Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2005
День назывался “первым сентября”.
Детишки шли, поскольку — осень, в школу.
Иосиф Бродский.
“День назывался первым сентября”
Беслан: от Пасхи до Дня Победы
В ночь с 30 апреля на 1 мая в притворе бесланской церкви при монастыре возникла фигура монаха Антония, летящего по воздуху. Готовился крестный ход, и сильные руки двух бесланских юношей воздели вверх обезноженного монаха и понесли его к колокольне, что стояла во дворе.
Минута чуда была: летящий монах в небе Беслана.
Как такового крестного хода не было. Стояла промозглая, дождливая погода. Многочисленные выбоины, колдобины на территории, примыкающей к церкви, заполнились водой. Как будто земля лишалась тверди. Толпа сделала несколько шагов и замерла в ожидании минуты, когда воскреснет Христос.
И на этот раз Он воскрес.
С пением молитв “…смертию смерть поправ и сущим во гробе даровав” мы вошли в храм. Ликования, какое бывает в эти минуты, не было. Он воскрес, а наши шабита (дети) — нет — основной мотив переживаний бесланцев в ту пасхальную ночь.
Вдруг в молитвенном бдении я услышала какие-то новые для Пасхи интонации.
“Чирижди райгаш!” (Христос воскресе!) — звучало в храме. В ответ неслось “Асагай райгаш”. В нем была грозная мощь, хотя голоса звучали приглушенно.
Я не сразу решилась спросить подругу Майю, что бы это означало. На очередное, уже по-русски произнесенное “Христос воскресе” отозвалось все то же грозное эхо по-осетински.
Майя сказала: “Это означает, что Он на самом деле воскрес”.
Бесланцы ждут воскрешения своих детей, матерей, отцов, бабушек.
В интонации, с какой выражалась эта надежда, похожая на истовую веру, было еще что-то, чему не найдешь определения. Нет ни понятий, ни слов для постижения бесланской беды.
К концу ночи перекличка со священнослужителем звучала твердо и жестко, как античный гекзаметр. И стало ясно: они будут ждать воскрешения своих детей.
Вернулась домой. Включила телевизор. Во весь экран — Путин, Фрадков и еще кто-то. Алексий II докладывает им, как на Политбюро, что Христос воскрес. Не Пасха, а муляж. Чистый картон.
Теперь я знала точно: у нас в Беслане Христос воскрес на самом деле.
Иван
— Такая Пасха у нас в первый раз, — говорит Ира, невестка Ивана Каниди, учителя физкультуры, вступившего в схватку с боевиком. Весь первый пасхальный день я провела в доме Каниди.
Об отце говорят здесь как о живом.
— Знаете, что сказал по телефону младший брат Дима, узнав, что отец в спортзале? “Если его не отпустят, добром для него это не кончится. Он ведь начнет их учить жить”, — рассказывал сын Константин.
Они в самом деле пытались вразумить боевиков — и участник Сталинградской битвы Заурбек Гутиев (восьмидесятилетний учитель истории), и кумир бесланских мальчишек Иван Каниди. Ему боевики предлагали выйти. Он остался. Для Иры, невестки, он был отцом. Она знает, почему Каниди не покинул спортзал. Ключевой вопрос для всей семьи учителя.
— Он никому не доверял свое детище. Всегда уходил последним. Это был его храм. И храм осквернили. Он должен был и на этот раз уйти последним.
Почти все пятьдесят с лишним часов он стоял на ногах у шведской стенки. Говорят, что все время оглядывал провода. Хотел понять, как можно обезвредить взрывные устройства. Потом спросил у своего соседа Казбека Мисикова, оказавшегося в заложниках со всей своей семьей:
— Ты же воевал, скажи, какую трубочку надо изъять, чтобы предотвратить взрыв?
— Любую, — ответил Казбек.
С присущим ему бесстрашием Каниди сделал это.
Все, с кем я разговаривала, запомнили его улыбающимся. Улыбка учителя спасла многих. Он массировал детям ноги. Ловко устранял конфликты между обезумевшими матерями и боевиками.
…Уже не разрешали ходить за водой. Ну, как же мать не пойдет, если дитя бьется в истерике: “Хочу пить!”. И мать — идет. Дуло автомата наставлено на мать. В смертельную ситуацию включается учитель. Он умел уговорить дитя еще потерпеть. Ведь скоро мы выйдем и напьемся не воды, а кока-колы. Ты ведь любишь эту колу? Малыш затихает. Мать возвращается на место.
Каниди был в отличной физической форме в свои 74 года. От отца унаследовал бескомпромиссность характера. Будучи председателем колхоза, Каниди-старший отправился из Грузии, где жил, в Москву. Достучался до Молотова и рассказал о бедствиях крестьян. Репрессировали не только отца, но и всех, кому он поведал о своем походе к вождям.
Для сотен бесланцев Каниди стал обретенным отцом. Некоторые называли его Богом. Богом он и был для тех, кто со спортом входил в новую жизнь.
Словно в Храм, я входил благоговейно в спортзал
И, на миг замерев у порога,
Я — счастливейший самый — в тот мир попадал,
Где, казалось, владение Бога.
(Феликс Цаликов, написано к 50-летию учителя).
Бывший мэр Беслана Дамир рассказывал, что Каниди не просто собирал детей, но и подкармливал, как, например, его, мальчишку из Хумалага.
Он бы выстоял. Не погиб! Но он увидел, как боевики в спешке уводили группу ребят из спортзала. Он знал, что они собирались их уничтожить. Автомат у боевика был наизготовку. Каниди вцепился в дуло автомата, отвернув его от детей. Это была схватка. Он бы победил. Но тут что-то случилось. Говорят, он поскользнулся. Всего-навсего! Его застрелили из пистолета. Три проникающих ранения. Это случилось за миг до свободы. Уже шли спецназовцы. Это говорит сын Константин.
— Он не мог поступить иначе, — размышляет сын. — Не мог как человек и учитель. Должен был сам дойти до развязки.
“Иван, ты нас спас”. “Иван, мы с тобой”, — такие надписи на стенах порушенной школы я читала сама. Когда сын увидел тело отца в морге, ему на миг почудилось, что отец жив. На мертвом лице была все та же улыбка.
Первой на героический поступок учителя откликнулась Греция. Афинская академия наук объявила его Учителем года. Премьер-министр Греции вручил его сыну высокую награду в Москве.
Премия от учительского комитета.
Премия от губернатора Салоник.
Орден Золотого феникса (приравненный к Звезде Героя).
Всем двенадцати членам семейства Каниди предоставлено греческое гражданство. Они приглашены жить в Греции. Костя размышляет. Начало и конец размышления — дети. Янису шесть лет, Марии — 3 года. Янис говорит, что деда убили террористы. Случилось это в первом классе. Отец поправляет — в первой школе. Но это несущественно для ребенка. Слово “первый” навечно скомпрометировано в Беслане.
Первый — это всегда малат. Смерть.
Второй день Пасхи
— Эльвира! Иди сюда! Посмотри, какая счастливая мать, — зовет меня Мзия Кокойти. Подводит к могиле. Их трое — мать Тамара, сын Маирбек (7 лет), дочь Луиза (9 лет). Ничего себе, счастьице!
Мзия не понимает моего замешательства.
— Она вместе с детьми! А моя Белка там одна.
Красавица Белка (12 лет) родилась, когда Мзии было 43 года. Ангел сошел на землю, а не девочка. Они жили в Грузии. Любили эту землю. С приходом Гамсахурдиа жизнь стала невыносимой. Бежали в 1991 году в Осетию. На историческую родину. Она встретила беглецов не ласково, обозвав их “южанцами”. Но жить, вроде, можно. Кто же думал, что и здесь жить нельзя? На полках книги Томаса Манна, Оскара Уайльда, Пушкина, Байрона.
— Это все оттуда, из Грузии. Ты видишь, какие мы бедные? Посмотри на стены, пол. Всё вкладывали в образование: музыкальная школа, танцы. Ты не знаешь, почему я вспомнила, что мы бедные? Ах, да! Белка в спортзале переживала, что потеряла белый фартук. Значит, надеялась, что выживет, что будет еще праздник в ее жизни. Почему она не вышла?
В сотый раз немолодая женщина перебирает известные ей по рассказам заложников ситуации в спортзале. Нельзя упустить ни одной детали. Мать должна знать, как уходило из жизни дитя, которому именно она дала жизнь. В Беслане с метафорических деталей слетает образный смысл, являя миру подробности боли, страданий, смерти. Она ищет для своей Белки то самое важное слово, которое, возможно, позволит понять, почему она не выжила. Наконец, находит: она была не публичным ребенком. Хорошо играла на фортепьяно, но за концерт получала не 5, а 4, потому что трусиха была. Мзия думает, что Белка растерялась. С другими детьми были взрослые. Им было легче. Говорят, ее дочь сидела в углу потерянная.
Вдруг Мзия принимается считать. Наша улица и переулок Коцоева — это одна улица. Всего у нас было 22 ребенка. Девятнадцать погибли. Сколько осталось? Трое? — Трое! Сколько погибло в белкином классе? Ты не знаешь? — Восемь человек.
Почему Мзия устроила поминки дочери во второй пасхальный день?
— Мы же из Грузии. Там Пасха — это праздник живых. Но Белка спросит, почему ко мне долго никто не идет?
Не сразу привыкаешь к тому, что мертвые для матерей все еще живые. Перехода в ипостась небытия не произошло.
— Ты не забудь, сходи к Таучеловым. Сегодня Иринке 15 лет. Они знают, что ты приехала. Тебя зовут на день рождения. Весь класс будет.
Ирине 15 лет
Она погибла вместе с родной сестрой Светланой. Ира старше Светы на полтора года. Но учились в одном классе. Младшая по учебе шла первым номером. Мать девочек молода. Ей 36 лет. Зовут Залиной. Черного платка не носит. Она, потерявшая двоих детей, не знает, как ей жить.
— Я хотела бы посмотреть в глаза Путину, отцу двух девочек, и спросить его только это: скажите, как мне жить?
Она хотела бы спросить Ельцина, потому что он начал войну с Чечней, а Путин ее продолжил до бесконечности. Беслан не воспринимает случившееся как стихийное бедствие. Матери знают, что у бесланской трагедии есть первопричина. Это — война. И начал ее Кремль.
Несколько лет назад у Залины погиб муж. Ровно за год до бесланской трагедии умер отец. Мать Залины еще успела крикнуть уходящей Ирине: “Не забудь купить тортик. Вечером будем поминать деда”.
На пятнадцатилетие Иры пришли соклассники. Залина долго не решалась на встречу. Нет-нет, она-то рада, что они остались живы. Это дети прятались от нее. Испытывали чувство вины за то, что живы.
Пришли взрослые. У всех потери. Лене Замесовой, похоронившей сына и дочь, я принесла весть от Бэлы Губиевой, бывшей в заложницах. Она вспомнила, как Игорь носил сестре Наташе воду в носке. Вода выливалась, он подкладывал под струю ладошку, и какие-то капли все же доставались сестре. Для Лены это — событие.
Они пересказывают друг другу сны о детях. Как правило, дети там радостные. “Скажи, — спрашивает Лена дочь Наташу, — вас не насиловали?” “Нет”, — говорит Наташа.
