеет ни малейшего касательства. Я не отрицаю чистой философии, однако, мне кажется, она уже отыграла свою главную роль. Философия же большинства — это религия, которая смыкается с инстинктом самосохранения. Поэтому религия стала мне более интересна.
Он посмотрел на Катю, не нашел в ее лице ни одобрения, ни осуждения и продолжил:
— Я надеюсь сделать ряд интересных открытий. Например, мне ясна степень внутренней несвободы человека, живущего в обществе, называемом свободным, а могут ли стены монастыря, ограждающие от светской жизни, обеспечить свободу духа? Возможна ли она вообще, и если да, то какова ее оптимальная форма?
— Узнал?
— Еще нет.
— Мотивы, которые привели тебя к монашеству, довольно экзотические.
— Да. Если подходить шаблонно. Но мое сознание независимо. Я категорически против любого насилия — над телом, тем более над духом, — которое провозглашает церковь в качестве инструмента для вечного спасения. Подавляя нормальные потребности, мы не воспитываем волю, а убиваем внутреннюю свободу. Уничижая себя, учимся не смирению, но разрушаем достоинство, которое есть стержень всякой нравственности. Сила, которая внутри нас, всегда больше той силы, что давит на нас извне. Природа — или Бог, если хочешь, создали нас именно такими, и глупо противиться естеству да еще считать это благодатью.
Варфоломеев продолжал говорить, а Катя совсем замолчала и только смотрела на него с печалью, невольно вспоминая свое предчувствие, еще полчаса тому назад презираемое. Она и теперь так считала, но это ничего не меняет: так совпало и так было. В конце концов Катя опустила глаза и больше их не поднимала.
А он все говорил том, что еще вчера, действительно, его волновало. Но вчера уже стало прошлым, и сейчас Андрей просто брал разбег, собирался с духом, чтобы приступить к главному, волнующему вопросу, который всецело занимал его с тех пор, как он увидел Катю. Он уже совсем близко подступил к заветному рубежу и слишком увлекся перспективой, чтобы почувствовать опасность.
— Я молился Богу, пытался жить так, будто Он существует, но никто не мог вернуть мне тебя. Я отчаялся, потом смирился, думая, что потерял тебя безвозвратно. И вдруг снова обрел. Я в чудеса не верю, но это — чудо, великолепный случай, причины которого я не знаю! Неужели молитвы помогли?
Катя слабо улыбнулась, Варфоломеев вдохновился, приблизил к ней лицо и неожиданно выпалил:
— Выходи за меня замуж!
Она даже отпрянула, не поняла:
— Как это? Ты православный священник, монах…
Он не дал ей продолжить:
— Возможно, это всего лишь одна из моих ипостасей и мне суждено испробовать еще другие.
— Но это же грех, ты постриг принял! — произнесла Катя с тихим ужасом.
Он разъяснил снисходительно, словно неразумному ребенку:
— Пойми, я в монастырь пришел по свободному желанию, так и уйду. Мною движет любовь, а в любви не может быть греха. Не существует силы, которая способна подавить инстинкт продолжения рода. — Варфоломеев сделал паузу. — Я всегда тебя любил, и нет для меня в мире ничего важнее и дороже тебя, — произнес он с глубокой нежностью и осторожно взял Катю за тонкую руку.
Ее прохладные пальчики, не сопротивляясь, уютно легли в его широкую ладонь, и это придало ему уверенности.
— Вижу, что и ты ко мне неравнодушна. Поэтому считаю единственно правильным — сложить с себя духовный сан и отдаться своим желаниям, совершенно чистым. Мы поженимся и будем всегда вместе! Какое несравненное счастье! Ненаглядная моя!
Андрей говорил самозабвенно, испытывая необычайный подъем, и вдруг с изумлением обнаружил, что Катя плачет, беззвучно и горько. Он ощутил себя спринтером, споткнувшимся на бегу и с размаху упавшим на острый камень. Еще не успев почувствовать боли, он уже знал, что не встанет никогда.
Его, еще минуту назад безгранично счастливого, охватило отчаяние. Как же он мог так опрометчиво забыть, что Катя не способна на предательство чего бы то ни было, тем более своей веры, и что в его любви к ней была немалая доля восхищения перед этой непостижимой силой духа, перед способностью отдаваться целиком и навсегда. А если бы помнил? Андрей подумал, что ничего бы не изменилось. Письмо вовремя не дошло до адресата, и две вещи, великолепные сами по себе, — Катина нравственная чистота и его монашество — сделали невозможным их союз. Всего лишь простая случайность, хотя и имевшая свою причину, и вот уже стрела его судьбы летит в другую сторону.
