Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2005
Все мы мечтаем о справедливости, но редко задумываемся о том, что это такое. И еще реже о том, пришлась ли бы она нам по вкусу, доведись нам с нею столкнуться: как же может не понравиться то, на нехватку чего мы веками сетуем по двадцать раз на дню. (А если кто и не сетует, то исключительно потому, что уже отчаялся когда-либо лицезреть свою мечту.)
Но давайте все-таки вдумаемся, что она такое, справедливость, чтобы при встрече невзначай не обознаться.
О том, чтo есть справедливость, если верить Платону, еще почти двадцать пять веков назад дискутировали нигилист Фрасимах и идеалист Сократ. Фрасимах дерзнул провозгласить: справедливость есть то, что выгодно сильнейшему. Чтобы опровергнуть его, Сократу пришлось развернуть перед слушателями грандиозную платоническую картину мироздания, — и в итоге прийти примерно к такому выводу: справедливым можно назвать такое общественное устройство, при котором каждый занимается своим делом.
Что значит “свое” дело? Кто это должен определить? Ответы туманны, ясным остается одно: желая высказаться о справедливости, мы должны высказываться не об интересах индивида, а об интересах общественного целого, о тех интересах, которые в былые времена именовали общим благом. Ибо в противном случае каждый индивид мог бы заявить: справедливо для меня только то, что по шерсти лично мне; все же остальное я соглашаюсь считать справедливым исключительно из страха перед теми, кто навязал мне свое представление о справедливости.
Но разве то же самое нельзя сказать и о справедливости, навязанной нам обществом? Идеалистический нигилист Лев Толстой так и заявлял: никто не знает, что такое общее благо, до тех пор, пока ему не понадобится совершить преступление, для оправдания которого и потребуется ссылка на это самое общее благо. Или, как теперь выражаются менее пышно, — на интересы общества.
Интересы общества — пустая метафора, настаивал тот же Л.Н.Т.: у общества, в отличие от живого организма, нет центра ощущений, центра принятия решений. Однако в данном случае матерый человечище, похоже, был не прав: такой центр у общества есть — это государство. Точнее, государственный аппарат с правительством во главе. Именно государство определяет, что считать интересами общества и каким образом эти интересы преследовать.
Что-о?!. Но ведь интересы общества многогранны, противоречивы, следуя одним интересам, неизбежно попираешь другие, для кого-то ничуть не менее важные!..
А разве не противоречивы интересы нашего собственного организма и “души”? Разве потребность пить, есть, пользоваться уважением и т.д., и т.д., и т.д. не находится в противоречии с нашей потребностью экономить силы, развлекаться, чувствовать себя в безопасности? Каждый раз, приближаясь к одной своей жизненно важной цели, мы удаляемся от десятка других, в принципе не менее важных и лишь сочтенных нами в данный момент менее актуальными.
Хорошо, скажете вы, это верно. Но наш центр сбора информации и принятия решений (наш мозг) не имеет собственных интересов, тогда как государственный аппарат — имеет. А потому он всегда будет выдавать свои интересы за интересы общества.
Это действительно так. Но противоречие между потребностями государства и потребностями общества, как их, эти потребности, ни понимать, можно весьма существенно ослабить при помощи демократических процедур. В идеале государство и в самом деле должно служить обществу, если под обществом понимать не разрозненную груду индивидов, а упорядоченную наследуемую структуру.
Поясню. Каждый из нас, любой Иван Иванович Сидоров, чувствует, что он тот же самый Иван Иванович Сидоров, которым он был и двадцать, и тридцать лет назад. Ну, немножко постаревший, не без того, но в общем тот же самый. Хотя почти все клетки его организма с тех пор многократно обновились.
Однако нос тем не менее остался носом, глаз глазом, а печень печенью: организм, таким образом, не груда разрозненных клеток, а упорядоченная структура взаимосвязанных органов, каждый из которых выполняет собственную функцию. Точно так же и общество не груда разрозненных индивидов, а структура взаимосвязанных социальных институтов, каждый из которых выполняет собственную функцию, и структура эта обновляется гораздо медленнее, чем обновляются ее отдельные клетки — индивиды. Поэтому мы и говорим о странах: Россия XIX века и Россия XXI века, Англия XVIII века и Англия XX века, хотя эти две России и две Англии не имеют в своем населении ни одного общего подданного.
Так вот, слова “государство должно служить обществу” означают, что государство должно служить не населению, не разрозненным индивидам, всегда готовым поживиться за счет друг друга, а структуре, — поэтому бытовые нужды населения отнюдь не должны составлять единственную заботу государства, как этому учит либеральная демагогия. В принципе население способно позаботиться о себе и само, а вот о коллективных наследуемых функциях, лично волнующих лишь немногих представителей функциональных элит, — волнующих лишь научную аристократию, культурную аристократию, военную, земледельческую, промышленную, медицинскую аристократию, — об исполнении этих функций должен беспокоиться специальный государственный аппарат, потому что без специального попечения они просто обречены — уж слишком для немногих они являются чем-то жизненно важным.
