Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2005
Мало столь переполненных смыслами мест, как Крым. Солнечный юг для России, мрачная Киммерия Древней Греции. Удивительно, что мало кто пытается сопоставить эти смыслы.
Книга А. Люсого содержит много не слишком известного — и тем более не часто собираемого вместе. В некотором смысле с Крыма и началась русская литература. Древнейшая дошедшая до нас древнерусская надпись — о том, как князь Глеб мерил море по льду от Тмуторокани до Корчева (Керчи). И далее в освоении Крыма литература шла впереди. В.Броневский писал в 1815 году об Алупке: “Желательно, чтобы вельможа, богач со вкусом, купил сии сады и здешнюю красоту-Природу украсил и раскрыл искусством, что бы можно было сделать с таким местом, которое и в диком состоянии пленяет взор, очаровывает чувства, услаждает вкус и обоняние…” Собственно, именно это Воронцов и сделал. Причем в Алупкинском парке были и фонтан “Мария” (в честь героини “Бахчисарайского фонтана”), и холм Монмартр, и водопад “Фрейшиц” (“Вольный стрелок”, в честь оперы Вебера). Название усадьбы Карасан, по мнению А.А.Галиченко, — это Хорасан, провинция солнца, из модной в высшем свете николаевских времен поэмы Т.Мура “Лалла-Рук”. Имение Н.Н.Раевского названо по имени счастливых переселенцев в Америку Тесселей из новеллы Вашингтона Ирвинга. Сплошная литература. Архитектура тоже. Оставивший большой след в Москве итальянский мастер Алевиз Новый перед этим был задержан крымским ханом Менгли-Гиреем и построил Бахчисарайский дворец — тот самый. И в порталах Архангельского и Благовещенского соборов обнаруживаются детали, сходные с Бахчисараем (не только итальянские, но и чисто восточного происхождения). А крымские архитектурные и парковые ансамбли нового времени свободно-децентрализованы — не было большого города, который мог бы их связать, как Петербург связывает Петергоф, Павловск, Гатчину и многое другое.
Интересно восприятие Крыма различными авторами — и эволюция этого восприятия. Вот письма Белинского из Крыма: “Августа 26 отправились мы из ужасного Херсона в Симферополь… Августа 24 я заболел сильным припадком геморроя, которых у меня никогда не бывало… Черт меня дернул пойти с Михаилом Семеновичем в турецкую баню, с холодным предбанником. Мы приехали в пыли невыразимой и грязи, как свиньи. Должно быть, я тут простудился”. Но эти бедствия не мешали Белинскому иронизировать, что в Крыму даже татары уже поколебались в верности традициям, бороды бреют, а вот кто истинно, как славянофилы, придерживается святых праотеческих обычаев, — так это бараны и верблюды. Взгляд Брюсова на Крым — вначале разочарованно-декадентский, любителя артефактов: “Самый второстепенный художник, если б ему дали, вместо холста и красок, настоящие камни, воду, зелень, — создал бы в тысячу раз величественнее, прекраснее”. Но не так уж негибок был “герой труда” — и вначале Брюсов не устоял перед ночным морем, а потом пришла очередь горных склонов и развалин. С Крымом связана “имперская” линия в поэзии Тютчева, который назвал Черное море свободной стихией по случаю отмены договора, запрещавшего России иметь там военный флот и укрепления. Такая вот свобода, с линкорами и крепостями.
Максимилиан Волошин писал, что столетие после Пушкина поэты и художники видели в Крыму только “волшебный край — очей отраду”. Сам Волошин говорил о “пустынях юга”, пропитанных человеческим ядом и обожженных человеческой мыслью, засеянных древними фундаментами, могилами, золотыми украшениями и глиняными черепками. Готовы ли мы воспринять Крым именно как пустыню? Или море — не только как “свободную стихию”? Для Хайдеггера море стремится ограничить себя берегом, сжаться до размеров камня. В некоторых стихах Пушкина море — часть природы, которая против человека, тирана или предателя. И, может быть, трагедия места открывается только тому, кто в нем живет? (Пушкин в Крыму все же — турист.)
И кипарис, без которого мы Крыма себе представить не можем, распространился только в ХIХ веке из Никитского ботанического сада. В 1834 году Монтандон пишет, что “для европейского взгляда это дерево исключительно могильное и не разводится в обычных садах”, а в Крыму из него больше половины посадок, “просто потому, что кипарис размножается и растет как сорная трава, а потому стоит дешево и никакого ухода не требует; но этого основания еще, по-моему, недостаточно для того, чтобы превратить всю страну чуть не в сплошное кладбище”. Но Киммерия действительно печальна — и Монтандон затем пишет о ровном пляже, куда приходят умирать волны.
Крым действительно сложен и порой поворачивается стороной не пляжа, а кладбища. Батюшков в Крыму пытался излечить уже больную душу, стремился в страну мечты — и окончательно соскользнул в безумие. Крым принес смерть и Брюсову (получившему воспаление легких после ливня на Карадаге), и Андрею Белому (солнечный удар там же). Но иногда и этот поворот ироничен. Натуралист П.Паллас (путешествовать ему довелось достаточно, сравнивать было с чем) говорил о Крыме как о рае, обзавелся там землей — и вместо райских садов получил поземельный спор. Иронично и смешение Крыма с другой российской пейзажной идиллией — Италией. Стихотворение Надсона “На юг, говорили друзья мне, на юг…”, написанное в Италии, А.И.Маркевич включил в антологию “Крым в русской поэзии” (Симферополь, 1897). Но и горечи в Крыму с течением времени меньше не становится. Впервые власти решились явиться с обыском в дом Волошина, где в Гражданскую укрывались “и красный вождь, и белый офицер”, в 70-е годы. КГБ оказался тупее ЧК и белогвардейской контрразведки. Что дальше — в современной нестабильности?
