Антропологические заметки
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2005
Ну где нас теперь не встретишь? На улицах каких городов мира? Это уже настолько приелось, что и не обсуждается.
Но вот я перелетаю в прямо противоположную часть земного шара, с девятичасовой разницей во времени, прохожу паспортный контроль, и меня на чистом русском языке, безо всякого иностранного акцента, взглянув на мои документы, спрашивают: “Едете в Эдмонтон?” Я киваю и тоже спрашиваю с любопытством: “А вы здесь родились?” — “Нет, я из России”, — отвечают.
“Ну вот, приехали, называется”, — думаю я и ступаю на землю Канады.
Эдмонтон — столица штата Альберта, где в 1891 году появились первые украинские переселенцы и, как свидетельствует надпись на монументе, поставленном к 100-летию этого события, “своим самоотверженным трудом возделали пустынные прерии этого края”.
Хозяйка маленького магазинчика, в который я захожу, чтобы купить необходимые продукты (на одной этикетке написано: “Kolbasa”, на другой: “Kefir Russian”), китаянка, на прощание приветливо кивает, желает хорошего дня и прибавляет: “Надеюсь, вам понравится наш город”.
Меня поселяют в гостиницу на юго-западе.
Из окон номера я вижу красивый изгиб реки Саскачеван, огромный живописный парк на высоком противоположном берегу, с пешеходными и велосипедными дорожками. А на самом верху, на холме, раскинулся университет. Оказывается, и станция метро, которое соединяет центр с юго-западом, называется “Университет”. Я, оглянувшись вокруг, замечаю выстроившиеся в ряд “многоэтажки”. Уж не на юго ли западе Москвы происходит действие?
— А, так ты, оказывается, русская? — удивляется в первый же день хозяйка гостиницы. — Но ты ведь сказала, что приехала из Финляндии?
— Ну да, теперь мы живем в Хельсинки. Но вообще и я, и мой муж — мы оба москвичи. А мои предки — дедушка и бабушка — были с Украины.
— О! — восклицает она. — Мои — тоже.
— О! — восклицаю я. — Так ты имеешь в роду славянскую кровь?
— Да! — кивает она головой и начинает частить “по-канадски”: — Фамилия моей матери Елецков… — Она берет у портье листок бумаги и пишет мне по-английски: “Eletskoff”. — А знаешь, во время большевиков…
— Во время революции? — уточняю я, но, кажется, это ни о чем ей не говорит, потому что она повторяет:
— Во время большевиков — ну, ты понимаешь, это было давно, я не знаю, в каком году точно большевики, — они уехали в Канаду. Они были духоборы (звучит это как “дакобор”), движение тогда такое было, может быть, ты слышала. В Канаду отправились три корабля. На втором корабле плыл дедушка, а бабушка плыла на третьем. И в Канаде, в Саскачеване, они встретились и поженились…
— А твой отец? — перебиваю я, так как с этой частью родословной ясно. — Он ведь был канадцем? Тебя зовут Дженни Дидур (Didur).
— Нет, что ты! Вот его-то предки и были украинцы. Моя фамилия Дидур уже измененная. А какая была настоящая, мы не знаем: дедушка сразу изменил ее на канадскую. И мы даже не знаем, как называлось то место, откуда они были родом.
— Бабушка со стороны отца тоже была украинкой? — уже догадываюсь я.
— Да. Оба. Они жили в коммуне и говорили по-украински. Английского почти не знали. И в детстве, пока они были живы, я помню, что все праздники мы праздновали по-украински: и Рождество, и Пасху…
— А сейчас вы сохраняете эти традиции?
— О, нет! Мы отказались от них сразу же, как только дедушка и бабушка умерли. Я знаю, может быть, только пять слов по-русски и столько же слов по-украински. Мой родной язык — английский.
— Но ведь ты, наверное, православная? — спрашиваю я.
— Нет, я — протестантка. Моя мама не придерживалась никакой религии, ей было все равно. А меня отдали в протестантскую школу, поэтому я и стала протестанткой.
