Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2005
Эти записки были сделаны мною в 1945 году, после окончания войны и возвращения на Родину. Какими-то, никому из нас не известными путями несколько человек из прославленной 54-й гвардейской четырежды орденоносной стрелковой дивизии были направлены в отдельный 205-й отряд разминирования Белорусского военного округа. Попал в этот отряд и я. Мы бродили по Белоруссии взводами или отделениями в поисках немецких, своих и партизанских минных полей. Мы приходили в деревню, расспрашивали местных крестьян — есть ли мины? В большинстве случаев на этих полях кто-нибудь из мальчишек уже подорвался, мы шли и щупами протыкали эти поля. Мы жили в домах местных крестьян, времени было много, и я решил записать все, что было еще свежо в памяти.
Первый бой
Тридцатого июня во время послеобеденного “мертвого часа” неожиданно объявили “тревогу”. Нам, курсантам, выдали котелки, ложки, кружки, патронташи, белье, новую обувь, шинели, и начальник училища объявил, что мы маршевой ротой отправляемся на фронт. Под оркестр идем на станцию и грузимся в эшелон…
Меня призвали в армию девять месяцев назад, в октябре 42-го, и зачислили в Южно-Уральское пулеметное училище средних командиров. Я с первого дня был назначен командиром отделения, и вскоре мне присвоили звание сержанта. Летом 1943-го наше училище расформировали, и я попал в Уфимское пехотное училище, откуда нас отправили на фронт.
Эшелон был длинный. Нас в нем было около трех тысяч — курсантов военных училищ 1925 года рождения. На станциях стояли мало, спешили на Орловско-Курскую битву, и множество эшелонов с такими же, как мы, курсантами, преимущественно нашими ровесниками, обгоняли или пропускали нас. На станциях солдаты бежали с котелками за водой, на базар, в сортир. На базаре меняли белье на съестное, вслед нам глядели горестные глаза баб или звенел заливчатый голос торговки, которой проворный солдат не отдал деньги за лепешку. На нее нападали другие за то, что она кричала вслед солдату: “чтоб тебя там” и прочее в этом же роде. Но эшелон быстро отправлялся, и каждый бежал в свой вагон. Я припомнил слова старого казака — кажется, из “Тихого Дона”, — который во время Первой мировой, провожая похожий эшелон молодых казаков, горестно сказал: “Говядинку повезли”.
Вот уж мы отоспались! Спали всем вагоном двое суток, просыпаясь лишь, чтобы поесть. Переехали Волгу, наступила темнота по ночам — светомаскировка. Проехали станции, разбитые бомбежкой, поехали по местам, разрушенным немцами еще войной, заехали в леса, покореженные танками и машинами, и вскоре разгрузились в лесу в двух километрах от города Козельска Калужской области. Нас встретили офицеры 1-й Московской гвардейской стрелковой дивизии, выдали нам продукты, и ночью мы пошли в свою часть. Шли ночь, но лишь забрезжил рассвет, окопались и легли спать. Я проспал до обеда, а, проснувшись, обнаружил, что на этом месте была деревня Белый Верх, разрушенная в 41-м году, и о ее существовании напоминали лишь кое-где сохранившиеся яблоневые сады. Ночью пошли дальше, и так сутки за сутками. Вскоре у нас кончились продукты, но мы никак не могли догнать продовольственную базу. В последние сутки прошли около шестидесяти километров и наутро прибыли в часть совершенно измотанные.
Дивизия три дня уже отдыхала в лесу после тяжелых боев на Орловском направлении. Радовал боевой дух фронтовиков. Офицеры и солдаты весело, безо всякого драматизма, вспоминали отдельные эпизоды, как били немцев и как сами иногда драпали. Лес кишел солдатами, на деревьях висели лозунги: “Гвардейцы, покажем врагу силу нашего летнего удара”. К вечеру подъехали кухни, и мы набросились на наваристый суп, кашу и заморские консервы в банках с ключиком. Вместе с кашей получали винтовки, гранаты, патроны. Бери сколько хочешь. Каждый опробовал свою винтовку, пулемет, автомат. В лесу стояла веселая трескотня. Это вчерашние мальчишки забавлялись, пользуясь обилием боеприпасов.
Не знаю почему, но я вновь был назначен командиром отделения, несмотря на мои ссылки, что я не был на фронте. Володя1 попал в мое отделение и стал просить у меня, чтобы я дал ему ручной пулемет. Нам втолковали, что чем сильнее ты вооружен, тем более защищен. Желторотые дурачки! В грохоте боя наши выстрелы не были и слышны, но противник в первую очередь уничтожал пулеметы и пулеметчиков. Я вручил ему пулемет Дегтярева, и, думаю, это стало роковым для него.
1 Володя Селиверстов — мой друг и одноклассник, с которым мы вместе оказались в Уфимском пехотном училище.
У меня в отделении был старый солдат, лет тридцати пяти, трижды раненный москвич Поликанов. Я просил его быть все время рядом со мной и говорить мне, когда и что нужно делать.
На ходу доедая обильный обед, в ночь на второе августа, обвешанные оружием и боеприпасами, мы двинулись к фронту. Этот первый боевой поход запомнился мне навсегда. Мы наелись каши, и все время хотелось пить. Когда кончилась вода во флягах, стали пить из болот, лужиц в колее дороги. Но чем больше пьешь, тем больше потеешь и слабеешь, а пить все равно хочется. После этого в многочисленных походах я никогда не пил, пока переход не кончался.
Под утро подошли к каким-то огромным воронкам, окапываться не стали, повалились и уснули. Меня разбудили получать завтрак, Поликанов был со мной. Под мою шинель подтекла вода, и там скопилась уйма каких-то черных земляных тараканов. Поликанов принес кашу, мы поели и уснули вновь. В полдень солдаты стали просыпаться, мылись, брились, по одному ходили за водой. Но только начало темнеть, поле ожило. Тысячи солдат, оказывается, скрывало это безжизненное днем поле. Строились, выравнивались колонны и уходили в темноту. Таких переходов по двадцать пять — тридцать километров было много. В начале перехода слышны разговоры, гремят котелки. Затем разговоры сникают, наступает тишина, каждый думает свое. А думы тяжелые: останешься жить или нет? О смерти не говорят, слова “убьют” избегают, и если кто хочет попросить о чем-либо своего соседа, то говорит: “если со мной что-нибудь случится…”. Иногда гремит котелок — кто-то заснул на ходу и упал. Сон одолевает на мгновение, но за это мгновение иногда может что-то присниться.
Нам сказали, что мы идем во втором эшелоне и “Орел на нашей шее”. Но Орел взяли без нас, и мы продолжали топать дальше, обучаясь в свободное время “брать деревни” с боевой стрельбой и бросанием гранат. По ночам впереди огромной дугой высвечивалась и непрерывно гудела передовая. Несколько раз подходили, как нам казалось, к самой передовой, но к утру грохот затихал и фронт удалялся.
Я заметил, что здесь земля, трава имели какой-то свой особый запах, смесь пыли, гари, дыма, взрывчатки и пота огромных масс солдат. Этот запах я потом называл запахом фронта. Так пахло от шинели, от рук, от пилотки, от вещмешка; так пахло в воздухе пустых, сгоревших сел и деревень. Гимнастерки у всех на спине были белые от соли, пилотки на лбу сгнивали от пота.
