Масслит как школа жизни
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2005
Когда Давыдов проснулся, на часах было без пятнадцати три, или, выражаясь языком преподавателей кафедры тактики, — пятнадцать часов сорок пять минут.
(Константин Козлов. Западня для ракетчика. —
СПБ: Нева, М.: Олма-Пресс, 2003. С.11.)
“Нормально, все холодные”
В конце апреля в Государственной думе прошли парламентские слушания — “О концепции совершенствования законодательства в сфере защиты детей от информации, наносящей вред их здоровью, нравственному и духовному развитию”.
По словам депутатов, в Госдуму поступают многочисленные обращения граждан с требованиями “принять меры”: оградить подрастающее поколение от пропаганды насилия и жестокости, провоцирующей подростков и молодежь на опасные проступки и даже преступления.
Председатель Комитета по делам женщин, детей и молодежи Екатерина Лахова на слушаниях твердо отстаивала необходимость “ограничений и запретов”: то, что читают и смотрят юноши и девушки, наносит непоправимый вред их нравственности и духовному здоровью, дальше терпеть невозможно. Председатель Комитета по информационной политике Валерий Комиссаров заявил, что степень опасности недостаточно осознается обществом, но призывал не доводить ограничения до абсурда и доверять журналистам и издателям. С ним не согласились представитель МВД Владимир Голубинский и заместитель генпрокурора Сергей Фридинский: оба говорили о том, что отмечены реальные случаи, когда дети становились убийцами, насмотревшись “бандитских” сериалов. Президент Союза издателей и распространителей печатной продукции Ольга Никулина, поддержав введение “необходимых ограничений”, говорила о том, что одними запретами ситуацию изменить нельзя — нужно формировать духовный мир маленького человека, обратив особое внимание на проблему чтения.
Честно скажу: когда слышу, что депутаты в очередной раз собираются защищать и ограждать духовную безопасность детей, думаю, что они попросту хотят еще крепче заткнуть рот некоторым взрослым, которые пока еще рот разевают.
Петербургский университет недавно выпустил сборник, посвященный крайне актуальной проблеме, — “Духовное состояние российского общества и насилие” (СПб., 2004). “В настоящий период большая часть народа ищет пути обретения устойчивости, духовных ориентиров, — пишет в программной статье “о духовном состоянии российского общества” редактор сборника Е.А.Воронова, — но при этом сталкивается с реальностью, ставящей под вопрос исходные ценности русского бытия”. Да, вздохнет читатель, действительно сталкивается — с реальностью войны в Чечне, реальностью массовых “зачисток”, реальностью страха перед произволом людей в погонах… Но автор имеет в виду совсем другое: “Почти любой книжный развал — проповедь агрессии, насилия, разврата, культа доллара, стремления к власти, гордыни: насаждения знаний по оккультизму, сектантству, ложной, особенно восточной, мистике, экстрасенсорике, а то и колдовству в неприкрытом виде”.
Разве у нас сегодня в самом деле существует какая-то особенная “пропаганда насилия и жестокости”? Ну да, как же, если страшный вампир гнался по ужасному подземелью за прекрасной принцессой — это жестокость, если догнал и загрыз — насилие, а если у нее при этом сорочка порвалась, то заодно и порнография. А если Анка-пулеметчица выкосила на глазах у детей тысячу чело-
век — это революционно-патриотическое воспитание. Тут-то мне и напомнят мои собственные высказывания о нынешних боевиках, детективах, шпионских, фантастических и прочих продуктах коммерческих жанров. Разве там нет культа насилия, оголтелого “мочилова”, презрения к человеческой жизни, закону, праву? Есть или нет?
Есть. Или нет. Оголтелое мочилово есть, культ насилия, презрение к закону и праву — есть. Но нет человеческой жизни и смерти, вот ведь в чем дело. Только словесный мусор.
Подобным сочинениям можно присуждать призы в разных номинациях: самому безграмотному, самому глупому, самому трупоемкому… К нашему масслиту не применимы суждения героя-детективщика из повести Ивлина Во: “Я уже одолел тяжелую среднюю часть, где менее добросовестные писатели выкладывают второй труп”, “детектив — искусство, признающее классические каноны техники и вкуса”. На победу в номинации “трупоемкость” уверенно претендуют, по моим наблюдениям, две серии — “Смерш” Антона Ильина (“За Родину! За Сталина!”, “Соколы Сталина”, “Коктейль Сталина” и т.д.) и “Русский ниндзя” Михаила Зайцева (“Час дракона”, он же “Улыбка бультерьера”, “Час тигра”, он же “Не дразните бультерьера” и т.д.). Но вот же деталь зловредная: скажи Антону Ильину — “Что за истерика человекоубийства, почему не думаете о духовной безопасности подрастающего поколения?” — ответит: “Вы разве не видите, что это понарошку? Присмотритесь к именам героев!”. А cталинских-то соколов, бравых борцов с мировой закулисой зовут Артосов, Платов и Арамейский, причем у Артосова есть жена — миледи, шпионка, масонка, воровка и убийца.
“Картина побоища была впечатляющей. И в центре ее, в ярком свете прожекторов возвышался над грудой мертвых тел перемазанный кровью Арамейский. Ни дервишей, ни хашишинов в живых не осталось, смерть скосила всех.
<…> — А что киргизы? — Нормально, все холодные, — ответил Иннокентий так, словно речь шла о передавленной им кучке опарышей.— Сначала они перебили пуштунов, потом мы с Дмитрием добили тех, кто остался. — Все убиты? — Абсолютно все” (Антон Ильин. Коктейль Сталина. — Спб.: Нева, 2004, с. 270—271).
Это прямо-таки девиз серии: абсолютно все убиты. Но — понарошку. Безумные понарошечные груды мертвых тел, над которыми “возвышаются” бумажные соколы.
В “женском детективе” мертвые тела не громоздятся Эверестами, там на роман приходится совсем по чуточке убитых, не больше одного-двух десятков, и никто на них просто не обращает внимания. “Бегают по улицам сумасшедшие бабы нездешней красоты, — иронизирует Максим Кронгауз, — а вокруг падают, падают трупы. И что вы думаете — ничего страшного! Они продолжают бегать как ни в чем не бывало и даже находят свою любовь. Или она находит их. Но ведь по существу это то же самое” (“Несчастный случай для одинокой домохозяйки” — “Новый мир”, 2005, N№ 1).
Такое положение детективных дел и чувств Дарья Донцова ставит себе в особую заслугу в автобиографической книге “Записки безумной оптимистки”
(М.: Эксмо, 2003. Тираж 50 000): “До меня все российские детективы были очень серьезными, настоящими. … А тут не пойми что: хихоньки, хахоньки, собаки, кошки, глуповатая Даша Васильева, гора трупов и не страшно” (248). Гора трупов — и не страшно? Авторесса ссылается на Василия Аксенова, который “сказал примерно так: Донцова пишет психотерапевтическую литературу, многим людям она дарит хорошее настроение и уверенность в себе” (291). Почему гора трупов дарит хорошее настроение? А ведь дарит, судя по тиражам. Но почему?
Прикованность к преступлению, к убийству, смакование жестокости, пыток, ужасных смертей — все это клеймила в буржуазном масскульте социалистическая критика, все это клеймит в нынешнем масскульте культурология сегодняшняя. “В настоящем искусстве независимо от его направленности использование темы секса или преступления было не самоцелью, а лишь эпизодом, необходимым для раскрытия общественной или личной драмы героя”, — писал болгарский контрпропагандист и сочинитель идеологически выдержанных шпионских романов Богомил Райнов в книге “Массовая культура”, переведенной у нас в 1979 году. В современном учебнике “Массовая культура” (М., 2004) читаем: “На первом месте по значимости и популярности стоит детективный жанр. Повествуя, как правило, о преступлении и его расследовании, он касается общезначимой для всех людей нижней ступени “пирамиды тезауруса”, т.е. жизни и смерти, страха, выживания. <…> Названные темы характерны и для классической литературы. Но ее функции иные, поэтому одно и то же событие (например, убийство) будет представлено по-разному. Так, многие считают, что “Преступление и наказание” Ф.Достоевского — это своего рода детектив. Но Достоевского интересует не убийство, а нравственное самонаказание Раскольникова” (Гл. 8. Формирование “массовой литературы” и ее социокультурная функция, с. 278). Аналогичных суждений у меня выписано много, не буду надоедать цитатами. Очень странное выявляется противопоставление. В масслите автора интересует убийство — как таковое, как самоцель, оно становится центром повествования, к нему стягиваются все нити, к нему приковано внимание читателя. А в “настоящем” искусстве убийство автора не интересует, оказывается лишь деталью, необходимой для раскрытия чего-то там — допустим, “драмы героя”. Неужели? Положим на одну чашу весов “драму героя”, а на другую — “деталь”: убийство. Деталь перетянет. Наплевать на героя вместе с его драмами, тут человека убили.