Вопреки осознанию, что слова бесполезны, он пытался вдохнуть жизнь в умирающую мечту, а потому заговорил вновь, но уже голосом, лишенным красок и силы.
— Я все понял. Я последний глупец. Не плачь, радость моя, ты разрываешь мне сердце. Подумай еще. Мы же созданы друг для друга и не должны больше расставаться! Ни одна самая суровая епитимья не сравнится с наказанием — жить вдали от тех, кого любишь. Это я испытал и не желаю испытать тебе.
Она не отвечала, только плакала. Слезы струились по ее нежным щекам и падали на руки, которые Варфоломеев целовал так часто, что борода у него промокла, словно он плакал сам.
— Катенька, ангел мой, скажи хоть слово, — обреченно просил он, но девушка молчала.
— Катенька, ангел мой, — повторял он все тише и тише. — Ангел…
Она по-прежнему не отзывалась и не поднимала глаз, тогда он тоже в конце концов умолк. Они сидели до сумерек, плечом к плечу. Слезы все еще изредка соскальзывали с ее щек. Варфоломеев осторожно, еле касаясь, поцеловал девушку в губы, и она, медленно высвободив свои руки, встала и пошла по пустой дороге к автобусной остановке. Он не пытался идти за нею, тем более остановить, а только с тоской глядел вслед, пока тонкая фигурка в темном платье — левое плечо чуть ниже правого — не скрылась за поворотом.
Душа опустела — он знал, что больше никогда не увидит Катю.
Но он знал не все.
7
Маленький, даже нелинованный, клочок бумаги, абсолютно ничтожный сам по себе, стал перстом судьбы только благодаря начертанным на нем словам. Ах, эти слова! Как много они для нас значат, хотя, на самом деле, часто не значат ничего, а то и хуже — несут смысл, прямо противоположный тому, что растолкован в словарях.
Трудно угадать, какое на самом деле впечатление произвело бы на Катю письмо Варфоломеева. Очень трудно. Почти невозможно. Но случайно его вынула из почтового ящика не она, а отец, распорядившийся посланием из подозрительного Козельска по своему разумению — он его выбросил. И это элементарное действие оказалось роковым. Сокрытое, невысказанное стало для Кати невыносимо желанным и приобрело важность символа великой любви. Любви не состоявшейся и тем еще более прекрасной, поскольку она была лишена изъянов.
Всю обратную дорогу паломников сопровождал проливной дождь. Ночное небо ворчало глухо, но угрожающе, неожиданно резко похолодало. У Кати застыли ноги, а голова горела, в ней, не умолкая, звучал голос Андрея: “Ангел мой, ангел…”, и это было нестерпимо. Она сидела, скорчившись, у окна, прижимая пылающий лоб к стеклу. Мелькали деревья, дома, мосты, переезды, мигая фарами, ежеминутно со свистом проносились встречные автомобили. Какой-то нескончаемый поток чужих вещей и ненужных предметов, мгновенных снимков пустого пространства. Казалось, ее до тошноты раскрутили в центрифуге, а потом выбросили на обочину вселенной, и теперь она летает там в окружении космического мусора.
По возвращении домой Катя заболела, возможно, простудилась в автобусе, поэтому разговор с родителями вышел только через три дня, за поздним ужином. Варя испекла пирог с капустой, но нынче была пятница, а значит, постный день в память крестных страданий Господа. Увидев, что дочь не ест, мать огорченно замахала руками, пеняя на свою забывчивость, а Прянишников дернул щекой — с некоторых пор у него появился тик.
— Я пока в Париже училась, мне письма случайно не приходили? — спросила Катя как бы между прочим, хотя ясно, что о событиях такой давности без причины никто вспоминать не будет.
— Какие письма? — тут же откликнулась мать.
— Обыкновенные.
— Нет.
— Странно.
Варя удивилась:
— Почему странно? — и посмотрела на мужа, который сосредоточенно жевал теплый, пахучий пирог. Отстраненное выражение лица ее насторожило.
— Володя, ты писем не вынимал?
Он как будто не слышал, и она возвысила голос:
— Очнись!