Вечером подавали команду: “Приготовиться к движению”, и мы начинали навьючивать на себя свое хозяйство: вещмешок, котелок, скатку, винтовку или автомат; на поясной ремень навешивали сумку с гранатами, сумку с патронами, флягу, лопатку. У нас и так-то живот прирос к позвоночнику, а навешанное на пояс совсем переламывает пополам. Смотрю на Володю — он, увешанный всем этим, выглядит смешно. Из-под широкой, как таз, каски смотрит его монгольского типа лицо. Он улыбается своей нежной, девичьей улыбкой, как бы спрашивая — ну как, похож я на грозного защитника Отечества?
На одном из привалов после обеда нам сообщили, что ночью выступаем на передовую. Так или даже “передок” теперь я буду называть “фронт”. Фронтом обычно именуют широкую полосу, на которой действуют сотни служб тыла, служб, необходимых на войне, ибо без них не подвезут солдатам и офицерам, сидящим в окопах, еду и боеприпасы, портянки и ботинки. ПФС и ОВС (продовольственно-фуражное и обозно-вещевое снабжения), многочисленные полевые госпитали, передовые перевязочные пункты и даже похоронные команды — все эти службы действуют на фронте, несут потери, подвергаются опасностям, но основной удар принимает на себя пехота в окопах, отбивающая атаки противника или сама идущая в атаку. Вот эту линию окопов и живущих в этих окопах солдат и офицеров и называют на войне “передок”.
Туда-то в одном из переходов и отправились мы, обойдя стороной Орел и Карачев. Впотьмах и в тишине подходили все ближе к этой незнакомой зоне. Впереди уже слышны пулеметные очереди. Навстречу стали попадаться раненые. Один из них отдал мне свою каску. Где-то близко разорвался снаряд, послышались ругань, стон и мат. Идем в колонне по одному, в сторону ступить опасно — мины. Вот впереди идущие пошли влево, мы повернули правее, рассыпались в цепь, взводный указал мне участок для отделения, я показал каждому, где рыть окоп, и мы начали окапываться. Было тихо, стрельба прекратилась. Половину отделения я выставил наблюдать, вторая половина, окопавшись, могла спать, а потом сменить первую. Отдав распоряжения, я повалился в ячейку и отключился.
Проснулся, когда было уже светло, спал часа два. Я высунулся из окопа. “Осторожно, спрячь голову!” — крикнул мне помкомвзвода и велел перекидывать из окопа в окоп буханки хлеба и банки консервов. Горячего подвезти не успели. Я смотрел вперед, и мне трудно было представить, что перед нами немцы. Поднял наверх каску, по брустверу щелкнула пуля. В песне поется: “свистят они, как пули у виска”. Это не так: у виска пуля щелкает, а та, что свистит, — та уже пролетела.
Начались окопные будни. Мы соединяли свои ячейки, рыли ходы сообщения. Все это делали ночью. Чуть рассветало, уже нельзя было высунуть голову. Дни стояли теплые и даже жаркие. Я с интересом и опасением прислушивался к полету снарядов и мин над нашими головами, стараясь научиться распознавать их по звуку, определять направление полета и заранее предугадывать, куда упадет снаряд. Каждый вечер, как только темнело, ходили с котелками за ужином. Ходить было опасно, и это делали по очереди.
Мы уже почти соединили все ячейки ходами сообщения, так, что можно было на коленях переходить по ним. Вдруг как-то ночью нам велели выдвинуться на триста метров вперед и там вновь окапываться. Началось все сначала. Несколько раз мы собирались наутро наступать, но приходило утро, и все было так же спокойно. Мы по-прежнему сидели в окопах, наблюдая ленивую артиллерийскую перестрелку. Утром, еще впотьмах, часть людей маскировала свои окопы и шла за завтраком, чтобы вернуться до рассвета. Приносили хлеб, табак, сахар, суп, а на обед — консервы и сало. Сало, лежащее на краю окопа, желтело и таяло на солнце. Хотелось пить, но воды нигде не было. Об умывании не могло быть и речи. Соснув днем часа два-три, я подползал к Володьке. Мы смотрели друг на друга и говорили: “Вот мы настоящие окопные солдаты, которых видели в кино о Первой мировой войне”. Грязные, в измазанных глиной штанах, с накинутой на плечи шинелью, с постоянно пригнутой головой, ибо окопы были еще мелки и во весь рост ходить было нельзя. Мысль о смерти, о том, что, может быть, нам уже не вырваться отсюда, не увидеть тихой, мирной жизни, не покидала нас. Мы срывали ромашку и
гадали — убьет, ранит, жив останусь. Опытный Пеликанов говорил: невредимых не будет — или в “Наркомздрав”, или в “Наркомзем”. Но ведь кто-то остается невредим — пытались мы от него получить надежду. “Сегодня останется, завтра его стукнет. В наступлении пехота больше трех дней не воюет”. Тяжело на нас действовали его слова. Я перечитывал письма из дома, было тоскливо. Где-то тихая жизнь, Малиновский лес, нет этого приторного запаха фронта.
Угнетающе действовала сложившаяся вокруг нас обстановка. Меня вызвал какой-то незнакомый капитан, объяснил, что такое СМЕРШ, и обязал меня доносить ему, о чем говорят солдаты. Политвоспитатели внушали нам, что если во время атаки кто-то не выдержит, струсит и побежит назад, ты обязан пристрелить паникера. Говорили, что на перевязочном пункте спрашивали, как тебя ранило и кто это видел. А Боевой устав пехоты (БУП-42) вещал: “Не разрешается оставлять поле боя для сопровождения раненых”. Наверное, для острастки нас, пацанов, предупредили, что сзади идет заградотряд. Создалось ощущение, что мы в ловушке, что попали туда, куда старые и опытные не попадают. Перестарались наши политруководители. А немцы засыпали листовками: “Красноармейцы! Скоро вас опять погонят на наши пулеметы” и обучали, как симулировать болезнь. Старые солдаты говорили, что целым отсюда никто не выберется.
Уже рассветало, когда командир взвода приказал мне немедленно перевести отделение на правый фланг роты в распоряжение командира 3-го взвода. Собрав свои пожитки, с супом и водкой в котелках, мы направились в 3-й взвод. Командир взвода за что-то отчитывал стоящего перед ним солдата и, увидев нас, досадливо поморщился, ругнул кого-то из начальства, сказал, что просил нас ночью, а сейчас мы ему не нужны.
— Впрочем, вот что… Видишь травку правее пулеметного окопа? Занимай там сейчас же оборону. Хочешь жить — окапывайся, не хочешь — не окапывайся.
Я благополучно пробежал в пулеметный окоп и смотрел, как передвигаются остальные. Володька полз с пулеметом и котелком, по нему два раз щелкнул снайпер, пули ударили перед самым его носом. Он вскочил и бегом прыгнул в окоп. Я наблюдал за последним солдатом, когда около моей каски в бруствер ударила пуля снайпера и землей запорошило мне глаза. Я спрятал голову ниже.