Противопоставление ложное.
Самые жестокие подробности, самое пристальное внимание к преступлению, убийству, пытке, смерти существуют только в настоящем искусстве. Всех времен и народов. И чем пронзительнее и гениальнее произведение, тем страшнее убийство и пристальнее внимание к нему автора. Ни в каком самом “мочиловском” боевике нет и быть не может ничего хоть чуть-чуть подобного той невероятной жути массового убийства, какая есть в великой “Саге о Ньяле”, где рассказано о реальном преступлении, совершившемся тысячу лет назад в Исландии. Гибель Ньяля и его семьи, сожженных ночью в деревянном доме, существует, об этом рассказано с самыми беспощадными подробностями. И уж, конечно, не деталью и не эпизодом является убийство в отечественной классике. Если уж автор обращается к убийству, то к нему действительно стягиваются все нити повествования — и во “Власти тьмы” Толстого, и в “Убийстве” Чехова, и в “Преступлении и наказании” Достоевского.
В научно-популярной книге Романа Белоусова “Тайны великих литературных преступлений. Самые знаменитые похищения и убийства в мировой классике” (М.: Рипол-классик, 2004) подробно рассказывается о модной в 80-е годы на Западе интеллектуальной игре в судоразбирательства, героями которых становились литературные персонажи: “Так на скамью подсудимых сели герои романа Эмиля Золя “Тереза Ракен”… Терезу и Лорана играли актеры. Но остальные участники — судьи, присяжные, жандармы — были настоящими. В другой раз состоялся суд над Жюльеном Сорелем. Персонаж романа Стендаля “Красное и черное” был оправдан. Но когда на скамье подсудимых оказался Раскольников — герой
“Преступления и наказания” Достоевского, судьи были неумолимы: тридцать лет тюремного заключения” (222). Очень, интересная и полезная игра, так и хочется порекомендовать студентам, и не только будущим юристам. Игра, которая в том числе подтверждает, что в настоящей литературе убийство — не “деталь”.
А в масслите убийство именно деталь. Маленькая техническая деталька. На первый взгляд кажется, что хоть крошечное значеньице, но все же есть — убийством включается, запускается действие. Но по сути и этого нет. Недавно оппонент убеждал меня, что детективы Марининой стоят особняком, что они и выстроены хорошо, и содержание в них есть — “вот, например, “Стилист” — не пустой роман, интересно задуман и выполнен”… Но у меня заготовлен не знающий осечек вопрос: вам понравился роман, вы даже запомнили название — какое преступление там расследуется? Естественно, собеседник не вспомнил. А ведь убили человек двадцать… А ведь это детектив… с каким-никаким, но расследованием. А боевики с мочиловом на каждой странице — это… не могу понять.
Тарас Бульба как полевой командир
Попробуем покопаться. Может, до какой-нибудь гипотезы докопаемся.
“Час дракона” — 380 страниц. В третьей главе на 95-й странице против супермена оказались человек сто. Как завещал нам Пер Гюнт, в середине акта, хотя бы пятого, герой не гибнет. Через пять страниц начнется новая глава. То есть страницы можно смело перелистывать: герой перекочует дальше. “Нежно прикрываю Ивану-часовому рот ладошкой и скручиваю ему шею. …Десантный нож в сердце ближнему, пятка в висок — дальнему. Бегом на четвертый этаж. Почти в точности повторяю свои действия, только на этот раз роль десантного ножа выполняет сякэн — остро заточенная спица. С пола подбираю автомат часового. Кладу длинными очередями отставших и чудом уцелевших охранников” и т.д. до начала четвертой главы. На странице сорок строчек. В строке около сорока знаков. То есть один труп примерно на семнадцать слов, на восемьдесят букв. “Мотор завелся с пол-оборота. Извините, ребята, но вы сами виноваты”. В романе три части. В каждой 5 глав. В каждой главе то же самое. В серии — четыре романа (может, и больше, но я видела четыре, читала два). То есть минимум шестьдесят глав. “Сдвоенный удар ногами в лицо автоматчику. Забираю у покойника автомат” (181) и т.д. и т.п. И впереди еще несколько томов.
Есть еще одна совершенно такая же многотомная эпопея — “Его звали Герасим” Владимира Угрюмова. Не читала. Ее с удивлением прочел Виктор Топоров и поделился впечатлениями в статье “Санитары леса и санитары сортира”: “Роман в сексуальном отношении вполне целомудрен … и все же это словесное “мочилово” похоже на онанизм или, во всяком случае, на соответствующую реакцию рассчитано. Потому что кроме “мочилова”, в романе не происходит ничего, а все остальное — всего лишь связки между сценами “мочилова”, подобно тому, как в порнографический фильм вплетаются какие-нибудь бесхитростные диалоги. И все же дело не в этом: перед нами не просто восторженный гимн “мочилову”, но “мочилову”, разрешенному вышестоящей инстанцией, а значит, никаких иных ограничений, включая моральные, не имеющему” (“Похороны Гулливера в стране лилипутов”, — СПб.—М., 2002, с. 451).
“Мой” ниндзя-бультерьер, в отличие от Герасима, не всегда действует по разрешению вышестоящей инстанции. В каких-то главах он выполняет задания “органов”, в каких-то просто бандитствует. Это трудно различить. Каким потребностям читателя может отвечать этот тысячестраничный “пиф-паф — ой-ой-ой”, не понимаю. Нет победы, нет врагов, нет героя, нет по сути дела и убитых. Это какая-то заевшая на словах “бью” и “стреляю” пластинка.
Тем не менее в сочинении формально действует убийца, убивший — сколько? тысячи? — людей. Читателю предлагается с ним солидаризироваться. И получается, что читатель это делает, если дикая опупея, раскупленная под названиями со словом “бультерьер”, вышла вторым изданием под другим названием.
“Современный отечественный детектив формировался в двух интенциональных стратегиях, существовавших параллельно и почти равно востребованно массовым потребителем до 1998 г., — пишет Е.В.Васильева в одном из “фрагментов” книги “Массовая культура России конца ХХ века (фрагменты к…)”. — Первую можно определить как “критико-пессимистическую”, вторую — как “конструктивно-оптимистическую”. Обе стратегии деятельно участвовали в создании постсоветской массовой мифологии… обе преуспели” (СПб., 2001.Часть третья, фрагмент 10, с. 235). Первую можно схематично охарактеризовать так — все убийцы, все предатели, все вообще ужасно, вторую — “наш” супермен всегда побеждает врагов. “Проблема, с которой не все авторы оптимисты справляются: как же положительный герой убивает и убивает людей? Однако героя-убийцу массовое сознание приняло. Авторы призывают на помощь супергерою-убийце “высшие силы”, вследствие чего он “становится транслятором Абсолютного Добра и адептом Космической Справедливости. А раз так, то этические, юридические и прочие докучливые проблемы оказываются в принципе невозможными” (с. 240).
Корни всего этого, как мне кажется, следует усматривать в специфике коммунистически-советской жестокости. Косвенным подтверждением может служить и то, что основные читатели криминального масслита — люди советских поколений. Преимущественно старшие члены семьи. Поэтому, кстати, и масслит-герои по большей части люди “в возрасте”.
Если исходить из того, что школа оказывает воздействие на душу ребенка, то советская школа, проповедуя гуманизм, одновременно приучала детей к убийству, если оно — “во имя”. Советская массовая культура то же самое пыталась сделать со взрослыми.
Само существование масскульта при социализме и специфика соцреалистического масскульта — вопрос дискуссионный. Социалистические пропагандисты и контрпропагандисты категорически заявляли, что никакой массовой культуры при социализме нет и быть не может, буржуазные писаки изрыгают клевету: “Не будем терять времени на ее опровержение. <…>Массовая культура в буржуазном смысле этого буржуазного понятия не существует и не может существовать ни в СССР, ни в какой-либо другой социалистической стране по той простой причине, что “массовая культура” — специфическое классовое оружие капиталистической верхушки, — внушает Богомил Райнов в упомянутой книге “Массовая культура”. — Мы осуществляем связь между народом и искусством. Мы осуществляем заветы Ленина, который писал…” (138—139). Цитирует. Ну а раз Ленин писал, все умолкают. Roma locuta, causa finita.