Тот вздрогнул и пробормотал с полным ртом:
— Не помню. — Потом спохватился: — Нет, конечно.
Варя опять посмотрела на дочь.
— Ты не путаешь? А от кого письмо?
И тут вдруг Прянишников не выдержал напряжения и хохотнул:
— От ухажера, наверное!
Дочь внимательно посмотрела на отца: врать он не умел.
Катя собрала грязную посуду, вынесла на кухню, вымыла и пошла укладывать вещи, самые необходимые. Утром она временно переехала в общежитие для работников художественных мастерских при храме, а потом сняла угол у одной прихожанки. Христианская мораль осуждения не приемлет, и Катя горячо молилась, чтобы пересилить обиду. Она простила отца, но ей не удалось воскресить в себе чувство любви к нему, и это огорчало более всего. Огорчение усугублялось тем, что за этой борьбой потускнело и затерялось ее ровное светлое чувство к маме.
Варя всецело была на стороне дочери и, переживая ее уход из дома, одновременно защищала право Кати на любые решения, если они ей на пользу. Прянишников ходил сам не свой, хотя вины особой не чувствовал: подумаешь, записка влюбленного мальчишки! Из-за этого так жестоко поступить с людьми, которые подарили ей жизнь! Да, собственно, все, что они делают — для ее же блага, а ей, видите ли, не требуется! Даже деньгами родительскими пренебрегает, своих, мол, достаточно.
— За что нам такое несчастье, Варя? — тоскливо вопрошал он.
— Какое же это несчастье? — возражала жена. — Девочка здорова. Пусть поживет отдельно — взрослый же человек, мало ли какие у нее соображения.
Захочет — вернется. Каждые выходные навещает, чего тебе еще надо?
— Тошно мне. Нету больше ни к чему интереса.
— Как тебе не стыдно, — укоряла Варя. — У тебя высокая должность, от тебя дело зависит!
Она пыталась быть убедительной. Безуспешно.
— Какое дело?! — не унимался Владимир. — Кому все это нужно? Зачем я здоровье гробил? Наживали, наживали, а помрем — все попам достанется. Как подумаю — сердце от смертной тоски заходится. Если б не ты… Варенька! — Он обнял жену: — Только ты одна — верная. Только нашей любовью и держусь.
— Все хорошо, — успокаивала мужа любимая жена. — Все ведь хорошо, Вова! Еще немного — и выйдем на пенсию, поедем, как мечтали, путешествовать, мир посмотрим, под кокосовыми пальмами на белом песочке поваляемся, дорогого виски со льдом попьем.
Но Прянишникова никакие перспективы не радовали. Потускнел он, растерял свою неуемную энергию. Жить стал без радости, работать без воодушевления, а через пару лет завелся у него маленький рачок, который как-то очень споро, со вкусом, съел совсем еще не старого и крепкого мужчину. Похоронила его Варя и стала навещать могилку всякий день. Садилась на скамеечку у проседающего холмика, заваленного увядающими цветами, и разговаривала с любимым:
— Вот и все, Вова. Видишь, и правда — все на земле суета. Пролетает жизнь, как одна минутка. Остается от нас маленький бугорок, и камень надгробный через скорые годы ни у кого не будет вызывать печали, разве что любопытство. Так какая разница, кто после нас нашими трудами воспользуется? Деньги я на книжку на Катенькино имя положила. Доченька за тебя молится постоянно, а на сорок дней большой молебен за упокой души в своем храме заказывала. Может, и права она — о душе надо больше думать. Душа-то вечна, ты как думаешь? Или нет ее вовсе, одни догадки? Только, кажется, все-таки что-то там есть. Иначе совсем уж страшно.
Тянуло Варю со своими сомнениями в церковь, но не пошла, постеснялась — непривычно. Впрочем, недолго она тосковала. Сильно любила своего Володеньку, во время болезни, никому не доверяя, бессменно за ним ухаживала, истощила свои силы до последней капли. И хорошо, потому что одной ей было очень тяжко. Правда, Катя домой жить вернулась, но прежней радости уже не получилось, да и у дочки свой мир, другая жизнь, отдельная, а муж всегда был Вариной трепетной половинкой, и теперь этой половинки не стало — по живому отрезали. После такой операции не выжить.