Но надо было выползать окапываться Я указал каждому его место, а сам пополз в середину. Вдруг от немцев взвилась красная ракета, полетели мины, и десятка три самолетов оказались над нами. Я упал в какую-то борозду, но самолеты ударили где-то сзади, очевидно, по артиллеристам. Часа через два мы окопались, выставили винтовки и пулемет и стали поочередно спать. Ночью пришел командир взвода и объяснил обстановку: мы стоим на самом правом фланге нашей дивизии, правее 11-я Гвардейская дивизия, стык — полтора километра. Кто-то в касках принес воды. Я с жадностью пил, но, напившись, чуть не задохнулся — вода воняла падалью. Но мы пили ее, заткнув нос, и продолжали копать.
Утром 25 августа, позавтракав и выпив сто грамм, я уснул, но проснулся от необыкновенного грохота. Кругом рвались снаряды и мины, летели ракеты. Я стал будить Володьку, но тот после ста граммов никак не хотел просыпаться. Наконец он очнулся, лег за свой пулемет, а я пошел узнать у взводного, что творится. Увидев меня, встревоженного, он испуганно спросил, что случилось. Я ответил ему, что не понимаю, кто стреляет, куда и почему. На пригорок выползали пять наших танков, ведя огонь на ходу. Выехав на гребень высотки, три машины запылали как свечи, две попятились назад.
— Это разведка боем, — пояснил мне взводный. — Выявляют огневые точки противника.
Ночью танки продолжали гореть, два из них взорвались.
Мне приказали перейти обратно в свой взвод, что я и сделал немедленно. Мы заняли свои ячейки и продолжали углублять ходы сообщений, но в час ночи поступил приказ прекратить работу, замаскироваться и отдыхать. Утром идем прорывать оборону. Собрали командиров отделений и объяснили задачу: в 8.00 залп “катюш”, артподготовка сорок пять минут; в 8.45 залп “катюш” и красная ракета с зелеными разветвлениями с КП батальона; выскакиваем из окопов и идем быстрым шагом, ручные пулеметы стреляют на ходу; врываемся в траншеи, очищаем их от противника и ждем дальнейших приказов.
В полночь принесли завтрак, я быстро поел и лег поспать. Хотелось написать письмо домой, но было темно. Когда я проснулся, солнце было уже высоко, тишина стояла непривычная. Володька тоже проснулся и рассказал мне свой сон:
— Я все время накрывал себя белым саваном. К чему бы это?
Но было тихо, и мы уже думали, что наступление вновь откладывается.
— Что будет? — спрашивали мы у Поликанова.
— Кого убьет, а кого и ранит, — невесело отвечал он1.
1 Просматривая недавно список погибших москвичей, среди нескольких Поликановых я нашел одного из них: “пропал без вести в августе 43-го года”.
Но вдруг сразу раздались шипение, скрежетание, кряхтение, свист. Ударили “катюши”, началась артподготовка. По всей линии немецких окопов земля завертелась, заклубилась в черном вихре, и сплошной грохот, без отдельных выстрелов и разрывов, обрушился на нас. Мы радовались тому, что артиллерия сделает за нас нашу работу. Поликанов рассказывал, что под Мценском артподготовка длилась шесть часов, и когда пехота крикнула “ура”, ей никто не ответил, и лишь изуродованная земля дымилась кругом.
Но все же было страшно, первая атака — как она обернется? Я посмотрел на Володьку, он был бледнее обычного. Наверное, не лучше выглядел и я. Он взглянул на меня, подбадривающе улыбнулся, потом подполз ко мне и прокричал на ухо:
— Ничего! Сейчас все решится. Ранит нас с тобой, не убьют. Я так чувствую, вот увидишь.
Над КП батальона взвилась красная ракета и весело рассыпалась на несколько зеленых полос. Наступил решающий момент, о котором мы так напряженно думали все последнее время. Медлить было нельзя, мы выскочили из траншей, присели на корточках на бруствер. Я взглянул по сторонам — многие крестились. Взводный крикнул “вперед”, и цепь покатилась. Мы понимали, что надо спешить, что каждая минута промедления может обойтись нам дорого, что у командования все рассчитано по секундам, что нужно быстрее ворваться в немецкие траншеи, пока по ним лупит наша артиллерия. Приказ был идти быстрым шагом, но мы не сдержались, мы побежали… Это не геройство, это стремление скорее укрыться в окопах. Хорошо обученные, мы держали интервалы и выравнивались в цепи. Тихий ветерок нес навстречу облака дыма, пыли, поднятой артподготовкой, ничего не было видно, мы сбивались с направления и передавали по цепи команды взводного — “правее”, “левее”. Засвистели откуда-то первые пули, я увидел, как маленькая согнутая фигурка солдата смешно подпрыгнула и упала, свернувшись клубочком.
Впоследствии я много видел в кино, как ходят солдаты в атаку, и даже документальные съемки. Идут чудо-богатыри, расправив грудь и подняв голову. О героических атаках написано много… Не ходившие в атаку не могут описать ощущения солдата, бегущего на пулемет. Такое доступно разве лишь немногим — Василю Быкову или Виктору Астафьеву. Мне же запомнилось: ум работает напряженно, сердце колотится бешено, сухость во рту, сухой язык скребет о сухое нёбо, и хочется скорее вперед, чтобы укрыться во вражеских окопах. Это субъективные ощущения. А объективно, со стороны противника, мы, наверное, были бесстрашные герои, отважно шли на пулемет. Так нам иногда казалось — немцы хладнокровно шагают навстречу пулям.
Мы думали об одном — скорее вперед. Володька бежал в пяти метрах левее меня, и когда строчил из своего “ручника”, его относило назад и он замедлял бег. А цепь катилась вперед. Но что это такое? Все без всякой команды, но как по команде, залегли и прижались к земле, и в дыму я различил проволочные заграждения в три ряда, целые и невредимые. Я моментально также прижался к земле, стараясь разглядеть, откуда так густо летят пули. И увидел, что в окопах, за проволокой, — две фигуры в касках, какими их рисуют на мишенях, строчат из своих МГ-42 (1200 выстрелов в минуту). До них было метров семьдесят-восемьдесят. Наш артогонь стал затихать и удаляться, из окопов появлялось все больше фигур, строчащих из автоматов и пулеметов. Что на этот случай говорит БУП-42? Подавлять противника огнем. Я стал тщательно целиться, для экономии патронов поставив автомат на одиночную стрельбу. Несколько выстрелов — никакого эффекта. Перевел автомат на автоматическую стрельбу и дал очередь. Фигуры скрылись. Но через мгновение появились опять и застрочили вновь.
