Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2005
Абсолютное стихотворение: Маленькая антология европейской поэзии/ Составление, комментарий и подстрочный прозаический перевод Бориса Хазанова. — М.: Время, 2005 (Триумфы).
Любые антологии — устройства памяти. Память же (если на миг отвлечься) только по видимости вызывается тоской по началу и будто бы возвращает тоскующего к истоку: словно кинолента сна, которую запускает пробуждение, память действует с конца, она — предвестие утраты в сознании, все-таки не желающем, вопреки неизбежному, с этой утратой смириться. Не случайно книга, составленная Борисом Хазановым, открывается словами из письма Каролины Шлегель о мире, который однажды сгорит подобно клочку бумаги, но так, что последней оставшейся от него искрой будет произведение искусства, и мужественными ахматовскими строками о неразлучности поэзии со смертью и печалью.
В заглавии книги и в ее смысловом центре — идея абсолютного стихотворения, которое, как пишет составитель, замкнуто в себе и “есть тот единственный случай, когда знак всецело становится смыслом”: “Его совершенство исчезает в нем самом”. Не менее важна еще одна мысль Бориса Хазанова — о том, что абсолютное стихотворение, которому больше “не нужна история”, как бы упраздняет своего автора, но обращается к невидимому читателю, делаясь для него (и делая его) точкой отсчета. Между концом и началом такого мебиусового листа нет разрыва и противостоянья. Надо ли добавлять, что в этом заключается дело поэзии, и пояснять, почему она живет метафорой, метаморфозой?
Абсолютная антология, тем более — минималистски, как у Хазанова, представляющая каждого из узкого круга сорока пяти избранников одним-единственным стихотворением, не может не быть субъективной. Напротив, субъективность или, иначе говоря, авторская личность (см. борхесовскую “Личную библиотеку”) — ее принцип. В подобных случаях ловить составителя на, право же, очевидных “упущениях”, предполагая себя будто бы умней или начитанней, — нелепо и смешно; напомню мандельштамовский, начала двадцатых годов, замысел антологии русской поэзии, где был представлен Борис Лапин, но не нашлось места для Брюсова. Читателю, заведомо включенному Хазановым в структуру книги, в сам ее состав и в примечания к отобранному, подарена счастливая возможность следовать здесь за ходом мыслей другого, признательно отвечая на нее собственной мыслью: “А помните, есть еще…” (скажем, Данте, Петрарка и Камоэнс, Мицкевич, Лесьмян и Пессоа, Шелли, Кавафис и Анненский, Случевский, Полонский и Хлебников, Кузьмин, Введенский и Тарковский — замените или дополните сами).
Так что интереснее и плодотворнее проследить выбранный Борисом Хазановым принцип, поймать его смысл, увидеть в многостворчатом зеркале портрет составителя, а у него за плечом — себя, читателя. Опять-таки не случайно, что в книге так много стихов-обращений, когда поэтическое “я” добровольно самоустраняется в пользу читательского “ты” (“Ты был, видел, дивился” у Гельдерлина) и общего “мы” (пушкинское “не все ли нам равно?”). И, напротив, показательно, что именно “чистой” поэзии — скажем, Малларме, Валери — в сборнике “абсолютных” стихов нет: даже в герметичной лирике Хазанов дорожит образом адресата и даром собеседования (“Нет лирики без диалога”, — настаивал Мандельштам, цену немоты безответности знавший).