Теперь уже Катя ходила на кладбище каждое воскресенье, хотя далеко, практически за городом. И службу в паломническом центре она привыкла исполнять старательно, служба хорошая, постоянно общаешься с богомольными людьми, в офисе и в трапезной — тоже все свои, все понимают, на одном языке говорят, даже, случается, и без слов. Из-за этих двух забот времени Кате не хватало, но она не сетовала, потому что, как только выпадала свободная минутка, наваливалась на нее тоска, то ли от сиротства, то ли еще от чего. Тоска эта все росла и наконец сделалась такой огромной, что стало болеть сердце.
С тех пор как Катя, оставив отца Никодима без надежды, вернулась из Оптиной, она каждый Божий день с волнением, совершенно необъяснимым, отпирала ключиком почтовый ящик, ожидая письма. Действие бессмысленное, ничем не оправданное, и ящик, естественно, оказывался пуст. В конце концов ей представилось, что тех писем, которых она не читала, тоже никогда не было. За свою жизнь она любила двух мужчин — отца и Андрюшу, и один из них ее обманул. Теперь, вроде, уже нет разницы — кто. Может, оба.
Слишком много лжи среди людей, а ложь Катя переносила болезненно. Со временем и работой своей — по сути мирской — стала тяготиться. Вроде бы теперь, когда не стало родителей, ничто больше не держало ее в миру, однако прошел уже не один год, а она в монастырь почему-то не спешила. Чего ждала — и сама не знала, а только однажды, холодным субботним утром, встала очень рано и долго, истово молилась, потом попила зеленого чаю без сахара, поехала на Киевский вокзал и взяла билет до Козельска.
8
В воздухе отчетливо пахло мокрой хвоей. Лес был смешанный, но смолистый запах перебивал все остальные — мшистых камней, растоптанной травы и опавших листьев. Солнце светило ярко, только уже не давало тепла. Певчие птицы улетели. Голые березы стыдливо тянули к небу тонкие руки. На фоне тяжелой зелени елей и сосен последнее золото кленов выглядело драгоценным украшением. Осень была красивой и печальной.
Худощавая женщина вышла из автобуса и направилась в сторону Свято-Введенского монастыря. На ней было серое пальто, мягкое и теплое даже на вид. Тонкий шерстяной платок, плотно завязанный вокруг шеи, открывал спереди светлые волосы и ровный, как нитка, прямой пробор. Слабая, чуть виноватая улыбка постоянно трогала бледные губы женщины, отчего образовались морщинки, как бы бравшие ее большой мягкий рот в скобки. При ходьбе было заметно, что одно плечо у нее чуть ниже другого, а походка — легкая, молодая, и лишь вблизи становилось ясно, что возраст паломницы — ближе к сорока.
Однако если кто общался с Катей прежде, то признать ее не составляло труда, просто в Оптиной Пустыни таких не нашлось. Она тоже не озиралась по сторонам, а с сосредоточенным видом сразу направилась в главный храм, хотела помолиться здешним святыням, собраться с духом и попытаться определить: чего ждет или желает, зачем, вообще, приехала? Катя обладала твердостью и даже некоторым врожденным упрямством, решительные поступки тоже были ей свойственны, но, направляясь в знакомую обитель, она действовала необдуманно и ничего в себе не понимала, просто ее несли сюда ноги.
Туристический сезон закончился вместе с коротким бабьим летом, к тому же наступило обеденное время, и церковь оказалась пустой. Только в самой глубине молодая мать, по-видимому из местных, что-то тихо объясняла мальчику лет четырех-пяти, смугленькому, с живыми черными глазками, показывала, как правильно осенять себя крестным знаменем и прикладываться к иконе. Мальчик и старался, и шалил одновременно, а когда мать символически грозила ему пальцем, согласно кивал головенкой и непослушные кудри прыгали у него на лбу, пробуждая в Кате неясные воспоминания.
Она с трудом оторвала взор от ребенка и встала на колени перед образом Нерукотворного Спаса. Отсутствие людей и тишина были кстати: ничто не отвлекает душу от работы, можно сосредоточиться. С трепетом глядя в строгие глаза Бога, она просила простить ей прегрешения вольные и невольные, не вводить во искушение и избавить от лукавого. Вдруг что-то — сама не поняла, что именно — заставило ее обернуться. Прихожанка, держа за руку ребенка, направлялась мимо нее к выходу. Женщины встретились глазами, и каждая словно увидела себя в зеркале, только с разницей в двадцать лет. У Кати защемило сердце — казалось, мимо прошла ее несостоявшаяся молодость и ее незачатый сын.
