Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2005
Из Москвы
Дорогой Ю.Б.!
Утром выскочил на Пречистенку и меня поразила такая штука: возле Дома ученых и дальше тротуар был сплошь усыпан листьями. Листья выглядели еще свеженькими. То есть опали только что, одновременно, в одночасье. Мне пришло в голову: а вдруг то же самое происходит с поколением? В один прекрасный день осыпаются и уходят все разом (за исключением нескольких недобитков). Только с листьями это происходит наглядно, а с людьми нет. Что скажешь, какова идея?
Дорогой мой, тебе случалось… Ты знаком с синдромом Каштанки? Приходишь туда, где бывал тысячу раз, и не узнаешь ничего — вместо старых знакомых какие-то пирамиды, поставленные вверх ногами, с вертолетными площадками, замаскирован-
ными под ротонды. И ты на всех на четырех скользишь по утерянному следу…
Все мигом утекло,
Не удержал в ладошке.
Уперся лбом в стекло,
Чтоб видеть свет в окошке.
Ну что там, жизнь, покажь!
Ведь очень интересно,
А за окном пейзаж,
В котором нет мне места.
Нет, не ночные столичные магистрали с подпрыгивающими и подмигивающими англоязычными огнями, мимо которых проносишься на такси и хочется по-гоголевски щелкнуть пальцами и сказать, черт возьми, потому что непонятно, по какому проспекту и где ты мчишься — в Лондоне, Амстердаме или Париже?
И не доходные дома, перед которыми молитвенно останавливается моя жена, дома, считавшиеся монстрами сто лет тому назад, а нынче символом чего-то там, в чем заключены “темной старины заветные преданья”.
И не храм Христа, картинно не вписавшийся в пленэр, и не притаившийся неподалеку от него в одном из арбатских переулков и выскакивающий тебе навстречу, как черт из табакерки, домик трех поросят с фальшивыми фризами и колоннами в сиянии своих прожекторов.
Все это независимо от того, хорошо оно или плохо, вытесняет меня, доводит до клаустрофобии. Мне мила только свалка на отгороженном сетчатым забором пустыре, в ста шагах от моего дома. Хочешь — верь, хочешь — не верь, там еще на прошлой неделе цвели любимые цветы.
Россия, воспевать тебя в стихах,
Иль мимо проходить не замечая?
Ты вся — как эта свалка в лопухах
И зарослях цветущих иван-чая.
Действительность выдавливает меня, как зубную пасту из тюбика. Я не могу на это смотреть, но мне надо все это видеть и слышать. Вот в чем проблема, которая усугубляется тем, что предмет моего интереса — лицо века, а столетья в своем нача-
ле — как груднички в яслях.
В начале век сравним с дитятей:
Черты расплылись, растеклись,
Спит в детской маленькой кровати —
Беззубый рот, писклив и лыс.
И мы, на это диво глядя,
Не знаем, чем нас удивит,
Когда он станет взрослым дядей —
Четырехлетний индивид.
Стало быть, пошире раскрыть глаза и уши — и на улицу. Юр, ты знаешь, я долго не могу говорить и писать прозой, у меня глаза вылезают из орбит, я разеваю рот, как рыба на песке. Посему перехожу на возвышенный слог, благо для этого достаточно предпосылок.
Наискосок от нас, ты должен знать,
Особнячок божественного дяди.
И дальше все дома ему под стать,
Сплошной ампир, как будто в Петрограде.
С Остоженки спускаюсь вниз к реке,
Минуя Ростроповича хоромы.
Я точно знаю, он невдалеке,
И вот уже он виден из-за дома.
Средь рей и мачт вознесся над рекой,
Над всей Москвой возвысился картинно,
В ботфортах, металлический такой,
От папы Церетели Буратино.
Большая кукла над страной торчит,
Дурацкий колпачок надет на темя…
Но это все, как говорится, быт,
А я, поэт, хочу услышать время.
А не услышу, лечь мне легче в гроб,
А не услышу, нет ко мне доверья!
Как Тикусай твой, взяв фонендоскоп,
Я побегу прослушивать деревья.
Как Тикусай среди осин, берез,
Чтобы расслышать ахи их и вздохи…
Какие шутки! Это все всерьез,
Я разгадать хочу черты эпохи.
Не помню, я говорил тебе или нет, когда я первый раз посмотрел твой японский фильм, в монтажной запахло осенью. Я долго ломал голову, как так может получиться? Вот тебе моя гипотеза: в момент, когда балдович Тикусай дурачится и прикладывает ухо к стволу дерева, мы, зрители, отождествляем себя с персонажем. Мы ощущаем фактуру коры, странную, ни на что не похожую живую деревянную прохладу, мы угадываем душу дерева. И слышим запах осени. Так ли это?