Застонали раненые. Еще несколько моих очередей, но фигуры появлялись вновь. Ранило моего соседа справа, ему попало в бедро, и когда он повернул голову, пуля пробила ему обе щеки и, очевидно, оторвала язык. Он мычал и показывал на рот. Я глянул назад. Взводный в пилотке лежал, прижавшись к земле, ничего не предпринимая. А что он мог предпринять? Все видели в кино, как немецкая цепь под встречным огнем поворачивает назад. Но у нас права отступать не было. Что же делать? Конечно; прежде всего нужно закопаться в спасительную землю, хотя бы скрыть туловище. Я дважды копнул лопатой, но пулемет пустил очередь, и мне землей запорошило глаза. Опять приложился к автомату и прицелился в пулеметчиков. Что-то сильно, как камнем, ударило по голове и по спине. Я посмотрел на плечо, оно показалось мне очень узким, виднелись клочки рваного белого мяса, сустав плеча и ключицы, но крови не было. Однако вырытая ямка начала заполняться кровью. Приложил руку — кровь фонтанчиком бьет из виска. Опустил руку в ямку и зачем-то взял горсть земли, смешанной с кровью. Хотел повернуться, чтобы ползти назад, неосторожно приподнял ногу, и опять, как камнем, пуля ударила по ноге. Увидел дырочку в обмотке и капельки крови. Я повторяю “как камнем”, потому что раньше представлял, что пуля жалит, как иголкой. Нет — бьет, отбрасывая тело назад. Надо было выползать. Володьку не было видно за травой, Поликанов выползал с окровавленным лицом. Прижавшись к земле, я полз по-пластунски, оставляя на земле кровавый след. Лицо было стянуто запекшейся кровью, веки раздирать пришлось пальцами. Так я дополз до большой воронки, где скопилось с десяток раненых, Володьки среди них не было. Ребята забинтовали мне голову, на плечо бинта не осталось, нога была надежно забинтована обмоткой. Мы решили пробираться дальше, хотя лощину обстреливали пулеметы и усиливался минометный обстрел. Я плелся за остальными ранеными, но вскоре стал от них отставать. В кустах сидели солдаты второго эшелона и с тревогой смотрели на нас. Я попросил напиться, мне дали флягу, я глотнул два раза и пошел дальше. В кустах раздалась команда “приготовиться”, новая цепь солдат вышла из леса и направилась туда, откуда шли и ползли раненые. Но силы оставляли меня, лес передо мной перевернулся, и я упал. Несколько раз пытался подняться, но в глазах мутилось, и я опять падал. Мимо в тыл шли двое, франтовато одетые, наверняка, ППЖ высоких начальников. Я попросил довести меня до перевязочного пункта, но получил ответ — сам дойдешь. И они были правы. Отдохнув подольше, я вскоре добрался до передового перевязочного пункта в лощине. Сестры сбились с ног, бинтуют и кладут раненых рядком у палатки. Без конца повторяются артналеты. Мне очень хотелось побыстрее выбраться отсюда. По лощине от передовой мчалась порожняя машина, она разгрузила боеприпасы и спешила в тыл, подальше от этого ада. Я поднял руку, вскарабкался в кузов, где меня кидало, как картошку, но я терпел и вскоре был доставлен в полевой передвижной госпиталь (ППГ) на окраине города Карачев.
Здесь, на этом месте, мне хотелось бы сделать отступление и поговорить с читателем этих записок, если таковой найдется.
Предвижу обвинения в отсутствии в моих записках героизма, патриотизма и других “измов”. Если эти обвинения исходят от тех, кто не был там, я оставлю их без внимания. Приведу лишь отрывок из фронтовой песни:
Нас утешала горькая махорка,
Мы задыхались в чертовской пыли,
И соль цвела на наших гимнастерках,
Когда у вас акации цвели.
Но очень часто я встречал и среди тех, кто побывал там, рассказчиков о геройских делах и развеселых историях, особенно в конце войны. Таким я задаю вопрос, который мудрец Твардовский задавал устами своего Теркина: “Сколько раз ходил в атаку?” Особенно в такую, какую описал я. Нам обещали артиллерией разбить все укрепления, нам говорили, что нас будут поддерживать авиация и танки. Мы беспомощно оглядывались назад, но танков не было и путь назад нам был закрыт — это называлось бы “отступлением без приказа”, а кто может дать такой приказ и донести его до прижатых к земле солдат? Да и кому хочется попасть под трибунал, а за потерю людей никогда никого не обвиняли. Побывав там, я как будто побывал на бойне.
И еще одно: после этого боя писем от Володьки не было, мать искала его до конца войны, и когда война кончилась, получила извещение: “пропал без вести”. Почему так много “пропавших без вести”? Бои, о которых я пишу, были наступательные, и наши погибшие не могли оказаться на территории, занятой противником. Просто у нас безобразно была поставлена служба учета убитых и раненых. Мне пришлось однажды ночью после боя наблюдать, как ротный писарь заполнял скорбные извещения об убитых со слов оставшихся в живых. Конечно, там было много недостоверного, но все эти сведения шли выше и никто их не уточнял.
Я прочитал записки начальника генштаба немецкой армии генерала Гальдера, в которых с точностью до одного человека приводятся ежедневные данные о потерях рядового и офицерского состава по всей действующей армии. Не знаю, как у них был поставлен учет убитых и раненых. А у нас даже нагрудные номера, так называемые “смертники”, были отменены в сорок втором году из соображений сохранения военной тайны.
В полевом госпитале нас встретили приветливые сестры. Госпиталь располагался в чудом уцелевшем небольшом двухэтажном доме. Я был грязен и голоден. Мне принесли белый хлеб, колбасу, сало и сахар. Когда я со всем этим разделался, сестры отнесли меня к пруду, раздели догола, отмыли, одели в чистое белье и понесли в операционную. Операционная размещалась в большой походной палатке. На двух столах лежали раненые, на третий положили меня. Я наблюдал, как хирург, быстро и уверенно работая ножом, искал в плече у солдата глубоко засевший осколок. Вот он разрезал в одном месте и не нашел осколка, кровь ручьем потекла на стол, а со стола в подставленный внизу таз. Вот он разрезал руку с противоположной стороны и, отыскав осколок, выбросил его в таз с кровью. Осколок звякнул о дно, и хирург быстро перешел к другому столу, оставив первого раненого сестрам. Ко мне подошел другой врач, сделал мне уколы, и тут же хирург начал чистить мои грязные рваные раны. Я кряхтел, а он добродушно расспрашивал меня, сколько мне лет, есть ли у меня отец и мать, а сам тем временем маленькую дырочку на ноге зачем-то располосовал на всю голень. Затем приступил к голове, без заморозки отрезал ошметки плоти, обильно потекла кровь, он крикнул: “Сухой шарик”, заткнул им рану, кровь остановилась. Мне протерли глаза, вытерли кровь с лица, забинтовали и, накрыв белой простыней, отнесли в чистую, тихую палату.
Я видел над собой белый потолок, вслушивался в тишину уютной комнаты, и весь кошмар этого утра представлялся мне тяжелым сном. Не давала покоя лишь мысль — где теперь Володька? Может, лежит мертвый у этой проволоки, а может, его сейчас внесут в мою палату. Меня мучила (и до сих пор мучает) мысль, что я что-то не сделал, чтобы его спасти. Мое состояние потом выразил тот же Твардовский: “… не об этом речь, что я их мог, но не сумел сберечь, речь не о том, но все же, все же, все же”. Я уснул, как провалился, пока не разбудил голос сестры:
— Больной, пить будете?
— Что?
— Водку.
— Буду.
Я выпил и съел все, что дали, и уснул до следующего вечера, лишь просыпаясь на голос сестры: “Больной, пить будете?” (нас почему-то звали “больной”). Вечером следующего дня в палату пришла сестра, почти девочка, и села у моей кровати. Она рассказала, что вчера и сегодня такой наплыв раненых, что у нее болят руки, столько она их перетаскала. А нам приятно было даже только слушать ее, мы так давно не слышали девичьих голосов.