— Но мама, конечно, чувствовала себя русской, — замечаю я.
— Нет-нет-нет! — машет она рукой. — Мама была очень сильная канадка (“She was very strong canadian”). Оба родителя были самыми что ни на есть канадцами (“very much canadians”). Но дома они говорили только по-русски, потому что английский как следует так и не выучили.
— Значит, — подытоживаю я наш диалог, — ты, как и я, наполовину русская, наполовину украинка?
— Я — канадка, — говорит она. — Но в моих жилах — это правда — течет только славянская кровь, и я горжусь этим, и я счастлива!
Я сильно подозреваю, что, наверное, я все-таки везучая.
Прихожу в университет и попадаю на кафедру украинистики — очень популярного предмета не только в этом регионе, но и вообще в Канаде.
Дохожу до конца коридора и оказываюсь перед дверью, справа от которой висит табличка с фамилией владельца помещения: “Matilainen”. Ну вот, еще раз приехали!
— Знаешь, он ужасно любит говорить по телефону, — предупреждают меня, когда я выражаю непреодолимое желание встретиться с носителем фамилии.
— ?.. Финны, как правило, вообще-то никогда долго по телефону не разговаривают. И вообще говорить не любят.
— Правда? — весело удивляются. — А он целыми днями на телефоне сидит.
— Puhutko suomea? (“Ты говоришь по-фински?”) — первый вопрос, который задает мне Питер Матилайнен, когда мы встречаемся.
— Vahan, — отвечаю я. — Suomen kieli on hyvin vaikeaa (“Немножко. Твой язык очень трудный”).
— Да, этот язык не из легких, — понимающе соглашается он уже по-английски.
Я задаю набор стандартных вопросов и получаю набор таких же стандартных ответов: родился в Бруклине, в финской коммуне; мать — финка, отца не знает, не женат, но живет с герлфренд, у которой двое детей. Тут он, замечаю, чувствует какое-то замешательство, но я подбадриваю:
— Ничего, теперь все так перемешалось в мире, какая разница, чьи дети в конце концов?
И он облегченно кивает:
— Конечно!
Финны переселялись в Канаду не один раз. Ехали по политическим соображениям, в поисках работы и лучших условий жизни в разные времена: и после 1917 года, и после Второй мировой. Перед поездкой в Канаду я мечтала познакомиться с кем-нибудь из потомков переселенцев. Как они вживались и вжились ли? Кем себя чувствуют в такой стране, где иностранцем тебя никто не считает, несмотря на твой плохой английский, потому что каждый говорит на свой лад?
И вот — он передо мной, только, оказывается, родился совсем не здесь, а в Штатах, и я почти разочарована:
— Так, значит, ты американец?
— Нет. Я — канадец. Но родился действительно в Америке.
— Но ты ведь и жил там, и учился…
— Нет-нет, я — канадец, — настойчиво повторяет он.
— Тогда, может быть, ты все-таки финн? — улыбаюсь я. — Ты так похож и ростом, и чертами лица на настоящего финна, что я только за него тебя бы и приняла.
Питер — а на самом деле его зовут, конечно, Пекка — смеется:
— По правде сказать, первый мой язык был финский — все вокруг говорили на нем. Но такие, как я, относятся к “finlander” — тем, у кого финские корни.
Я, пожалуй, понимаю, почему последний раз в Финляндии (я едва удерживаюсь, чтобы не добавить “на родине”, но вовремя спохватываюсь) Питер был лишь в самом начале 90-х: здесь у таких, как он, уже собственная история.
Питер как бы продолжает мою мысль:
— И у нас в Канаде собственный язык. В коммуне язык ведь не развивается, поэтому наш “финский” другой — в нем много заимствований из английского.
— А как вы теперь здесь живете, сосуществуете, такие разные, наверно? — спрашиваю я.