Я представляю, как ты в монтажной гоняешь пленку. Взад-вперед. Взад-вперед. Щелчок. Несколько кадров летят в корзину. Склейка. И возникает образ леса, обдуваемого раздухарившимися ветрами. Методом ошибок и проб ты находишь наконец то, что искал. Отказаться от ненужных стихов сложнее — они, сволочи, запоминаются. Я тут написал, разорвал в клочки, сжег и спустил пепел в унитаз. Стих как ни в чем не бывало торчит гвоздем у меня в голове:
Вы мне хоть верьте, хоть не верьте —
Руководят Россией черти,
Всем заправляет их местком.
И над страною этой странной
Вершится суд их окаянный,
У них печати под хвостом.
И ставят нам на лбы печати,
А мы все говорим некстати,
Не то, не так и не о том.
После объясню, почему это следует сжечь. Но сначала послушай про “Голубое сало”. Один молодой поэт все доискивался у меня, как я отношусь к названному продукту? Я ему ответил:
Пиши про “же”, пиши себе про “хе”,
Пиши, пожалуй, про дерьмо коровье,
Но так уж полагается в стихе,
Чтоб было все написано с любовью.
А ежели ты пишешь для башлей,
Которых у тебя все время мало,
То и выходит пошлого пошлей,
И ни при чем тут “Голубое сало”.
Юноша с недоумением посмотрел на меня. “Нравится, — сказал я ему, — мне нравится любое сало, особенно под водку”. Я думаю, он так и не понял.
Семь прекрасных дев стоят перед Иван-царевичем. Девы, как известно, все одинаковы. Но одна подлинная, остальные — клоны, фальшивка, пошлость. В сказке красавица угадывается благодаря мушке, в жизни — сердцем. Короче, занятие это субъективное. Есть, правда, у любви один общий признак: в отличие от пошлости она не агрессивна. Любовь по определению ни с кем не воюет.
Идет война Алой и Белой розы,
Повсюду вопли, повсюду слезы.
В публике волнение небывалое —
Воевать за Белую или за Алую?
Через пятьсот пятьдесят лет
Получен единственный ответ:
Господа, успокойтесь, отбросьте сомнения:
За кого воевать — не имеет значения.
То же самое сегодня:
Гражданин любого звания —
Мой земляк и гость столицы,
Голосуй без колебания,
Невозможно ошибиться.
Ставишь крестик здесь ли, рядом,
“Против”, “За” — народ ликует —
Между раем и меж адом
Разницы не существует.
Это действительно так, но боюсь, мне не поверят. Теперь понимаешь, почему опус про чертей надо было сжечь. Стих вызывает желание колошматить нечисть. А воевать с нечистью все равно что ей уподобиться. Чертей можно только крестить, но для этого нужно иметь большую веру.
Во времена известных энтэвэшных баталий я застенографировал свой разговор с женой:
Я говорю, — Послушай, не финти,
Ведь ты же собралась совсем и скисла.
Она в ответ, — Мне незачем идти,
К тому же дождь. Нет никакого смысла.
— Черт с ним с дождем! Пройдемся по Москве,
Нам нужно защищать! — кричу жене я.
Она, — Возможно, но не НТВ,
Иное что-то, что куда важнее.
Мне кажется, это что-то ты чувствуешь кожей. Я вчера еще знал, а сегодня со своим склерозом нить теряю… Впрочем, не стану нытьем гневить Господа, а лучше возблагодарю его за подарки.
Во-первых, меня пригласили на концерт Наташи Гутман. Каждый раз, когда я отправляюсь на Никитскую, меня заносит во дворик в Мерзляковском переулке. Как бы я ни спешил, не могу пройти мимо. Я, когда был пацаном, сотни раз в школу бегал через этот двор.
А в том дворе такой знакомый,
Такой привычный с детства вид —
Напротив гаршинского дома
Опальный памятник стоит.
Где прежде холмик был пологий
И мы играли в царь-горы —
Больной разжалованный Гоголь,
Изгнанник сталинской поры.
Над скорбящим Гоголем спереди, сзади, слева, справа склонились деревья и сомкнули свои кроны, образовался шатер — разве не чудо? Деревья его оберегают! Они-то знают, что нужно защищать.