Я написал и отправил письмо домой, сообщил, что я жив, хотя и ранен, но не изуродован, мясо скоро зарастет.
Стояло прекрасное лето, на балконе пахло увядающей крапивой, стрекотали кузнечики. Мы выходили на балкон послушать патефон, поговорить о недавнем бое, поболтать с сестрами. Дня через три пришли санитарные машины и отвезли нас в Хотынец, где находился эвакогоспиталь. Это был ряд длинных сараев, в прошлом, очевидно, конюшен. Но и их не хватало, и нас положили на улице ждать санитарный поезд. Нас привезли в обед, а вечером я попросил, чтобы меня отправили поскорее, и когда первый товарный поезд, доставивший боеприпасы, разгрузили, то сами раненые, кто мог, натаскали в вагоны соломы, подсадили “тяжелых”, и мы тронулись в путь. Шестьдесят километров до Орла мы ехали двое суток. На весь эшелон было две сестры, они, бедные, не знали что делать. Кончились продукты, болели раны. У некоторых в ранах завелись черви. Говорили, что это хорошо — черви чистят раны от гноя. Может быть, это и так, но ведь они возятся в ранах, а это больно. Проехали станцию Нарышкино, уже близко Орел. Там нас не ждали, и раненые растянулись по всему городу, добираясь, кто мог, до госпиталя своим ходом.
История болезни — основной документ раненого — была у меня на руках. До Ельца оставалось около двухсот километров. Можно было сесть на товарный поезд и доехать до родных мест, а там с историей болезни меня принял бы любой госпиталь. Но я еще не знал, что история болезни у раненого — авторитетное свидетельство о том, что ты не дезертир, не самострел, и побоялся отбиваться от общего потока. Да и чувствовал слабость от потери крови, боялся свалиться где-нибудь, висела рука, хромала нога, хотелось есть, и я решил добираться до госпиталя, который находился километрах в пяти от Орла, в здании бывшего санатория (кажется, в местечке Некрасово).
Госпиталь
В госпитале хорошо. Особенно если руки, ноги и прочие кости целы, мясо в восемнадцать лет зарастает быстро, и никуда, кроме перевязок, ты не должен идти, вообще никому ничего не должен. Плевать, что матрасы наши тесно лежат на полу. Сосед мой Сердечкин из Торжка, тоже пехота, второй раз раненный, напевает: “Ты смотри, никому не рассказывай, что душа лишь тобою полна”. Второй сосед — Горбунов, артиллерийский разведчик из Горького, полный рот золотых зубов. Он нам неровня, ему уже под тридцать, но мы как-то сошлись и утром, после завтрака, уходили в поле, спали на траве или варили картошку, которой здесь было много, сушили на солнце раны и рассказывали, как кого ранило. Горбунов был ранен очень занятно: он на рассвете вылез на нейтральную полосу “справить нужду”, да засиделся. Когда стало светать, он поднялся, и в этот момент снайпер ударил туда, где миг назад была голова Горбунова, и отбил ему детородный орган. Как он рассказывал, бедняга висел на нескольких тонких сосудах, но врачи все пришили куда нужно и теперь он уже о-го-го.
Меня почему-то переводили в госпиталь N№ 1951, расположенный в городе около орловской тюрьмы. У меня появились новые друзья, славные ребята, и мы вместе коротали время. Утром мы обычно уходили на луг к тюрьме, читали, варили или пекли на костре картошку. Однажды я поднял голову и вижу — мимо идет мой отец. Я крикнул и поковылял к нему. Мы обнялись и, как обычно бывает в такой ситуации, не знали о чем говорить. На мне была старая, не по росту шинель, наверное, послужившая десятку солдат до меня, порванные трофейные ботинки. Я не ходил и не клянчил у каптенармусов одежду получше и имел вид весьма жалкий. Отец передал мне вареную курицу, бумагу для писем и в отдельном пакетике от матери молитву, которую раньше давали солдатам, идущим на войну. Это был
90-й псалом Давида, защитника воинов, с припиской — читать его в уединении. Этот псалом я хранил у себя в кармане всю войну. Полуистлевший, он хранится у меня и сейчас, почти шестьдесят лет спустя. Отец сказал, что мать совсем плоха, просит писать чаще и живет временем от письма до письма. Она ездила к матери Володьки, но о нем ничего не известно, последнее письмо — от 27 августа (бой у нас был 26-го).
Я проводил отца до станции Семинарская, жалея, что не сумел ему рассказать о последних девяти месяцах, прошедших с тех пор, как я покинул свой дом. Для меня они были трудными и невероятно долгими. Они, не скажу, закалили, они поломали меня жестоко и беспощадно. Я увидел изнанку жизни с самой позорной ее стороны, со стороны кровопролитной войны, и вспоминал слова, кажется, Анри Барбюса: “Позор войнам, позор армиям, позор ремеслу солдата, превращающему людей поочередно то в безмозглые жертвы, то в подлых убийц”.
Меня перевели в соседний 1344-й госпиталь, где оказались Сердечкин и Горбунов, и мы часто ходили в кино, где были большие очереди, но раненые проходили без очереди, несколько раз смотрели “Секретаря райкома” с прекрасным Астанговым или просто гуляли по городу. Голова и нога быстро заживали, но на плече рана оставалась открытой, меня назначили на повторную операцию.
Но операция не состоялась. Наш госпиталь принадлежал армии, а армию перебрасывали в Калининскую область, и 15 ноября мы были погружены в товарные вагоны санитарной летучки. За всю войну я ни разу не ездил в пассажирском вагоне. Мне смешны казались разговоры мирного времени — как бы не попасть в купе с соседом-храпуном. В товарном вагоне нас помещалось двадцать шесть человек с постельными принадлежностями, печкой посередине вагона, кормежка и оправка на остановках, полная изоляция от начальства во время движения состава — что еще нужно для полного счастья?
На следующее утро я проснулся на каком-то полустанке, кажется, он назывался Счастливый, километрах в тридцати от Орла. Было тихо, и даже паровоз не пыхтел. Кругом стоял высокий хвойный лес, вперед уходила сужающаяся вдали линия железной дороги — с детства знакомая картина. Неужели где-то все еще гремит война, льется кровь, стоны, пыль и запах фронта?! Мы простояли целый день и к вечеру отправились. Тускло горела коптилка, жарко палила печка, мерно стучали колеса. Вечером особенно любили петь. Петь протяжно, стройно и обязательно с подголоском. “Посияла огирочки низко над водою, — и все дружно подхватывали: — сама буду поливати дрибною слезою”. 18-го числа подъезжали к Курскому вокзалу. Москва салютовала освобождению города Речица. Мы с интересом впервые наблюдали эту картину. Потом всю ночь нас возили по городу, крутились на Окружной дороге. К вечеру поезд стал удаляться от Москвы, мы узнали, что нас везут на Клин, Лихославль, Бологое. Куда дальше, не знали, но было ясно — на северный участок фронта Калининской или Ленинградской области. После Москвы заметно поменялся пейзаж — беспрерывный хвойный лес. Надвигался вечер, темнело, на душе было скверно. Удаляемся от Москвы в незнакомую сторону, навстречу зиме и неизвестности. Но закрыли люки и двери, зажгли коптилку, стало уютно, не хотелось думать о будущем.
