Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2005
Автор задумал эту книгу1 , когда умер его отец. “Судьбе было угодно, — пишет он, — чтобы одно явилось следствием другого. Я как бы заполучил в обмен на жизнь отца идею книги о смерти. Обмен неравноценный в той же мере, в какой и кощунственный, но когда на небесах составлялся соответствующий контракт по поводу этой сделки, была последняя воля умирающего, человека духовного склада… пожелавшего оставить мне в качестве наследства этот сложный, почти неразрешимый творческий замысел”.
1 Дзантиев А.А. Небесные шахматы. Мысли вслух: Роман-эссе. Владикавказ: ИПП имени В.А.Гассиева, 2004.
Я давно знал, что Анатолий Дзантиев пишет такое сочинение, и, скажу без преувеличения, ждал с нетерпением, когда можно будет прочесть. Хотелось узнать, что он такое задумал. Однако Анатолий ни за что не соглашался показать хоть какой-нибудь отрывок из будущей книги, а когда она была закончена, я понял причину его скрытности. Ни один из фрагментов не дает представления о книге. Ее необходимо читать разом, пусть даже выхватывая страницы то тут, то там. В “Небесных шахматах”, как и обычных, смыслом обладает не отдельный ход, а вся партия в целом.
При этом вовсе не обязательно листать книгу подряд, страница за страницей, от начала к концу. Она состоит из множества отдельных главок — больших и малых, часть из которых укладывается в несколько слов. Размышления автора о жизни и смерти соседствуют с текстом песни, которую исполняют при цоппае, осетинском обрядовом танце, совершаемом по убитому молнией. Записи сновидений — своих и чужих — перемежаются жанровыми картинками, а детский вопрос (“Папа, я знаю, что дядя Азамат умер, но почему он не приходит к нам хотя бы по воскресеньям?”) — литературной стилизацией: ответом покойной Делии Елены Сан Марко на адресованное ей письмо Борхеса. В книгу включены эпизоды из нартовского эпоса в переводе автора, рассказы осетинских классиков, народные пословицы… Суры из Корана… Воспоминания о детских и юношеских впечатлениях при первых встречах с чужой смертью… Интервью с патологоанатомом… Белые стихи… Быличка об охотнике, который загадочно покончил с собой после странных встреч в горах с девушкой, в которой его бабушка по описаниям внука опознала горного духа…
Сам автор именует свои записи “разрозненными, а порой и сумбурными” и сообщает, что отказался от мысли упорядочить их и привнести в них стройность и системность, поскольку все связанное со смертью вряд ли поддается логической классификации и разумному объяснению. Можно счесть это пояснение своего рода литературным приемом, призванным скрыть тщательно выверенный художественный беспорядок. Можно в него поверить. Оба предположения одинаково верны. В общем-то совершенно не важно, сознательно ли выстроил автор композицию своего произведения или бессознательно. Дело в том, что человеческий ум устроен таким образом, что просто не способен создавать хаотические последовательности чего бы то ни было. Любая попытка расположить большое количество любых объектов (чисел, линий, форм и т.п.) в случайном порядке неизбежно заканчивается образованием некоей системы или закономерности.
Таким образом, “Небесные шахматы” — действительно своего рода запись некоей сложной партии, в которой участвуют множество игроков — сознание автора, его личное и коллективное бессознательное, а также целый сонм различных эгрегоров… Примечательно, что наиболее драматические ходы остаются скрытыми от читателя, и о них можно судить только по той энергии, которую они придают книге, по отблескам, которыми они ее освещают. Автор всего лишь скупо замечает: “Уход из жизни отца и матери, самых близких тебе по родству и по крови
людей… — это рана, которой не суждено зажить никогда”.
Но, как вы уже знаете, это не книга о близких, не попытка воскресить их, оживив на книжных страницах. Менее всего она является выражением горя и душевной боли, хотя горечи в ней предостаточно. Немало в “Шахматах” и забавного или смешного, замаскированного под серьезное. Предлагается, скажем, радикальное решение проблемы, некогда сильно тревожившей Эдгара По, — как быть, если тебя погребут заживо, приняв летаргический сон за смерть. С преувеличенной скрупулезностью Анатолий Дзантиев обсуждает подготовку к подобной ситуации — сотовый телефон, непременно с подсветкой панели и заряженным “под завязку” аккумулятором, либо система видеонаблюдения и так далее.