Грубо говоря, можно подытожить так: совокупность общественных интересов — так называемое общее благо — это совокупность интересов всех функциональных элит. Включая, добавлю для смягчения, и элиту общественного милосердия, элиту благотворительности.
Сами эти интересы, интересы элит, тоже и разнообразны, и противоречивы, но уже далеко не так необозримы, как интересы индивидов.
Тем не менее примирить и эти интересы, свести их к единому всех устраивающему итогу — дело тоже очень непростое. Строго говоря, такое же невыполнимое, как и задача примирения индивидуальных интересов, — только теперь уже не индивиды, а функциональные корпорации будут чувствовать себя ущемленными, ибо как бы ни увеличивалась их доля в общественных ресурсах, запросы их все равно будут расти опережающими темпами. Поэтому государство всегда будет вынуждено или прямым принуждением, или угрозой оного заставлять недовольных (а чем-то недовольными всегда будут все) смириться с тем, что их мечты так и не воплотились в реальность.
Неизбежность и необходимость государственного насилия позволяет разным озлобленным товарищам типа Владимира Ульянова-Ленина не просто подчеркивать, но даже и объявлять насилие единственной функцией государства. Однако в этом злобном суждении истины ничуть не больше, чем в прекраснодушном суждении Владимира Соловьева: государство — организованное милосердие.
На самом же деле государство есть и то, и другое одновременно, ибо даже и осуществить акт милосердия невозможно без усмирения тех, кто желал бы облагодетельствовать каких-то иных страждущих, — или даже этих же самых, но каким-то иным способом.
Итак, справедливость как всеобщее согласие с существующим порядком вещь невозможная: каков бы ни был этот порядок, каждый индивид, каждая корпорация все равно будут не прочь несколько усовершенствовать его в свою пользу.
Собственно, пришли мы к выводу весьма банальному, давно известному любому пошляку: справедливости в этом мире нет. Уточнили мы пошляка разве что в другом важном пункте: и быть не может.
Впрочем, он и об этом скорее всего догадывался; только он думал, что это происходит из-за подлости сильных мира сего, тогда как этот неприятный итог является неустранимым следствием трагической природы социальной реальности. А потому в реальности справедливость недостижима.
В реальности… Но ведь человек — существо не столько рациональное, сколько фантазирующее, он руководствуется не столько реальными фактами, сколько фантазиями, особенно коллективными. Главная жизнь человека протекает в его воображении, и только поэтому положение со справедливостью обстоит не так безнадежно, как мы только что убедили друг друга.
Более глубокая правда состоит в том, что человек всегда служит не реальным, но воображаемым объектам, — по крайней мере, видоизмененным его воображением до такой степени, что посторонний, живущий в другой системе иллюзий, иногда не находит между оригиналом и образом буквально ничего общего. Однако это не мешает каждому Дон Кихоту обожать собственную Дульсинею, сколько бы он ни потешался над чужими.
Так что человеку вполне по силам и далее продолжать делать то, что он делал от начала времен: воображать общество, государство, которому он принадлежит, в образе некоего антропоморфного (человекообразного) существа, способного испытывать желания, боль, радость, обиду, разочарование, способного быть добрым, гневным или великодушным, а в итоге настолько трогательного и прекрасного, что ради него можно и обуздать собственные аппетиты. Это означает, что человек способен ощутить мир справедливым не раньше, чем вообразит его таким. Но это ему вполне по силам.
Конфликт между личностью и обществом — равно как и все прочие конфликты — преодолевается только благодаря воображению: благодаря воображению мы отождествляем свои потребности с потребностями наших соперников — и перестаем чувствовать себя ущемляемыми, начинаем их ощущать не соперниками, а соратниками, подопечными и проч. и тем самым обретаем готовность идти для них на добровольные жертвы. Ощущая эти жертвы справедливыми. Зато те из нас, кто не обладает воображением, не доверяет ему, стремится быть рационалистом, живущим исключительно наблюдаемыми, осязаемыми фактами, — эти несчастные обречены вечно жить в несправедливом мире, который управляется исключительно силой и жестокостью. И это бы ладно, если бы они не стремились навязать этот мир другим…
Сегодня много говорят о социальной справедливости — хотя, пожалуй, и не больше, чем о необходимости быть прагматичными, покончить со всякими коллективистскими иллюзиями. Однако проповедовать эти вещи одновременно означает советовать людям погружаться поглубже в воду и при этом всячески избегать влажности. Или справедливость — или прагматизм, — двум таким амбициозным медведям не ужиться в столь тесной берлоге, как человеческое сердце.
Хотя на деле там уживается и не такое… Да человек, пожалуй, и не выжил бы, если бы не умел совмещать несовместимое.
Но это уже новая тема.