В цикле лекций, изданных в Варшаве в середине под названием “Все для всех. Массовая культура и современный человек” и переведенных у нас в 1996 году (тираж 150 экземпляров), польский культуролог Кшиштоф Теодор Теплиц утверждал, что следует различать массовую культуру в условиях свободного рынка и в социалистических странах: “Остается, конечно, вопрос, в чем заключается сходство и различие между этими версиями массовой культуры” (с. 14). Лектор ставил вопрос, но признавался, что не может на него ответить: “Ценностные установки массовой культуры социализма изучены плохо; мало того, их изучение окружено атмосферой какой-то непонятной стыдливости: дескать, не годится причислять элементы социалистической дидактики к разряду ценностей массовой культуры” (с. 63).
Сегодня о советском масскульте пишут хоть и не стыдливо, но мало.
“Сталинская пропаганда создала свою модификацию древнейших методов разжигания внешних угроз и нагнетания атмосферы страха, которые применялись всеми воинственными деспотиями. Мотив противостояния, противоборства, перманентной идеологической войны с чуждым и враждебным внешним миром постоянно поддерживался в сталинской культуре (в советской культуре вообще) и всегда занимал в системе утверждаемых ею ценностей едва ли не ведущее место” (Евгений Добренко. Метафоры власти. Литература сталинской эпохи в историческом освещении. — Munchen, 1993, с. 382).
В СССР “массовая культура социально ориентировалась на потребности “низшего класса”. Этот тип массовой культуры был густо замешен на ценностях доиндустриального, традиционного общества, таких, как уравнительное распределение, коллективизм, трудовая взаимопомощь, жертвенный аскетизм и пр.” (Массовая культура и массовое искусство: “за” и “против”. — М.., 2003, Гл. III, А.В.Захаров, с. 92).
“В тоталитарных обществах имеет место другая по своим формам и проявлениям массовая культура милитаристско-психопатического склада, ориентирующая людей не на индивидуальный выбор…, а на “хождение строем под барабан” (Андрей Евстратов. Массовая культура советского общества (20—30 годы) — Кострома, 2001, с. 19). Там тоже насилия выше головы, но не ради личности — (традиция, идущая от Ланселота — через Холмса — до Бонда), а ради “насилия политического по отношению к врагам народа, инородцам, иноверцам (там же).
Советская классика, изучаемая в школе. “Разгром” Александра Фадеева: чудовищные коллизии вроде убийства раненого вызывают потрясение, то есть даже не потрясение, а отвратительную истерику только у хлюпика и предателя Мечика. Сквозной мотив у Гайдара, отмеченный и подчеркнутый Пелевиным в романе “Жизнь насекомых”, — ребенок-убийца. “Тема ребенка-убийцы — одна из главных у Гайдара. Вспомним хотя бы “Школу” и тот как бы звучащий на всех ее страницах выстрел из маузера в лесу, вокруг которого крутится остальное повествование. <…>. Но нигде эта нота не звучит так отчетливо, как в “Судьбе барабанщика”. Собственно, все происходящее на страницах этой книги — прелюдия к тому моменту, когда барабанной дроби выстрелов откликается странное эхо, приходящее то ли с небес, то ли из души лирического во всех смыслах героя. <…> Убийство здесь мало чем отличается от, скажем, попыток открыть ящик стола с помощью стамески или от мытарств с негодным фотоаппаратом — коротко и ясно описана внешняя сторона происходящего, изображен сопровождающий действие психический процесс, напоминающий трогательно простую мелодию шарманки. Причем этот поток ощущений, оценок и выводов таков, что не допускает появления сомнений в правильности действий героя. В этом смысле Сережа Щербачев — так зовут маленького барабанщика — без всяких усилий достигает того состояния духа, о котором безнадежно мечтал Родион Раскольников. <…> На месте пошловатого фашистского государства “Судьбы барабанщика” Сережины голубые глаза видят бескрайний романтический простор, населенный возвышенными исполинами, занятыми мистической борьбой, природа которой чуть приоткрывается, когда Сережа спрашивает у старшего сверхчеловека, майора НКВД Герчакова, каким силам служил убитый на днях взрослый. “Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось багровое вечернее солнце”.
Дети, одобряемые авторитетом школы, на отцов уже не доносили, но отцы детей все еще убивали при горячей и непререкаемой поддержке учителей — я имею в виду истолкование на уроках литературы повести Гоголя “Тарас Бульба”. Когда Тарас убивал Андрия, посмевшего пойти против безумной воли его злодеяний, это не старый фанатик убивал сына, человека, — это было что-то вроде того, как майор НКВД убил бы предателя советской власти.
Надо мной смеялись, когда я с полным согласием процитировала своего тринадцатилетнего тогда племянника, который с захватывающим интересом прочел повесть, сказал, что это очень страшно, а на вопрос, кто же такой Тарас, ответил: “Тарас был полевой командир. Возглавлял террористическое бандформирование. Чудовище”.
Белинский тоже думал, что Тарас — чудовище: “Вы содрогаетесь Бульбы, хладнокровно лишающего мать детей, убивающего собственною рукою родного сына, ужасаетесь его кровавых тризн над гробом детей” (В.Г.Белинский. Собр. соч. в 9 томах. Т. 1. — М.: 1976, с. 175). Нам в школе не положено было содрогаться и ужасаться, положено было учить наизусть речь Тараса о товариществе…
Петербургский культуролог С.Б.Адоньева в книге “Категория ненастоящего времени (антропологические очерки)” (СПб., 2001) высказывала убеждение, что “жанр детских садистских страшилок обязан своим появлением потребности в рефлексии детей на тему официальных “страшилок” — историй мученичества детей и подростков — пионеров и комсомольцев” (151). Эти уроки непосредственно отзываются в сегодняшнем масслите. В боевике с потоками крови и с хорошим киллером в качестве “нашего супермена” главная героиня вспоминает, что “в детстве очень переживала по ночам после рассказов учительницы о том, как молодой подпольщице пилили позвоночник пилой, но она никого не выдала и умерла со словами “За Родину!”. Ей было ужасно стыдно, что она может стать предательницей. В детстве она от этого стыда плакала под одеялом.<…> В случае войны с Китаем Лика в первый же день запланировала самоубийство вместе со старшей подругой, чтобы жестокие захватчики никого из них не могли мучить и чтобы никто никого не предал” (Андрей Воронин. Алкоголик. Эхо дуэли. — М.: Современный литератор, 2005. Тираж 20 000, с. 108). Все дети через эти уроки проходили. (Я вообще училась в школе имени Зои Космодемьянской.) Сочинители нынешних детективов и боевиков — люди “советского” возраста, перед их духовным взором обязательно и подробно пытали пионеров и комсомольцев.
Лет двадцать пять назад у нас в Ростове-на-Дону рассказывали жуткую историю, как несколько старшеклассников обнаружили — раскопали? наткнулись? — склад, где с войны хранилась немецкая форма и оружие. Переоделись, взяли автоматы, остановили мужичка, выяснили, что он коммунист, связали и повели мучить и вешать. Ничего они ему не успели сделать, набежали люди, перепуганного коммуниста отняли, мальчишек отмутузили и сдали “куда надо”, их судили, каждый получил по десять лет. Не знаю, конечно, правда ли это. Может, это вообще кочующий советский сюжет. В газетах тогда ни о чем подобном писать было не положено. Эту историю “передавали” — негромко. Но если в ней и не было правды фактов, то в ней была правда, требующая обращения к психоаналитику. Может быть, дикое “мочилово” наших боевиков, как и садистские страшилки, — это такой эрзац психоанализа для бывших советских школьников?
“Лубочные” убийства
В XIX и в начале XX века интеллигентные борцы против лубочной книги тоже подчеркивали вредное, болезненное воздействие страшных и кровавых “сочинений Никольской улицы”.
