Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2006
Праздник без света
Шере Шарову
Елка в зале, свечи, все готово —
звякает бубенчик на шуте…
Почему же захотелось снова
убежать и плакать в темноте?
Почему, не вытащив занозы,
в коридоре пыльном и глухом
по щекам размазываешь слезы,
мучаешься страстно, как грехом,
жаждой быть на празднике со всеми
там, где смех и вальса круговерть…
Почему растет сквозь камень семя?
Почему любовь сильна, как смерть?
Только ты, двойник мой, ведал это
и вкусил познанья горький плод.
Потому что с ней не надо света,
а без света праздник не придет.
За любовью свет не поспевает,
без нее он нищая культя, —
мир недаром в сердце убивает
Древо Жизни, Женщину, Дитя.
Выиграв друг друга в лотерее,
страшно — жить, не страшно —
умирать, и пока ревешь у батареи,
праздник длится, чтоб с него удрать.
Ночь. Окна далекого квадратик.
На полу, под елочной звездой
крепко спят принцесса и солдатик,
оловянный, хрупкий и седой.
Долго ли глядеть в окно былого,
долго ли махать тебе вослед,
долго ль ждать обещанного слова:
— Я с тобою. Мне не нужен свет.
Клочок лоции
Я вижу города, сметенные галопом
великих перемен и горы, что во мгле
шагают без дорог по сношенным европам
и чуждым азиям, по огненной земле,
где трещины бегут в моря тройным извивом
левиафана; дым все гуще, все жирней, —
где старый Геллеспонт, мирволящий оливам?..
Я вижу только смерть и — Ангела над ней.
Как пламени язык, застывший в белой раме
из безответных роз и спящих хризантем,
недвижно он стоит, не тронутый ветрами,
в глубокой вышине, чреватой вся и всем.
И будет первый день, и солнце встанет с юга —
я вижу, как оно ползет сквозь темный дым,
я вижу островок, где держатся друг друга
последние сердца, и — Ангела над ним.
И некто говорит: вот новая Земля,
вот новый уговор с печатью на конверте, —
но тот же Ангел бдит за ходом корабля,
несущего в себе зародыш новой смерти.
— Где старый Геллеспонт, мирволящий оливам?! —
зажмурившись, кричу. Лишь волны за бортом,
да ветер в парусах в неведеньи счастливом
приветствуют меня на языке святом.
О Ты, хранящий всех живых во веки оны,
что видишь Ты, когда трещит завеса дней?
Конец, начало, связь? первоизъян? законы?..
А я — я вижу сеть, и Ангела над ней.
Московская листва
Памяти Даниила Андреева
Пожар способствовал ей много к украшенью…
А.С.Грибоедов [о Москве]
Перелистни листву московскую —
о, где дубов столетних пни?
А дни летят во тьму бесовскую,
как отгоревшие огни.
Костры былого — не от дыма ли
стволы остались без коры?
До сей поры помост не вымыли,
лишь сверху бросили ковры.
Не зреть уму дерев за всходами,
и, видно, надо самому,
давясь в дыму, влачить за годами
и крест, и посох, и суму.
Впотьмах снабдят вином, бараниной —
молчи, паленым сам пропах.
Ах, не любовь к отчизне раненой,
за шкуру собственную страх.
Грязна рубашечка исподняя,
и сквозь пожарища видна
Москва иная, старогодняя,
и там, внутри, еще одна —
за рубежом переходящая
в рубеж, этаж за этажом
боржом сосущая, галдящая,
с похмелья бьющая ножом, —
где сват и сват уже фамилия,
где вор — притон, а двор — посад,
но в ад нисходят без Вергилия,
как в свой, до слез знакомый град.
Идет, гудит Москвой распутица,
а пепел родины живой
с листвой в лицо летит, и чудится —
огонь гудит под мостовой.
Медленный кант
А нас учили умирать
за часом час, за мигом миг,
а нас учили выбирать
не из преданий, не из книг —
все, все, что гибелью грозит —
любовь, войну, чуму, потоп,
и лёт плащей, и гром копыт,
и четырех слепой галоп.