Но как выделить именно крымский текст? А. Люсый включает в него все, написанное в Крыму или связанное с крымскими впечатлениями. Но В.Н.Топоров, исследовавший Петербургский текст, начинает его вовсе не с первого упоминания Петербурга и относит его становление к периоду от Пушкина до Достоевского. И, например, для Фета Крым катастрофичен, он пишет не об идиллии сада, а о горном обвале, его уничтожившем (“А то скала свое былое горе// Швырнула в глубину”), — но насколько это связано с крымским текстом и насколько с общим направлением поэзии Фета? Тревога Бунина от тупой громады пароходного борта над ночным морем — Крым ли? Бальмонт в Гурзуфе: “и ночь, смеясь, покрыла весь свет своим крылом,// Чтоб тот, кто настрадался, вздохнул пред новым злом”. Декадент везде видит то, что он хочет видеть? И Ю.Кублановский на мысе Хамелеон около Коктебеля думает, “что зло вовсю наступает и// его количество уплотнилось,// и сдали Косово холуи”. Данным размышлениям можно предаваться на любых широтах и долготах.
Люсый вовсе не согласен безоговорочно признавать любого поэта только за то, что он пишет о Крыме. К стиху И.Фаликова следует ехидный комментарий о сомнительности уютно-домашних настроений в современном Крыму. “Поэтические слезы и геополитические слюни — главные составляющие сот и ячеек текущей «туристической» крымской геопоэтики”. Но с теорией и вообще наукой отношения у автора “Крымского текста”, видимо, очень напряженные. Так, Люсому интересен Семен Бобров, поэт конца XVIII — начала XIX века, оказавшийся в Крыму и написавший первую в русской литературе “Тавриду”. Но интерес этот не умерен никакой рефлексией и приводит к выводам, которые не кажутся обоснованными. Из того, что лирический герой Боброва созерцает пар от иссякнувшего ключа надежды, автор поэмы объявляется метафизическим предшественником Гегеля, у которого мышление испаряет форму реальности. С таким же успехом можно подверстать к Гегелю любого автора, упоминавшего пар. О ночи и тьме кто только не писал, невозможно лишь на основании темы связывать Боброва и Бланшо. Кажется, Люсый хочет отметить Боброва во всех современных интеллектуальных модах, не отдавая себе отчета в их несовместимости. Вскоре после слов о Бланшо Люсый принимается связывать Боброва с Декартом. Давайте уж что-нибудь одно, или “Темный Фома”, или картезианская ясность. А Пушкину негде было взять бесов, кроме Карадага? Любое упоминание гроба — это цитата из Боброва? И развивал ли Семен Бобров традицию Державина и Ломоносова — или воспроизводил ее (в ослабленном виде, как всегда бывает в таком случае)? Скорее последнее. Развитие требует изменения, что осуществили Пушкин и поэты его круга. Да и крымский ли текст у Боброва? Не был бы им риторически обработан совершенно так же любой пейзаж, в который Боброву довелось бы попасть?
Все это при том, что Люсому принадлежат и не бесспорные, но любопытные чисто литературоведческие наблюдения. Возведение пушкинской Заремы к Зарене Боброва не лишено оснований. Стихотворение Мандельштама “В разноголосице девического хора” многие прочитывают как совместное посещение Мандельштамом и Цветаевой Успенского собора в Москве. Но Люсый обращает внимание на то, что стихотворение написано в Алуште и в Крыму есть свой Успенский собор, под Бахчисараем, тоже над долиной. Конечно, у Мандельштама прямо названа “Флоренция в Москве”, но определенные крымские тона для расширения семантического поля текста он мог использовать. Тем более что Цветаева тоже была сильно связана с Крымом.
Но в целом книга представляется собранием слабо связанных между собой фрагментов на заданную тему. А порой и не на тему. Включены рецензии Люсого, в том числе на книги, не относящиеся к Крыму (например, французского критика Жана Полана). Несколько раз повторяется одно и то же — письма Тютчева жене о Севастополе, история о том, как Н.Н.Раевский-младший собирал огромный букет местной флоры параллельно с командованием боевой десантной операцией. В то же время очень многое лишь заграгивается и откладывается в сторону. Отмечается (вслед за А.Абесиновой), что крымские парки занимают не просто территорию, а объем, размещены по вертикали, — но не делается никаких попыток сравнить их с другими парками в горах (например, в Китае). Современную сложную прозу и поэзию (например, такого очень крымского автора, как Сергей Соловьев) Люсый только бегло пересказывает. Одна страница о Чехове, а о Цветаевой вообще ничего, будто ее в Крыму и не было. С другой стороны, Люсый много говорит о стихах поэтов даже самых незначительных, но бывавших в Крыму, и никогда — о связанных с Крымом текстах тех, кто там не был, — хотя разговор о воображаемом представлении тоже может быть весьма интересным именно с точки зрения места как текста.
Когда в 1472 году в Москве началась стройка нового Успенского собора, то, оттерев прочих, ее возглавил Иван Ховрин, потомок Ховра, выходца из Мангупа, княжества Феодоро в юго-западном Крыму (еще одна древняя связь Крыма и России). Но недостроенные своды рухнули — другие мастера-каменщики говорили, что раствор был плох. И строительство пришлось поручить Аристотелю Фиораванти. Не то же ли самое и с книгой Люсого? Скорее это собрание материала, к которому будущий исследователь крымского текста отнесется порой благодарно, порой критически. Будем надеяться, что ждать этого долго не придется.
Александр Люсый. Крымский текст в русской литературе. СПб.: Алетейя, 2003.