— У человека никто никогда не выясняет причины, почему он переезжает, здесь не принято задавать такие вопросы, — говорит Питер. — Много обществ, в которых люди разных поколений, разные по своим взглядам, убеждениям, отношению к финской культуре. Мы, например, сообщество тех, кто получил образование в Канаде, для которых английский — родной, стараемся искать контакты, устраиваем дискуссии, конференции, приглашаем финнов из Финляндии. У нас и у финских финнов отношение к одному и тому же совсем разное. В Финляндии “Калевалу” дети читают в школе, потому что по программе нужно, а для нас это удовольствие — это наши корни, история.
— А язык? Ты все понимаешь в тексте?
— Конечно, приходится пользоваться словарем, но ведь и носители языка не всегда все слова понимают… — Он задумывается на минуту, качает головой: — Мы стараемся сохранить язык, а культурные контакты все время прерываются: передачи YLE-радио1, которые я регулярно слушал много лет подряд, запретили — компании хотят получать прибыль!.. Деньги решают все, к сожалению…
Я понимаю, что, видимо, дети, которые родились у финских переселенцев
50-х годов, уже полностью вошли в среду.
— Пока мамы и папы крепко держат их за руку, — рассказывает Питер, — и водят в школу и в церковь, они слушаются. Но как только они вырываются на свободу, тут же теряют культуру и ассимилируются.
— Но ты ведь тоже ассимилировался? — даже не столько спрашиваю, сколько утверждаю я.
— Нет, — говорит Питер. — Если ты сохраняешь культуру, поддерживаешь ее в себе, это не совсем одно и то же!
— Но ты же сам сказал, что ты — канадец?
Он хитро улыбается, чуть подается в мою сторону, словно приглашает в заговорщики, и, подняв указательный палец вверх, говорит:
— Финландер!
— А вы приедете к нам еще? — спрашивают меня студенты Университета Эдмонтона и смотрят с надеждой.
Я прочитала им лекцию “Русские в Финляндии”, а вернее, рассказала, какая это страна, чем живет сегодня финское общество и как русские, которые попали сюда после 1991 года, вживаются в новую для них культурную среду.
После лекции мы все еще стоим в коридоре и не можем разойтись, потому что отведенных полутора часов оказалось недостаточно для общения, а проблемы те же — среди студентов есть и ребята, чьи родители, бывшие граждане СССР, обосновались уже на новом месте.
— Приезжайте еще! Сюда редко приезжают, — говорят они. — А Финляндия так далеко, и мы практически ничего о ней не знаем.
Что ответить? Вопрос упирается в финансирование — кто оплатит поездку? Да и не везде есть студенты и преподаватели, которые интересуются чем-нибудь еще, кроме собственных проблем.
В небольшом городе Ватерлоо, который находится в ста километрах от Торонто и куда я попадаю после Эдмонтона, два (!) университета. Но кафедра русского языка в одном из них давно слита с кафедрой германистики и существует при ней. Ведущий преподаватель русского языка и литературы сказала: “Нас здесь работает два с половиной человека”. И, как я поняла, там озабочены лишь одним: как удержаться и выжить, потому что число преподавателей и студентов в 90-е годы резко сократилось.
Каждая новая страна — это не секрет — в первую очередь интересна общением с людьми.
По несчастливой случайности (или все-таки по счастливой?) мне пришлось за короткий срок моего пребывания познакомиться и с канадской медициной — побывать в местном медпункте.
Стою в кабинете, который очень напоминает наш, российский, — особенно стеклянный шкафчик в углу, где на полочках разложены инструменты и лекарст-
ва, — жду, когда войдет врач.
С порога, заглянув в бланк и прочитав мою фамилию (настоящую, а не псевдоним), он огорошивает:
— Я знаю всего несколько слов по-украински…
Я непонимающе смотрю на него.
— Мы из Кишинева, из Бессарабии… — продолжает он, — из Молдавии то есть… А до того жили на Украине… Семья дедушки приехала сюда в 1901 году — тогда много евреев переселилось в Канаду…
— Но я вообще-то из Москвы, просто фамилия… — произношу я, не зная, что сказать.