Они в пути, они близки,
и первого я вижу лик —
белы, белы его виски,
и бел напудренный парик, —
по всей земле метет, метет
за ним поземку, словно флаг,
и белый конь, ступив на лед,
не оскользнется ни на шаг.
А там не красный ли вдали?
А там не черный ли вослед?
Огонь и мрак, что берегли
для нас любители побед.
Вздохнет земля, вздохнет опять,
раскручиваясь тяжело,
не научившись искупать
и различать добро и зло.
Мы знаем только муку ран
от унижений и обид,
и нам закон единый дан —
закон, что гибелью грозит, —
и покидая этот дом,
мы проклянем отца и мать,
и так умрем, да, так умрем,
как нас учили умирать.
Отсроченная мазурка
Какая мура, что настанет пора
удачи — богемные толки!
Кутеж до утра, а потом кожура,
окурки, огарки, осколки.
И время устало себя понимать,
кружится в мазурке отпадной,
а жизнь — не сестра, не защитница-мать,
но бог неподкупно-всеядный,
что требует разом и смеха, и слез,
прибьет, и наложит примочки,
целуя! Уж он-то не даст мне всерьез
на детские игры отсрочки, —
по гиблым дорогам судьбы, где звезда
изводит себя за издержки,
погонит куда-то, не знаю куда,
искать отслужившие вешки,
прощать и прощаться, и так без конца!..
Но знаю, баюкая звуки,
как хрупки становятся наши сердца
при мысли одной о разлуке
с любимыми, родиной, детством — со всем,
с чем мы так невинно мухлюем,
чтоб вымолить парочку новых проблем
и старую боль с поцелуем…
Чего же вы стоите, птичьи права?
Полет остается за кадром.
Два смысла вплетут в ахинею слова
в угоду тупым психиатрам,
а лучше не надо, а лучше молчи,
глотай тишину, как пилюлю,
пока подполковники и стукачи
рисуют дежурную пулю!
Отсрочка на жизнь, как отсрочка на смерть,
никто тебя там не отыщет!
Пусть машет косою костлявая жердь
и ветер безвременный свищет, —
глотай и не думай, глотай и дыши
восторгом и болью урока,
и кинуть в оконную тьму не спеши
огарок, задутый до срока.
Мост
Упала молния в ручей…
К.К.Случевский
Нет счастья для меня и нет меня для счастья —
и формула проста, и замысел непрост.
Что мыкать счастье мне, когда могу упасть я,
как радуга в ручей — не молния, но мост
меж телом и душой, меж змием и женою,
и смертью смерть поправ, ворота распахнуть
туда, где дар любви не осквернен виною
и только в небеса ведет Орфея путь.
Затем и бездна мне в круговороте снится,
что я гляжу в нее, склонившись над холстом,
и мой герой — лишь тот, кого со мной волчица
вскормила в темноте бесстрашным животом.
Мы чужаки в толпе, нам не нужна победа —
ни мир ценой войны, ни хлеб ценой вранья,
тюремный двор земли цветет на грани бреда,
не принимая нас, и Бог ему судья.
Среди еще живых теней седьмого круга
скрываясь и скользя уже в который раз,
по загнанным глазам узнаем мы друг друга,
и счастье не сразит и не удержит нас.
Вперед, держись за ту звезду над переправой!
А бездна под стопой — всего лишь с полверсты.
Да будет твой побег увенчан вечной славой,
мой бедный брат, всегда сжигающий мосты.
Безымянный разбойник
Periculum in mora.1
Плачь, разбойник, распятый в массовке,
что была обстановка не та,
что врезались под кожу веревки,
что не видел кругом ни черта.
Кто ты, брат, обойденный соседом —
робкий олух, немой полиглот?
Как и мы, притерпевшийся к бедам,
неспособный отсрочить исход
мирозданья, ты выплюнут снова
в пустоту и рыдающий мрак,
не расслышавший вечного Слова,
за себя не просивший чудак.
Промолчу, помолиться забуду —
мол, была обстановка не та,
но упрямо мерещится всюду
губка с уксусом прямо у рта.
В высь нетленную осиротело
закричишь, не сочтя имена:
“Боже, всех!..” — но уже отлетела
жизнь, что только для Слова дана.