У печки лихой сержант-татарин рассказывал, как он вместе с группой разведчиков за несколько дней до освобождения Орла был заброшен в этот город для передачи сведений об обстановке в городе. Рассказывал о том, как они сняли первого часового, переоделись во все немецкое, как совершали диверсии ночью, а когда наши уже вели бой за город, он передавал без шифра командиру дивизии, тоже татарину, сведения по-татарски. Мы до полуночи слушали его рассказ.
Утром обнаружили, что миновали Бологое и повернули на Осташков. Все эти две недели пути я не тревожил и не перевязывал свою рану. Не тревожила и она меня, а когда я засунул руку под повязку, то обнаружил, что все благополучно подсохло, дырка заросла и надо готовиться к фронту. Он, кстати, был недалеко — за Великими Луками. В Осташкове все раненые прошли комиссию, и я был выписан в батальон выздоравливающих в город Торопец. Мой новый приятель Кобельков был ранен в подколенку и говорил, что на комиссии усиленно хромал и его направили в 3-ю команду — “наверное, пошлют в тыл чистить говно”. Я решил в очередной раз довериться судьбе, и когда меня спросили, свободно ли поднимается рука, я легко поднял ее, и меня тоже послали в 3-ю команду. Нас построили и объявили, что мы — маршевая рота, что мы должны получить зимнее обмундирование, продукты на шесть дней и ожидать дальнейших распоряжений. Ждать пришлось недолго, вечером следующего дня нас погрузили в вагоны, и утром мы разгрузились в Великих Луках. Было холодно, шел мокрый снег, слышался отдаленный гул фронта. От города осталось море разбитого кирпича, ни одного здания не возвышалось над этим ровным полем кирпичей, лишь кое-где торчали уцелевшие трубы. В каком-то полуразрушенном сарае помещался полевой госпиталь.
Мы были вдвоем с Кобельковым (он оказался тут же), больше знакомых у меня не было; и мы держались друг друга. Он громко ругал этого суку-врача, который не поверил, что нога у него не разгибается полностью, а я был удовлетворен тем, что не пытался обмануть судьбу.
В ночь на 1 декабря мы тронулись в поход. Предстояло пройти пятьдесят километров. Мы шли рядом с Кобельковым, и он рассказывал о себе. Он воевал под Сталинградом и там попал в плен. Когда его везли в Германию, он на ходу выпрыгнул из люка вагона и остался жить у женщины в Ворошиловградской области, а через пять месяцев пришли наши, он попал на фронт, воевал, был ранен. Я первый раз встретил человека, прошедшего немецкий плен и уцелевшего. Он был артиллеристом, нам обоим хотелось попасть в артиллерию, и мы строили планы, как это сделать.
Декабрьская ночь — что год. Мы сильно устали и решили втроем остановиться в лесу, отдохнуть у костра, а завтра искать свою 165-ю стрелковую дивизию. Многочисленные команды нашей колонны перепутались, наша команда потерялась, мы свернули в мелкий лесок и стали разводить костер. Мы разводили его два часа. Мокрые ветки никак не хотели гореть, мы сожгли всю бумагу для писем, которую мне привез отец, но только к утру костер разгорелся и мы уснули на еловых ветках. Утром сварили каши, попили чаю и тронулись в путь. Подморозило, поднималась легкая поземка, деревень по пути не попадалось, зато много было блиндажей и подвалов — брошенного солдатского жилья. Только к вечеру мы добрались до штаба своей дивизии, переночевали в холодных блиндажах, а утром пришли “покупатели” разбирать нас по подразделениям. Нас построили и скомандовали — артиллеристы три шага вперед. Весь строй сделал три шага вперед. Начали отбирать командиров орудий. На такое я не решился. Откуда-то появился опоздавший к распределению Горбунов. К нам подошел молоденький лейтенантик и спросил: “Ребята, пойдете в саперы?” Мы почесали затылки и, чтобы не попасть в пехоту, согласились быть саперами. Пришел солдат, который должен был довести нас до расположения взвода саперов 562-го стрелкового полка 165-й стрелковой дивизии. По пути мы его спросили, чем они занимаются. Он ответил:
— Минируем, разминируем, проводим разведку через минные поля, ставим проволочные заграждения, оборудуем блиндажи для штаба полка…
Он нес стопку маскхалатов. Мы переглянулись. В пехоте ранит пулей — сделает дырочку, а здесь ранение дешевле ноги по самую “кочерыжку” не обойдется. Так мы шли и обсуждали наше новое положение. Наконец пришли на место, где стояли полковые саперы. Нас встретили хорошо, разместили в обжитые землянки, накормили горячим. Кругом был лес и сопки, вблизи проходила железная дорога. Определить, где мы, было трудно — кругом ни деревни, ни хутора. Мы знали только, что сзади — Великие Луки, впереди — Новосокольники, которые нам предстоит брать.
Началась новая жизнь — жизнь полковых саперов.
Полковые саперы
Мы пришли на участок, где стороны стояли друг против друга уже несколько месяцев, были обжиты блиндажи и землянки. В такой обстановке жизнь полковых саперов ничем не отличается от жизни пехоты. В обороне саперам даже труднее. Почти каждую ночь ползаем по нейтралке, устанавливаем мины, проводим разведку через минные поля, ставим проволоку и тому подобное. И все же мы имеем много преимуществ перед пехотой: у нас свой дом — землянки километрах в двух от передовой, куда мы приходим с задания и где нас ждет ведро чая, приготовленное дневальным, а отдыхаем даже разувшись. Во взводе есть старые саперы, например Грачев, который здесь уже два года. Он в составе 165-й дивизии воевал во 2-й ударной армии Власова и в числе немногих выбрался из окружения в 42-м году. Есть еще несколько “старичков”. Это относительное постоянство людей создает семейную обстановку.
Распределившись по землянкам, мы первую ночь отдыхали. Слышались редкие выстрелы и разрывы. Освещались мы телефонным кабелем, изоляция которого горела коптящим пламенем, и проснулись с копотью под носом. Днем привязывали на колышки гранаты Ф-1 вместо противопехотных мин, которых не хватало. Забьешь колышек в землю, прицепишь проволоку к кольцу на гранате и растянешь ее поперек поля. Противник заденет ногой за проволоку, выдернет чеку — и был таков. Ночью пошли устанавливать. Старые саперы в белых маскхалатах вылезли на нейтралку, а мы им подносили эти самодельные мины и наблюдали. Было тихо, работали молча, короткими фразами перебрасывались шепотом. Я оглядывал траншеи. Ходы сообщения были во весь рост — полного профиля, как выражаются военные, многочисленные ответвления соединяли траншею с командирами взводов, рот и штабом батальона. Наконец закончили работу и без происшествий вернулись домой, где нас ждал дневальный с ведром горохового супа — остатка от ужина — и ведром чая. Утром с котелками пошли на кухню за завтраком. Подмораживало, выпал снег, наступила настоящая зима. Мы получили валенки, я смотрел на свои ноги, не обезображенные обмотками, радовался хорошей зимней экипировке (валенки, две пары портянок, ватная телогрейка и брюки, две пары теплого нательного белья, подшлемник, шапка, рукавицы и, конечно, спасительница- шинель).