Прочитав молитвы, почтив все иконы поясными поклонами и перецеловав те, что под стеклом, Катя попросила молодого послушника, высокого и угрюмого, перебиравшего поминальные записки, позвать отца Никодима.
— Нету такого, — неохотно отозвался детина в смазных сапогах и двинулся дальше по своим делам. Катя побежала за ним.
— То есть как нет? Да ведь он тут обитал и служил в этой церкви!
— Не знаю. Может, уехал. Я при монастыре всего три года.
“Нехорошо. Быстро забыли, — с обидой подумала Катя. — А говорили — добрый. Вот и вся благодарность”.
— Куда уехал? Кто-нибудь должен знать, — настаивала она. — Как мне поговорить с прежним батюшкой?
Старуха, протиравшая иконы, прислушалась к разговору.
— Никодим? Это уж не расстрига ли? Он лесничим теперь работает, за скитом избу себе поставил. Если знаете, куда идти, сразу и увидите, не ошибетесь.
Катю словно кулаком кто-то ударил в сердце. Расстрига! Почему?! Это было так неожиданно, что она пребывала в смятении. Что случилось, что он совершил? Или заболел? Возможно, ему нужна была помощь, а он даже не написал ей, постеснялся, наверное, посчитал, что всякие отношения между ними кончены. А она, как чувствовала, ждала. И вдруг обожгла мысль — теперь им ничто не мешает соединиться! Катю даже в жар бросило, стало трудно дышать, и она рванулась наружу.
В храме стойко держался привычный дух — воска, ладана и сырой одежды прихожан, но только она вышла за двери, живительный запах хвои проник ей в нос и дальше, в легкие, освежая, взбадривая и словно поддерживая в ее намерении. Наконец она осознала необходимость того, что должно совершиться. Не только душа, но и тело — тело! — сладостно трепетало в предвкушении встречи. В этом порыве не было ничего низменного, ибо, как и душа, тело ее испытывало могучее желание воспарить. Тот, другой человеческий инстинкт, что лежал в истоках, пока еще рядился в светлые покровы. Катя не думала о том, что собирается совершить грех — да и грех ли это? — она уже не была так уверена. Все сомнения поглотило ликующее предчувствие небывалого, никогда не испытанного счастья, от которого ее отделяли двадцать лет и несколько сот метров.
Она не шла — на крыльях летела, и скоро между деревьями показались розовые постройки скита. Сердце забилось где-то у горла и так сильно, как не билось никогда, но не от восторга — увидеть вновь святые места, а потому, что цель всей жизни казалась близка. Да вот и изба! Большая, добротная, с шиферной крышей, и окна хорошие, от таких много света даже в пасмурные дни. Под окнами — пестрые астры, цветущие до самых заморозков, на веревке за домом сушилось белье, на кольях забора сверкали прозрачной чистотой трехлитровые банки.
Катя порадовалась такой хозяйственности и порядку, воспринимая все увиденное как детали своего будущего бытия. Но то было лишь мимолетное впечатление, которое целиком поглотила фигура мужчины на переднем плане: во дворе, к ней боком, в одной белой рубахе стоял Андрей и колол дрова, делая это легко и с явным удовольствием. На куче золотистых поленьев лежала телогрейка. По-прежнему длинные и все еще черные, как смоль, волосы, в такт взмахов падали на бритое лицо.
“Слава богу, здоров! — подумала Катя. — Большего для счастья не нужно”. Теперь, когда ее ожидания благополучно разрешились, а до Андрея стоило только руку протянуть, она почувствовала обморочную слабость. Сдерживая слезы радости, встала за дерево — вдруг он оглянется. Надо прийти в себя и подготовить хотя бы первую фразу. Но сердце не хотело ждать и продолжало неистово колотиться, она ничего не могла сообразить и оставила бесполезную затею. Какие слова? Достаточно посмотреть друг другу в глаза!
Катя собралась с духом и уже сделала первый шаг из своего убежища, когда мальчонка, которого она утром видела с матерью в храме и который ей так приглянулся, выбежал на крыльцо в одном домашнем свитерке и закричал по-детски звонко:
— Папаня! Мамка обедать зовет!
Вслед за братом из сеней выскочила совсем маленькая девчушка в легком платьишке.
— Катенька, ангел мой ненаглядный, простудишься, — пожурил ее отец, воткнул топор в колоду, подхватил малышку на руки и, не оборачиваясь, шагнул в дом.