Второе чудо — сама Наташа. Ты не раз повторял: “Никакого вдохновения. Жопа-часы!” Не знаю, как там у тебя получается, но Н.Г. исключение из этих правил. Ты заметил, когда Наташа исполняет какую-либо музыкальную пьесу, на лице ее играет божественная улыбка, а боги — существа вдохновенные, что отрицать невозможно. В этот вечер Наташа играла Шнитке. Второе отделение — шнитковский (не григовский) “Пер Гюнт”. Я написал на полях программки:
Ты как из каменного века
Смычком кричащая: Ого!
Похожая на человека,
Который высекал огонь.
Черная бабочка Наташа
Над Рахманиновским залом
Так густо летишь.
Скорей!
Скорей!
Побежим за струнами,
Может, счастье там?
Не хочу оставаться, где тролли,
Там, где тролли, такси и Нева,
А хочу оказаться, где воля,
Там, где воля и гор синева.
Ты приди за мной, Сольвейг, на лыжах,
Ты свяжи меня, Сольвейг, потуже,
Приголубь, отнеси меня в дом,
Чтоб забыть навсегда этот ужас,
Чтоб не пахло трольчачьим дерьмом.
Здесь не случилось,
Тут не вышло,
Там оказался мягкотел,
Того не допустил Всевышний,
Чего-то сам не захотел.
Но отвечают ритмы — тут мы.
Мы жизнь, туды ее в качель.
И надо всем Наташи Гутман
Дрожащая виолончель.
С каждым движением ее смычка я молодел. В перерыве мне сделалось сорок лет. Я добежал до театра Маяковского (ближе цветов не было), купил пять черных роз и успел-таки в антракте преподнести их виолончелистке, когда она в очередной раз выходила на поклон. Вот так.
Обнимаю, твой…
09.2004
Из Парижа
Дорогой Ю.Б.!
Я сижу в светлой, просторной комнате твоего друга. Из окна одиннадцатого этажа виден весь Париж. Я смотрю на этот пейзаж, на секунду отвлекся, задумался, и мне представилась такая картиночка: мы идем с тобою по старому Арбату, не обращая внимания на малеванья арбатских художников. Сворачиваем в Малый Николо- Песковский переулок. Переулок почему-то горбатится, и там тоже сидят художники. У одного на картоне Эйфелева башня. Мы спрашиваем: “Почем?” Он отвечает: “Desole, je ne comprends pas”. И вокруг все говорят только по-французски. Монмартр?!
Или. Мы выходим из твоей мастерской, за дверью чистое поле. Пират лает, радуясь вольному воздуху. Мы идем по влажному, рыхлому грунту туда, где на горизонте лес. Подошли, а это не лес, а Версальский парк. Такой же бескрайний и вольный, как русское поле… Нам открылось окно в Париж?!
Вот какая чушь приходит в голову на одиннадцатом этаже в квартале Buttes Chaumont. Само собой все было не так. Мы вылетали из “Внуково” чартерным рейсом. Жена куксится. Ей некстати моя командировка. У нее срочная работа. Некстати и опекать такого профессионального зануду, как я. Вылет задерживается на час, на два, потом на пять часов. Как выясняется, компания знала о пятичасовом опоздании еще три дня тому назад, но нас забыла предупредить. Наконец приглашают на посадку. Ошеломляющая проверка носков и проч. Мы прилетаем в аэропорт Бове. С неба капает, в гостинице с потолка тоже. Номер нам поменяли, но погоду менять не стали. Дождь так и лил пять дней до конца нашего путешествия. Короче, Наталье все это было не в кайф.
У меня свои проблемы. При первой встрече с Парижем (это вторая) душа, как карточка поляроида, заполнилась вся проявившимся в ней городом. Любовь, страсть, полнейшее поглощение предметом. Ни о чем другом думать невозможно. Сейчас мог! Второе свидание. Бродил по Монмартру, Елисейским Полям, пялился на Лувр и думал о посторонних вещах. Например, дивился тому, что есть страны, где заботятся о людях, или горевал о наших братьях, которые постоянно берут не то, что им нужно.
Юра, дорогой! Скажи мне, почему мы всегда, начиная от византийской нашей веры, делали неправильный выбор? Взять хоть твоего любимого Гоголя. Ясно на раз, что к гению стоит прислушаться. Толмачей не надо, однако толмач так хорош, что не могу удержаться и цитирую: “В “Выбранных местах” находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся” (Чаадаев).
Но в известном письме
Выражает сомнение
Наш неистовый смерд
В компетентности гения.
И русская образованная публика берет сторону журналиста. А поступи она иначе, может быть, и не пришлось звать к топору Русь и убивать Столыпина, Возможно, вообще не было бы всех тех мелких неприятностей, которые привели к тому, что мы имеем то, что имеем.