Стояла пора, когда день длился семь часов, а остальное ночь — время работы для саперов. Меня начала беспокоить рана, вскоре она открылась. Мне не хотелось покидать эту так быстро сложившуюся семью и идти в санроту и по договоренности со взводным я неделю дневалил и отдыхал. За это время погиб наш помкомвзвода, здоровый и ловкий мужик, вызвался охотником пойти за “языком”, за которого обещали две недели отпуска. Хорошо организованная разведка для захвата “языка” не удалась, он был ранен в немецкой траншее, его дотащили до своих, но через два дня он умер в госпитале.
Вскоре подорвался на мине Кобельков. При установке противотанковых мин он забрел на свое противопехотное поле. Мина повредила ему ногу, живот и поцарапала лицо. Я пришел к нему в санчасть проститься. Он лежал забинтованный, но довольный чрезвычайно, сказал, что теперь все бабы будут его.
Мы ходили на то или иное задание каждую ночь. Дорогой отдыхали или прятались от обстрела в бане 8-й роты, которая стояла около железной дороги на полпути от нашего дома до передовой. Оттуда мы таскали на себе трофейные немецкие мины ТМ-42 по три-четыре штуки, нередко попадая под обстрел пулеметов и минометов. Потом мины заряжали взрывателями и ставили прямо на снег. Тяжело и опасно было таскать мины и устанавливать на нейтралке, но все равно, чуть кончив дело, быстро сматывались домой, где ждал горячий чай.
Приближался Новый год. Мы считали дни: доживем или нет, и “если со мной что-либо случится”, как известят — в 43-м или 44-м это случилось. И вот дожили — наступил 1944-й.
Судя по тому, какое количество техники накопилось в ближайшем тылу, готовилось большое наступление. Наверное, у командования нашего 2-го Прибалтийского фронта были какие-то планы, мы об этом ничего не знали. А глазами солдата этот, с такой тревогой ожидаемый прорыв вылился в нечто совершенно для нас неожиданное — в ночь на 3 января, под утро, когда мы уже расположились отдыхать, нас подняли с криками “скорей-скорей”. Немец ушел, нужно делать проходы в минных полях. В эту ночь Горбунов ходил с разведкой и потом рассказывал, что когда еще ползли по нейтралке, бил пулемет, но, достигнув немецких траншей, они никого там не обнаружили и стали лазать по блиндажам, рассматривая брошенные пожитки. Мы прибежали на КП батальона, чтобы делать проходы в минных полях, но отчаянные пехотинцы уже проложили стежку сквозь минные поля, гуськом переправились через нейтральную территорию и уже пошли преследовать противника. Кругом царил беспорядок, бегали связные, отставшие солдаты искали свои роты. Я был послан проверить дорогу на бывшей нейтральной. Не успел я прозондировать ее щупом, как артиллеристы на конной тяге оттолкнули меня и двинулись галопом. Благополучно прошла первая пушка, за ней вторая, следом потянулись остальные. Я смотрел на свои минные поля с немецкой стороны и не узнавал их. Казалось чудом, что мы ходим во весь рост там, где еще вчера ползали на брюхе. Всеми овладело веселое настроение: немец бежит, и вроде уже скоро конец войне.
Мы вернулись домой, чтобы погрузить свой шанцевый инструмент, и пошли догонять полк. Мы проходили по красивым хвойным лесам, не тронутым войной, часто встречали целые города немецких блиндажей, находили разные оставленные там безделушки и были довольны тем, что свалился с плеч прорыв обороны. Кстати, там, в одном из блиндажей, я прихватил пачку бланков для писем, и одно мое письмо матери Володьки на этом бланке сохранилось у меня до сих пор.
К вечеру, пройдя километров тридцать, мы догнали своих. Теперь наш полк был сменен другим, предназначенным для преследования после предполагавшегося прорыва обороны, а наш расположился в лощине в немецких конюшнях и блиндажах. Сильно устав, мы расположились было отдохнуть у костра, как пришел приказ двигаться дальше, и двинулись в путь, еле волоча ноги. Вот проходим пылающую, только что занятую станцию. От нескончаемых солдатских колонн, озаренных огнями пожарища, на снег падают тени, как в кино. На заборе висит сохранившийся указатель “Nach Banhof”. Мы спешим поскорее пройти освещенные участки, опасаясь, как бы какой шальной самолет не плюхнул на свет бомбу. И опять шли всю ночь, останавливаясь на десятиминутные привалы, и, прозябнув на снегу, шли дальше. Стало светать, густой туман спустился на землю. На дороге образовалась огромная пробка у взорванной немцами дороги, и мы долго стояли на опушке леса. Быстро развели костер и, пока двинулись, успели посушить портянки. Мы ждали отдыха и засыпали на ходу. Но вот в полдень полк свернул налево — признак скорого привала. Мы разместились в огромном, как шатер, немецком фанерном сооружении, врытом в землю, непрочном, но удобном для жилья, поставили печку, которую мы всем взводом от “дома” тащили попеременно на руках, и заснули как убитые. Но спать пришлось недолго, часа через два нас разбудили и велели готовиться к движению. Я проголодался, кухня наша отстала, мы давно ничего не ели, и Макеев, добычливый солдат из Мордовии, позвал меня в ближайший дом, где провернул какую-то коммерцию. Старушка и молодая хозяйка угощали нас горячим картофельным супом, называли сынками, расспрашивали про солдатскую жизнь и жизнь в тылу. Мы отвечали, что живем сытно, это вот сейчас кухня отстала, и когда догонит, не знаем, и укладывали в вещмешок краюху хлеба “на дорожку”, как говорила старуха… Похлебав горячего, мы поспешили “домой”, где взвод уже строился. Опять шли всю ночь и в следующий полдень остановились в лесу, занесенном глубоким снегом.
Вам приходилось видеть, как спят усталые солдаты зимой на привале, когда привал затягивается на полчаса? Вдоль белой дороги — темная полоса спящих вповалку солдат. При луне не видно ни одной стоящей фигуры, офицеры тоже устали и тоже повалились на снег. В тишине раздается храп. Но вот впереди дается команда: “Встать, шагом марш”. Солдаты поднимаются со стоном, проклятиями. Мои ощущения таковы: бок промерз на снегу, дальше идти не смогу… “Но встать-то сумею”, — говорю я сам себе и встаю со стоном, делаю шаг, потом второй. Смотришь, пошел и пошел, и бок отогрелся, и даже насморка нет.