Он отнюдь не дурачится, не тщится снизить высокую тему. Это его естественная позиция, которую он сам же (правда, по другому поводу) сознает: “…смерть отца нанесла мне столь большую душевную травму, что я долгие месяцы и годы пребывал в состоянии растерянности и депрессии”, однако много времени спустя “смерть в моей жизни заняла столь привычное, обыденное место, что не только перестала быть чем-то страшным и отпугивающим, но стала явлением вполне тривиальным и даже в чем-то гротескным, нелепым”.
Он так остро ощущает ее несуразность, что, обращаясь к “вечным вопросам” о загробном существовании, не столько пародирует их с мнимо философской серьезностью, сколько доводит до абсурда: “Есть ли на том свете солнце, существует ли понятие дня и ночи? Есть ли там свет, или вокруг постоянно царит мрак? Если мрак, то как умершие умудряются видеть друг друга в полной мгле, или у них отсутствует зрение? Дышат ли там воздухом? Дышат ли вообще?
Говорят, что у человека после смерти продолжают расти волосы. Бреют ли на том свете бороды? Если да, то какими бритвами пользуются? Не электрическими же?
…Попадают ли на тот свет мертвые животные и насекомые, пребывают ли они там в том же обличье, что и на земле? Существует ли для этих животных, как для людей, рай, чистилище, ад?
Как устроено потустороннее общество? На каком языке там изъясняются? Кто управляет, руководит умершими? Пользуются ли там правители какими-то особыми благами или привилегиями? Есть ли на том свете кастовость или иерархическая лестница?
…Едят ли на том свете? Если да, то что именно? Кто готовит? Откуда появляются продукты?
…Умирают ли на том свете? Обречены ли умершие на вечную потустороннюю жизнь? Если умершие умирают вторично, то как проходят похороны? Если же умершие живут вечно, то не встает ли на том свете проблема перенаселения? Как-никак, за плечами человечества миллионы лет”.
Вообще-то на свете жило и до сих пор живет бесчисленное количество людей, которые либо знают ответы на эти вопросы, либо не видят в них ничего нелепого. Все зависит лишь от системы воззрений, от картины мира вопрошающего. Тогда спросим, а какая картина мира открывается в “Небесных шахматах”? И тут-то обнаружится самое знаменательное, самое любопытное и самое, на мой взгляд, важное в книге Анатолия Дзантиева: среди вопросов и проблем, которые он считает гротескными, нелепыми и абсурдными, прячутся и те, на которые он в самом деле не знает ответов…
“Есть ли в действительности рай, чистилище, ад? Что они из себя представляют?”
Товар с ярлычком “Танатос”
Да что же тут любопытного и знаменательного?! Кто ж это “в самом деле” знает ответы на вечные вопросы? Если и справедлива истина: “Говорящий не знает, знающий не говорит”, то прежде всего относительно посмертного существования или несуществования.
Однако самая главная занозистость этой проблемы — в том, что узнать нельзя, а знать надо. И не просто надо, а жизненно необходимо. На понимании того, что есть жизнь и что есть смерть, строится культура любого человеческого сообщества. И различия между разными культурами зависят прежде всего от отличий в этих глубинных воззрениях. Более того, если говорить уже не об обществе, а об отдельной личности, то исследования психологов и антропологов обнаружили, что отношение к смерти и наступление ее срока оказывают важное скрытое воздействие на качество жизни человека, на иерархию его ценностей и его жизненную стратегию…
За все время своего существования человечество открыло (или, может быть, лучше сказать, выработало для себя) три формулы смерти. Все они известны с незапамятных времен. “Смерть, — говорил Сократ, — это одно из двух: либо умереть — значит стать ничем… либо же, если верить преданиям, это какая-то перемена для души, переселение ее из здешних мест в другое место…” Третье — это то, что на европейский лад называется реинкарнацией, перевоплощением душ.