“Народный читатель хорошо понимает ничтожество “сказок” и “побасулек”, но ему необходимы эти Рокамболи, эти “Разбойники Чуркины”, эти “Кровавые призраки без головы”, “Мертвецы без гроба”, “Чортовы гнезда” и т.п., составляющие главную часть лубочной литературы”, — читаем в статье С.Ан-ского “Народ и книга (из личных наблюдений и впечатлений)” (Русское богатство, 1902, N№ 6,
с.89, вторая пагинация). Почему же необходимы? “Описание невероятных, страшных и кричащих событий способно на час, на два унести читателя из окружающей среды, как уносит его из нея лишняя рюмка водки, способно вызвать известное нервное напряжение. Крестьянский читатель если не всегда отказывается, то и не гонится за этим “щекотанием нервов”, считает это удовольствие в лучшем случае бесполезным. <…рабочему же> как человеку с менее здоровыми нервами, чем крестьянин, нужно, чуть ли не необходимо подобное нервное возбуждение, подобное острое удовольствие; он более, чем крестьянин, чувствует потребность уйти хоть на час в совершенно иной мир, далекий, невероятный, фантастический” (там же).
Впрочем, “Мертвец без гроба” Валентина Волгина попал в этот перечень совершенно безвинно. Увы, сто лет спустя очевидно, что критики, выступившие в крестовый поход против лубочной литературы, не читали отвергаемое. “Элемент сверхъестественного, любовь ко всякой чертовщине” порицает в “Мертвеце без гроба” и Екатерина Некрасова (Народные книги в их 25-летней борьбе с лубочными изданиями. — Вятка, 1902, с. 51). Между тем это трогательная, гуманная история о русском солдате в турецком плену, полюбившем турчанку, которую спас от грабителей: “Как же ты заступился за меня, ведь ты, верно, не любишь на-
ших? — Не любить мне их незачем; это уж такое дело; и у нас есть ваши пленные” (“Мертвец без гроба”. Повесть Валентина Волгина. — М.:, 1902, с. 24). В этой “повести” влюбленные погибают, но у Волгина есть и вариация того же сюжета под названием “Турецкий пленный”, там герой спасается и с душевным умилением рассказывает детям о самоотверженной турецкой девушке, погибшей ради его спасения. “Мертвец без гроба” — исключительно для завлекательности. Впрочем, сегодня масслит-названия тоже имеют мало отношения к содержанию.
Страшные убийства в лубочных текстах есть. В огромном по объему, раз в десять больше стандартного лубочного текста, сочинении Миши Евстигнеева “Ведьма из-за Днепра, или Разбойник Соловей. Историческое повествование времен Василия Темного” (М.,1883) разбойники нашли в опустевшей деревне спрятавшегося старика и убили с особой жестокостью и подробностями. Но разбойники же, черт возьми, а не “наши” супермены!
Бессмысленной тупой жестокости в лубочных текстах на самом деле очень мало. Но, пожалуй, в самых знаменитых сочинениях. Как, например, в этом, еще Белинским осмеянном: Федот Кузмичев. “Дочь-разбойница, или Любовник в бочке. Народное предание времен Бориса Годунова”. — М.: в типографии И.Смирнова, 1846, издание пятое. А потом было шестое, седьмое… энное… В нем красавица Серафима при содействии няньки принимает у себя любовника и прячет под перину при стуке в дверь. Бедняга под периной задохнулся. Серафима с нянькой подкупают водовоза, чтобы тот вывез труп в бочке. Год спустя пьяный водовоз хвастается в кабаке, что Серафима по первому его зову прибежит в кабак и станет с ним пить пиво. Он зовет, она приходит с нянькой, и они поджигают кабак, когда пьяные заснули. Затем они мучаются совестью и бегут из дому. И это только начало.
Напомню и бессчетно переиздававшееся сочинение Ивана Кассирова “Сказка о храбром воине Прапорщике-портупее”, где храбрый прапорщик на таинственном острове расположился в чужой избушке и убил вернувшегося хозяина. “Зачем? За что?” — спросил Лев Толстой при встрече с автором, и тот объяснил, что книга должна учить любви к доброму и ненависти к дурному. Толстой не понял. А портупей-прапорщик “отсек голову, потом и думает: — А что если он встанет? Тогда он и без головы раздавит меня, как упадет, отрублю ему и ноги” (с. 16). И отрубил. А потом обобрал расчлененное тело и в скором итоге достиг полного благополучия. Тоже можно спросить: что вычитывали грамотные крестьянские ребята из этой сказки и следовало ли их ограждать от вредной для их духовного развития информации? Противники лубка считали, что безусловно следует.
Так же считали и противники копеечных детективных “серий”, только оберегать следовало не крестьянских, а городских подростков. Без малого сто лет назад Российскую империю накрыло настоящее сериальное поветрие: в 1907—1909 годах на книжный рынок были выброшены 150 выпусков серии “Нат Пинкертон, король сыщиков”, 105 выпусков серии “Ник Картер, американский Шерлок Холмс”, 111 — серии “Генрих Рау, Железная рука, знаменитый атаман ХIХ века”, 48 — серии “Гений русского сыска И.Д.Путилин”. Это далеко не все: еженедельно появлялись яркие тетрадки с рассказом об очередном похождении еще полутора десятков сыщиков и сыщиц. В 1908 году вышло более пяти с половиной миллионов экземпляров сыщицкой литературы.
Взглянем на названия рассказов, составивших первую “серию” приключений “Гения русского сыска И.Д.Путилина”. В общем-то все знакомо, и сегодня то же самое, за одним принципиальным отличием, к которому вернусь: “1.Квазимодо церкви Спаса на Сенной. 2.Гроб с двойным дном. 3.Белые голуби и сизые горлицы (сектанты-изуверы). 4.Огненный крест (Загадочные явления в монастыре).
5.Ритуальное убийство девочки. 6.Одиннадцать трупов без головы (Атаманша Груня “головорезка”). 7.Отравление миллионерши. 8.Петербургские вампиры-кровопийцы. 9.Тайны Охтенского кладбища. 10.Калиостро ХIХ века”.
Было опубликовано интересное исследование педагога Н.Веригина “Литература сыска в оценке учеников средних классов гимназии” (“Педагогический сборник, издаваемый при Главном управлении военно-учебных заведений. 1909, октябрь). Автор анкетировал гимназистов 3, 4, 5-х классов “одной из северных гимназий средней полосы Империи”, задавая четыре вопроса: “Читали ли вы рассказы о сыщиках и какие именно? Насколько заинтересовало вас чтение и чем именно? Если вы перестали читать о сыщиках, то почему? Что вы можете сказать вообще о чтении таких рассказов?”. Автор писал об “эпидемическом” увлечении сыщицкой литературой с большой обеспокоенностью и с удивлением отмечал, что большинство отвечавших мальчиков, те самые, которые признавались, что “до того зачитаешься, что не слышишь и не понимаешь, что вокруг тебя делается” (с. 294), утверждали, что эти книжки положительно вредны и “лучше бы было их запретить”: “их можно сравнить с помоями, которые засоряют чистые места”, “вредно тем, что человек становится раздражительным и очень мнительным”, “даже у нас в городе были мальчики, начитанные этими рассказами, которые воображали из себя разных разбойников, поджигали дома, а потом предупреждали пожар” (с. 299). Но все-таки предупреждали… И все-таки сыщики в этих рассказах ловили преступников, а не “мочили” тысячи людей. В этом-то и отличие: сыщицкие серии исходили из того, что убийство — это убийство, что одиннадцать трупов без головы — это страшно, а не так себе, между делом — среди груды других мертвых тел, на которых щелкают клювами сталинские соколы.
Патологическая беллетристика
О том, что человеческая жизнь утрачивает ценность, о том, что молодежь не ценит ни свою жизнь, ни чужую, много писали педагоги в начале прошлого века. Писали до “свободы печати”, объявленной царским манифестом, до половодья сыщицких серий. Что происходит? Почему? Кто виноват?
“Все эти эпидемические самоубийства и убийства, все эти самосуды и решения “собственной воли” несомненно свидетельствуют о том, что в деле нашего школьного и семейного воспитания существуют глубокие дефекты. Мы положительно забрасываем нравственный мир наших детей, отдаем их на отраву “случайностей”, и эта ядовитая змея, порожденная хаосом безверия и распущенности, делает то, что может делать. Мы коверкаем наше юное поколение патологической беллетристикой, разнузданным театром”, так что даже “остается удивляться, как у нас еще мало “сверхчеловеков”, убийц и самоубийц” (И.М.Радецкий. “Кто виноват?” — “Воспитание и обучение”, 1905, апрель, с. 133—134).