Есть один существенный мотив в материнских страданиях, который многими воспринимается как акт безумия. Ошибаетесь! Это не безумие. Это обнаружение мистической компоненты бытия. Она присутствует в жизни, но рационализм и прагматика мышления отказываются признать за мистическим право быть в нашем мире.
Света Таучелова встала ночью 27 августа и написала стихи, найденные матерью после смерти дочери. Сочинение имело название “Секрет”.
Привожу два отрывка.
Сейчас, уйдя от всех,
Вам расскажу я свой секрет.
Никто не может мне помочь,
Когда настанет эта ночь…
……………………………
…Чужое стуканье в окно?
Со страхом я смотрю в него.
И вижу, что за ним ОНО,
И страх становится пред мной!
Старшая сестра Ирина нарисовала картину: женщина в черном. На груди сложены руки. Лицо нарисовано карандашом и стерто. Лица нет.
— Убери эту картину, — сказала Залина.
— А мне она нравится, — это Ира.
Картину положили в гроб. Залина запомнила еще один ее натюрморт: два стакана. Из одного вытекает жидкость. Сломанная ваза с двумя цветками.
Пасха будет!
Если сказать правду, я запала на ее голос, на интонацию, с которой она говорила о событиях в спортзале. Там она потеряла Жорика, которого погибшая учительница Эмма Каряева называла золотым мальчиком. Мертвым она сына не видела. Она медсестра, но ни в какие скороспелые ДНК не верит: знает цепочку эксгумаций, перезахоронений. Знает сомнения родителей в подлинности погребения. Это был третий день Пасхи, но не ее Пасхи. У нее Пасхи не было. Но она будет. Непременно. “Я устрою Пасху зимой, летом, весной, осенью, когда угодно. Это будет тогда, когда вернется Жорик. Мы накрасим яиц. Мы наденем красные одежды”. Так вот: об интонации. Содержание ее слов было убийственным, но тихий голос, пронизанный странными благородством, не смягчал, а усиливал трагизм.
— Можно я приду к вам домой? — спросила я.
— Приходите, — так же тихо сказала она.
Зифа не просто красивая. Она нездешняя. Она там, где ее Жорик. Из этого пространства ее выволакивает Вика. Младенец. Ощущение, что Вика живет за себя и за Жорика, — столь велики ее витальные возможности.
Спрашиваю, откуда такая тихость в голосе?
— Это не тихость. Это очерствение.
На щеке шрам. Осколок срикошетил от титанового штифа. Иначе был бы конец. При определении тяжести ранения была высказана мысль, что, если бы осколок прошел насквозь, можно было бы определить ранение как тяжелое. Зифе даже не смешно, потому что суетность мира задеть ее не может.
Это Агаева Зифа кормила детей, сцеживая в ложечку грудное молоко. Жорик не пил. Это было Викино молоко.
Все-таки самый страшный момент — загон! Как скот, загоняли в школу.
— Ма, это что? — спрашивал Жорик.
— Это кино. Не бойся. Снимается кино.
— Ма, почему они все делают по-честному?
— Кино всегда делают так.
Сегодня она вспомнила, как в первые минуты прижала Жорика к себе. Подошел боевик. Красивый парень. Казался нормальным. “Понимаешь, Эльвира, казался нормальным”. Погладил Жорика по голове и сказал: “Не бойся, малыш, все будет хорошо”.
— Представляешь, нас бы кто-нибудь сфотографировал в эту минуту? Идеальная пара… А это была смерть. Она больше не видела этого боевика.
Первая смерть — Руслан Бетрозов. Почему убили?
— Думаю, они не могли вынести вида этого мужчины. Гигант. Красавец. Сильный.
Руслан утешал детей по-осетинки. Они его убили на глазах двух сыновей. Старший сын Алан подошел к боевику:
— Я тебя запомнил, и я тебя убью.
— Ма! — закричал Жорик. — Он упал… Кровь…
Она в последний раз сказала:
— Это не кровь. Это малиновое варенье.
Боевики приказали мальчикам снять рубашки и вытереть кровь. Теперь Зифа малиновое варенье не ест. А что с мальчиками? Старший сын Руслана был вынесен толпой заложников из спортзала. Вспомнил про младшего Аслана и вернулся. Погибли все трое: отец и два сына. Эмма Бетрозова одна-одинешенька.
Зифа говорит, что Саша, старший сын, тоже бывший заложником, мечтает стать спецназовцем. Отомстит за всех и найдет Жорика.
— Эльвира, мы тебе кажемся сумасшедшими? — спрашивает Зифа.
— Нет, — по-честному отвечаю я.
Но однажды я задала этот вопрос самой себе. Моя жизнь в Беслане сложилась так, что в мельчайших деталях я знала о тех, кто ушел. Матери рассказывали о дочерях, бабушки — о внуках. По крупицам восстанавливали жизнь близких в аду.
В этот приезд, когда я попала на кладбище, вдруг обнаружила, что здесь все мои знакомые. Вот Эммочка Каряева и ее дочка Карина. Перед смертью Эмма целует обручальное кольцо, а Карина накануне 1 сентября распарывает джинсы, чтобы сшить юбку Агунде, которая погибнет вместе с матерью, отцом и братом.
Поворачиваюсь и вижу шесть могил Тотиевых. Вот восьмилетняя Аннушка, которая спрашивала маму о жизни на небе. Вот Дзерасса, просившая укрепить карниз, чтобы успеть повесить шторы. Восьмилетний Борис со словами: “Не трогайте велосипед без меня. Я его починю…”.
Здесь, на кладбище, я как ДОМА. Здесь у меня знакомых больше, чем живых, в Беслане. Вот уже и на мне то, что называют бредом.
Еще раз скажу: ошибаетесь! На самом деле в этом естественном горевании есть своя доминанта — это протест, природа которого необычайно проста. В новейшей психологии существует понимание, что самая трудная и болезненная функция личности есть функция приспособления ее потребностей к образцам, которые санкционированы обществом (Гирц). Наше общество давно санкционировало войну в Чечне, правоохранительный беспредел и установило свой грош — копейку за человеческую жизнь. Государственный образец обнаруживает свое исконное обличье, когда с вами случается беда. Не природой и не вами накликанная беда, а властью.
…Ира Габисова отправила рано утром своего ангелочка Асика в первую школу, хотя сама работает во второй. Рядом с первой школой жила свекровь Зарема, обожавшая внука. Бывшая учительница этой школы Зарема погибла вместе с внуком. Ира не может работать учителем. Не потому, что ее ученики живы, а сын погиб. Она не может работать, потому что жизнь без сына утратила смысл.
— Дети не виноваты, что у меня горе. Я люблю свою профессию. Знаю, какой отдачи требует урок. Школа — не театр. Это жизнь. Это душа. Ее — нет. Дети часто спрашивают: “Ты сегодня опять плакала?” Я говорю: “Нет”. Но они все чувствуют.
Жизнь Иры Габисовой в 31 год кончилась.
— Знаешь, я вдруг ни с того ни с сего вспоминаю тот день похорон, когда сразу хоронили свыше ста человек. Дождь. Гробы плывут на руках, стукаясь друг о друга. Плач. Рев. Стон. И вдруг вижу — трибуна и эти твари с мегафонами. Почему я не бросилась к ним и не крикнула: “Твари, спуститесь на землю, если она вас выдержит!” Сил не было.
Высота страданий матерей и низость власти — соотношение векторов жизни Беслана.
Ира купила попугая. Назвала его Володей.
— В честь Путина? — спросила я.
— Нет! — сказала Ира.
Если бы президент слышал это “нет!”. Ира существует там, где власть президентов закончилась.
…Когда Асику исполнился год, по осетинскому обычаю ему предложили выбрать из набора предметов две вещи. Он выбрал карандаш и половник. К чему бы это? Ты не знаешь, к чему? Он крестик не снимал даже тогда, когда мылся.
Как она узнала о беде? Просто! У нее на руках был ребенок одной родительницы. Вдруг мать схватила ребенка, крикнув: “Отдай ребенка!”. Ей уже кто-то сказал про первую школу. А она, Ира, сама отвела туда ребенка. Он идти не хотел. Дала шутливый подзатыльник и сказала: “Придешь, расскажешь, какой был праздник”. Не пришел. Не рассказал.
— Как странно: я разговариваю, ем, хожу. Тело живет, а душа умерла. Должно быть наоборот. Не получается наоборот.
Уже прощаясь, она сказала: “Лучше не становиться матерью, чем познать такую гибель ребенка. Почему он должен был уйти в муках? Я говорю вам правду: материнство опасно для жизни”. Интонация напоминала ветхозаветный крик Иова: “Зачем ты вывел меня из чрева?!”.
…Анетта, потерявшая дочь Алану, на одном из митингов прочла стихи. Там были такие строчки: “Пусть лучше умирают президенты, чем Сосики, Батразики мои”. Дзасохов буром пошел на Анетту.
— Кто написал эти стихи?
— Я! — сказала Анетта. — И что ты со мною сделаешь?
Сделать с Анеттой, Ирой, Сусанной, Эммой ничего нельзя. Материнское чувство оказалось сильнее жизни.
…Если вы окажетесь у могилы дочери Риты Сидаковой, вам обязательно расскажут, как Рита веником отходила Льва Дзугаева, вравшего, что в школе 354 заложника, именно это и привело террористов в ярость. Но кульминация в рассказе будет не на Дзугаеве, а совсем в другом месте. Министр культуры сопровождал на кладбище Александра Калягина. Рита извинилась перед Калягиным. Все-таки он был гость. Она рассказала, что осталась одна с дочерью, муж умер. Дочь была для Риты всем, что есть на этом белом свете.
— Ты знаешь, как он плакал, бедный Калягин. Как вы говорите русские, горячими слезами. Остановиться не мог, — рассказывает Мзия.
Я не поправляю ее. Может, и правда слезы Калягина были не горючими, а горячими.
Беслан жаждет понимания. И — ответа.
Если психологи правы, считая, что проблема страдания — это вызов опыта, то следует признать: бесланцы вправе получить ответ на свой вызов.
Его нет. Но в Беслане есть это: “Я твоя мама. Я ничего не боюсь”. (Из письма Сусанны Дудиевой погибшему сыну.) Это уже та реальность, с которой властям придется считаться, хотят они того или нет.
“Приходи к нам”…
Они получают письма мешками. Им пишут со всего мира. Кому-то кажется, что им легче, чем другим, потерявшим своих детей. Они ведь и сейчас верят, что Бог их не покинул.
Они — это Тотиевы, известные всему миру как семья, отправившая в школу восемь детей, из которых вернулись двое. Азамат и Мадина. Всего в доме было одиннадцать детей. Глава дома — Феликс. Его два сына живут рядом. Под одной крышей. У Сергея с Бэлой шестеро детей. У Теймураза с Раисой — пятеро. Так было! Когда в октябре прошлого года я впервые попала в дом священнослужителей Тотиевых, старшая дочь Сергея на мои попытки усомниться в существовании Бога ответила так:
— Господь не хотел в тот день заходить в эту школу.
Это лежало за пределами моего понимания. Фраза девочки застряла в мозгу, как гвоздь. Ясно было только одно: им, Тотиевым, ведом тот способ переживания горя, который их не испепеляет. Глава дома не жалует журналистов. И поделом всем нам, соглядатаям чужого страдания. Некоторые были столь бесцеремонны, что не оставляли женщинам времени поплакать.