— А, ну тогда конечно… А по-русски я все забыл давно… — И вздыхает: — Да и еврейский во втором поколении уже не сохраняется…
Все это он выпаливает очень быстро и наконец кивает:
— Ну рассказывай, что у тебя случилось?..
Когда прием окончен, он дружески похлопывает меня по плечу и говорит:
— Ничего, пройдет, выживешь!
Я выхожу в коридор. Уже за порогом, понимая, что вижу этого человека в первый и последний раз, снова оглядываюсь, чтобы навсегда заложить в свою память его портрет. Он слегка улыбается и смотрит мне вслед печальными глазами всех евреев Освенцима, Равенсбрука, Бабьего Яра…
— Этот врач не взял денег за прием! — ошеломленно восклицает на обратном пути сопровождавшая меня канадка. — Они никогда так не делают! Какой хороший врач!
— Да, — отвечаю я почти машинально. И не раскрываю ей тайны.
Не знаю почему, но я всегда во всем стараюсь найти черты сходства, а не различия. Может быть, оттого, что во мне сидит “космическая идея” и мне хотелось бы объединить всех людей, только на первый взгляд не похожих, а фактически до ужаса одинаковых, живущих в разных странах и на разных континентах, но озабоченных, по существу, одними и теми же проблемами.
Самая большая достопримечательность города Ватерлоо — парк, который тут же напомнил мне хельсинкский Сеурасаари: это тоже музей под открытым небом, с деревянными постройками начала позапрошлого века, загонами для животных и клетками для домашней птицы. Только вместо моря здесь большое озеро, где точно так же, как на Сеурасаари, гуляющие кормят уток и лебедей, детишки качаются на качелях, подростки гоняют мяч на зеленой лужайке, в сторонке чадят грили. И только старики, как когда-то в московских дворах, стучат под деревом костяшками домино. Белка, укрыв от осенней свежести спинку пушистым хвостом, увлеченно поедает счастливо доставшийся ей городской трофей. Она на мгновение замирает при моем приближении и, решив, что я “не опасна”, снова засовывает мордочку в пластиковый стакан.
На прощание, просматривая счета, дежурная в гостинице говорит:
— Счастливо долететь до Финляндии! — и потом неожиданно прибавляет: — А моя бабушка была полька. Она приехала сюда во время Первой мировой войны, кажется… Или Второй мировой?.. Когда была Первая?
— Началась в 1914 году.
— Ну тогда, конечно, во время Первой мировой… Я вашу историю не очень хорошо знаю… А дедушка был итальянец.
— А ты — канадка, — спешу я уточнить, получив уже опыт.
— Ну да. Самое главное — это канадка, а уж потом все остальное…
В бюро транспортного обслуживания нас “провожала” Маша, как она представилась: “Меня зовут Маша, простое русское имя”. И озорно сверкнула глазами, скрыв, видимо, “непростое”.
— Из Подмосковья я, — сказала она с сильным неподмосковным выгово-
ром, — из Балашихи. А как сюда попала? Дядя был мафия. Меня с братом на самолет посадили и сюда отправили — от греха подальше. Я теперь боюсь туда ехать: то убивают, то взрывы. Ужас! А тут спокойно, тихо и четырнадцать долларов в час платят…
Финальные штрихи — дорога в аэропорт Торонто.
В 1837 году Торонто не произвел никакого впечатления на английскую писательницу Анну Джеймсон, которая отметила в своем дневнике, что место на нее, иностранку, навевало меланхолию: маленький поселок в низине, на берегу замерзшего залива, с одной ужасного вида церковью без колокольни, несколько административных зданий, “построенных в достаточно вульгарном стиле, и три фута снега вокруг”.