Не та тарелочка и чашка,
Не та закусочка к винцу,
Не те штаны, не та рубашка
И галстук вовсе не к лицу.
Словом, облом по всем статьям, а с литературой вообще!..
Почему альбомное “Чудное мгновенье…”, а не “На холмах Грузии…”? Почему “Двенадцать”, а не гениальный Хлебниковский “Ночной обыск”? Ай, да Пушкин, конечно, молодец, но “Царь Федор Иоаннович” лучше. Примерам несть числа.
Вот так брожу с Натальей по обожаемому, божественному Парижу и бранюсь, ворчу, нудю. Зачем, почему — зануда.
Знаешь, что Кришна Джи сказал о печали? Надо беспристрастным оком рассмотреть ее, как реку со всеми притоками от истока до устья, разом всю, и она исчезнет. По всему маршруту наших парижских прогулок, как столбики (или буйки), я расставлял экспромты. Вот фарватер моей тоски. Давай посмотрим вместе.
1
Французский дождь лениво каплет
На Елисейские Поля
Звучок упавшей с неба капли
Напоминает ноту ля.
Мы думали в Париже солнце,
А солнца нету не фига,
Так получаешь хлеба с сольцей
Заместо с вишней пирога.
2
Там, где церковь святой Магдалины,
Там, где Лувр, Тюильри и Версаль,
Где лежат на лотках мандарины,
К нам внезапно явилась печаль.
У печали жидовские пейсы,
У нее седина в голове,
Прибыла она чартерным рейсом
Из российской столицы в Бове.
3
Вот кладбище, где все так странно,
Здесь Гейне спит и Сын-Дюма,
А из тумана прут Османа
Пятиэтажные дома.
Сгустились тучи низко-низко,
Молотит дождик, не щадя…
А я пишу тебе записки,
Экспромты на полях дождя.
4
Мы десять улиц прошагали
И чуть поменьше площадей,
Сейчас бредем по плац Пигали
И не встречаем там людей.
Париж от публики свободен,
Лишь куртка жесткая ребром,
В ней мчится байкер, что подобен
Той редкой птице над Днепром.
5
Шел дождик между ив и тополей,
Как кисея без поперечных нитей.
И мы кричали: “Дождик, дождик, лей!”
И этим поменяли ход событий.
Дождь сразу превратился в проливной,
Окрасив темно-синей краской дали,
А мы с тобою прятались в пивной
И потихоньку ссорились и ждали.
6
Мне в Париже все не мило.
Я хожу сердит и зол.
А жена мне объяснила:
Сыро, мокро, дождь прошел.
7
Париж имеет формы,
Но он не знает нормы.
Если того пожелает нутро,
Француз может быстро пописать в метро.
8
Хоть осень палитры неяркой,
Но глаз прошибает слеза —
Цветами версальского парка
Заполнены с верхом глаза.
Цвет медный, багряный, паленый,
Цвета благороднейших вин:
Коричневый, желтый, зеленый,
А мне вспоминается “Двин”.
9
А где подружка Джеймса Бонда
Джиоконда?
Мы, поднимаясь к верху снизу,
Везде находим Мону Лизу.
Придумал эту штуку кто-то,
Видать, большой оригинал.
Мы во всех залах видим фото
И лишь в одном — оригинал.
10
Исчезла блудная супруга,
А вместе с нею блудный сын.
Пришлося мужу очень туго,
Остался, бедненький, один.
Вернулась блудная обратно,
А вместе с нею блудный фис.
Все восхитились, всем приятно,
А мужу бедному — сюрприз.
11
Невыносимый, мерзкий, гадкий,
Тот, чьи слова — сплошной упрек,
Всегда как слон в посудной лавке,
Одновременно как хорек,
В харчевне возле Мулен Ружа
Схвативший жадным ртом дор-блю,
Идущий в тапочках по лужам,
Прости… я так тебя люблю.
12
В Варзобском ручье ледяном
Мне было теплей —
Ты меня целовала.
В одном из парижских садиков мы увидели статую обезглавленного монаха, который голову свою держит в руках. Говорят, так он прошагал 5 миль:
Взываю к ветреной фортуне
У галереи Лафайет,
Но просьба остается втуне,
Она ответа не дает.
Душа моя стремится к высям,
Плоть жаждет обратиться в прах,
И я хожу, как Дионисий,
С башкою собственной в руках.
Вот перечел, переписал, и тоски не стало. Печаль моя светла… И я подумал, у французов есть одна вещь, которой чересчур: это independance — незалижность, а мне ее не надо. Я хочу быть зависим от тебя и от других моих любимых.
Обнимаю… твой….
11.2004