И вот свиделись. На этот раз плакала я. От сознания, что не только пути господни неисповедимы. Такими же неисповедимыми могут быть человеческие пути. Горе их неутолимо. Сергей (пастор) сказал жене Бэле, что жизнь утратила вкус. Никогда она не станет такой, какой была. Так в чем утешение? Они и раньше знали, какие у них дети. Но в смертный час величие духа их детей поразило взрослых. Учительница истории Надежда Ильинична, потерявшая двоих детей, воскликнула:
— То-о-отиевы! Если бы вы знали, какие у вас дети! Они ободряли нас, взрослых идиотов.
Они истово молились. Вслух. Мадина сказала боевику все, что думала об издевательствах. После второго взрыва Мадина все еще искала своих сестер. Она наткнулась на кисть руки. Осмотрела. Это была рука взрослого человека.
— Я — Люба! Я — Люба! — услышала стон.
— Ты Люба? — спросила Мадина.
Это была ее сестра. Обожженная. Мадина нашла воду и стала обмывать раны.
— Оставь меня! Беги! Жжет… Мне больно.
Мадина поползла, увлекая сестру. Палили снаружи. Со двора. Девочка нашла помаду, на дощечке написала: “Не стреляйте! Дети!” и выставила в проем окна. Эмчеэсовский спасатель схватил Мадину, но услышал крик: “Не меня! Берите ее! Она моя сестра!” Любу вынесли к машине. “Я спасла сестру”, — ликовала Мадина. Через три часа сестра умерла.
Так вот: в первые минуты после известия о гибели детей накатился вал: почему? За что? Почему нам выпали такие испытания?
И главное — зачем мне эта жизнь, если Господь оставил меня?
Но и тогда женщины знали, что шквал обид шел не изнутри, а из-вне. Душа не роптала. Она замерла. И это было началом спасения. Они помнили всегда: “Мысли Мои не ваши мысли. Пути Мои не ваши пути”.
…Однажды, глядя на яркий закат, младшая дочь Бэлы Аннушка (8 лет) спросила мать:
— Расскажи мне, как живут ТАМ, на небе? Что нас ожидает?
— Ты увидишь то, чего глаз не видел на земле. Это приют любящим Его, — ответила Бэла.
Дзерасса, сестра Анны, не хотела идти в школу. “Все равно в этот день не учимся”. У Аннушки был новый портфель и заколка с бантом. Как же можно было не идти? Они уже пошли. Бэла их остановила.
— Дзерасса, посмотри мне в глаза.
Дзерасса посмотрела. Мать не заметила тревоги. Утро как утро. День как день. Человек должен жить так, чтобы быть готовым умереть в любую минуту. Такая жизнь. Азамат — инвалид. Потерял глаз. Осколок врачи извлечь не решились. История попыток спасти сестру Аннушку — это чистой воды эпос или библейская история, как вам угодно.
— Бросай, я тебя расстреляю, — кричал боевик. На руках у Азамата была сестра. Он не бросил ее. Но случился взрыв. Все! Ничего вы не узнаете от Азамата. Он молчит. Его знание не выговариваемо.
Их хоронили вместе — Анну и Любу. В один день, 6 сентября.
Что знает Раиса о последних минутах жизни любимца всей семьи Бориса? Хотел пить. Сказал, что у него уже не было слюны. Обувь снял и положил под себя… И — все! Вещи Азамата, пропитанные мочой, Бэла выбросила. Азамат опечалился: в кармане были заколки Дзерассы и Любы.
Я спросила, какое Евангелие оказалось им ближе в эти дни?
— Я читала Ветхий Завет. Жизнь Иова — это моя жизнь, — сказала Рая.
Уже дома, листая Библию, я то и дело натыкалась на строки, которые были в речах Бэлы и Раи как их собственные, как часть их мышления. Чаще всего было это: “Для меня жизнь — Христос, Смерть — приобретение”. (Апостол Павел)
Ну, и что я поняла? Ничего! Наткнулась в Ветхом Завете на стих, который не раз произносился женщинами: “Человек рождается на страдания, как искры — чтобы устремляться вверх”.
В толковании этого стиха сказано, что страдания есть возмездие за преступления. За чьи преступления должны были погибнуть невинные дети?
Страдание как религиозная проблема состоит не в том, чтобы избежать страдания. Она в том, как сделать личную потерю выносимой. Как страдание выстрадать (Гирц).
— Мы знаем, что Бог нас любит. Если бы это было не так, мы бы уже не жили.
Они ждут встречи с детьми. Там.
Мое слабоверие порождало один и тот же вопрос: “Как Господь допустил эту трагедию?”.
Разговор возник о сатане, про которого мы все забываем. Обозначать дьявольские силы конкретными именами женщины не решились. Зло возможно вернуть к месту его обитания только одной силой — силой любви к Богу. И еще Бэла сказала: “Мы все забываем, что в известном “Мне — отмщение” ключевое слово — мне”…
— Приходи к нам. Не как журналистка. А вот как сегодня, — сказали женщины.
День Победы — Поминальный день
Ночь на Девятое мая провожу в доме Аллы Батаговой, потерявшей Тимошу.
Он молился вслух. Надеялся, что Бог спасет его. Потерял крестик еще накануне. А в ночь перед этим треклятым первым сентября увидел страшный сон. Алла запретила сыну рассказывать сон. Скорее забудет. Так она считала. Теперь жалеет, что не спросила. В школе была духота. В морге Тимоша лежал в форме.
Перебираем тетрадь. Вот дневник, начатый Тимошей 26 августа 2004 года. Четверг, 9 часов 46 м.
Читаем: “В этом дневнике описаны мои друзья. Разные случаи и интересные приключения моей жизни”. “Приключение” случится через неделю. На первой странице нарисован российский флаг и рядом слова: “Россия. Наша держава”.
Включила телевизор в 10.20. Путин говорит о свободе жить, радоваться, творить. По Красной площади идут тысячи военных. Появился российский флаг. Алла заплакала: “Тимошкин флаг. Скажи, как это можно дальше терпеть?”. Я понимаю, про какое это она говорит, но я не знаю, как его вытерпеть. Выключила телевизор, и мы поехали на кладбище. У вас, в Москве, — День Победы. У нас, в Беслане, — День поминовения новопреставленных. День невинно убиенных.
Ощущение от парада у тех, кто смотрел, одно: такие силы, такая державность и — не спасенные наши дети.
— Предательская страна, — сказала Алла. — А может, их всех нарядили для парада, а на самом деле ничего этого нет? — предположила убитая горем мать.
На ограде кладбища растянут плакат: “Кладбище совести А. Дзасохова”. Утром промчался пышный кортеж машин. Кого-то встречают, а может, кто-то догоняет праздник. У кладбища кортеж не притормозил. Алла стоит на коленях у могилы Тимоши и гладит руками то, что ей представляется телом сына. Это была земля, политая дождем. Мать — сыра земля, если сказать по-русски. Алла спрашивает: “Как ты думаешь, ему хорошо там?!”. Я по-честному отвечаю: хорошо!.
На этой земле Тимоша оказался в аду. Не может быть, чтобы на всем белом свете не нашлось места, где бы ребенку было хорошо. Сегодня день невинно убиенных. Кто убил? — этим вопросом мучаются живые. “Ни сына, ни внука в народе его” — так сказано в Библии.
Уырыгай нал раждахсан — оттуда не возвращаются. Иногда говорят коротко: “Он не придет!”.
…У Ибрагима Губиева в спортзале было двое детей. Володя и Бэла.
— Плакат про Дзасохова ночью снимут. Они не понимают, что это кладбище останется визитной карточкой властей навечно. Что больше всего меня потрясло в те дни? У народа горе, но даже здесь мы были одни. Ну, скажи тогда Дзасохов: “Я хочу войти в школу. Я обязан” — и я, отец двоих заложников, первый бы крикнул: “Не ходи! Тебя расстреляют”. Но нам надо было знать, что у власти есть такое человеческое побуждение. Ничего этого не было.
…Одна мать рассказывала, как перед поездкой в Барселону министерские тетки, сопровождавшие группу пострадавших, затребовали от матери бумагу, что она с детьми не останется за границей.
— У нас что, снова страна Советов? — спросила мать.
— Это нужно для имиджа страны, — ответили тетки.
— Для имиджа надо было спасать детей, — сказала мать.
Больше она никуда не поедет.
…День Победы подходил к концу. В редакции районной газеты свет только в одном окне. Все знают: журналист Мурат Кобоев будет сидеть до ночи. Приходят матери, рассказывают о детях. Плачут. Снова вспоминают. Создается Книга памяти об ушедших. Мурат уверен, что материнские слова — лучшая память.
В обшарпанной комнатенке за столом сидит Мурат, обложенный письмами матерей и фотографиями погибших. Напротив — молодая женщина. Ей 27 лет. Она никогда не брала в руки перо. Не знает, как писать о своей семилетней Фатиме. “Я не знаю эти слова, которыми надо писать”. На листочках, принесенных Аленой Тедеевой, записаны разговоры с дочерью в спортзале. “Больше ничего нет”, — говорит Алена. Она не подозревает, что сейчас в руках Мурата исторический документ. Алена говорит тихо. Подавляет рыдания.
Уходит, оставив листочки. Мурат, подводник, несший службу на Северном флоте, отворачивается к стене. Достает платок. Закрывает лицо. Плачет беззвучно.
Из книги памяти.
Письмо Алены Тедеевой о погибшей дочери Фатиме
В конце августа Фатима была у бабушки (моей мамы). Я отпустила ее перед школой на несколько дней. Бабушка, готовя соленья на зиму, как и все, купила четыре ящика огурцов. За работу взялись моя сестра и Фатик. Весь день она усердно старалась. Сестра мыла банки и огурцы, а Фатик складывала все в банки с приправами своими маленькими ручками.
Вечером, когда бабушка пришла с работы, они закончили солить и Фатик говорит:
— Бабушка, я так устала…
Она ей отвечает:
— Ласточка ты моя, помощница маленькая.
Я рассказываю об этом не потому, что она моя дочь, а потому, что не каждый семилетний ребенок может под присмотром взрослого столько сделать. Что самое удивительное, ни одна ее банка не испортилась. Теперь я огурцы не ем. Совсем. Никогда.
Вечером после работы они с бабушкой вышли посидеть на лавочке.
— А папа тебя как называет? — спрашивает бабушка.
— Ты называешь меня Ласточкой, папа — Косичкиной (у нее всегда разные косички). — Потом сказала: — А мама называет меня Коровушкой.
Мама часто говорила мне, чтобы я ее так не называла.
— Она маленькая и не понимает, а вырастет и ей будет неприятно.
Теперь, конечно, я жалею и плачу, почему я так ее называла. Но я же говорила любя. Она всегда улыбалась. А в тот день сентября она встала в семь утра. Такая веселая и радостная, начала одеваться. Попросила сделать красивую прическу. Смеялась, что идет первый раз в школу и будет самой красивой. Задавала всякие вопросы:
— Я буду со Славиком сидеть? Скажешь нашей учительнице, чтобы мы сидели вместе? — Мама, а я уже взрослая, я же в школу иду?