Таковы в предельно упрощенном виде три гипотетические возможности, которые предоставляет человеку после смерти та или иная вера.
Атеисты обещают полное уничтожение личности, аннигиляцию, ничто.
Одни религии (такие, как ислам, христианство или культ Верховного духа Маниту) считают, что нас ждет переход в иные сферы — скажем, рай, ад, чистилище или поля вечной охоты.
Буддисты и индуисты убеждены, что все живые существа обречены бесконечно вращаться в колесе сансары, круге перевоплощений (но их это совсем не радует, так как пребывание в сансаре связано со страданием).
Последние две формулы сводятся в конечном итоге к бессмертию — вечной жизни в загробном мире или же постсуществованию души в Царстве Небесном с последующим воскрешением и вечной жизнью на преображенной земле. Те же существа, что вращаются в колесе сансары, рано или поздно будут освобождены и достигнут нирваны или слияния с Брахманом.
У материалистов надежды на воскресение нет никакой. Современный материалистический взгляд на мир допускает только одну форму бессмертия — неумирание. Но если человечество и сумеет достичь такого состояния, то лишь в страшно далеком будущем.
Думаю, нет нужды подчеркивать, что я не собираюсь выделять одну из формул в качестве наиболее правильной или достоверной. Под каждую из них можно подвести абсолютно строгие научные, духовные, оккультные и любые другие основания, и ни одна из них в таковых не нуждается. Выбор зависит от конкретного сообщества и конкретного периода его существования. Конечно, “выбор” — сказано условно, никто ничего не выбирает, представления о том, что есть жизнь и что есть смерть, о границах и взаимоотношениях между живыми и мертвыми складываются как бы сами собой под влиянием насущных потребностей сообщества, связанных с его выживанием и с управлением им. Это понятия, которые затрагивают в первую очередь не личную жизнь человека, а область общественных отношений.
Чтобы не удаляться слишком далеко от “Небесных шахмат”, заглянем на страницы, где идет рассказ о жуликоватом Хангери, который просит в долг у хозяина табуна Уырыспи двух лошадей. Табунщику отлично известно, что Хангери обманщик, но тот божится:
“— Клянусь, я не подведу тебя… Честью близких своих покойников клянусь, вот тебе их рука!
С этими словами Хангери протягивает Уырыспи свою шершавую жилистую руку.
…Как не поверить человеку… если он клянется самым святым, что только может быть у человека, — могилами своих праотцов”.
Поклялся и, разумеется, обманул. А в ответ на упреки, что не только соврал, но и честь своих покойников опозорил, ответил:
“Когда еще покойники человеку нужны, если не в тяжелый час, иначе какой от них прок? И потом покойники-то не чужие, а свои, надеюсь, они на меня не обидятся”.
Курсивом я выделил слова, которые ярко показывают взаимоотношения живых и мертвых в традиционной культуре и объясняют, почему таким почитанием окружены могилы предков в современной Осетии (как и на всем Северном Кавказе, где элементы родового и племенного строения общества сохранились в большей целостности, чем в большинстве других регионов России).
Покойники-предки, к которым присоединяется каждый новый умерший, хранят род от всяческих бед, помогают ему в повседневной жизни и в тяжелый час, обеспечивают его выживание, плодородие его земли и плодовитость стад… Поэтому человек традиционного общества так привязан к родным могилам. Переселиться вдаль от них — значит, лишиться защиты, помощи и поддержки. Столь же важно и то, что мертвые помогают хранить нравственное здоровье и целостность сообщества. На их авторитете держатся все ценности и моральные нормы. В традиционной культуре неписаные нормы, скрепленные словами “так завещали предки”, обладают силой большей, чем наши писаные своды законов. Полиция и спецслужбы могут и не уследить за тем, что мы нарушаем закон. От предков же ничего не утаишь. И накажут они пострашнее всякого земного суда, а потому их нужно не только любить и почитать, но и бояться.