Рондо-каприччиозо для топора и пилы
в канун третьего тысячелетия
В лесу раздавался топор дровосека,
и щепки летели над нами и в нас,
крутые соблазны двадцатого века
вели на Голгофу, сулили Парнас,
на выбор — в Артеке и братской Болгарии,
где пели довольные всем пролетарии,
на БАМе, на полюсе, на целине —
нас ждали объятия в этой стране.
От края до края, от раза до раза
все дальше заманивал в чащу бурьян —
то венгры, то чехи, то овощебаза,
то слет, то субботник, то Афганистан.
Звала нас Петровка, вернее Дзержинская,
откуда смотрела шинель исполинская
на детский, заблудший в трех соснах мирок,
во сне отбывающий потемский срок.
Взлетая, топор забывал о подлеске,
но махом равнял на парадах ряды,
визжала пила, и копились обрезки
среди можжевельника и лебеды….
Нас ждали в Нью-Йорке и даже в Израиле,
а мы то дожди, то безденежье хаяли,
стонали деревья, шатались холмы,
однако же с места не двинулись мы.
И вот мы одни — не поем и не строим,
не славим ни старый, ни новый режим,
да что там! — хотя б на Восток под конвоем
не едем, на Запад тайком не бежим!..
Блажен головы приклонить не имеющий,
на вечном распутьи жемчужины сеющий,
отпущенный раб, что взирает во тьму
с надеждой о доме, ненужном ему.
Забытые вырубки, колкая стружка…
Вернутся ли дикие пчелы сюда?
О чем, улетая, кричала кукушка?
Сверчок на шестке не оставил следа.
А мы — мы застыли в кругу ожидания,
как бедному Гамлету милая Дания,
мы снимся себе, и готова тропа
явить нам сокровища и черепа.
Тройка гнедых имени Юза Алешковского
Памяти Ляли Черной (Н.С.Киселевой)
Поедем, красотка, поедем!
Уперся в лопатки наган.
А где же цыганы с медведем,
где месяц — кривой ятаган?
Где юный корнет с генералом,
где грек из Одессы и жид?
Душе, что обходится малым,
забыть ли, как тройка бежит.
Уже наплевать под прицелом,
что ножик зашит в рукаве,
поедем! За чайничком белым,
которого нету в Москве!..
Не в мудрости горя премного —
в любви, что не ведает трус.
Пылит столбовая дорога,
а слезы все горше на вкус.
Не ловит картуза Петрушка,
и пьян, как всегда, Селифан —
так пой, заводная игрушка,
кружись под цыганский тимпан!
И будет греметь парабеллум,
и будут хрипеть бубенцы,
и тройка за чайничком белым
во все унесется концы,
Но кто же теперь от печали
спасет нас в медвежьей глуши,
когда наши кони умчали
туда, где вокруг — ни души?..
Фокстрот на разрыв аорты
(Садовая-Каретная, 8)
Ночь не кончается, Москва качается,
по крыши тьма вокруг дома снесла,
и мир на ухо туг, но я расслышу вдруг
мотивчик ломаный из-за угла.
Купите бублички, они из времени
такого старого, что не мечтай!
А воску ярого в кромешной темени
добавят к памяти, как бы на чай.
Звонили весело в Путинках2,
рядышком, и все извозчики, забыв про кнут,
давали бублики свои лошадушкам
за службу верную, за честный труд.
Ах, непутевое Кольцо Садовое
и угол Дмитровки, где по жаре
едали бублики, приехав с Хитровки,
гурманы тертые, где во дворе —
в тени усатого брела Ахматова
с народом, где народ, к несчастью, был,
и скрипку-черта там изгнанник Мандельштам
кошачьей головой с пера кормил.
Утесов с песиком там шел Каретною,
и песик голосом перекрывал
подчас хозяина порой рассветною
так, что от песни той вставал квартал.
Кому — ватрушечка, кому — просвирочка,
с кого — копеечка, кому — за так,
а нам от бублика одна лишь дырочка,
с ценою бирочка на красный флаг.
А душу кто спасет уже спасенную?
На беды новые от старых бед
Москва бросает тень свою снесенную
и негасимый льет из окон свет.