Фатиме семь лет, а Славик моложе на год. Но мы решили отдать их в один класс. Мы зашли в класс. Даже помню — кабинет N№ 19, откуда учительница выводила их на линейку. Учительница попросила родителей ждать выхода детей во дворе. Выходя, я оглянулась и увидела на щеках Фатика слезы. Я попросила ее не плакать. Она думала, что я ухожу. Я смотрела на Фатиму и Славика и в душе очень гордилась ими.
Когда все началось — стрельба, крики, плач, все стали разбегаться. Кто через двери, кто через разбитые окна. В шоке и страхе я не могла найти детей. Они куда-то исчезли.
Перед глазами был только ее взгляд, когда я выходила из класса.
Потом нас загнали в зал. В первый день я сидела одна. Дети были возле свекрови, которая в школе работала техничкой. Позже ко мне пришла Фатима и была со мной. Я часто теряла сознание и боялась не за себя, а за нее. Вечером второго дня она меня спрашивает:
— Папа на улице? Почему он к нам не идет? Почему мы здесь сидим?
— Я не знаю, Фатик. Нам нельзя вставать.
Она меня просила:
— Мама, скажи дяде, чтобы нас отпустили. Скажи, что нас папа на улице ждет.
Я говорю ей:
— Нельзя. Стрелять будут. Сядь. Ты устала, но сядь.
Она ответила:
— Тогда я сама скажу дяде. Я не боюсь.
Она встала и подняла руку, чтобы позвать одного из них и сказать. Тот направил на меня автомат, чтобы я посадила ее. Она опять встала и подняла руку. Он снова направил на меня автомат. Хотелось плакать, но не было даже слез. Она уже в истерике начала прыгать и трясти своими маленькими ручонками:
— Я хочу пить! Я хочу кушать! Мама, я хочу воды!
Мне было больно смотреть на нее и еще труднее, что ничего не могла сделать. Потом мне стало плохо из-за сердца, и я попросила лекарство. Там была женщина, которой разрешили давать лекарства, хотя их почти не было. Мне дали таблетку аспирина без воды. Я сказала, что аспирин мне не нужен и бросила на пол, под себя. Прошло немного времени, и Фатик меня спрашивает:
— Мама, а куда ты свое лекарство дела?
Я ответила, что выкинула. Она опять говорит:
— Ма, а ты найди и дай его мне. Я скажу, чтобы мне дали воды лекарство запить.
Я смотрела на нее и удивлялась ее сообразительности. Она, такая маленькая, хотела хитростью получить глоток воды. От бессилия и боли в душе я начала говорить немного строже:
— Я тоже хочу воды. Все хотят. Сядь. Нас отпустят, и я тебе что захочешь куплю.
Однажды она мне сказала:
— Ма, ты зачем меня привела в дебильную школу?
— Почему дебильную? — спросила я
— Ты же мне сказала, что буду здесь учиться. А посмотри на них, — и показала глазами на боевиков.
— Выходит, я обманула ее. Она ушла из жизни, так и не узнав, что такое школа.
Больно и трудно говорить о своем ребенке в прошедшем времени.
… Вспомнилось, как она становилась на табуретку. Просила сделать теплую воду и мыла посуду. Делала полную раковину пены и мыла. Поднимала стулья, подметала, мыла полы. Потом долго не пускала ходить по своему чистому полу. Говорила:
— Не ходите! Запачкаете, я же убирала.
Моя милая девочка, для нас ты есть. И есть всегда. Братик Герман тебя постоянно вспоминает, о тебе забывать не дает. Утром и вечером перед сном фотографии твои целует. Отдает мне печенье. Конфеты. Говорит, чтоб отдала, когда ты придешь.
Что делать? Как жить? Я не знаю.
Смотрю на твои фотографии… Вспоминаю твой смех, нежную улыбку, и сердце болит, плачет, плачет… Вспоминаю и повторяю одни и те же слова: “Прости меня, Фатик, девочка моя”.
Алена Тедеева-Бочиева.
В Беслане при возложении венков прежде всего поминали невинно убиенных. Справка: за четыре года войны в Беслане погиб 371 человек.
Сентябрь 2005 года унес триста тридцать одну жизнь.
Квадрат. Черный
Уроки
I
Начните учить детей, и вы поймете, что лучшего способа узнать, что с ними случается в жизни, нет. Вы будете предлагать им то, что отобрано человечеством в веках (это мы называем знаниями), но оно непременно столкнется с опытом детства, про который еще никто ничего не знает. Момент сопряжения вечного с неповторимой жизнью отдельного человека и есть то, что называется школой сотрудничества. Школой постижения будущего.
Опыт любого бесланского школьника (бывшего в заложниках или нет) переворачивает многие представления и о жизни, и о вечном.
Важнее места для учителя, чем Беслан, сегодня нет.
Я вошла в класс как учитель литературы. Я их не узнала.
А они сами вспомнили стихотворение Иосифа Бродского “День назвался Первым сентября”. Они — это ученики одиннадцатого класса школы N№ 1 Беслана.
На этот раз они остановились на последних строчках этого стихотворения.
И тучи с громыханием ползут,
Минуя закатившиеся окна.
Тогда тучи не прошли мимо. В ночь со 2 на 3 сентября на кровлю захваченной школы обрушился тропический ливень. Он казался спасительным. И этот совершенный вид — закатившиеся, означающий окончательность действия. Его необратимость. Хотелось перевести слово в другую модальность. Но так написано. И так было.
Я увидела их на первом уроке 22 октября прошлого года. Класс был полон. Они пришли в светлых одеждах. В глазах еще стоял ужас Первого сентября, но сам приход в школу с ее рутинно-консервативным порядком (звонок, перемена, отметки, домашние задания) был способом преодоления. Мои уроки были по “Господину из Сан-Франциско” Ивана Бунина. Как мы хотели все вместе проникнуть в смысл человеческого существования. Как жаждали знать не только, где дьявол, но и где Бог. Мне было трудно и легко одновременно. Есть такое понятие — опережающее отражение. Это про них, учеников одиннадцатого класса, готовых схватить мысль на лету.
Когда-то в университете студенты-психологи бились над критериями урока. Их не устраивали традиционные мерки: знания, умения, навыки. Они придумали формулу: урок должен порождать жизнь. Я поначалу сопротивлялась, но вскоре убедилась: именно сотворенная на уроке жизнь является единственным оправданием урока. Оправданием того, что лучшие годы жизни человек проводит в школе.
Там, на первых уроках, возникала жизнь, не сводимая к Первому сентября. В этом была наша маленькая победа.
В мае этого года я их не узнала.
Привезла Бродского, которого они просили. Начали со стихотворения про черного коня. Помните? Люди у костра и черный конь, зачем-то остановивший свой бег. “В тот вечер возле нашего огня/ Увидели мы черного коня”. В пяти следующих строчках содержится вопрос: “Зачем?”. Стихотворение содержит ответ. Я его утаила. Предложила самим ответить. Основной мотив собранных записок — давит, трудно дышать.
“Безысходность. Что-то тоскливое, пугающее. Черный конь стоит между людьми, закрывая свет. Не дает пройти. Отталкивает и вместе с тем притягивает. Черный, черный, черный… Черный давит на грудь, не дает дышать. Черный, черный, черный. Мрак, пугающий, но тем не менее являющийся одним целым с тобой. И некуда бежать, и не уходит конь. Давит, давит, давит…” (Вика Дзиова). Здесь самое поразительное, что мрак — часть тебя. С таким прочтением я еще не встречалась.
Когда я прочла ответ автора: “Он всадника искал себе средь нас” — они стали говорить, что этот всадник — Смерть. Нам ведь неизвестно, куда конь держит путь. Все-таки чернел он на глазах. Струил из глаз черный свет.
Но странное дело: в беседе тема смерти начала уходить. Процесс проговаривания круто менял стратегию внутренней речи, и случилось неожиданное — черное возжелало посветлеть. Именно в первой школе (а я потом читала это стихотворение в шестой) поглощение тьмы светом стало рефреном. Тьма, воплощенная в черном коне, искала всадника из мира света. Мира огня.
На этом же уроке я столкнулась с учениками, в которых текст не входил. Об этом мне прямо сказал Марат: “Я чувствую, что это здорово, красиво, но я ничего не понимаю… Не входит…”. Он сказал это с таким сожалением, что я тут же подумала: а может, и не надо, чтобы все входило? Может, достаточно этой реакции на звук, мелодию…
И все-таки кардинальные изменения в восприятии мира произошли.
Та самая девочка, которая в прошлом году крикнула мне вслед: “Не забудьте Бродского!” — в середине чтения, взглянув на часы, попросила разрешения уйти. “За мной приехал папа”, — сказала она. Если вы знаете, что у девочки погибли мама и сестра, на какое-то время вам почудится, что вы с этим дурацким неоседланным черным конем занимаетесь абсолютной чепухой. Гибельное для учителя чувство.
…Собиралась прочесть “Большую элегию Джону Донну”. Это почти синхрон переживаниям бесланцев. Там есть описание тьмы, куда уходит человек. И этот снег, сшивающий разлуку тела с душой. Главное — там есть звезда, в которую воплотилась жизнь лучшая. Это то, о чем писала двенадцатилетняя Бэла Губиева в своем новогоднем сочинении: ушедшие были лучшими. Они превратились в звезды. Все, о чем плачет, о чем грезит мать, потерявшая дитя, — все есть!
Но когда я увидела лицо Марата, меня охватил испуг. Я поняла, что не готова прочитать. Если соберусь с духом, в сентябре прочту. Другим ученикам.
Уроки шли странно. Звенит звонок на урок математики. Приходит учительница. Видит нас, читающих книжки, и уходит. Однажды мы просидели три урока без перерыва. Кто-то просил разрешения уйти на минуту. Кто-то уходил и не возвращался.
…Долго не могли принять в стихотворении “Сретенье” строчку: “Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле”. Уходил старец Симеон, поскольку на свет появился младенец Христос. Они понимали, что идет смена времен, но уменьшение в значении того, кто уходил, воспринимали буквально и потому — с трудом.
Сентябрь все еще мощная подсветка всему, о чем говоришь, думаешь, читаешь. Восприятие текста постоянно тормозится реалиями жизни. Вот парадокс: в октябре они легче справлялись с этим торможением. В мае — надолго уходили в себя.
А теперь внимание! Если старец Симеон оказался первым, кто вошел во тьму, озаряемую светильником, означает ли это, что все, идущие за старцем, могут надеяться на свет во тьме? Вот вопрос вопросов. Текст дает надежду. Появился воздух, которого им так не хватало. Открылось дыхание.
С радостью восприняли “Я вас любил” (отрывок из “Двадцати сонетов Марии”). Иронический дискурс оказался желанным, чего предположить не могла. Душа жаждет полноты бытия? Но, пожалуй, самое сильное впечатление было от “Бабочки”:
Сказать, что ты мертва?
Но ты жила лишь сутки.
Как много грусти в шутке
Творца!
Прочитайте еще раз про шутку Творца. Пройдите по бесланскому кладбищу. Почитайте только даты: 2001—2004; 1998—2004; 1999—2004.
А это что? “…мир создан был без цели, а если с ней, то цель — не мы”.
Набираемся мужества и читаем до конца. Несмотря ни на что! Не может сентябрь перекрывать весь мир и все то, чего мы касаемся. Смею думать, что нам удалось пройти путь, проложенный автором.