Отличная тому иллюстрация — рассказ о Хангери. Как еще могла завершиться история о нарушителе морали, который еще и втянул покойников в свои скверные делишки? Через пару дней после описанной выше встречи он “сидел на козлах на тяжелогруженной телеге. Дело происходило поздней ночью, ехали в темноте под уклон горы. Хангери задремал и свалился с козел прямо под копыта лошадей. Один из ударов копытом пришелся бедолаге прямо в висок”. Так что напрасно он надеялся, что предки-покойники его простят. (В реальности — в далеком прошлом и в сиюминутном настоящем — в тех случаях, когда покойники почему-то задерживаются с возмездием, сородичи карают нарушителя норм от имени предков, так сказать, “их рукой”.)
Таким образом, представления о том, что происходит с умершими за гранью земной жизни, связаны скорее с политикой, с управлением обществом, чем с метафизикой.
Однако по мере перехода от традиционного сельского общества к разделению труда, к городу и государству религия становится делом уже не коллектива, а отдельного человека. Христианство внесло новые мотивы во взаимоотношения между “этим” и “тем” мирами. Очень интересную, на мой взгляд, мысль высказал философ и культуролог Борис Марков, которому христианские религиозные представления и ритуалы “представляются своеобразной политической церемонией передачи человека из рук земной власти в руки другой, более совершенной, осуществляющей наказание за моральные грехи”1. Такая политика смерти, по его мнению, выступала средством дисциплины человеческого поведения. Страх смерти, связанный с загробным воздаянием, служил опорой ответственности, самодисциплины и сдержанности. Благодаря им складывался более либеральный общественный порядок, опирающийся не только на телесное насилие, но и на совесть, долг и другие юридические и нравственные понятия. Таким образом, ответственность перед Богом утверждает порядок на земле, ибо, предоставляя свободу живым, Бог строго спрашивает с умерших. “Неудивительно, — заключает Борис Марков, — что вера в потустороннюю жизнь и забота о смерти входят в арматуру цивилизации”.
1 Марков Б.В. Мертвое и живое. В сб.: Фигуры Танатоса: Искусство умирания. СПб.: Изд-во СПбГУ, 1998.
В Европе в Средние века память об ответственности перед Богом переросла в чувство страха, который стал одним из ключевых элементов самосознания человека. Вся христианская идеология того времени сосредотачивалась на преклонении перед Божьей силой и могуществом, перед его волей, перед его Страшным судом… Как красноречиво пишет в работе “Идея смерти в культурфилософской ретроспективе” Татьяна Мордовцева, “любовь, справедливость, милосердие, служение — все было окутано тотальностью этого неприятного, уничижающего чувства, которое могло характеризовать только раба, уважение к господину которого возбуждается страхом перед его справедливым (!) наказанием”.
Просвещение совершило еще один переворот в отношении западных людей к смерти. Их уже не пугают загробные кары, и страх смерти сменяется страхом потерять жизнь. Видимо, это отношение в общих чертах почти не изменилось по сей день, а было лишь усилено до возможного предела — уже и страх потерять жизнь оказался загнан в глубокое подполье и прихлопнут тяжелой крышкой. Чтоб не вылезал наружу.
Все авторы, пишущие об отношении к смерти на современном Западе, чуть ли не в одних и тех же выражениях описывают одно и то же наблюдение: ни о чем сегодня так мало не заботится человек, как о смерти. Великий новатор и мастер современной психологии и психотерапии Станислав Гроф пишет: “Совершенно удивительным выглядит то, что начиная с конца шестидесятых годов западная индустриальная цивилизация выказывает почти полную утрату интереса к вопросу смерти и умирания”1. Добро бы это относилось только к обывателю, одномерному человеку, профессиональному потребителю товаров и услуг… Однако о смерти забыли те, кто должен был бы профессионально заниматься связанными с ней проблемами, — медики, психиатры, психологи, антропологи, философы и теологи… Гроф находит только одно правдоподобное объяснение такому положению — по некоторым причинам технологические общества выработали в себе массовое психологическое отторжение смерти.