Катя постояла немного, улыбаясь виновато, круто развернулась и пошла назад так быстро, как только ей позволяла узкая длинная юбка. Одно плечо ниже другого — в этом была трогательная незащищенность, которая всегда так умиляла Варфоломеева.
9
Матушка Фотина проснулась затемно, лежа перекрестилась легкой старческой рукой и стала читать молитву Оптинских Старцев, которой с незапамятных времен начинала каждое утро: “Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет наступающий день. Дай всецело предаться воле Твоей святой. На всякий час сего дня во всем наставь и поддержи меня. Какие бы я ни получила известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобой. Научи меня прямо и разумно действовать с каждым членом семьи моей, никого не смущая и не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомление наступающего дня и все события в течение дня. Руководи моею волею и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить”.
После молитвы обычно она шла в душ, который находился в конце длинного коридора. Аскеза в быту была для нее самым трудным послушанием. Она могла не есть, не отдыхать, сутками молиться, но пользоваться лосьонами, шампунями, принимать два раза в день душ — было ее насущной потребностью. В последний год, когда Фотина стала слабеть физически, в душ ее провожала молоденькая послушница, рыжеволосая зеленоглазая Елизавета. В монастыре Лиза появилась лет десять назад. Никого из близких не помнила, была бездомной побирушкой, днем попрошайничала на паперти, а ночью, случалось, спала прямо на каменных ступенях. Фотина взяла девочку в воспитанницы, относилась к ней как к родной, получила разрешение поместить в соседней келье, в которой со временем сделали проем и превратили в смежную. Лиза матушку любила, если не сказать — обожала, во всем слушалась, просьбы и задания выполняла с охотой, и жизнь монашеская, судя по всему, ей нравилась. Так она и росла — тихая, сообразительная, безотказная.
Сейчас Лиза спала, поскольку утро еще не наступило, но уже стало развидняться, и в сером воздухе перед взором старой монахини стали медленно появляться окружающие предметы: полка с церковными книгами, комод для белья, тумбочка с ночником и вазочкой для цветов, мягкое кресло — сидя в нем, Фотина читала. Вещи привычные, из родного дома, поселились здесь вместе с хозяйкой, хозяйка состарилась, а они крепкие, еще другим послужат. Матушка перевела глаза на фотографию родителей, висевшую над кроватью, и мысленно с ними попрощалась, потом с удовлетворением оглядела богатую божницу — одни иконы ей подарили исцеленные верующие, другие она купила сама. В небольшой нише с крючками висели два монашеских платья и черное пальто. Больше в крошечной келье ничего не было, даже зеркала. Зачем оно? Весь день человек помнит себя таким, каким утром увидел в зеркале, из года в год наблюдая, как жухнет кожура плода под натиском беспощадного времени. Но время само беззащитно перед вечностью. Фотина предпочитала помнить себя такой, какой давно не была. Так что зеркало, отсчитывающее земной срок, ей не требовалось.
Она уже забыла, когда жила иначе. Навсегда расставшись с искушением в образе Варфоломеева, раздала вещи бедным, деньги пожертвовала женскому монастырю. За богатые дары новой послушнице разрешили некоторую вольность — пожить в своей городской квартире, в остальном она являла собой образец для подражания. С утра до ночи трудилась в монастырском лазарете, все службы стояла на коленях, посты соблюдала с крайней строгостью, каждую свободную минутку молилась, но перебраться в обитель насовсем… не отваживалась. Привыкла к горячей воде круглый год и мягкой постели, к тишине и вечернему одиночеству, и еще не могла она расстаться со своими тремя кошками — Бабушкой, Матушкой и Внучкой — последней своей земной привязанностью. Думала: вот помрут, тогда и постригусь.
Так и случилось — не стало кошечек и приняла Катя Прянишникова схиму. После чтения покаянных тропарей игуменья сама ей волосы подрезала и нарекла Фотиной, что значит — светлая. Новое имя подвело черту под прошлым, означая окончательное отречение от всего мирского.