И все-таки чего-то недоставало в этих уроках. Если и возникала та самая жизнь, то она тут же распадалась. И приходилось собирать ее по частям.
С учителями первой школы мы долго обговаривали феномен одиннадцатого класса. Что же произошло? А что если случившееся разрушило целостную картину мира, где место, прочно принадлежащее школе, оказалось не только непрочным, но и гибельным (боюсь сказать — профанирующим).
Знание, добытое в сентябре, ударило по базовым основам, на которых держится жизнь. Иерархия ценностей, которую пестовала школа, рухнула. Вот мы и стоим у развалин. Мы наивно полагали, что время лечит. Оно углубляет душевные трещины. Оно оказалось разрушительным. К каким источникам спасения припадают наши дети, мы не знаем.
Кто-то из учителей высказал мысль: надо было десятые и одиннадцатые классы вывезти из Беслана. Сын Марины, учительницы физкультуры, сам, вопреки воле родителей, уехал в Питер. Картина та же: трудности сосредоточения на том, что предлагает школа.
Высказываются разные предположения. Есть и такие: они спекулируют тем, что они бесланцы. Знают, их всюду примут… Они не могли не среагировать на грязь, которая все-таки была: деньги, дележка присланных даров… И эти бесконечные поездки за границу…
А вот и нет!
Они не производят впечатления ищущих выгоду.
Если выходили с урока, делали это не демонстративно, с абсолютно точным пониманием, что нарушают некий порядок. Было видно, что винятся. Внутренняя сумятица все еще имеет место быть.
Бесспорно одно: в том, что с ними происходит, их вины нет.
Еще неизвестно, в чем проявится надлом и какова будет скорость восстановления. Или жизнь восстановится на других основаниях?
На одном из уроков юноша, которого тоже звали Марат, спросил с плохо скрываемой тревогой:
— Вы меня помните на первом уроке?
— Я даже помню, за какой партой ты сидел.
— Скажите, я сильно изменился?
— Да, — сказала я. — Но это совсем не означает, что к худшему. Должно быть, ты знаешь что-то такое, что изменило твое отношение к тому, о чем говорим мы, учителя. Но все должно быть хорошо уже потому, что ты задал такой вопрос.
— Хорш узэн! — сказала я по-осетински для пущей убедительности. — Будет хорошо!
Вижу, как многие хотели бы иметь сборник стихов Бродского. В школьной библиотеке ни одного экземпляра. После урока дарю книгу Вике. А надо бы всем! И Марату в особенности.
— Упущенные дети, — сказала одна учительница.
Все равно спасибо всем, кто пришел на урок. Спасибо и тем, кто ушел. Они дали мне возможность понять, что могут быть в школе ситуации, когда педагогическое действо, каким бы продуманным оно ни было, обнаруживает свою ограниченность. И все потому, что школа не берет в расчет жизнь, которая за ее пределами.
Время другой педагогики?
II
Ирина Султанова, директор школы № 6, выпускница первой школы. Молода. Красива. Деятельна. На ее долю выпала ответственность приютить и обогреть свою родную первую школу.
… В тот день мы возвращались с праздника: во дворе шестой школы состоялось торжественное открытие футбольного поля с искусственным покрытием. Поле открывал Виталий Мутко (глава российского футбола). Стоимость поля для директора школы (математика!) поистине ошеломительна. Образование таких денег не знает. Третий год школа N№ 6 живет без ремонта. Выщерблены полы, стены с подтеками, поскольку годами протекала крыша.
Не утихает поток съемочных групп со всего мира: немцы, англичане, французы, бельгийцы… Одна журналистка, прочитав книгу, изданную “Новой газетой”, искала героиню одного очерка. Ею оказалась Зара Цаболова с улицы Коцоева: все ее друзья погибли.
— А она сама была заложницей? — спросили меня.
— Она из другой школы, — ответила я.
— Нет-нет. Нам надо только тех, кто пострадал.
И это одна из самых больших ошибок, которые мы, взрослые, совершаем. Эхо спортзала такой силы, что нет ни одного ребенка в Беслане, которого бы не коснулась беда. Если там не было твоего родственника или соседа, это ровным счетом ничего не означает. Там были дети, и ты мог быть среди них.
Тебя тянет к развалинам школы. Надеваешь белую рубашку или строгий костюм и идешь на улицу Коминтерна. Стоишь молча там, где погибал от жажды и муки твой ровесник. Я видела этих ребят и ни разу не дерзнула с ними заговорить. Честно сказать, боялась.
Сижу в школьном буфете. Жду, когда остынет кисель. Подходят первоклассники. Мальчик и девочка. В руках ручки и листки бумаги.
— Тетенька, вы в библиотеке работаете?
— Да, — зачем-то сказала я.
— Нам надо стихи про животных. Только диких.
Слово за слово, и они рассказали мне про сентябрь.
— Была война, — ошеломил меня Андрей.
— А вот и нет, — вмешалась Алана. — Здесь была операция “террористическая”.
Они никак не могли вспомнить это “анти” и чувствовали, что чего-то не хватает. Наконец, сошлись на том, что была война. Поспешили меня уведомить, что у дверей школы стоит дяденька с автоматом. У той школы, которой нет, такой же дядя стоит. А детей в той школе нет совсем.
— А почему он тогда не стоял? — спросила я.
— Но кто же знал, что они придут на уроки? Они же раньше не приходили.
Прощаясь, Андрей сказал:
— Меня сначала в ту школу записали… Я был бы там.
По первым словам их можно принять за учеников той школы. Страх, загнанный вовнутрь, стоял в глазах. Чем бодрее они говорили о дяденьке с автоматом, тем отчетливее проступал страх.
И почему я обхожу школу N№ 6?
Назавтра я уже была в 10-м классе. Увидев меня со сборником Бродского, учительница жалобно протянула: “Мы отстаем… У нас Чехов”.
Чехов так Чехов! Прошу разрешения принести рассказ, который выберу.
Знала, что это будет “Студент”. И вот мои новые ученики!
Мы договорились, что они будут меня останавливать во время чтения, если покажется, что какую-то мысль или фразу надо задержать. Они оказались точны и проницательны. Еще не дойдя до знаменитой чеховской фразы о двух концах одной цепи, они уже почувствовали, где нерв рассказа. Если кто-то забыл: студент духовной семинарии идет домой. Стоит промозглая погода. Ощущение, что эта бедность, этот голод, эти дырявые крыши, это чувство гнета никогда не закончатся. Они были при Рюрике, будут и через тысячу лет. Студент подошел к костру, возле которого грелись две женщины. Мать и дочь. Обе вдовы. Случился разговор.
“— Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр, — сказал студент”.
Это “точно так же”, мгновенно схваченное учениками, решило исход урока.
— Когда это было? — спросил с последней парты Илья Абаев.
— Это было пять дней назад. На Страстную пятницу, — сказала я.
Они все поняли. Потому что в их душах сошлось все: и то, что было двадцать веков назад, и то, что было со студентом в XIX веке, и то, что случилось с нами. Сегодня. Сейчас. И в сентябре — тоже. Они искали ключевую фразу в рассказе. Они нашли ее. “Василиса всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра”. Личная заинтересованность в том, что было в глубине веков.
Не сговариваясь, написали именно об этом: “Старуха чем-то близка Петру”. (Кристина Будаева.)
“Она хотела знать, какие чувства посещают Петра в тот момент, когда он предает Христа. Что заставило его отречься от учителя?” (Елена Вдовина.)
“Студенту было радостно оттого, что происходящее 19 веков назад должно остановиться на простом смертном. Василиса хотела разобраться в своих чувствах”. (Илья Абаев.)
Илья провел черту под своими словами и написал отдельно: “Оба конца”. И это — правда! Тронешь один конец — дрогнет другой.
Известно, что модус “мой мир” не существует отдельно от другого модуса — “я в мире”. Как правило, “я в мире” движется по горизонтали. С какой легкостью и естественностью бесланские десятиклассники двигались по вертикали в глубь веков.
“…ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи” — так сказано о главном герое. Клянусь вам, именно это я видела на уроке в бесланской школе на третий день Пасхи.
В моих прежних классах ученики сразу брали в “оборот” финальную фразу рассказа. Она как будто нечеховская. Эдакий толстовский период, занимающий треть страницы. Суть его в утверждении, что красота и правда направляют жизнь и всегда составляют главное в человеческой жизни и вообще на земле.
Спорам не было конца. Мы, конечно, не были настолько дураками, чтобы не понимать, что речь идет о направлении в конечном счете, а не в отдельном случае. “Христа распяли, и где были ваши правда и красота?” — всегда найдется юный математик, который собьет пафос студента духовной семинарии.
На тему правды и красоты бесланские десятиклассники ответили молчанием. Абсолютным. Усомнились? Не знаю. Я тоже вслед за ними ее обошла. Одна Зарина Козырева задержала фразу о жизни восхитительной, но размышлять на эту тему не стала. А вот скрещения судеб деревенской старухи Василисы и апостола Петра приняли как аксиому. Тогда и сейчас — этот вектор бытия рода человеческого давался им легко.
Через несколько дней я встречусь с Раисой Тотиевой, потерявшей в школе
N№ 1 четверых детей. Искала ли она утешения себе, когда читала книгу Иова? Она сказала: “Жизнь Иова — это моя жизнь”. Вот вам оба конца в одной человеческой жизни.
Не терпелось знать: это глубинное историческое чувство, явленное на уроке, имеет отношение к осетинской ментальности или оно обострилось после сентябрьских событий? Одна учительница подсказала ход: “Они, видимо, ищут какие-то параллели в прошлом, иначе можно сойти с ума”.
…Собиралась удивить детей. У меня был в руках сигнальный экземпляр журнала “Дарьял” с блестящей повестью осетинского писателя Булкаты в переводе Руслана Тотрова. Оказалось, что это программное произведение. И дети его читали на осетинском. Булкаты жил в Грузии. Был почитаем, но с приходом Гамсахурдиа вынужден был бежать. Он умер и похоронен в Пригородном районе. Говорят, ему при жизни не воздали должное. Говорят с болью.
Повесть “Семь черных бумажек” рассказывает о двух братьях, которые скрывали от женщин похоронки. Один из братьев ушел на войну. В повести трижды звучит фраза: “Это им не пройдет даром”. В первый раз она произносится, когда приходит черная бумага в их дом. Ее произносит старший брат. Дважды она прорывается в рыданиях младшего.
Хотела найти осетинский языковой адекват. Хотела знать, как по-осетински “отмщение”. Как — это им не пройдет даром?
В учительской школы N№ 6, где мы с завучем школы Аллой Хаблиевой беседуем о Булкаты, собрались учителя. Все пытаются найти устойчивое языковое образование, которое закрепило бы “отмщение”. Они не находят! В жизни явление было — а в языке нет? Такого не бывает: может быть, именно сейчас это слово запряталось в глубинах памяти? Они вспоминают два варианта: Хуыцау сын ае ма ныббароед! — Пусть им Господь не простит! И — Бог им не простит.
Говорят, что приемлемый вариант — второй, ибо наказание — дело Богово.
Как-то незаметно зашла речь о Калоеве, убившем швейцарского диспетчера.
Алла:
— Я прочитываю его действия так. Он потерял все — и видит, что в жизни ничего не изменилось. Никто не отвечает Калоеву. Ситуация отсутствия ответа и есть спусковой крючок.