1 Гроф С. Психология будущего. Уроки современных исследований сознания. М.: АСТ, Изд-во Института трансперсональной психологии, Изд-во К. Кравчука, 2001.
Вместе с тем ни один римский легионер, монгольский конник или солдат Второй мировой войны не видел за всю свою жизнь такого количества насильственных смертей, какового нынешнему обывателю, сидящему перед телевизионным экраном, доводится увидеть… за какой срок?.. Неделю, месяц, год?.. Вряд ли средства массовой информации намеренно ставят себе цель отдалить смерть от своих зрителей и читателей, однако на деле они именно это и делают, растворяя ее в статистике, прозаично сообщая о тысячах жертв, погибающих в войнах, революциях и естественных катастрофах. Возникает своего рода анестезия, нечувствительность к виду чужой смерти.
Она становится таким же ходовым товаром, как и эротика. Танатос и Эрос в одном флаконе — это когда кинокартина, нашпигованная смертями — триллер, фильм про акул-людоедов, ходячих мертвецов и всем таком прочем, — прерывается на самом смертельном месте, чтобы уступить место на экране полуголой девице, рекламирующей… в общем, неважно что…
Виртуальные зрелища смерти становятся своего рода орнаментом, расцвечиваюшим бледную жизнь постиндустриального человека, у которого личные экзистенциальные переживания сведены к минимуму… Но он к ним не стремится. Экзистенциальные переживания плохо совместимы с комфортом, наслаждением жизнью и удовлетворением любых потребностей.
Поэтому нет ничего странного в том, что в наши дни каждый четвертый житель Центральной Европы верит в переселение душ. Об этом заявила немецкая исследовательница, католический богослов Ютта Бургграф на проходившем в Наваррском университете (Испания) Международном теологическом симпозиуме. По мнению Бургграф, европейцы охотно верят в реинкарнацию, потому что хотят оставить за собой “шанс попробовать еще раз”. “За последние сорок лет, — пояснила свой тезис исследовательница, — учение о переселении душ распространилось по всему западному миру, поскольку оно кажется очень привлекательным для тех умов, что отказываются смотреть в глаза «последним вещам». Если мы с такой легкостью меняем место жительства, профессию, супруга, то почему бы не считать, что и нынешняя жизнь сменится другой?”1
Наиболее полного развития и выражения эти тенденции получили в американской культуре, все высшие ценности которой “связаны с силой, с пульсом жизни, в ней нет места размышлениям над ценностями, лежащими за жизненными пределами; американцы не видят смысла и в том, чтобы попытаться переосмыслить некоторые повседневные ценности в печальном предвидении смерти”2
1 http://www.religio.ru/ Мир Религий // События // Суббота, 28 апреля 2001 г.
2 Лернер М. Развитие цивилизации в Америке. В 2-х т. М., 1992. Т. 2.
На первый взгляд это единственно возможная позиция при материалистическом подходе к проблеме. Раз смерть — это абсолютное небытие, полное уничтожение личности и с этим ничего невозможно поделать, то незачем понапрасну думать о конце и заранее горевать о том, чего не избежать…
Возможность прорыва
Там, по ту сторону Атлантики,
Где наш день никогда не совпадает с их днем,
А наша ночь никогда не совпадает с их ночью,
Мои скудные мысли о жизни, смерти и вечности,
Не докучали ли они вам
В обители истинной вечности,
Здесь, по эту сторону Атлантики?