Наш масслит — это, несомненно, патологическая беллетристика. Виноват масслит или нет? А если виноват, то в чем? Если запрещать и ограничивать, то что именно? А если он необходим, то зачем?
Защитники масслита-масскульта нередко сами себе противоречат:
“Недифференцированная критика, “отбрасывание” массовой культуры скрывает снобистскую критику масс. Неоправданно “принимать меры по ограничению массовой культуры, уничтожая тем самым культурный механизм снятия огромных напряжений, возникающих в повседневном существовании, настроений усталости и безразличия, жестокости и агрессивности, отчаяния и растерянности, обиды и страха” (Борис Ерасов. Социальная культурология. — М., 1998, с. 414). Итак, масслит нужен для снятия жестокости и агрессивности? Но тут же, через две страницы, читаем: “Общеизвестно разлагающее влияние масскульта: пропаганда насилия, порнографии, наркотиков превратилась в его атрибут” (417). Все-таки: масслит — культурный механизм или антикультурная разлагающая отрава?
Провоцируют ли частые изображения зла и насилия в массовом искусстве агрессивное поведение юного зрителя и читателя в реальности? Мы склонны закричать — да, конечно, и это ужасно! Тем более что и заместитель прокурора подтверждает. Но ведь масштабных, настоящих, длительных, представительных социолого-психологических исследований этой проблемы у нас как не проводилось, так и не проводится. В своих опасениях мы в сущности остаемся на уровне эмоций и разрозненных фактов.
А теперь спросим себя: у нас-то самих, у родителей и педагогов, разве не сидит в голове “параноидальная” картина мира? Разве мы воспринимаем нашу современность как активные граждане, которые готовы, которые в силах формировать для наших детей разумную и безопасную среду обитания? Ничего подобного. Мы сами уверены и постоянно твердим, что не живем, а кое-как выживаем в страшном и опасном мире, где правят таинственные бесчеловечные силы, где совершают преступления различного рода “вампиры”, “оборотни” (в переносном — бандиты, олигархи, “закулиса” или даже в прямом, мистическом смысле), где от простого человека решительно ничего не зависит и где верить никому абсолютно нельзя.
Интересно, те граждане, которые обращаются в Госдуму с “многочисленными” требованиями “принять меры” против жестокости, секса и насилия на телеэкране, откуда они вообще знают, что там есть жестокость, секс и насилие? Говорите, видят? А зачем смотрят? Телевизор — не оруэлловский телекран, он выключается. Можно спокойно открыть Достоевского. Вот и все: ни секса, ни насилия в вашем доме нет. И не будет, потому что у передачи рейтинг обвалится. А как можно смотреть-смотреть-смотреть и требовать запретить-запретить-запретить, это выше моего понимания.
“Потребление произведений масскульта проходит обычно вне профессионального внимания, анализа и рекомендаций”, — отмечает Борис Дубин.
Учитель литературы не заговорит о Дарье Донцовой. Учитель истории не обсудит с учениками какую-нибудь “Бедную Настю”.
А между тем влияние масскульта можно снизить простейшими средствами: дав задание отметить, какими приемами авторы создают атмосферу страха и получается ли у них это, какие идеи пытаются провести. Зачем, по-твоему, авторам понадобилось громоздить горы трупов? Удалось ли сочинителю свести концы с концами, соответствуют ли улики преступлению, убедительно ли выстроен сюжет? Какими изображаются дети и подростки? А ты бы как изобразил? Какую идею хотели внушить тебе авторы? А тебе нравится, что тебе что-то внушают с экрана? Ты сильно внушаемый человек? У подростков включалось бы критическое отношение к этой продукции. Они уже не “глотали” бы ее, а наблюдали за ней. И за собой, потребителем, тоже. Трезвое, спокойное критическое обсуждение — единственное противоядие против масскульта.
Впрочем… не знаю. Тридцать с лишним лет назад во Франции вышла книга по материалам научной декады, посвященной масслиту, — “Беседы о паралитературе” (Entretiens sur la paraliterature”, 1970). Психологи, культурологи, философы, сочинители массового продукта, критики, педагоги обсуждали, поддается ли эта в буквальном смысле затопляющая мир литература исследованию, разумному объяснению, подлежит ли эстетическому суду? Не является ли пристрастие к такому чтению умственной болезнью? Почему подобные книги с таким неистовством читаются вот уже много десятилетий? Отчего миллионы людей с таким наслаждением идут “на смерть” и “на убийство”? “Именно это должна была разъяснить декада, — писал в журнале “Вопросы философии” (1972, N№ 1) В.И.Мильдон, рецензируя книгу. — Однако никто почти не пожелал прикоснуться к “смертоносному” механизму притягательности паралитературы, не захотел узнать, какими средствами вызывается страстное желание ее читать” (151).
Жизнь в переходе между
“Боровицкой” и “Библиотекой Ленина”
Социализирующую, адаптивную функцию масскульта многие исследователи выдвигают на первый план. Важнейшая функция массовой культуры, подчеркивает Борис Ерасов в книге “Социальная культурология” (М., 1998) — “обеспечить социализацию и витальность человека в условиях усложненной, изменчивой, неустойчивой и ненадежной среды большого города, приучить к новым социальным ролям и ценностям, способам регуляции своего поведения и деятельности в разнообразной обстановке, снятия психологического напряжения и решения конфликтных ситуаций. Огромному контингенту людей, различного возраста и пола, эта культура дает функционально пригодные представления о необходимом стиле поведения, образе жизни, карьере, отношениях между людьми, путях реализации своих стремлений” (с. 411).
Самое важное в массовой культуре то, вторит Андрей Евстратов в книге “Массовая культура советского общества (20—30 годы)” (Кострома, 2001), что она предлагает человеку “новую систему управления и манипулирования его сознанием, интересами и потребностями, потребительским спросом, поведенческими стереотипами и т.д.” (88) “Насколько это опасно? — тут же спрашивает исследователь. — Или, может быть, наоборот, в сегодняшних условиях необходимо и неизбежно? Этого мы еще не знаем”.
Александра Маринина не раз высказывалась, что по ее произведениям за границей узнают, какова наша сегодняшняя жизнь. А “Огонек” (N№ 25, 2005) помещает отзыв читательницы на вопрос: “Кто ваш любимый писатель?” — “Дарья Донцова. Ведь по ее книгам можно изучать не только быт москвичей, но и саму жизнь столицы”.
Неужели?
Попробую посмотреть и даже посчитать на примере сотни изученных текстов, в каком же отношении состоит масслит с нашим бытом и нашей жизнью. Результаты, конечно, получатся приблизительные, но выразительные.
Начнем с географии. В подавляющем большинстве сочинений — в сорока трех — события разворачиваются в Москве. Еще в семнадцати действующие лица активно перемещаются — “из Москвы в Нагасаки, из Нью-Йорка на Марс”, — но центром, откуда разлетаются и куда возвращаются персонажи, почти всегда остается Москва. Пару раз — Петербург. С большим отрывом и с равным
счетом — четырнадцать — третье место разделили Петербург и “город”. Семь раз местом действия оказалась дачно-курортная местность, а в пяти случаях страсти кипели на воде, под водой, в тайге, на железной дороге, на какой-то тайной подземной базе и на необитаемом острове. В этой сотне текстов, пожалуй, Москвы оказалось существенно меньше, чем могло бы быть при ином выборе: в моем списке фигурируют только два сочинения Донцовой и два Марининой, а ведь у этих сочинительниц действие постоянно происходит в столице.
Итак, на российской карте, вычерченной отечественными детективами, обозначены Москва, Петербург и “город”. Если обе столицы выступают под собственными именами, то “город” остается безымянным, только в исключительных случаях, каких мне встретилось два, получая псевдоним: “Тарасов”-Саратов и “Тиходонск”-Ростов.
Почему, с какой целью авторы разворачивают действие именно в Москве и из чего следует, что это Москва? Ответы четко распределяются по трем рубрикам.