Алла полагает, что в день суда над Калоевым осетины должны выйти на митинг в его поддержку.
— А уфимцы? Они тоже должны выйти? Или нет? — спрашивает кто-то.
— Не знаю, — отвечает Алла.
Мне рассказывали об одном отце. Он потерял сына. Каждый раз, покинув кладбище, он идет на осетино-ингушскую границу и ходит там до глубокой ночи. Без оружия (так говорят). Чего ищет? Столкновения? Смерти? Кто знает!
Алла:
— Мы не знаем, что последует за молчанием наших мужчин. Я не оправдываю Калоева. Я его понимаю. В свете того, что с нами случилось, — особенно.
III
Каждый, кто входит в класс как учитель, знает это чувство. Закрываешь за собой дверь, остаешься один на один с детьми, и тебе кажется, что ты можешь все. Неважно, что многое не случится так, как ты предполагал, но завтра ведь снова урок.
Первого сентября в своей родной школе учителя оказались заложниками. Дети по-прежнему обращались к ним как к учителям.
— Скажите им, чтобы дали пить…
— Скажите им, чтобы меня отпустили к бабушке…
Они пережили профессиональное унижение и много чего другого, о чем предпочитают не говорить. Выйдя из спортзала, оказались виноваты, потому что остались живы. Слышали прямые упреки в свой адрес. Читали в местной газете, что нарушили профессиональный долг. И каждый день шли в классы учить детей, которые были уже другими. Им предложили просторную учительскую школы N№ 6. Но они по-прежнему собираются в тесной комнатенке, отведенной для директора. Беда и молва не разъединили их. Они все еще первая школа. И такой хотели бы остаться. Они называли меня Эльвирой, я снова была учительницей, как все. Ждала звонка на урок. Они уступали мне свое место (я знаю, как это непросто!) и желали удачи. Мужество быть школой, когда от нее остались обгорелые стены, сотни трупов и шлейф пересудов, дорогого стоит, как говорили в старину.
Примите мою признательность и мою любовь.
Ваша Эльвира.
Шестиклассница Диана — моя давняя знакомая. Однажды я спросила, знает ли она, что такое душа? Кто же не знает про это в Беслане? Человек как-то ощущает свою душу? Может ее нарисовать?
Диана нарисовала с ходу: шесть или семь маленьких сердечек за решеткой. Рядом — голова зайца: огромные испуганные глаза, длинные уши опустились. На темечке — сердце. Диана написала сверху: “Моя душа”. Мы затеяли с ней игру — нарисуем какие-нибудь понятия, из которых складывается человеческая жизнь.
Она предложила: гнев. И тут же ручкой быстро нарисовала тучи, которые прорезает молния. Молния чернее туч.
— Это гроза? — спросила я.
— Нет, ты что! Это гнев. Он всегда оттуда… — показывает наверх.
А страх? Диана рисует мальчика. В руке нож. Ничего себе, хорошенький страх… с ножом… Диана пишет слово “дрожь” и помещает это слово у ноги человечка. Поясняет: у него дрожь в коленях.
— Почему?
— Он боится!
Вдали стоит маленький человечек. Очень похоже, что помещение замкнутое.
Оказалось, что это страх на всех. Тотальный. Бесланские дети рисуют не столько страх, сколько тревогу, чувство более сложное, поскольку оно затрагивает сущностные силы психики.
Проблема здесь одна — как освободиться от того, что в тебя вошло надолго?
Каким-то внутренним чувством Диана улавливает разницу между житейским страхом и “страхом надолго”. Рисует дневник. В нем двойка. Затем цифру “2” выводит за дневник. И эта выведенная двойка неизмеримо возрастает. Диана пишет сверху: “Лупа”. Вот вам обычный житейский страх, да еще под лупой. Получишь пятерку — и он уйдет.
— Я не про этот страх, — говорит Диана.
Как-то однажды, пробегая по двору, Диана бросила:
— Меня наказала мама. Я ухожу домой.
— За что? — спросила я.
— Не знаю. Надо спросить.
Я вспомнила этот эпизод. Мы сумеем нарисовать наказание? Она искала варианты. Нарисовала двух человечков. Одного с плеткой. Зачеркнула. Нарисовала снова. Опять зачеркнула. Было ясно, что ее представление о наказании не поддается визуализации. И тогда она спросила:
— Можно, я напишу словами?
Вот что она написала: “…если, например, я убью кого-нибудь, пусть меня убьют по моему же мучению к убитому”.
Вот это да! Чистой воды ветхозаветный текст, как сказал один знаток Библии.
Так вот: учителя первой школы были правы, когда говорили — в Беслане не потерпевших детей нет.
Она начала с себя: “Я, например, убью”, — доказывая высшую справедливость предстоящего наказания. Источник наказания сокрыт в моих же деяниях. “Убьют по моему мучению к убитому”. Заслуживаю того, что сделала сама по отношению к другому.
Тема ответа за случившееся вслух редко проговаривается в Беслане. Но она есть. Чем молчаливее те, кто должен ответить, тем громче внутренний голос бесланца. Любого! Не потерпевших в Беслане нет. Мы это знаем.
Было ясно: такое с ходу не пишется. Оно переживается. Оно вынашивается. Отсюда императивность формулы. Не детской. Библейской. Ветхозаветной.
— Мы с тобой будем про это говорить? — спросила Диана, показывая на рисунки?
Будем.
…
Сегодня мой последний день в Беслане. Идет вторая смена. Учится школа
N№ 1. Из 6 “Г” класса выносят киноаппаратуру. Бельгийцы снимают фильм. Спрашиваю: кто был в спортзале? — Лес рук. Страшно. Остаюсь в этом классе на урок. Класс завуча школы Елены Касумовой. Лена машет рукой и оставляет меня одну.
А если повторить игру, как с Дианой? Стоило заикнуться о страхе, начался гвалт. Такого в моей практике еще не было.
— Знаем! Знаем!.. Кто этого не знает?! — орали детки. — Берем кубики. Складываем… Потом вытаскиваем страх… Уничтожаем… Берем лабиринт. Ищем выход… Нет выхода… Находим… А еще знаем… Берем…
В той бесшабашности, с какой дети обращались со страхом и его объектами, было что-то ободряющее, несмотря на возмущенные голоса. Ну что ж! Молодцы психологи! Хорошо поработали.
Любое мое слово на этом пути встречалось хором:
— Мы уже все знаем.
И тогда я сказала:
— Я учительница. Далеко в Сибири у меня есть свои ученики. Они спросят меня о вас. А что я знаю? Ничего! Если вы расскажете о себе — это будет здорово! Даю честное слово: я буду думать над вашими листочками. Мне будет непросто вас понять. Каждому я непременно напишу в письме, что думаю. А в сентябре вы мне скажете, в чем я ошиблась.
Психологи говорят, что переживание “я есть” — это чувство бытия, затрагивающее глубинные стороны человеческой личности. Точно! Перья шестиклассников дрогнули. Класс погрузился в тишину.
Толстой был прав: у детей надо учиться не только писать, но и задавать вопросы. Цепенеешь от ужаса, когда Алана Боциева спрашивает: “Душа живого человека или мертвого?”
Я забыла сказать, что не подлежащее рисованию можно заменить словом. Многие нашлись. Та же Алана писала, что однажды плохой ангел победил хорошего. “Я очень сильно ошиблась. Это была ужасная ошибка. Из-за этого моя душа убивается”.
Эту душу, которая убивается, они рисовали. У Зарины Кадыровой нарисовано лицо и слезы. У Тебиева Тохи — огромное сердце. И ангел с непомерно большими крыльями. Дзамболат Саламов рисует две фигуры. Одна остается светлой, другую он делает черной.
— Это все она. Моя душа, — говорит Дзамболат. Он сидит за первой партой, и я оказываюсь свидетелем создания всех его рисунков. Иногда он останавливается и поясняет, что нарисовал.
Стало ясно, что жестко определять задачу нельзя. Я перечисляю ряд тем и предлагаю придумать свои.
И тут случилось нечто. Вячеслав Кусов поднял руку:
— Можно я их соединю?
— Что ты хочешь соединить? — спросила я.
— Жизнь и страх.
Он нарисовал дерево. Ветвистое. Большое. Венчает дерево голова с испуганными глазами.
— Ты хочешь сказать, что страх выше жизни?
— Нет! Страх выходит из жизни, а потом он снова входит в нее.
— И куда девается?
— Иногда он затеривается в жизни, а в другой раз поедает ее, и дерево сохнет. Видели высохшее дерево?
Тем временем Дзамболат рисует схему жизни. Цепочка очень длинная:
семья — школа — учеба — дети — радость — дети — внуки — смерть.
— Так должно быть, — сказал он. — Цепочка может прерваться в любую минуту. Я знаю. Но я так оставлю.
Он начал новую, свою тему. Обозначил ее цифрой пять. В огромном квадрате — листочки. Много листьев. Посредине — огромный лист.
— Это листопад? — спросила я.
— Нет, это слезы.
Подписал: “Слезы”. Буквы крупные, чтобы я ничего не перепутала, когда буду размышлять над его листком.
Если вы захотите изучить пространство бесланской беды, возьмите рисунок Зарины. Там воспроизведено все до мельчайших подробностей. (Хотя задачи такой не ставилось.) Магазин, школа, деревья, дома. Пятиэтажки и те одноэтажные дома, что примыкают к школе. Много человечков. Слева — крупным планом — девочка. Для чего этот портрет? Когда будете смотреть на маленьких человечков на листке, помните, что каждый имеет свое лицо. Справа — схема спортзала. Вверху надпись: “ЖИЗНЬ”.
Понятие “жизнь” прочно вбито в сентябрь 2004 года или в сентябре была своя жизнь? Об этом узнаем, когда встретимся.
Страх она рисует точно так, как Диана рисовала гнев: огромная туча и прошивающая ее молния. Громы небесные. Обязательно множественное число.
Казбек Алиев пытался нарисовать ЖИЗНЬ. Потом все заштриховал. Плотно. Густо. Написал: “Черный квадрат”.
— Жизнь получается только так, — сказал вполне серьезно, переставив
слова. — Квадрат. Черный.
Они помнили, что я говорила о своих учениках. И по своей инициативе стали обращаться к тем, кто там, далеко в Сибири.
Они желали только удачи. И чтобы не было горя.
Они желали не ведать, что такое страх. (Севиндж Ефендиева.)
Они желали не болеть, потому что можно умереть. (Ислам Худалов.)
Они были убеждены в том, что “жизнь нужна всем людям. Только любовь дает жизни не умереть”. (Земфира Джериева.)
Иногда были прямые обращения: “Дорогой друг! Учись на 5 или 4. Не обижай младших”. (Тох Тебиев.) “Мой вопрос к ровеснику такой: что ты боишься? Что по-твоему Страх и кто или что твой страх?” (Алана Боциева.)
“Если ты не отличник и не отличница, но учишься хорошо, тогда знай, я тоже такой, как ты.” (Аслан Алиев.)
Такой, как ты — точно найденные слова!
До звонка оставалось время. Я уже любила их всех. Не знала, чем их одарить. И — вдруг…
— Хотите, я расскажу вам одну историю про черного коня? (О! Какой огонь зажегся в их глазах!)… У меня не было с собой стихов Бродского, и, простите меня, грешницу, я начала рассказ о том, как люди сидят у костра, и вот невдалеке появился черный конь… Все-таки я многое помнила наизусть, например это:
Зачем же он, свой бег остановив,
Меж нами оставался до утра?