Так вопрошает Анатолий Дзантиев в своих “Шахматах”, и хотя я немного запутался, соображая, где находится адресат, к которому он обращается, но ничуть не сомневаюсь в том, где располагается обитель истинной вечности. Подозреваю, правда, что если и адресат тоже находится на этой стороне Атлантики, то он, вполне возможно, ответит поэту: “Да, мысли немного докучали и докучают…” Здесь, у нас, в истинной обители, люди тоже стараются поменьше думать о таких предметах, как смерть и вечность…
По этому поводу ученые и публицисты грешат на тяжкое наследие советской идеологии, которая накладывала запрет на данную тему, несовместимую с коммунистическим оптимизмом. И грешат, по-моему, напрасно. С одной стороны, смерти и впрямь не было в том же самом смысле, в каком одна дама очень точно выразилась про секс: “В СССР секса нет”. Иными словами, иметься-то имеется, но никто об этом вслух не говорит в общественных местах. Процесс умирания, философские, этические, медицинские и прочие аспекты ухода из жизни публично не обсуждались. Однако смерть, которая, как и земля, была предварительно подвергнута коллективизации, играла в идеологии очень важную роль. Сама идея поколений, готовых жертвовать собой ради прекрасного будущего мира, неотделима от идеи смерти. “Мы — ржавые листья// На ржавых дубах…// Чуть ветер,// Чуть север —// И мы облетаем.// Чей путь мы собою теперь устилаем?// Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?”
Детей воспитывали на примерах Александра Матросова, Зои Космодемьянской, Гастелло… И так далее и тому подобное. Много чего можно вспомнить в этом же роде. Даже “шестидесятники”, буревестники перестройки, мечтали о возвышенной гибели: “я все равно паду на той, на той единственной гражданской…”
Вполне закономерно, что советская система, будучи по своей сути архаичной моделью, построенной по принципу большой семьи, должна была и идеологию иметь соответствующую. Гибель одной клетки — ничто в сравнении с выживанием всего организма. Естественна гибель одной особи ради выживания роя, стаи, семьи. Это была простая, ясная и четкая идея. Столь же четкая, как суворовское: “Сам погибай, а товарища выручай”. И если далеко не всякий соглашался погибать ради товарища, то с самой идеей был согласен почти всякий.
Возможно, этот идеал и сейчас еще не утратил своего обаяния.
Беда в другом: современная Россия утратила всякую идею о смерти. Старая картина мира, прежний круг идей о человеке, обществе, жизни и смерти, общем благе и тому подобном полностью отброшены, а новых нет. Нужны ли?
Для примера… Как, скажем, решить вопрос: “казнить или не казнить”, не имея ясного представления о том, что есть смерть! (Впрочем, бог с ней, с казнью, все равно в конечном итоге последнее слово, кажется, останется не за отечественной философией или танатологией, а за Евросоюзом, который лучше знает, что почем в этом и том мирах, или за страной по другую сторону Атлантики, которая знает это еще лучше…)
Допустимы ли аборты? С какого момента зародыша следует считать живым человеком, умерщвление которого является убийством?
Допустима ли эвтаназия?..
Но читатель, должно быть, давно уже собирается прервать меня, чтобы спросить: о какой это “современной России” идет речь?! Есть немало аспектов, в которых Россия действительно является единым целым, но воззрения на смерть к таким аспектам никак не отнесешь. Многонациональная, многоконфессиональная страна со стремительно расслаивающимися социальными уровнями, группами и прослойками, со множеством жизненных укладов, с разливающимися по всей территории антропотоками…
В этом я полностью с читателем согласен. И говоря о “современной России”, имел в виду ту ее часть, что высказывает вслух свое мнение о жизненных проблемах и формирует общественное мнение. Речь идет о политических и интеллектуальных элитах страны, определяющих стратегию ее развития, вырабатывающих законы, влияющих на принятие политических решений.
Одна из причин того, что политическая элита России до сих пор не располагает ясно осознанным и высказанным вслух проектом будущего страны, — в том, что нет базы, на которой его можно было бы выстроить, да и строительного материала маловато, если не считать разрозненных обломков и осколков былых верований, идеологий, философских и политических концепций…
Все это относится, пожалуй, не только в “верхам”, но и к “низам”. Можно лишь предположить, что наиболее четкие представления о жизни и смерти сохраняются у представителей традиционных вероисповеданий: христиан, мусульман, буддистов. Но это не более чем предположение. Если вы регулярно читаете наш журнал и помните серию статей Анатолия Филатова из различных регионов России, то представляете, какие бурные процессы происходят в современной религиозной жизни страны и какие затейливые, а то и фантастические формы принимают иные верования.
Такой причудливости не лишены, кстати, и “Небесные шахматы”.
