Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2006
Случаются такие семейные истории. Живут муж с женой как будто “душа в душу”, и вдруг в один непрекрасный день что-то между ними пробегает: жена заявляет, что у нее собственная духовно-душевная жизнь, которую муж не понимает и не хочет понять. Муж сердится, злится, повторяет, что жена — “его”, что он и она — “одно”, и т.д. Дело кончается разводом.
Что-то подобное произошло между Украиной и Россией. С тем отличием, что выяснение отношений началось уже после формального “развода”. А по-настоящему оно только сейчас начинается и продлится еще неопределенно долгое время; потому что речь идет не только о нашем прошлом, но и о будущем наших отношений.
Сборник “Неизвестная Украина” можно разделить на две части. Первая — о том, к чему мы (Украина и Россия) пришли. Вторая — о том, как мы к этому пришли.
Первая часть представлена главным образом поэзией. Это поэзия глубокого упадка, хорошо знакомая нам и по отечественной словесности. Откуда бы ни явились сами поэты, с русскоязычного Востока или украиноязычного Запада, они в этом смысле легко попадают в унисон.
Характерными можно посчитать строки Юрия Издрика из Ивано-Франковска:
…Разрастается зло.
Территории эти теперь покаянье
не спасает. Порядок тут сло-
ман, и стерты названья.
А если и сохранились названья, то и сами они — злые. Как у Григория Чубая (кажется, львовянина): “тут повсюду — злые названия речек (таких добрых когда-то речек)”; что могут родить “обозлившиеся деревья”, “обозлившийся цвет розы” и “круг луны — побледневшее от злости лицо”? Конечно, только “обозлившиеся стихи”.
Русскоязычный Александр Чернов из Киева:
Смешано все население
и потеряло могущество,
произошло отчуждение
душ, а не только имущества.
Сакраментальный вопрос “кто виноват?” здесь, на Украине, обычно решается очень легко: достаточно указать пальцем в сторону северо-востока. Даже русскоязычный крымчанин Андрей Поляков призывает “показать язык” — “силе русских теней”.
С особым удовольствием это делает (то есть показывает нам язык) украиноязычный киевлянин Лесь Подервянский, которого составитель представляет последователем Котляревского (в свое время написавшего, если мне не изменяет память, милую пародию на “Илиаду”). В его бурлескной епiчной трагедii под названием “Павлiк Морозов”1 смачные плевки летят в адрес героев не только советской мифологии (Павлик Морозов, Павел Власов etc.), но и русской (Аленушка, которая почему-то оказывается клыкастой, с Иванушкой, наделенным рожками и копытцами), а также в адрес некоторых исторических персонажей, тоже русских. Единственное исключение — Микола Островський, слiпий пророк храма Алоллона(?). Храм сей окружает гидке болото з отруйними (ядовитыми) випарами, каковые окрестности пророк оглашает особо изощренной матерщиной.
…Наплыв. Из наплыва возникают кавалеристы Котовского, “Черного ворона”, как его называли за глаза. В воспоминаниях киевлянина Сергея Лифаря, наблюдавшего их в одном уездном городке, они ожидают отправки на польский фронт и поэтому не машут клинками, а только пьют и… пляшут. Но как пляшут! “Когда кавалеристы Котовского пускались плясать, великорусы — лихую развеселую камаринскую, украинцы — огненный, так живо напоминающий запорожские времена, гопак, весь город сбегался на это зрелище. Я не пропускал ни одной пляски этих веселых бесшабашников и весь превращался в одно восхищенное зрение. И было отчего прийти в восторг! Их порывистость и мощность движений, рвущаяся степная удаль и ширь, безумный вихрь взметающихся прыжков и присядок, когда танцор превращается в один сплошной, кружащийся, мелькающий человеческий смерч, — все это захватывало, останавливало дыхание и учащало его, проникало в жилы, в кровь, в нервы, заставляло дрожать в каком-то экстазе! Земля дрожала от топота их ног!” Конечно, будущий знаменитый танцор Grand opera особо восприимчив к собственно хореографии, но какова жизненная сила, которая себя в ней выражает, каков напор! Два народа, слившись воедино (разве что пляшет каждый по-своему), уверенные в своей общей “правде”, рвутся освобождать другие народы!
Кстати говоря, мне довелось прочесть немало воспоминаний о Киеве и вообще Украине революционных и первых пореволюционных лет, но вряд ли что-то может сравниться с воспоминаниями Лифаря — по яркости, драматизму, психологической глубине.
Воспоминания Лифаря объединены в сборнике с небольшим текстом известного публициста Виктора Домонтовича под общей рубрикой “Киев после Михаила Булгакова”. Быть может, лучше было бы назвать ее “Еще-булгаковский Киев”. Это русский Киев, еще ощущающий себя частью “единой и неделимой”, но уже теряющий почву под ногами, неуклонно редеющий численно и в условиях голода вынужденный расставаться с последними пожитками в обмен на нехитрую провизию, которую доставляли селяне. Семья Лифарей вынуждена была даже отдать дорогой для нее (и вообще дорогой) рояль Бехтейн — то ли за мерзлую картошку, то ли за шматок сала. Зачем Бехтейн — в крестьянской хате?