Мотив ломается, а мы под окнами
стоим, как молимся былой заре,
бредем распутьями и бредим стогнами,
но все поместимся в одном дворе.
Вальс для шапито при отсутствии зрителей
А что нас спасает? Ничто не спасает.
Ну, разве что смех иногда, или гнев.
И сердце то порох, то соль запасает,
и всласть матерится, почти нараспев.
На месте ли небо? На месте, на месте,
и так-таки вертится шар голубой,
и старый тапер на разбитой челесте
играет вступление в вечный прибой.
И шут, отловив остановку мгновенья,
жонглирует им и хохочет, пока
к иным измерениям прикосновенье
ему не прискучит под ахи райка.
И в бездну летят без страховки гимнасты,
и карлик выходит на гидру с кнутом,
а крыша течет, и антракты нечасты,
а плата, наверно, на свете на том.
И это не служба, не подвиг, не сцена,
не промысел — функция жизни самой, —
пусть мы только пена, кипящая пена
у берега, ставшего нашей тюрьмой, —
не чудо ли зрелище наше? Не в том ли
урок, что утрачен на гребне волны,
лениво слизнувшей верхушки и комли
эдемских деревьев и тяжесть вины?
Ничто и никто. Но пока умирая
смеемся и душу спасаем игрой,
ликующий звон возвращенного рая
на купол дырявый нисходит порой.
Стихира про всяк день
Как бы сердце не кручинилось,
что бы нам в судьбу не вклинилось,
мы живем в своей пустыньке — близ
и театров, и кино;
прилепясь к окошку мглистому,
никуда не ходим из дому,
не сдаем угла нечистому
и твердим себе одно:
доживем до понедельника,
до Василья, до Капельника —
слышишь, где-то в гуще ельника
заворочался медведь?
Слышишь, стал уже и сивер нем?
Под небесным синим ивернем
из саней оглобли вывернем,
бросим сани на поветь!
Прямо в душу с кровель капает,
и как луч тонка, строка поет,
и в силках черновика поэт
заблудился и пропал —
брызнет зелень в окна, снова мы
щеголять начнем обновами
и с цветами васильковыми
до утра бродить у шпал.
Словно в келье у затворника,
доживем, дай Бог, до вторника,
наперед пошлем поморника,
чтоб разведал, где тепло
мешкает, в какой Евразии
ждет нас чарочка мальвазии,
и когда нам ждать оказии,
чтоб хоть завтра повезло.
Лай поправ эпохи-вратницы,
доживем еще до Пятницы,
встретим дождь Пятидесятницы,
дождь грибной и Духов день;
там, за льдами рекоставными,
за крестами православными
приоткроем утром ставни мы
и увидим в небе тень —
то поморник возвращается,
всем отныне все прощается!
Но пока не спета славица,
у самих себя взаем,
заготовив можжевельника
впрок для Ворона и Мельника,
доживем до понедельника,
как-нибудь да доживем.
Зазимки
Я тобою, осень, не скучаю,
твой последний, самый сирый день
мне родней хмельных чертогов мая,
в облаках качающих сирень.
Здесь как будто пронеслась охота,
обдирая грубо по пути
бирюзу и золото с киота,
но прости их, Господи, прости.
Ветры-псы в неистовой погоне
без конца прочесывают лес,
только клена нищие ладони
милостыни просят у небес.
Положу, как подаянье, душу
прямо в листья, ветхие до слез,
ни единым шагом не нарушу
белого безмолвия берез.
Не вернутся вспугнутые птахи,
смоет в реки золотую кровь,
а зверек застыл в животном страхе,
все еще надеясь на любовь.
Пощади, прости его, не надо!
Ничего на свете нет больней
этого беспомощного взгляда,
этих темных, невозвратных дней,
Господи! — и отшатнусь, не зная,
что сказать, и голову клоня…
Мамочка, не умирай, родная.
Родина, не покидай меня.
2 Храм Богородицы в Путинках расположен на Малой Дмитровке. В нашем доме на Садовой-Каретной Ахматова впервые записала “Реквием”; здесь же живет скрипачка Галина Баринова, Мандельштам посвятил ей известное “За Паганини длиннопалым”; в соседнем доме жил Утесов. (Прим. автора.)