Первая. Применительно к большинству текстов приходится отвечать: нипочему, ни за чем и по сути ни из чего. Просто читателю иногда попадаются в тексте слова-сигналы “Москва”, “столица”, “МКАД”, “отволоку на Петровку”, “давка в столичном метро” или, наоборот, — “Летом, да еще жарким, в московской подземке народу немного. Спокойно можно сесть даже в час пик”, что действительности, как всякий москвич знает, абсолютно не соответствует (Михаил Зайцев. Час дракона. — М.: Эксмо, 2004, с. 196). Этикеточными упоминаниями, “сигналами” дело и ограничивается. “По ночным улицам столицы на предельной скорости летел подобный призраку черный автомобиль”, “Ночные улицы Москвы в целом были пусты и относительно свободны” <это же надо уметь сказать — в целом пусты и относительно свободны>, “По ночным улицам Москвы, разбрызгивая колесами жидкую грязь, мчалась черная машина БМВ” (Братья Аловы. Число зверя. — М.: Олма-Пресс, 2003, с. 23, 69, 79). В отдельных случаях только внимательнейшее чтение позволяет выяснить, что местом действия оказывается не просто некая улица или некое помещение, “квартира, дача, офис”, где происходили драки, стрельба и разговоры, но еще и Москва: вдруг, например, выскочит единственная на весь роман деталь — “офис на Кутузовском” или “бар на Ленинском” — и все, и только. Почему Москва столь безлика в основной массе наших детективов? Ответить пока не берусь, но думаю, именно потому, что происходящее в масслит-сочинениях мало соприкасается с московской реальностью. Как и с немосковской.
Тексты во второй рубрике — преимущественно “женские” детективы — привязаны к Москве различными рекламными упоминаниями, в том числе с указаниями адресов, которые к действию отношения не имеют.
“Я вчера зашла в “Королевскую лилию” на Ильинке…” (Наталия Левитина. Опасные удовольствия. — М.: Центрполиграф, 2003. Доп. тираж 10 000, с. 67). “Она как раз собиралась повезти Федора в этот дурацкий “Седьмой континент”. Федор любил мороженое с орехами, и тоненькие копченые колбаски, и свежие огурцы, и огромные красные яблоки, а ей нравилось доставлять ему удовольствие”, “В какой “Седьмой континент”? — Который на Лубянке!” (Татьяна Устинова. Большое зло и мелкие пакости. — М.: Эксмо, 2004, с. 13—14, 93). “В переходе между “Боровицкой” и “Библиотекой Ленина” я купила блинчик и стакан горячего чая, стало тепло, а мозги, оттаяв, начали соображать. … Быстро глотая вкусный блинчик под загадочным названием “буритто”, я лихорадочно соображала” (Дарья Донцова. Покер с акулой. — М.: Эксмо, 2004, с. 179—189).
Наконец, в третьей рубрике обнаружился один-единственный текст — “ne-bud-duroi.ru” Елены Афанасьевой. Лишь в нем сделана попытка узнаваемо изобразить столицу, а действие происходит в Москве не только формально, но и вплетаясь в реальные и памятные московские происшествия.
Задав те же вопросы применительно к Петербургу, получим несколько иную рубрикацию.
Тексты, в которых Петербург опознавался бы по случайным, формальным, этикеточным упоминаниям, в меньшинстве. Таково нелепое, с несведенными концами и оживающими мертвецами сочинение Елены Топильской “Охота на вампиров” (СПб.: Нева, 2005), где вдруг выскочило замечание, что, мол, даже не верилось, что подобные ужасы могут происходить в “центре Петербурга”. Или “Этюд в багровых штанах” Анастасии Монастырской (М.-СПб.: Центрполиграф, 2004), где между делом проскочила пара упоминаний “Питер, в Питере”. Что же касается рекламных привязок, они единичны, да и кто его знает, реальны ли они, существует ли в действительности “торговый центр “Кубус” в трех кварталах от Богатырского проспекта” (Валерий Горшков. Нечисть. — Москва, АСТ-ПРЕСС КНИГА, 2003, с. 149).
Располагая события в северной столице, авторы гораздо щедрее “москвичей” рассыпают топографические и туристические детали. Не изображают, конечно, но хотя бы называют. Герои идут “от Дворцовой площади до Марсова поля”, стоят на набережной возле Зимнего дворца, любуются стрелкой Васильевского острова, отдыхают “на скамейке среди скульптур Летнего сада” (Валерий Горшков.
Нечисть. — М.: АСТ-ПРЕСС КНИГА, 2003, с. 59). “Московские” тексты, словно зашифрованные от неведомых шпионов, не дают возможности проследить перемещения персонажей по городу, “питерские” несравненно конкретнее. Если в “московском” детективе автомобиль будет мчаться по “улицам столицы”, то в “питерском” — “по Выборгскому шоссе”, “по Железняка”, “по Каменноостровскому”, если в “московском” персонажи выходят “из метро”, встречаются “у метро”, то в “питерском” станция будет названа, иногда даже с определенным смыслом для развития действия — “До метро “Черная речка” от дома Ольги было поближе, чем до “Пионерской”. Почему же она выбрала эту станцию?” (Сергей Майоров. Бизнесмен. — СПб.: Нева, 2005, с. 21). Если авторы-”москвичи” считают достаточным обозначить место действия как “московскую окраину”, то “питерцы” непременно уточнят — Автово это, Купчино или Рыбацкое.
Но текст, где конкретно и зримо изображен и участвует в действии определенный район Петербурга, тоже нашелся в единственном числе — это “Попытка к бегству” Максима Есаулова (СПб.: Нева, 2003), роман, явно приподнимающийся, как и роман Елены Афанасьевой, над средним и серым масслит-массивом.
То, что действие происходит не в Москве и не в Петербурге, а в “городе”, выясняется двумя способами. Во-первых, из аннотации: “Тишину и спокойствие небольшого провинциального города прерывает череда громких и загадочных убийств” (Евгений Сухов. Опера: Охота за призраками. — М.: АСТ-ПРЕСС КНИГА, 2005), “В областном центре зверски убита одна из лучших манекенщиц местного модельного агентства” (Ольга Вильман. Судьба улучшенной планировки. — М.: Эксмо-Пресс, 2002). Во-вторых, по отсутствию в тексте слов-сигналов, служащих опознавателем столицы. “Город” лишен каких бы то ни было примет и абсолютно условен. Даже если и называется “Тарасов”. В сочинениях Даниила Корецкого, напротив, вполне колоритно и узнаваемо под псевдонимом “Тиходонск” изображен Ростов-на-Дону, о чем могу судить как урожденная ростовчанка, но что помешало вывести его под собственным именем, остается непонятным. Гипотеза, которая приходит мне в голову по поводу условности и псевдонимности наших детективных “городов”, боюсь, не слишком убедительна — возможно, авторы стремятся застраховать себя от претензий местных властей. В масслит-ареале каждой национальной литературы за дикие фантазии сочинителей приходится отдуваться столицам. Так уж исторически повелось, и за ухудшение имиджа стольного града взыскивать не принято. Во всяком случае, до сих пор так было. Но если десяток-другой, а то и сотню-другую трупов разложить по улицам и домам Липецка или Тулы, запустить мертвецов и вампиров в Тихвин или Калугу, то может получиться… нехорошо. Конфликтно. Для сочинителя.
Впрочем, Роман Арбитман, с которым я обсуждала этот вопрос, предлагает гораздо более простой и четкий ответ: сочинители в большинстве своем живут в Москве или Петербурге, провинции попросту не знают, изобразить ее не способны, да она по большому счету и читателям не интересна.
Специфика событийных схем, вписанных в столицу ли, в “город” ли, — предмет отдельного разговора. Сейчас хочется разобраться с декорациями, обозначающими реалии нашей жизни, в которых действуют персонажи, предлагая читателям “поведенческие стереотипы”.
Типичнейшим местом действия оказывается ночной клуб, клуб-казино. Это, с одной стороны, криминальная клоака, посещение которой оканчивается плохо, очень плохо или вовсе фатально, но с другой — это роскошный, престижный и завлекательный уголок, где всегда происходит что-то интересное и куда обязательно надо заглянуть. В клубе нередко имеет место стриптиз — с одной стороны, отвратительное и позорное безобразие, прямо-таки монструозное и демоническое, но с другой, — как вы понимаете, такое вкусное, пикантное и так подробно выписанное безобразие, что обязательно надо сходить и посмотреть. “Сверху спустился золотистый шест, вокруг которого гибко, по-змеиному, обвилась смуглая танцовщица в кожаном облегающем боди и перчатках в стиле “садо-мазо”. Мамба сменилась блюзом. Смуглое тело оплетало шест, как лоза. Молния на боди словно сама собой поползла вниз, и вот кожаный лиф упал на пол, словно сморщенная куколка. Лицо танцовщицы было мрачно” (Татьяна Степанова. Флердоранж — аромат траура. — М.: Эксмо, 2004, с. 220). “Хрупкая черноволосая девушка, едва прикрытая остатками сценического костюма, внезапно изогнулась, и ее тонкие руки превратились в толстые мускулистые лапы, заканчивающиеся длинными когтями. Восточные черты лица трансформировались в ужасающую маску, нос провалился, полные губы исчезли, обнажив длинные клыки, из запавших глазниц пронзительно засверкало зеленое пламя, лысую голову увенчали крепкие рога” и т.д. (Вадим Панов. Атака по правилам. — М.: Эксмо, 2002, с.136). Видите, какой ужас, какая гадость? Разумеется, этакую гадость никак нельзя пропустить!