“Пожалуй, единственным позитивным эпизодом в многовековой борьбе человека за право пользоваться благами вечной жизни можно считать смерть и последующее воскрешение из мертвых человека-бога Иисуса Христа, — размышляет автор, чтобы затем добавить: — …драматические перипетии со смертью и последующим воскрешением Христа — это своего рода тщательно спланированный спектакль с заранее обусловленным финалом, созданный волею и воображением гениального режиссера. Ведь, несмотря на жесточайшие муки, на которые был обречен Сын Божий, он знал или догадывался о своем дальнейшем воскрешении”.
Ортодоксальный верующий вряд ли одобрит подобный стиль рассуждений о жертве Спасителя, да и на мой взгляд, они — то есть рассуждения — лишают сюжет с распятием присущей ему архетипической глубины, но я не стану швырять в Анатолия Дзантиева критическими камнями. Стиль, может, и неудачен, рассуждение — неверно, зато замечательно само намерение заново разобраться в том, что давным-давно всем известно.
Ничего другого и не остается, если живешь в России, где второй раз за сто лет приходится заново искать основы. Но есть в этом и свои преимущества. Тихая революция, совершенная “новым классом”, драматический распад Советского Союза, поражение в третьей мировой войне, резкая смена социального строя несли с собой и продолжают нести огромный заряд энергии, связаны с интенсивным ее выделением и перераспределением, которые на бытовом уровне воспринимаются большинством населения (кроме тех немногих, кто сумел перевести эту энергию в материальные блага) как стихийное бедствие. Однако этот энергетический выброс дает огромные возможности для духовного и интеллектуального прорыва.
Удастся ли кому-нибудь из наших современников его совершить?
Прорыв, который после предыдущей революции в начале прошлого века осуществил Андрей Платонов, остался до сих пор полностью не оцененным, а многие его вовсе не поняли или даже не заметили.
Потенции современной ситуации остаются пока нереализованными, а решать заново “вечные вопросы” склонны сегодня чаще ученые, чем художники (Дзантиев — одно из немногих исключений). И хотя проблемы жизни и смерти обсуждаются довольно широко, хотя публикуются такие книги, как “Идея смерти в российском менталитете”, хотя в Петербурге вышло уже шесть выпусков философского альманаха “Фигуры Танатоса”, а в Рунете существует несколько специализирующихся на загробной теме сайтов, все это только подготовка, подступы, подходы…
Изыскания ученого-танатолога, как правило, очень мало или вообще не связаны с его личным духовным и экзистенциальным опытом. В отличие от шамана, который в измененном состоянии сознания неоднократно посещает нижние миры, то есть на практике знаком с областью смерти, ученый всего лишь высказывает свое мнение по поводу мнений о смерти других людей. Русская танатология страдает тем же недугом, что и вообще вся современная западная философия, являющаяся по сути дела собранием умозаключений на определенную тему…
Несравненно более ценны свидетельства людей, имеющих личный опыт пребывания в непосредственной близости от смерти, или психологов, работавших с такими людьми. Я имею в виду прежде всего эссе Олега Бахтиярова “Повстанец и смерть” и “Война как психотерапевт”.
Книжка Дзантиева стоит, пожалуй, в этом ряду, поскольку выражает опыт автора. Не опыт смерти, естественно, а переживания человеческой смертности. Будучи человеческим документом, она является слепком не только индивидуального сознания, но отчасти и коллективного, национального, что придает “Небесным шахматам” особый интерес.
Я уже написал эти заметки, и мне осталось лишь поставить точку, высказав прежде сожаление о том, что несмотря на то, что местного колорита в книге предостаточно, начиная от погребальных причитаний на осетинском языке:
Ох-хай, сыджыт ныккжла мжныл,
Цызжрджйж скжнон ныр сау…
Ох-хай, земля погребла бы меня под собой,
С каким сердцем одеться мне теперь в траур… —
и кончая авторскими комментариями к эпосу о нартах, в ней тем не менее недостает прямых раздумий автора о стиле и характере осетинских национальных взаимоотношений со смертью. Видать, мне хотелось прочесть что-нибудь яркое, броское и легко усвояемое, наподобие того, что Октавио Пас написал о своих соплеменниках: “Для жителя Нью-Йорка, Парижа или Лондона «смерть» — это слово, которое никогда им не произносится из-за того, что жжет губы. Мексиканец же высмеивает смерть, ласкает и развлекает ее; это одна из его любимых игрушек. В отношении нее у него, возможно, присутствует такой же страх, как и у других, но, по крайней мере, он не прячет его и обдумывает смерть лицом к лицу”.