Зачем не отходил он от костра?
Зачем он черным воздухом дышал?
Зачем во тьме он сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Когда я спросила, зачем черный конь остановил свой бег, класс дружно ответил:
— Он искал себе друга!
Других мнений не было.
— Эти стихи написал Иосиф…
— Кобзон! — хором отозвался класс.
— А вот и нет! Запомните — Иосиф Бродский! — Я ввожу это имя в замечательный шестой “Г” класс, и да простит меня поэт, что рассказанная история напоминала триллер вперемешку с лирикой и еще чем-то. Мы так радовались, что наш ответ на вопрос “зачем?” почти не отличался от авторского. Логикой своих работ дети вошли в сильную позицию, как скажет психолог.
Не в жалости они нуждаются. Они хотят понимания. Но больше всего они нуждаются в собеседнике. Это единственный и достойный человека путь к самому себе и миру.
Как и Диана, они спрашивают, будем ли говорить о листочках.
И непременно, чтоб один на один!
Чтоб никто не подглядывал!
“Сосед больше, чем нация”
— Нет, я сказал: школу не открою. Хотите, чтобы моих девочек изнасиловали? Видели эту Хатынь? Еще раз говорю: занятия не начну. Да, я сейчас еду туда. Каждый день брожу по развалинам…
Я сижу в Пригородном районе Северной Осетии. Сентябрь 1995 года. Еще минута — и мимо меня пробегает высокий стройный мужчина. Успеваю схватить за полу пиджака.
— Возьмите меня с собой на развалины.
— Вы с ума сошли! Туда нельзя. Пропуск нужен. Там военный комендант… Вам там что?! Кино?
И все-таки я увязалась. Села в машину директора школы села Дачное1. Так состоялось мое знакомство с Михаилом Павловичем Бадаловым.
…Итак, мы в Дачном. Сентябрь, 1995 год. То, что я увижу, есть последствия шестидневной войны 1992 года. Войны, которая вошла в историю как осетино-ингушский конфликт.
…Ни одного целого дома. От школы осталась только коробка. Перешагиваем через груды мусора, поваленные стены, разрушенные парты. На классных досках матерные слова. По-русски.
— Знаешь, мне всегда интересно знать, кто их учил?
Это ключевая фраза директора. Боялась предстать пред очи коменданта, но он словно обрадовался встрече.
— Хотите экскурсию по Дачному? Ингуши — классные каменщики. Чтобы это все разлетелось, нужна мощная артиллерия.
…Еще можно увидеть детскую ванночку со сколотой эмалью, треть стены, оклеенной обоями, часть стола, железный каркас кровати. Мир разрушенных вещей хранил остатки чьих-то жизней… Представить себе, что это сделала родная армия на родной земле, было невозможно.
— Возможно! — говорил комендант. По всему было видно, что ему хотелось, чтобы кто-нибудь запомнил это зверство. Я — запомнила на всю оставшуюся жизнь.
Самым удивительным было появление людей на развалинах. Оказывается, каждое утро автобус привозит беженцев из палаточных лагерей Ингушетии. Старики, дети усаживаются на обломках своего жилища и сидят так день. В пять вечера автобус увозит их в палаточные лагеря. Все хотела понять смысл пребывания на развалинах.
— Тянет… Здесь дом. Здесь могилы предков.
Бадалов уже тогда горел желанием восстановить школу.
Дачное казалось вымершим. Неужели это поддается восстановлению?
Поздним вечером в служебной комнатенке черменской2 школы мы “пировали”. Нас принимала Раиса Цоболова, директор школы. Были еще две учительницы — осетинки. Дом Раисы сгорел. Она чудом спаслась. Но сейчас, через три года после осени 1992 года, после “той” войны, она с ужасом вспоминала:
— Ты представь — поставила перед собой детей и говорю им: бегите куда хотите и как хотите. Сын все норовил остаться. Корова, видишь ли, телиться начала. Не мог ее бросить… Они побежали. Потом как озноб прошиб: “Я же мать! Как могла отпустить детей”.
Раису спасла ингушская семья. Пряталась в их доме. Поняла, что это становится опасно для хозяев. Решила уйти. Вот тогда старик-ингуш сказал жене:
— Мать, мы с тобой свое отжили. Возьми белый платок. Иди первая. Скажешь, ведешь невестку в Ольгинское. Ингушка вывела осетинку Раису.
— Ну и как, Миша, неужели после всего, что сделали с нами ингуши, ты войдешь в школу? — это вопрос Бадалову.
— Войду. Очень даже просто.
— И скажешь им “здравствуйте!”?
— Да, скажу детям: “Здравствуйте!”. Больше того, обниму их. У меня есть проверочный тест — если в день меньше ста объятий, я начинаю думать: что же сегодня случилось?
— Да не откроешь ты там школу. Дачное уже вымерло.
Когда случился Беслан, я почему-то вспомнила сразу о Бадалове. Однажды я спросила его, прожившего всю жизнь в Дачном (из них 37 лет директором школы), кем он себя ощущает?
— Я всю жизнь живу среди ингушей. Это все определяет. Но я помню всегда, что живу на осетинской земле. Это тоже определяющий фактор. Как физик, я не верю в однополюсные миры. Чем сложнее организация жизни, тем выше ее качество. Мне повезло: я имею возможность обогатиться сразу от двух народов.
Вот именно он, Бадалов, нужен мне был для разговоров. Это не пустой звук. В горячих точках осмысление сущего происходит в специфически человеческой форме — беседе. По опыту Чечни, Нагорного Карабаха, Абхазии я знала, что именно в слове происходило не только домысливание, но и изживание того, что переворачивало душу. Есть потаенные, скрытые вещи, которые требуют быть артикулированы, произнесены. Непроизнесенность увеличивает опасность ложного хода и мысли, и действия. Разговор мостит дорогу к другому. Вяжет прерванные связи.
Найти Бадалова оказалось непросто. В школе Дачного нет телефона! (И это после Беслана!) В Октябрьском районо сказали: “Найдите Алена Делона — он все знает”. Аленом Делоном оказался профсоюзный деятель. Он подсказал единственно правильный путь — приехать в день выдачи зарплаты.
— А почему его зовут Аленом Делоном? — спросила я секретаршу.
— Потому что — красив.
Здравствуйте все!
Он оказался таким же, каким был десять лет тому назад. Так же быстр, стремителен, неуловим. Одно время работал инспектором в районо.
— Ну, не понимаю я бумажного дела. Не мое это.
Он отстроил школу. Вошел в нее, как и обещал, со словами: “Здравствуйте все!” — и с объятиями, которых ежедневно было не менее ста. Значит, все нормально. Можно жить. И работать можно.
— Вот ты мне скажи, чем можно попасть в окно так, чтобы оно не треснуло, а была бы точечная дырочка? Не знаешь? А дети — знают.
Они все отпирались, прибывшие беженцы… Не мы да не мы… Но у Бадалова был исследовательский интерес. Бескорыстие директора сразило бедолаг. Оказывается, надо из шарикоподшипника вытащить всего-навсего один шарик и с разбега долбануть по окну.
— Вы их наказали?
— Ты что! Они же поделились секретом. Чужой опыт должен быть уважаем.
Для заурядного директора школы это все хулиганские штучки, для Бадалова — одна из форм проявления детской энергии.
…Несмотря на каникулы, школа живет. Нас собралось в классе человек пятнадцать: Рамина, Танзила, Фатима, Заида, Зелим, Людмила, Шамиль. Подходят родители с малыми детьми.
Я для них была человеком оттуда — из Беслана.
Скажем прямо: Дачное живет по законам резервации. Если звоните в “Скорую”, вам могут сказать:
— А-а-а! Вам понадобилась “Скорая”, а когда наши дети погибали, где вы были со своей “Скорой”?
А теперь стоп! Когда ты произносишь эту фразу в Беслане, она может произвести впечатление “законной мести”: вот, примерьте на себя. Каково это?! Вы ведь не умерли, живы будете, а наши…
Знак резко меняется, и цена слова становится другой, когда видишь перед собой реального ингуша, одержимого вечной тревогой и вечным страхом.
Почему я, учительница, сидящая в школе перед детьми, почему я-то испытываю напряжение? Что мешает мне заговорить с ингушскими детьми так, как я говорила с осетинскими? Позже пойму — они боятся меня. Пришелицы оттуда. Не доверяют мне. А вдруг я их подозреваю? Потому что они — ингуши. И тогда я ныряю в свой урок, который провела в бесланской школе. Ныряю не только в бунинское слово, но и в свои фобии, связанные с уроком. Рассказываю про страхи, про свои мучения и про то, как я их с трудом (не всегда успешно) преодолевала. Подошли учителя. Нас набилось уже много. И это — правда: самый безопасный способ изжить наши комплексы, тревоги — это пространство культуры, которое свободно по определению. Мучения получают канал не только для выхода. Происходит нечто большее — в горниле подлинного слова все неясное, смутное, мучительное получает свое название. Названное, узнанное, познанное уже не страшно.
Я рассказываю им про князя Андрея Болконского и про свои сомнения: дал бы Наполеон пить раненому князю или нет?
— Дал бы! Обязательно! — это выдохнули они. Я уже точно знала — окажись они рядом, дали бы воды страждущему.
Вот тут я узнала, что в первый день захвата школы все старики Дачного ушли из села в Октябрьское. Они хотели войти в Беслан и предложить себя в заложники.
— У вас не было мысли выразить свое сочувствие? — спросила я.
— Было. Мы боялись, что наше слово они могут воспринять как издевательство.
— Если я хочу попросить прощения, меня может остановить мысль, что прощение не будет принято?..
— Может, — сказали дети.
…Они уже начинали выезжать в Пригородный район, во Владикавказ. Казалось, все налаживается. Вот в прошлом году ездили на спектакль “Цыганский барон”. Правда, заднее стекло автобуса оказалось разбитым, но в зале сидели рядом с осетинами.
Молодая учительница Аза Алтакова сказала:
— Есть такое ощущение, что существует специальный штаб по отслеживанию состояния народов. Как только шрамы затягиваются, поступает сигнал и что-то случается. Все время один сценарий.
— А вы можете урок провести у нас? — спрашивают меня одиннадцатиклассники.
— Почему нет? — уже почти радуюсь я.
…Сидим с Бадаловым в его кабинете. Стук в дверь. Просят выйти меня. Директор насторожился.
— Эльвира Николаевна, мы хотим вам показать наш ингушский танец. Он тихий, девичий. Можно? — Ищут Зелима с кассетой. Тут же замечают, что у Зелима фамилия не Яндиев, а Андиев.
— Он хочет быть ближе к осетинам. У него есть идеал — знаменитый осетинский борец.
(Вот они, едва заметные подвижки в сторону соседа. Робкие, иногда неловкие, но все-таки навстречу.)
Танец ставили сами. Красивый. Я начинаю верещать, что не взяла с собой фотоаппарата. Начинаются поиски. Фотоаппарата не находится. Девочки говорят, что костюмы, взятые в филармонии в Назрани, можно увезти завтра, а не сегодня, как собирались.
— Это стоит денег? — спрашиваю я.
— Нет, нам дали бесплатно.