Изысканное пойло
Подобная двойственность — тьфу, дескать, но обязательно надо отпробо-
вать — проявляется и в изображении заведений, которые с развитием действия не связаны, но куда автор непременно приведет героя. Это бутик и супермаркет.
Гречневую кашу масслит-герой ел на сто сочинений один раз — в “Попытке к бегству” Максима Есаулова, ел да нахваливал. Куда чаще персонажи покупают в супермаркетах, стряпают и едят нечто деликатесное, редкое и трудоемкое. Такая снедь носит название “жратва” или “жрачка”. Персонажи пользуются изобилием, выражая брезгливость: “Побродил между забитых жратвой полок, положил в корзинку поллитровку клюквенной водки, бумажный куль с виноградом, шоколадку с орехами, ветку бананов” и т.д. (Валентин Горшков. Кобра. Роман-зеркало. — СПб.: Нева, 2003, с. 92). “Вошли мы в эти двери одновременно с Зоей, тащившей в руках набитые деликатесами полиэтиленовые пакеты. … не выпуская из рук пакетов со жратвой…” (Елена Топильская. Охота на вампиров, с. 220). Пьют герои тоже нечто особенное и изысканное. Называется — “пойло”: “Карина встала с кровати и, не одеваясь, ушла на кухню. Вернулась с двумя коктейлями в широких низких стаканах. … Пойло получилось отменное”. (Сергей Майоров. Бизнесмен. — М.: Нева, 2005, с.161).
“Жратве” и “пойлу” соответствуют “шмотки”, они же “шмутки” и “шмотье”, — изысканная, стильная, престижная одежда от знаменитых кутюрье, приобретаемая в дорогом бутике, куда, например, повел супругу преуспевающий издатель, чтобы “не пожалеть диких денег на шмотки”: “— А как насчет шубки? — тоном профессионального искусителя поинтересовался муж, подведя жену к роскошному полушубку из платиновой норки” (Люся Лютикова. Мы все худели понемногу. — М.: Центрполиграф, 2004. Доп. тираж 15 000. С. 138, 140).
У “шмоток”, за исключением шубок из платиновой норки, в сочинениях Люси Лютиковой и Татьяны Устиновой нет ни цвета, ни фасона, ни материала, есть только указание “от кого”. “Вечерние туалеты от Valentino, и вечная классика от Christian Dior, и слегка небрежные костюмы от Dolce&Gabanna. (Анастасия Монастырская. Этюд в багровых штанах, с. 168, на следующей странице еще “от YSL” и “от Burberry”).
Помимо жратвы и пойла (“Коробка конфет “Моцарт”, крабовая колбаса и “мартини”. ..испанские дыни, несколько виноградных гроздей с гигантскими полупрозрачными ягодами, дюжина “Гролш Премиум”…” — Елена Топильская. “Белое, черное, алое…” — СПб.: Нева, 2005, с. 3) в масслите представлено повседневное питание героев, обычно с подробными рецептами приготовления блюд. Эти эпизоды отчетливо, настойчиво дидактичны. Читательнице внушительно и авторитетно растолковывается, как у настоящей женщины должны обстоять дела на кухне. Постоянная героиня Елены Топильской следователь Маша Шевцова изображена замученной потоком головоломных дел самоотверженной героиней грандиозной битвы с криминалом, но когда коллега заскочил к ней перекусить, то они в два голоса на четырех страницах читали читательнице лекцию: “Ну-с, что сегодня на обед? — Грибной суп и курица. — Курица с рисом? — С жареной картошкой. — Неправильно. Курицу надо подавать с рисом, мясо — с картошкой, рыбу — с пюре, поросенка — с кашей. А утку? — С тушеной капустой. — Правильно. <…> И правда, не успела я красиво разложить на тарелке куриную ногу, посыпанную кокосовой стружкой, в окружении румяных, запеченных в духовке картофелин (правда, по рабочим дням я запекаю в духовке уже сваренную картошку — так быстрее, сырая очень долго доходит до кондиции, хотя, конечно, сырую запекать вкуснее) и сверху бросить веточку петрушки, как Леня уже поставил в мойку пустую тарелку из-под супа. <…> Теперь чайку. С лимоном. Чем вы посуду моете? — “Санлайтом”. — Тряпкой пользуетесь? — Губкой. — Правильно. Хозяйственным мылом сейчас уже никто не моет” (“Белое, черное, алое”, с.104—105, 106, 107). У героини либо были персональные сорок восемь часов в сутках, либо ради куриной ноги в кокосовой стружке она жертвовала делом. Иначе не получается.
На масслит-страницах идет не только битва с криминалом, но великое сражение чая с кофе, чая листового с чаем в пакетиках, кофе молотого с кофе растворимым. Тщательно указывается марка продукта. Особенно этим отличаются сочинения Дарьи Донцовой, но и другие тексты не сильно отстают. Как “женские”, так и “мужские”. В “Покере с акулой” героиня Донцовой несколько раз заказывала “чай, цейлонский, крупнолистовой, без сахара, желательно заваривать две минуты, и с лимоном” (125, 204), подозреваемая же “отлично проводила время на рабочем месте, пила “Нескафе” (291), а другая подозреваемая была побогаче, поэтому “вытащила из шкафчика банку дорогущего “Кап Коломбо” и, включив хорошенький чайник “Тефаль”…” (68). Супермен Китаец (Михаил Серегин. “Бой с тенью”. —
М.: Эксмо, 2005. Тираж 9 000) сам себе варит какао (подробно описано — как), а кофе ему варит секретарша: “Лиза щелкнула рычажком электрочайника, положила в медную джезву сахар и кофе” (30), “Лиза положила в джезву кофе и сахар, и через несколько секунд…” (60) и т.д. Но вообще-то супермен предпочитает коньяк. Уверяя, что есть кое-что и получше коньяка, подозреваемый на десяти (69—79) страницах расписывает ему достоинства “граппы”, с указанием марок и производителей.
Масслит-герои, хоть люди и занятые — шмотками, жратвой, клубом, стриптизом, куриной ногой в стружке и т.д., но иногда они читают книги. У отвратительного мошенника, разоблаченного суперменом Китайцем, был даже целый книжный шкаф: “Большую часть его занимала художественная проза русских писателей — Достоевский, Гоголь, Толстой. С ними соседствовали несколько томов древних греков, и отдельную полку занимала литература по психологии и философии: конечно, .Фрейд, Юнг, Лэнг, Хорни, Бехтерев, а также Шестов, Ницше и Шопенгауэр” (233). Впрочем, Учитель супермена Бультерьера в эпопее Михаила Зайцева тоже Ницше читал. А героиню Донцовой чуть совсем не загубила авторитарная мамаша: “Все карательные меры объяснялись заботой о здоровье. Телевизор нельзя смотреть после девяти вечера, будет плохой сон, рыбные консервы в томатном соусе — отрава, детективы — гадость, читать следует Льва Толстого, Достоевского, на худой конец — Виктора Гюго” (“Покер с акулой”, 231). Но, “к счастью”, героиня “стала постепенно превращаться в нормального человека” (231) и теперь читает только “женские” детективы: “Чтобы выбросить из головы тягостные мысли, я купила на лотке новехонькую Дашкову и с упоением погрузилась в увлекательное чтение” (110).
Откуда есть пошел род масслит-героев
Производительницы детективов, как наиболее интересные и авторитетные, надо полагать, персонажи нашей жизни, не могли не стать характерными персонажами масслита.