К тому времени Фотина уже стяжала славу целительницы. Накладыванием рук лечила невралгию и снимала душевную боль, бесноватые затихали, светлели лицом, глядели осмысленно. Монахини давно почитали ее за избранную душу, бросались вслед за нею иконы целовать, чтобы Божья благодать и на них снизошла, послушания рядом с нею исполняли с особым старанием и рвением, игуменья часто навещала для обсуждения дел духовных и богоугодных. Стали наведываться в монастырь известные в миру люди, испросить у сестры Фотины совета и благословения, они-то и прозвали ее матушкой, так и пошло. Маленькая Лиза во время этих визитов в соседней келье тихонечко сидела, с любопытством слушала, хоть и не все понимала, но все запоминала. Часто приезжала красивая немолодая женщина, после которой в коридоре долго пахло духами. Сетовала:
— Помогите, матушка! Я к вере всей душой тянусь, но грешная суть моя сопротивляется. Даже молиться ленюсь. Единственно, своим соперницам в театре зла не желаю, но я и раньше никому не завидовала. А вот деньги решила церкви пожертвовать — так пожадничала, мало дала. Курить никак не брошу. И любовника молодого прогнать сил не нахожу, хотя знаю, что не меня любит, мою славу. Надо бы мне в монастырь уйти, актерство свое греховное замолить, но разве я решусь? Вразумите, матушка!
Фотина слушала терпеливо — выговорится посетитель, ему уже и полегчает. А когда человеку легко, он к хорошему больше открыт. Отвечала коротко:
— Ну, что ж себя насиловать. Вера в Бога как талант, как любовь. Одному дано, другому нет. Но вы молитесь, старайтесь, может, и снизойдет благодать. Бог милостив.
В последние годы матушка Фотина уже никого не принимала — болезнь сердца замучила. К тому же неосознанно, руководствуясь одним движением души, пошла на склоне лет по стопам монахов-отшельников из Афонского монастыря. Как и греческие исихасты говорила только в крайнем случае, когда необходимо. И молилась про себя, шелестя истончившимися губами, молилась денно и нощно. Она совсем не была уверена, что попадет в рай, но очень надеялась, ждала безропотно, когда наступит ее черед и отойдет она в мир иной, как и хотела, Христовой невестой.
С тех пор, как она окончательно перебралась в монастырь, бренный мир перестал для нее существовать. Земными событиями она не интересовалась, не слушала радио, не смотрела телевизор, не читала газет — только церковную литературу. Там, за монастырскими стенами, шли свои войны, смена правительств, дорожал бензин и падали нравы. Были свои праздники и блестящие открытия, но все это уже не имело к Фотине никакого отношения, поскольку не могло влиять на то, что происходило внутри нее, а внешнее сделалось несущественно. Умерли те, кого она любила, и те, кого она не любила, но по-христиански простила. Она жила вне времени. Не знала, сколько ей лет, знала только, что нынче XXI век, а какой год — не помнила, не хотела помнить. Зачем? Она примерно представляла будущее, в котором отсутствовала существенная новизна. Все предусмотрено. Все уже было и все еще будет. Цепочка повторяющихся случайностей. Не так уж она была стара, но устала и изношена душой. Прожитое давило на нее. Она ощущала, что жила как-то не так. А когда ей предстоит умереть — не суть важно. Она готова.
Оставалось только одно дело, которое она задумала совершить по какой-то необъяснимой, но очень настойчивой внутренней потребности. Ни тщеславие, ни желание остаться в чьей-то памяти дольше естественного срока, положенного простым смертным, не было ей знакомо, и идея запечатлеть воспоминание о себе в сердце Лизы выглядела неестественно. Случайная девочка, забытые деньги (родительскую квартиру Фотина отдала в управление солидной фирме, которая все годы монашества перечисляла ей деньги за аренду на банковский счет). Скорее, Фотину смущала дисгармония, пустота за плечами как некая незавершенность земной жизни, зачем-то все-таки дарованной ей Всевышним. В общем, объяснить собственную нелогичность она не могла, а потому тянула до последнего, и вот, судя по всему, крайний срок наступил.
Когда Лиза, встав ото сна, пришла к своей наставнице пожелать доброго утра и проводить в душ, то нашла ее лежащей в постели и изумилась — так это было необычно. А тут она неожиданно еще и заговорила слабым голосом:
— Ну, что ты глазки на меня таращишь? Сядь рядом, слушай и запоминай.
Девочка села на стул, пряменько, как учила матушка, ладошки положила на колени, а голову чуть склонила к груди и придала лицу смиренное выражение.