И тут начинается челночный разговор: я — про фотоаппарат, они — про костюмы, которые можно увезти завтра. Вот так и толчем воду в ступе. И тут меня осеняет: Боже! У нас же идет на самом деле содержательный разговор. Только почему-то психика избирает не прямой, а окольный путь. Щадит нас самих? Боится инфляции слова? Не доверяет прямым ходам? Нейтральное становится каналом для выражения сущностных психических состояний. Важно не утратить слух на это сущностное. Так вот: на самом деле в актовом зале школы я говорю не про фотоаппарат. Вот она, моя внутренняя речь: “Я не хочу уезжать. Мне хочется еще раз увидеться с вами. Я полюбила вас”. А дети говорят: “Приезжайте завтра. Нам есть о чем с вами поговорить. К нам никто никогда не приезжал. Вы — первая, кто говорит с нами после Беслана”.
…На следующий день я опаздываю на целых полчаса. Но Зелимхан уже на сцене. Прилаживает магнитофон. С порога слышу звуки ингушского танца. Все счастливо повторяется.
— Сегодня все село уже знает, что приезжала московская журналистка, — говорит Бадалов. Он ведет меня по-над речкой Канделеевкой. Хочет показать любимые с детства места. Все, кто попадается нам на пути, бывшие ученики Бадалова. Когда рассказываю о своих беседах с детьми, он повторяет свою любимую фразу: “Я знаю, кто их учил”.
Однажды он резко прервал разговор вопросом: “Скажи, кто были их учителя?”. Я не знала. И он тоже не знал. Но мучился этим вопросом. Потому что был учителем.
Есть у меня в Беслане один собеседник. Проводник по осетинским книгам. Поздним вечером я зашла на огонек и рассказала о своей поездке в Дачное.
— Нашли где искать сочувствия. Это наш этнический враг. Запомните: лучший осетин для ингуша — это мертвый осетин. Мы им платим той же монетой.
Вот это да! Неужели все было обманом? Позвонила своему другу Дамиру, бывшему мэру Беслана.
— Не переживайте. Мелко мыслящий человек может быть опасен. Кстати, как они там, ингуши?
“Мы ближе к тем, кого захватили в Беслане”
…Через неделю еду в Дачное с иностранными журналистами. Трое немцев и одна француженка. Они снимают фильм о Беслане. Про Дачное слыхом не слыхивали. Берусь быть проводником.
Собирается деревенский сход. Приходит замглавы администрации Дачного. Его зовут Беслан. Приходит старейшина села Увейс Яндиев. Он узнал меня. Это с ним я беседовала на развалинах его дома 10 лет тому назад.
— Молодец, что приехала.
Страсти кипят. Люди с трудом выдерживают режим резервации, но перед отъездом Беслан говорит:
— Мы тут много чего наговорили. Если будешь писать, сними агрессию. Ты должна понять: ты — первая, кто к нам приехал.
В кромешной тьме мы покидаем Дачное, твердо решив, что назавтра вернемся. Журналисты арендовали владикавказскую маршрутку. Шофер (назовем его Русланом) живет в Хумалаге. Бесланская трагедия известна ему доподлинно. Утром следующего дня Руслан спрашивает меня:
— Куда держим путь?
— Где были вчера, — беспечно отвечаю я.
Руслан кладет руки на руль и очень спокойно, без вызова и агрессии произносит:
— Я туда не поеду. — Пауза. — Я не могу там быть. Среди них.
Я знала, что Руслан не поедет, если даже дадут миллион долларов. Едем во Владикавказ. Руслан сам находит шофера. Им оказывается молодой человек. Назовем его Казбеком.
…Дом ингуша Алихана — крайний в селе. Телевизионщиков привлекла живописная картина: по лестнице, ведущей со второго этажа дома, сбегали многочисленные дети. От двух до десяти лет. Потрепанная одежонка, прохудившаяся обувка. Этот антураж так не вязался с красотой, которой природа одарила этих детей, что было ощущение какой-то вселенской несправедливости, которую прямо сейчас надо устранить. Для чего Господь посылает в мир такую красоту? Чтобы обрядить в рямки?
Дети бегали в соседний дом за стульями для гостей. Уже вовсю кипел чайник. Глава большого семейства Алихан служит в осетинской милиции. Первого сентября он охранял школу в поселке Майское.
— Я все равно не могу понять, почему около бесланской школы не было милицейского поста. Такие строгости были предписаны.
Сказать, что семейство Алихана живет бедно, — ничего не сказать. Ни утвари домашней, ни того минимума вещей, без которых дом не дом. Так — одна коробка. Разрезаем привезенный из Владикавказа шоколадный торт. Дети не угощаются. Смотрят на взрослых. Старший сын Алихана занялся делом — чистит обувь гостей.
После событий 1 сентября жизнь в Дачном полна страхов. На ингушском сайте (так говорят) было злорадство по поводу Беслана.
— Раз есть сайт, значит, и компьютер есть. И много чего еще есть у этого держателя сайта. Посмотри на мой дом и моих детей, а еще на мать, которая до сих пор не может войти в свой собственный дом. У меня нет компьютера… Мы ближе к тем, кого захватили в Беслане. Я сразу представил детей той школы, которую охранял. У вайнахов ребенок до определенного возраста считается ангелом.
— Малик ду, — успеваю вставить.
— Молодец! Это означает: ангел есть. Его и убили. Скажи, они люди?
За нами приходит сын Беслана. Того, кто вчера просил меня снять агрессию. Пока отец не пришел, подросток рассказывает нам, что учится в экономическом колледже во Владикавказе. Мы спрашиваем: как обстановка, как настроение? Мальчик жмется и выдавливает из себя: все нормально.
Это с трудом произносимое “все нормально” звучит рефреном в Дачном. На самом деле многое уже и еще не нормально. Люди помнят события осени 92-го года и упорно продолжают говорить: все нормально, все образуется. Если говорят о безработице (а она здесь тотальная!), обычно добавляют: “Работы нет ни нам, ингушам, ни осетинам”. Если спрашиваешь о 1992 годе, не скажут: “Это сделали осетины”. Обычно говорят: “»Алазань» била. А чья она — Аллах ведает”.
Тщательно оберегается едва возникшее равновесие.
Беслан отбросил оба народа к началу 90-х.
— Ты знаешь, как мы связаны с осетинами? — спрашивает меня ингуш.
Вдруг он отходит от меня метра на два и ждет, когда я подойду. Но я не знаю, почему он отошел, и упорно, как ишак, стою на месте. Оказалось, мне надо было ровно на два метра двинуться в сторону ингуша.
— Мы же с тобой говорим. Я отошел — ты за мной. Ты отошла, я — тебе навстречу. Я — ингуш. Ты — осетинка. Двинулся один — следом качнулся другой.
Беслан приглашает к себе домой. Его сын еще не знает, что он уже не учится в экономическом колледже Владикавказа. Отца вызвала директриса и сказала, что не может нести ответственность за безопасность ученика-ингуша. Не приведи, Господи, ни мусульманину, ни христианину видеть подростка, изгнанного из школы по принципу крови. Он застыл у притолоки. Хотел войти в комнату и замер на словах отца:
— Он уже не учится во Владикавказе.
Отец сказал, что о своем решении директор говорила с болью. Ей было стыдно.
Я вышла в коридор. На лавке сидел наш водитель Казбек. Он слышал рассказ отца о сыне. Вдруг резко развернулся ко мне:
— Так вот зачем я должен был сюда ехать… Что же Руслан мне не сказал этого раньше? — Он выскочил во двор. Он тоже не мог быть здесь. Правы те и другие — вот в чем масштаб драмы!
Подошел имам. Нас пригласили к столу. Водителя не было.
— Позовите шофера. Без него не начнем, — сказал старейшина.
Киношник Маттиас вышел во двор. Вернулся с Казбеком. Он сел рядом со мной и долго не мог справиться с волнением.
Но что-то случилось. Что — я не знаю. Должно быть, сработал фактор кавказского дома. Так бы я это назвала. Это когда в человеке, какой бы национальности он ни был, возникает голос Горы, как здесь говорят. Голос того, что выше отдельного человека, выше нации и что неистребимо живет в каждом.
Уже возник разговор о России, которая не только не гасит огонь на Кавказе, а, наоборот, разжигает его. Если Россия не справляется со своими обязанностями, то… Старейшина быстро погасил горячую тему. Все оказались за этим столом свои. Я прозевала какие-то важные подвижки. Не успела схватить момент перехода “чужой — свой”. А может, и не было никакого перехода. А есть, как сказал бы Федор Михайлович, страхи напущенные. Освободился от страха — кругом свои.
Уходить не хотелось.
— Мужчины, фотографироваться! — скомандовал Маттиас.
Встали в ряд. Имам, старейшина, бизнесмен, хозяин дома. Вдруг Казбек отделяется от нас и решительно идет к мужчинам-ингушам. Становится рядом с Бесланом. Ну, а как же… сказано: мужчины…
Путь домой был победным. Мы знали, что среди нас есть великий человек. Казбек, преодолевший страх перед соседом, который казался врагом. Свобода лепит образ человека по своему собственному подобию. Казбек пребывал в стихии речи, как на празднике жизни.
— Я спросил Алихана, ходят ли ингуши в Куртат к осетинам на свадьбы или похороны. Он сказал, что после 90-х — ни свадеб, ни похорон. Всяк сам по себе… Ну и зря! Знаете, что я им сказал: сосед — больше, чем нация. Всегда больше.
Подъехали к Владикавказу ночью. Наш первый водитель Руслан уже ждал. Не без тревоги открыл дверцу и спросил своего товарища:
— Ну как… съездил?
— Съездил! Хорошую ты мне компанию обеспечил, Руслан. — Сделал паузу и выдохнул: — А я с ингушами пообщался. Нормально, знаешь ли, пообщался. Даже очень.
Он уступил руль нашему водителю. Денег брать не захотел. Он шел к своей маршрутке походкой свободного человека, свершившего усилие быть человеком.
* * *
Чермен. Ася Кадыровна Ужахова — директор ингушской школы. Недели через две после трагедии Ася предлагает провести мероприятие в спортзале.
— Вижу застывшие глаза своих учителей. “Мы не пойдем в спортзал”. Беслан ввел запрет на многие понятия школьного обихода. Этот ужас не проходит со временем. Такое ощущение, что все это было с тобой.
Дачное. Занятия начались после 13 сентября. Весь месяц дети тянулись в школу. Были и такие, кто не пришел.
Мать уговаривает первоклассника идти в школу. Рисует мрачные картины жизни неграмотного человека: ни сосчитать, ни прочесть — как жить будешь?
Маленький ингуш берет сумку и останавливается у порога, зайдясь в крике:
— Дай мне хоть бутылку воды. Я видел, они не дают пить.
Беслан. Анета в спортзале потеряла свою девятилетнюю дочь Алану.
— Эльвира, ну как там они? — спрашивает меня Анета.
— Кто они, Анета? — не понимаю я.
— Ты ведь была в Дачном. Расскажи мне, как там ингуши…
И я рассказываю Анете все то, что вы уже знаете.
Москва — Владикавказ — Беслан — Октябрьское — Чермен — Дачное
1995—2005
P.S. Решила для себя: так и буду ездить… Из Беслана — в Дачное. Из Дачного — в Беслан.