Зато в томике немало “стихов о стихах”, нередко в России со снисходительностью именуемых “литературными”, — обращений к поэзии, к книге, от “Памятника” Горация, который долговечней бронзы и выше пирамид, до его северной копии, “твердой вещи” Бродского, от которой “в веках борозда длинней,// чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней”, от “бедной моей книжки” ссыльного Овидия до Орфеевой лиры эмигранта Ходасевича, от “Поэтического искусства” Верлена до “Читая стихи” Заболоцкого. Замечательно, что у двух последних, казалось бы, признанных лириков, составитель выбрал именно плоды поэтической рефлексии — стихи-раздумья, стихи-манифесты. Так антология стихотворений складывается в портрет поэзии, обогащенный внутренними рифмами-перекличками: например, Ахматовой с Державиным (в том числе — ахматовское “ржавое” золото и “ржавчина” в самом державинском имени, как тонко намекает составитель) и с Китсом (китсовская цитата в “Поэме без героя”, еще раз процитированная составителем в примечании), “Пироскафа” Баратынского с бодлеровским “Приглашением к путешествию”, “моста Мирабо” в стихах Аполлинера и в справке о самоубийстве Целана.
И еще один важный вариант таких обращений — слово, обращенное к поэту другого языка (пушкинское “Из Пиндемонти”) или даже к самому этому другому языку (“К немецкой речи” Мандельштама). Поэзия неотделима от родной, прирожденной поэту речи и потому как бы обречена оставаться национальной, — но поэзия обречена, если она только национальной и останется. При совершенной замкнутости в себе абсолютное стихотворение как бы вмещает в себя все и становится собой, не ограничиваясь только собою, больше того — себя преодолевая. Об этом — знаменитое “Блаженное стремление” Гете: “Никакая даль тебе не помеха”, чтобы сгореть в чужом огне, но если ты не понимаешь смысла этого перерождения-растворения в другом, то “ты лишь печальный гость на темной земле”. Борис Хазанов напоминает любимую борхесовскую мысль о целой литературе в одном человеке, приводя в пример как раз Гете — и Пушкина.
Комментарий к любой книге отсылает к множеству других книг и потому в большой части совпадает с другими комментариями. Но если этот комментарий чего-то стоит, то в нем обязательно есть — малая ли, большая ли, не это сейчас важно — “своя” доля. Так и с антологиями: хорошая отличается тем, что можно найти — и с каким удивлением, с какой мандельштамовской “радостью узнаванья”! — только в ней. Без девяти десятых тех поэтов, которые включены в книгу Хазанова, вообще нельзя представить себе европейскую лирику, но тем ценнее в ней (см. выше о субъективности) неожиданное средневековое “Празднество Венеры” и Август фон Платен или, допустим, А.К.Толстой, Гумилев и Багрицкий. Но столь же поразителен в некоторых случаях выбор конкретного стихотворения данного поэта: для меня здесь новым открытием стали загробная песнь из набросков второй части романа Новалиса “Генрих фон Офтердинген” и киплинговская “Стража на мосту через Карру”, — две эти вещи, по-моему, вообще из самых сильных и глубоких в книге, которой и без того глубины не занимать.
Ближе к середине своей антологии Борис Хазанов бегло обмолвился по поводу Гейне (внимательный читатель подобные личные ноты и реплики a part не пропустит!), что любовь к этому поэту, кажется, “уходит вместе с поколением, к которому принадлежит составитель”. Но, быть может, хазановская книга вообще сложена в предчувствии ухода — то ли старой Европы, то ли ее поэзии, то ли любви к ним, той нашей, прежней любви к ним, прежним. Так, по крайней мере, показалось мне. По мысли героя одной из борхесовских новелл, многосоставного рассказа о переселении душ “Бессмертный”, с приближением конца от воспоминаний остаются только слова, отдельные слова. “Абсолютное стихотворение” выглядит в этом смысле оглавлением европейской лирики почти за три тысячелетия от Сапфо до Бродского, когда многократно ускоренным движением мысли в долю секунды, кажется, перебираешь уже одни заглавия, несколько имен, несколько цитат. Это усилие удержать смысл в преддверии утраты — с него я выше начинал — вероятно, и есть поэзия, “поэтическое состояние”, по Валери, которым жива она сама и которым, его ища, живы мы, ее благодарные читатели.
Первые две полудюжины тропинок в культурном поле, посвященных современной зарубежной и отечественной эссеистике, см. соответственно в “ДН”, N№ 11 за 2003 год и
N№ 9 за 2004 год.