Фотина продолжила:
— Еще до вечера Бог меня к себе призовет. Быстро я состарилась из-за своей сердечной болезни. Да не плачь, не маленькая. Четырнадцать лет исполнилось. Совсем не маленькая. — Фотина остановилась и немного передохнула. — В верхнем ящике комода лежит конверт, там завещание на квартиру, где я жила до монастыря, и сберегательная книжка на твое имя. Деньги немалые, ты сможешь ими распоряжаться с восемнадцати лет. Все бумаги пока отдашь на хранение игуменье.
Лиза, вместо того чтобы обрадоваться или хотя бы удивиться, завыла в голос, схватила невесомую старческую руку и стала горячо целовать.
— Ничего мне не надо, вы только не помирайте! О, Господи, смилуйся надо мною!
— Успокойся. Все умирают. Никто не живет вечно.
Но Лиза не слушала, заливая слезами руку матушки. В угасающей памяти Фотины всплыла мокрая от ее собственных слез борода отца Никодима, и внезапно она поняла причину своего странного поступка. Со смертного ложа прошедшее выглядело иначе, и непонятое вдруг прояснилось.
Собравшись с силами, Фотина сказала:
— Я тебя дочерью считаю, люблю искренне и о благополучии твоем пекусь, а потому хочу, Лиза, чтобы у тебя выбор был. Чтобы потом ни о чем не жалела и на судьбу не сетовала — Бога не гневила. Пожелаешь — станешь монахиней, деньги отдашь монастырю, а нет — возвращайся в мир и живи, как повелит сердце. Деньги, конечно, соблазн, могут душу загубить. Но ты должна лукавого в себе побороть. Мир полон соблазнов, и деньги, поверь мне, не самое большое искушение. Главное, всегда Бога помни. А теперь ступай, я устала.
Старушка сомкнула уста и опустила пергаментные веки. Лиза, размазывая по лицу слезы, помчалась к игуменье.
Больную сначала хотели перенести в монастырский лазарет, но та показала глазами — не надо, и ее оставили в покое. Воспитанница, с опухшим от слез лицом, находилась при ней неотлучно, сестры, сменяя друг друга, весь день вполголоса бормотали молитвы. К вечеру пришел священник и соборовал умирающую. В келью набилось много монахинь — кто искренне любил матушку и хотел отдать ей последний долг, кто из любопытства: а вдруг случатся какие чудеса — при жизни про Фотину разное рассказывали.
Женщины стояли почти вплотную друг к другу и терпеливо ждали визита чужой смерти. В маленьких комнатках сделалось нестерпимо душно. Игуменья подала знак, и одна из сестер, стоявшая возле окна, отодвинула плотную занавеску и отворила старые рамы. Они заскрипели. Все невольно повернули головы в ту сторону и увидели в ночном небе непривычно яркую луну, которая отливала призрачным зеленоватым светом, словно ее намазали фосфором. Слабонервные испуганно вздрогнули. Свежий холодный воздух, резко ворвавшись в теплое помещение, создал неожиданный вихрь, который едва не загасил свечи, но монашки отработанным движением прикрыли язычки пламени белыми ладонями. Пронесся вздох облегчения: погасшие свечи — дурная примета. Хотя в приметы тут не верят, но негласно опасаются.
Умирающая больше не шевелилась и не отзывалась. Душа ее готовилась покинуть утомленное тело. Фотина много лет бежала, шла, ковыляла и наконец остановилась, оглянулась и увидела свою жизнь всю сразу, целиком, застывшую и немую. Что ей открылось в эти последние мгновения — прекрасное или ужасное — кто ж ведает? Но что-то она увидела, и увиденное, судя по всему, ее поразило: лицо сильно побледнело, нос заострился.
Никто не сомневался, что все кончено. Священник монотонно читал отходную, монахини беззвучно молились. Внезапно Фотина, не открывая глаз, с огромным усилием подняла руку и, сложив три восковых перста, медленно осенила себя широким крестным знамением.
Игуменья, стоявшая у изголовья, растрогалась, Лиза упала на колени, толпившиеся в келье сестры переглянулись и тоже стали креститься.
— Святая! — не сдержавшись, воскликнула одна из монахинь.
— Святая, святая… — подхватили шепотом остальные.
Тут умирающая разлепила губы и сказала громко и внятно, как уже много лет не говорила:
— Святая дура.
— Что? — не поверила своим ушам игуменья и чуть не выронила свечу.
— Дура набитая, — повторила Фотина и испустила дух.
Хоста, август 2004 года