Машина выезжает из Ватерлоо и везет меня напоследок еще раз (хотя это совсем не по дороге) через Китченер (бывший Берлин), Кэмбридж, Лондон, Париж (канадские, разумеется) в Торонто, один из самых известных и красивых городов мира, столицу штата Онтарио, — как пишется, наверное, в учебниках по географии родины Великих озер и Ниагарского водопада.
Холмы справа и слева покрыты густым лесом, который тронула осень. Трава пожухла, желтеют березы, висят гроздья рябины, малиново-ярко рдеет придорожный кустарник, а могучие американские клены вобрали в себя, кажется, все краски октября. Природа жадно ловит последние теплые лучи. И только сосны и ели неподвижно стоят плотной, молчаливой, неприступной темно-зеленой стеной.
Я покидаю страну и внутренне расстаюсь с людьми, которых встретила здесь. Невольно вспоминается беседа с Питером Матилайненом — может быть, именно потому, что с ним мы разговаривали дольше всего о том, что так важно сейчас для многих в нашей сдвинувшейся вдруг с привычных колес жизни:
— Я слышала много раз, что финнам, которые приезжают в Канаду, нравится здесь. Как ты думаешь, почему?
Он шутит:
— Скорее всего потому, что они очень вежливые.
— Но все-таки, природа, как я заметила, во многих местах похожа на финс-
кую — когда еду по дороге, ощущение, что я в Эспоо… ну, в городе под Хельсинки, где я живу…
— Разве мы ищем теперь природу, когда отправляемся в другие страны? Люди приезжают не ради ландшафта, а для работы. Им важно знать, есть ли там лаборатории, самые совершенные компьютеры, сколько университетов, какое образование можно получить и как найти хорошо оплачиваемую работу. Кто теперь думает о природе?..
Кажется, наша планета уже давно превратилась в один большой аэропорт, и люди просто ждут пересадки с самолета на самолет. Где, на каком кусочке земли найти приют затерянной человеческой душе? Как сказала когда-то моя знакомая гречанка, “я родилась в Афинах, училась в Швейцарии, вышла замуж за француза, живу в Голландии. Иногда задумываюсь: кто я? И кто мои дети? И где теперь моя земля?.. А может быть, все это уже не так важно?..”
— Но ты, наверное, любишь слушать финскую музыку, финские песни? — спрашиваю я Питера.
— Да, очень. Особенно песни — они говорят о жизни, о счастье…
В памяти возникает образ: под простые звуки губной гармоники, глядя вдаль, куда-то в невидимую, только одному ему известную точку, поет финн, сидя на корме своей яхты, легко скользящей по глади Финского залива:
Kun meren aalto pauha
ja tuuli vaikeroi
niin meripoika rauhaa
ei silloin saada voi…
Когда бушуют морские волны/ и ветер стонет,/ тогда моряк/ не может быть спокоен./ Он думает о береге/ и девушках на берегу,/ не забывает/ о прошлом./ Волны бегут своим путем,/ воспоминания движутся тихо/ и приносят часто/ на его глаза слезу…
И я думаю, что, наверное, никому, кроме финна, душа которого срослась с его страной — морем, лесом, озерами, — не прочувствовать до конца этих слов…
Впереди на совершенно чистом голубом, но начинающем уже вечереть небе висят сгрудившиеся клубы абсолютно черной тучи, причудливыми контурами напоминающей какой-то континент. В самом центре ее пробивается фосфоресцирующий сгусток холодного солнца, очерчивая края этих огромных черных клубов слепяще-белым орелом.
У домов стоят осенние букеты, связанные в пучки стебли кукурузы, а рядом лежат тяжелые оранжевые тыквы — знаки благодарения за хороший урожай.
На ветке, свесившейся над рекой, сидит большой черный ворон — мудрый Korppi2 — и задумчиво смотрит вниз, стараясь придать смысл бессмысленно несущемуся мимо него потоку.
Торонто — Хельсинки, октябрь, 2004
1 YLE — центральная радиостанция Финляндии.
2 K o r p p i — ворон (финск.).