У Марининой одна из героинь детективщица, у Донцовой тоже, да еще и в одно из сочинений вклинивается сцена встречи с читателями совсем знаменитой детективщицы, самой Донцовой, надо полагать. У Валерия Горшкова (Ликвидатор. СПб.: Нева, 2003. Тираж 10 000. Русский проект) “любимая женщина” главного героя, супермена и спасителя России, тоже вышла на магистральную дорогу: “… пишет детективы. А в Москву приехала, чтобы заключить договор на издание своей новой книги” (371). Героиня-детективщица фигурирует и в сочинении Ольги Степновой “Своя беда не тянет” (М.: Эксмо, 2005).
В серии Антона Леонтьева “Игры богов” (“криминально-игровой роман”) появляется героиня, сразу заявленная знаменитой детективщицей (“Кровь троянского коня”), а криминальные потрясения в жизни другой (“Как трудно быть солнцем”) выводят ее на верный путь: “Ей уже поступило предложение от двух издательств изложить свою историю на бумаге, причем за весьма весомый гонорар” (377). Эта героиня вдобавок еще и происходит из Радзивиллов.
Наследники громких фамилий, наряду с детективщицами, — заметная прослойка в масслит-героях.
“Наш род ведет свою историю аж от самого князя Меншикова. И, дескать, мой прапрапрадед был внуком внебрачного сына самой Императрицы”, — сообщает герой сочинения Валентина Горшкова “Кобра. Роман-зеркало” (СПб.: Нева, 2003. 10 000. с. 7).
А у Владимира Болучевского герой-журналист Адашев-Гурский и вовсе потомок Адашевых, один из которых был премьер-министром при Иване Грозном (“Нева — Гудзон”. — СПб.: Нева, М.: “Олма-Пресс”, 2003. Тираж 5000).
Хорошие патриоты из таинственной группы “Молния” — герои Сергея Алексеева в романе “Вулкан”. А самый хороший патриот, бывший начальник “Молнии”, — Барклай-де-Толли, представьте себе. (М.: Олма-Пресс-Ковчег, 1996. Тираж 21 000).
Героиня Дили Еникеевой Лара — “из старинного дворянского рода князей Измайловых” (“Гусарская рулетка”. — М.: Центрполиграф, 2003. Доп. тираж 10 000. С. 211).
Фээсбэшный генерал из романа Татьяны Устиновой “Мой генерал” (М.: Эксмо, 2003. Тираж 200 000!!!) — Тучков, из тех самых Тучковых, героев 1812 года. А ракетчик из “Западни для ракетчика” Константина Козлова — капитан Давыдов, не просто носит ту же фамилию, что и Денис Давыдов: “предок Давыдова, известный как поэт и воин…” (СПб.: Нева, М.: Олма-Пресс, 2003. Тираж 7000. С. 24).
Неужели не осталось реальных наследников, чтобы цыкнуть на резвых сочинителей?
В общем, и стриптиз, и шмотки, и пойло, и чай, и кофе, и сочинительницы детективов, и наследники громких фамилий, и “Тефаль”, и “Аристон” в масслите есть. Еще гадалки, “салоны красоты”, “мерседесы” и “тойоты”.
А чего там нет, нет совсем, никогда, ни намеком? Есть что-нибудь такое, чего в масслите нет? Очень даже. Там никогда не бывает никаких сведений о том, как следует вести себя человеку, попавшему в милицию, как ему защитить свои права, на что имеют право стражи порядка, на что — законопослушный гражданин. В общем, нет ничего, что способствовало бы повышению правовой культуры читателей.
На днях по горячему совету одной читательницы я познакомилась с сочинением Светланы Алешиной “Самая страшная роль” (М.: Эксмо, 2005) — и осталась в полном недоумении. Речь там идет о том, что в городе Тарасове безработная актриса идет домой к режиссеру договариваться о роли, но вместо режиссера обнаруживает в квартире чье-то окровавленное тело. Вызвав “скорую помощь” и милицию, она прямиком загремела в камеру ИВС (изолятора временного содержания), откуда ее привезли в прокуратуру к следователю, которым, на счастье, оказался ее бывший любовник. Будучи все-таки не совсем посторонним человеком, он не сразу “пришил дело”, а сначала поговорил:
“— Соня! Да как ты не поймешь?! — слегка начал терять терпение Олег. — У нас человека можно осудить просто на раз! Даже если он невиновен. А в твоем случае убийцу вряд ли удастся найти, потому что никаких следов, кроме твоих, в квартире Спиридонова нет. Так что дело заранее обречено на “глухарь”. А за это никто по головке не погладит. — Олег, ты веришь мне, что я не убивала? — спросила
она. — Да, — выдохнул он. — Но это ничего не меняет” (с. 62—63). Следователь-любовник оказался настолько заботлив, что даже поинтересовался, есть ли у героини адвокат. А когда оказалось, что нет, задумался: “Тебе нужен адвокат. <…> Я попробую решить этот вопрос” (с. 64—65). И решил, договорившись с каким-то своим приятелем. По знакомству следователь с адвокатом быстренько нарисовали героине подписку о невыезде, чтобы она сама нашла убийцу, если не хочет сесть прочно и надолго. Актриса припустила на поиски и весьма стремительно убийцу нашла, без труда выяснив, что в квартире не просто были “следы”, а следы целого столпотворения. Детектив иронический, поэтому героиня бежит в прокуратуру, выскочив из выгребной ямы, вся с ног до головы в фекалиях, но зато с доказательствами на руках. В общем, чистый и свежий юмор, оставляющий в счастливой перспективе надежду на новый виток романа следователя с актрисой. Но что все-таки символизирует выгребная яма? Положение человека, на которое пало подозрение? Который даже и адвоката получит только в том случае, если следователем окажется любовник?
В романе Татьяны Устиновой “Большое зло и мелкие пакости” (М.: Эксмо, 2005. Доп. тираж 25 000, какое по счету издание? — седьмое) читателю преподносится совершенно вопиющий эпизод. С угрозами и психологическим давлением сотрудник правоохранительных органов требует немедленного, посреди ночи, допроса несовершеннолетнего свидетеля. Не просто, заметим, несовершеннолетнего, а ребенка, не достигшего десяти лет. Почему такая срочность? Из всего предыдущего следует, что никакой срочности нет. Тогда зачем это ему нужно? Чтобы показать, кто тут хозяин, — другой вывод сделать трудно, хотя автор явно на него не рассчитывал. С мальчиком находится подруга его матери, которая пытается протестовать: “Сегодня уже поздно, а завтра я подключу к этому делу кого-нибудь из своих адвокатов, и он мне все растолкует про то, как допрашивают несовершеннолетних” (86). Но женщина не выдерживает давления, и в отсутствие родителей, законных представителей или педагога начинается допрос перепуганного ребенка. Автор не скрывает, что закончился он для мальчика страшной истерикой, но не находит нужным ни словечка вымолвить о том, что же все-таки говорит закон о допросе несовершеннолетних свидетелей. Воспользовавшись беспомощностью ребенка и правовой неграмотностью женщины, “капитан Никоненко” отбывает восвояси, припугнув женщину на прощанье. Если вы думаете, что это отрицательный персонаж, то вы глубоко ошибаетесь. Это герой сугубо положительный, “сэр Ланселот и спаситель человечества”, а роман вообще-то о том, как он нашел свою любовь, заодно разоблачив американского шпиона. Любовь, как вы понимаете, у него разгорелась с той самой красоткой, которая не смогла защитить от произвола доверенного ей ребенка, но зато сразу смекнула, что перед ней “настоящий мужчина”.
Многие масслит-сочинители и супермены-герои горячо одобряют и успешно применяют пытки для развязывания языка подозреваемых, зато им сильно не по душе 51-я статья, позволяющая гражданину не давать показаний против себя и своих близких. В романе Юлии Вершининой “Такая работа” (М.: Эксмо, 2002. Тираж 8 000) отвратительный тип “снисходительно усмехнулся: “А пятьдесят первая статья?” Однако Петров тут же уцепился за эти слова: …Ты ж не обвиняемый, а подозреваемый пока что. А пятьдесят первая только свидетелей касается” (30—31). Вы слышите, что несет наш положительный супермен? Или, точнее, как сочинитель намеренно путает читателя?
Ладно, хватит.
Разумеется, сегодняшнему нашему быту и тем более жизни, как столицы, так и не столицы, масслит-реалии соответствуют не больше, чем “без пятнадцати три” соответствуют “пятнадцати сорока пяти”.