У Чехова где-то говорится о каком-то добром помещике, который настолько благоволит к своим крестьянам, что готов раздать им свои фраки, в которых они, надо полагать, будут пахать землю. А вот моя мама, чья семья вынуждена была летом 1918 года бежать из Петербурга, от голода и от красного террора, и нашла приют в сытом крестьянском селе на самом берегу Днепра, в и д е л а в соседних хатах фрачные пары — рядом с разными свитками, казакинами и что там еще было у крестьян из традиционной одежды.
Конечно, крестьянство (я говорю конкретно об украинском крестьянстве) местами и само сильно пострадало от гражданской войны, но в общем и целом для него наступил звездный час. Так было по крайней мере в начале
20-х годов. “По мере того как село становилось все более независимым от города, — пишет Домонтович, — все выразительнее проступало в селе чувство самодостаточности и тенденция к автаркии”. Казалось, что сбывалась мечта украиноманов ХIХ века — о самостийной Украине, как сплошной сельщине-деревенщине.
Дело в том, что в городах Украины проживали в основном русские, а также евреи; на западе — поляки. Поэтому упадок городов не только укрепил селян в их самомнении, но и способствовал украинизации страны. Конечно, рост городов вскоре возобновился, но теперь за счет притока в них автохтонного сельского населения; поэтому он более или менее соответствовал политике украинизации, которую проводили украинские советские власти с ведома и одобрения Москвы.
К несчастью для них, власть в Москве очень скоро поменялась: вместо революционеров-интернационалистов пришли люди с черносотенным душком, лишь формально продолжившие дело своих предшественников. Новые властители испытывали особую неприязнь к украинскому крестьянству, еще не вполне утратившему свободолюбивый казачий дух. И они ударили по нему — Голодомором 1933 года.
Лето 1939-го я провел в селе Краснополье на Полтавщине, где пропитался впечатлениями, которые по причине своей малости мог довести до ума только гораздо позднее. На селе почти не осталось взрослых мужиков. У женщин были, как правило, серые, землистые, всегда настороженные лица, и смотрели они больше в землю, и видно было, что уже никогда-никогда они не станут другими. Ничего общего здесь не было с “поющей и пляшущей Малороссией”, знакомой по произведениям Гоголя и Лысенко (композитора, автора “Наталки-полтавки”). Равно как и с социалистической радостью жизни, воспетой в кинофильмах типа “Кубанских казаков”.
Но вот закавика, из тех, что целиком принадлежат своему времени и становятся малопонятны со сменой лет: коммунистическая идея, однажды пущенная в полет, своим жужжанием приковывала взоры даже совсем неглупых людей (в России, на Украине, та в iнших краях), заставляя их сквозь пальцы смотреть на то, что реально происходит в “подлунном” мире. Таков Александр Довженко, самый известный из украинских кинорежиссеров, чьи дневники в отрывках публикуются в сборнике. По своему изначальному мироощущению Довженко близок к Тарасу Шевченко, с его культом земли и живущих на ней простых селян. Но идею радикального переустройства жизни на коммунистической основе принимает обеими руками (хотя, казалось бы, не мог он не замечать Голодомора хотя бы “краем глаза”). Равным образом приветствует он переделку самой земли, природного ландшафта, в частности, затопление Великого луга под Каховкой (при строительстве Каховского водохранилища). Казалось бы, ему понятно, что на его глазах разворачивается трагедия: “Мельницы прадедов уже в воде. Уже утонули вербы, под которыми целовались, прижимаясь друг к другу, молодые возлюбленные. Где песни слагали, проводили праздники. Где творилась история героики народа в старые времена (Великий луг широко простерся в истории Сечи. — Ю.К.)”. И все равно, его радует “рокочущий трепет вибраторов земснаряда” — “Я слушаю его, как музыку”. Время В.Распутина с его “Прощанием с Матерой” еще не пришло.
Запись от 28. 7. 1956: “Дважды приснился странный сон: будто Ленин меня обнимал и целовал. Целовал меня в лоб, глаза и говорил какие-то хорошие слова. И я полон благодарности и высокого волнения, растроганный до предела, целовал его в щеки и чело и благодарил дорогого бесценного человека. Так и проснулся. Потом сон повторился”. Тридцать с лишком лет должно было еще пройти, чтобы Ленин перестал посещать во сне, по крайней мере, сколько-нибудь серьезных художников и тем более лезть к ним с поцелуями.
Пришло другое время: как пишет уже цитировавшийся Александр Чернов, “…вместо сонника выпущен явник”.
В целом сборник — это несколько мазков, крупных, мелких и мельчайших, благодаря которым неизвестная или, точнее, малоизвестная для нас Украина становится хоть чуть-чуть более известной. Не хватает здесь надписи на обложке: “Книга 1”. И предуведомления, что книг этой серии должно выйти эдак десять—пятнадцать. Материала, которым можно было бы их заполнить, более чем достаточно.
И все это крайне нужный материал. Потому что задача знать и понимать Украину на данный момент — из самых-самых первых.
Неизвестная Украина. Антология. Составитель И.Клех. — М.: “Запасный выход”. 2005.