Ничего подобного я не нашел у Дзантиева, но мне показалось было, что ключ скрыт в следующем пассаже: “…гордые, строптивые нарты — мифические предки нынешних осетин — получили, казалось бы… заманчивое предложение небожителей, готовых даровать им вечную жизнь в обмен на безропотное послушание и повиновение. Однако стоически отвергли это недостойное для себя предложение и предпочли красивую смерть в неравной борьбе с небесами и немеркнущую славу в веках”.
Это полностью подходит к описанию рыцарского комплекса, который присущ, по общему мнению, всем кавказским народам, — честь важнее жизни, а героическая гибель — наилучшая участь изо всех, что могут выпасть на долю человека. Почему же Дзантиев не взял да прямо и не перенес этот комплекс на наших современников, потомков нартов?
Размышляя об этом, я вдруг осознал, что самое главное в “Небесных шахматах” лежит на виду и, более того, пронизывает книгу от первых до последних страниц. Вот пьяный парень заливается горючими слезами, наблюдая за игрой каких-то ребятишек.
— Чего нюни распускаешь? — спрашивают прохожие.
— Как же не плакать, дети ведь!1
1 Семенова С.Г. Тайны Царствия Небесного. М., 1994.
— Ну, видим, что дети. И что?
— Как это что! У меня дома такие же малыши… Как тут не плакать? Ведь придет время, когда наших детей не станет, помрут они. Вот и оплакиваю их будущую смерть.
Бродячий сюжет? Вариант сказки про дуру-девку, которая плачет над случайной смертью нерожденного еще ребенка? Читаем далее.
Умирает старик и плачет. Но не умирать боится, не по себе плачет. Горько ему, что когда его не станет, некому будет вспоминать о его родителях, никто не станет присматривать за их могилами, навещать их…
О себе автор рассказывает: “Легкая грусть поневоле омрачает твое настроение, когда в какой-нибудь дальней поездке вдруг натыкаешься на местное кладбище. К твердому убеждению, что тебе повстречались могилы людей, которых ты прежде хорошо знал (разительное несоответствие в годах проживания твоих и безвестных покойников в расчет не берется), примешивается неожиданное чувство горечи от того, что тебе не довелось познакомиться с ними еще при их жизни. Не будет ничего удивительного, если ты даже почувствуешь себя в чем-то виноватым. В чем? Уж не в том ли, что ты еще жив, а они мертвы?”
Ни разу на 425 страницах (правда, небольших по формату) он не загрустил о своей собственной бренности, хотя ни разу ни на йоту не смиряется с существованием смерти. (Забавно, что он так и пишет именно о существовании, как если бы смерть была реальной сущностью, и даже оговаривается однажды: “жизнь без смерти еще возможна (хотя бы теоретически), тогда как смерти без жизни — не жить никак”.) Это непримиримое отношение роднит его с русским абсолютным неприятием смерти. Различие, однако, в том, что “русская душа особым образом уязвлена фактом смертного конца человеческой жизни; ее глубиннейшая метафизика есть метафизика смерти, в которой очень важен подсознательный отказ принять нормальность этого факта”1, в то время как “Небесные шахматы” переполнены горечи и протеста против смертей близких людей. Национальная ли это осетинская особенность или же личное свойство души автора — остается пока лишь гадать.
Возможно, Анатолий Дзантиев еще об этом поведает, поскольку пишет не без самоиронии: “Доморощенный писатель (подлинные писатели ведь всегда доморощенны, не так ли?) А. А. Д. будет тщетно пытаться поставить логическую точку в своей нескончаемой саге о смерти…”