А в этом глубоком снегу нам не дали спать — нужно рыть блиндаж для КП полка, мы же ведь полковые саперы. И мы строим блиндаж всю ночь, засыпаем на ходу, но никуда не денешься. Часть солдат, не участвующих в строительстве КП, построили шалаш из елок, поставили печку, и, придя после работы, мы до вечера отдыхали. Думали, отдых продлится и на ночь, но когда стемнело, пришел взводный и назначил пять человек провожать разведку. Меня назначили старшим. Пришли на место и получили задание. Оказывается, мы остановились в двух километрах от передовой. Задача такова: взводу разведки с пятью саперами узнать, есть ли противник в деревне Шешалино. Если нет, то сообщить 3-й роте, которая движется за нами и в этой деревне должна занять оборону, а нам идти дальше на сопку и, если там нет немца, разведать, есть ли он в деревне Дворец. При обнаружении противника захватить “языка”. С нами шел Опальный — опытный сапер, москвич, ему в этот день 7 января исполнилось двадцать восемь лет, так что засветло его не посылали никуда, он оставался дневальным, но ночью пришлось идти и ему. Мы осторожно по чистому полю подобрались к Шешалино. Все тихо, ни звука, ни выстрела. Вошли в крайний дом, прошли дальше, немца не было. Прошли всю деревню — никого, дорога занесена снегом, видимо, деревня была пуста уже сутки-другие. Мы сообщили об этом пехоте, и вскоре она прибыла.
Следующая деревня, Дворец, горела. Мы осмелели и забыли про осторожность. Командир роты решил не занимать оборону в Шешалино, а повел роту дальше вслед за нами. Мы пошли вперед, изредка приседая и прислушиваясь. Командир взвода разведки послал двух саперов в группу, идущую справа, двух оставил в центре со взводом, а одного, Опального, послал “искать мины”, как говорили всегда разведчики, высылая вперед сапера. Я с Васильевым шел со взводом в центре. Обходим сопку справа, видим три ряда кольев по низу лощины. Васильев говорит:
— Вот фриц, убежал и проволоку не успел натянуть.
Мы шли у подножия сопки, покрытой густым лесом. И вдруг — испуганный мальчишеский крик: “Хальт”. Я увидел, как разведчики рассыпались в цепь, бросили гранаты, а немцы открыли бешеный огонь из пулеметов со всех сторон, так что нас засыпало сбитыми ветками. Командир взвода приказал мне бежать к пехоте и передать приказ занять оборону. Я прибежал ко встревоженной пехоте, передал приказ, пехота залегла, я вместе с ней. Пулеметы били со всех сторон. Казалось, мы попали в ловушку и выхода нет. Ломая кусты, пробежали назад разведчики. Командир роты приказал отступить на двести метров по пути, по которому пришли.
Пехота, получив приказ, пустилась бежать, подхватив пулеметы и раненых и бросив убитых. Я бежал со всеми вместе, утопая в глубоком снегу и удивляясь, как это в таком рое пуль моя еще не нашлась. Утонул в снегу в какой-то яме, лег в снег перевести дух. Я выбежал за сопку почти последним. Собралась кучка разведчиков и сильно поредевшая кучка пехоты.
— А где сапер? — спросил я у разведчика, который шел рядом с Опальным.
— Убит, — ответил разведчик. — Очередь из пулемета прошила ему всю телогрейку на спине. Я его окликнул, он не ответил. Потянул за рукав, он не шевельнулся. Убит.
Так не стало Опального. У него осталась жена и двое детей.
Пехота собралась, принесли раненых, и мы вернулись в Шешалино, где пехотинцы заняли оборону, а мы провели тревожный остаток ночи и к утру вернулись домой, в свой шалаш.
— Прибыли, товарищ лейтенант, Опальный убит, — доложил я, повалился и уснул1.
1 Перечитывая сейчас эти записки, я подумал, как легко на войне решают судьбу человека. Вполне может быть, что Опальный был ранен, что его подобрали немцы и что сейчас где-то живут если не он сам, то его дети.
Сутки спустя мы вновь тронулись в путь. Мы ждали, когда дивизия выйдет на формировку, и каждый раз, снимаясь с места, думали, что идем в тыл, но проходила ночь — и впереди опять громыхала передовая. На этот раз мы к утру пришли и расположились на окраине леса в большом сарае. Целый день около этого сарая рвались тяжелые снаряды. Перед обедом пришел полковой инженер и послал двух солдат, Слободенюка и Войкова, в 1-й батальон делать проходы в проволочных заграждениях немцев. Через несколько часов туда же послали меня с Голиковым. Полковой инженер напутствовал нас:
— Если там ничего нельзя сделать, вернитесь назад.
Мы подползли к пехоте, лежавшей в снегу на окраине кустов. Впереди — поле и деревня. Немецкие окопы были опоясаны проволокой. Дело безнадежное, бьют снайперы, а мы даже без маскхалатов, старые истрепались, и мы их побросали, а новых не дали. Мы вернулись домой, но к этому времени уже кто-то доложил, что саперы отказались выполнять задание, и поднялась буря. Инженер сказал, что ничего не может сделать, пехота не поднимается, пока не будут проходы в проволоке, а ее гонят брать деревню. Придется идти выполнять задание. Делать было нечего, мы пришли к командиру взвода. Нужно было проделать проходы перед самым носом у противника.
— Туда утром поползли два пехотинца. Вон они лежат, — пояснил нам взводный.
На нейтральной полосе лежали два трупа. Мы понимали, что идти туда — верная смерть. Понимал это и взводный, но он тоже ничего поделать не мог. А возникают такие ситуации очень просто: какому-то дуролому и высокому начальнику очень захотелось взять деревню немедленно, чтобы доложить еще более высокому начальнику. Но пехота зарылась носом в снег и лежит. “Почему не продвигаетесь вперед?” — следует окрик высокого начальника. “Впереди проволочные заграждения”. — “Какие принимаете меры, чтобы взять деревню?” — “Послали саперов”.
Мне попался в напарники старый и опытный солдат Голиков. И вот что он выдумал: мы забросали друг друга снегом, прорыли норы в снегу, так, чтобы не высовываться над поверхностью снега, и поползли на нейтралку. Лишь иногда он окликал меня: “Юрик, не спеши”. Было часа три дня, скоро должно стемнеть, и мы не спешили. Когда начало смеркаться, по этой злосчастной проволоке ударили “катюши”, и хорошо, что мы туда не успели, иначе вместе с проволокой в клочья разнесло бы и нас. Мимо нас побежали автоматчики, но оказалось, что деревня пуста, немец ушел.
На обратном пути в лесу мы встретили Войкова.
— А где Слободенюк? — спросил я.
— Вон там, — указал он на кучу трупов, почему-то голых.
Наверное, похоронная команда раздела их для повторного использования штанов, гимнастерок, нательного белья. Слободенюк с напарником полз параллельно нам на ту же злосчастную проволоку, и его убил снайпер. Мы слышали, как через нас щелкали снайперские пули. Они предназначались для него, Слободенюка. Он всегда удивлял нас своим спокойствием и равнодушием к пулям. Однажды мы, кончив минировать, быстро ушли с нейтралки. Хватились — Слободенюка нет. Вдруг он не спеша появляется и говорит, что справил нужду на минном поле.
Мы ушли с этого участка на следующий день под вечер и остановились в деревне Логиново. Впереди за сопкой — сильно укрепленное Емельяново, брать которое предстояло нашему полку. Ночью мы оборудовали КП поближе к деревне. Пришли дивизионные саперы делать проходы в проволоке перед наступлением. С ними послали и меня. Мы осторожно подбирались к проволочному забору высотой в рост человека. Перед высоткой лежало много убитых. Они лежали цепью, видно, недавно пытались взять высотку, но все погибли. В новеньких маскхалатах, в различных позах, с оружием. В ночи эта картина оставляла впечатление нереальности. Было так тихо, что было слышно, как хрупает проволока, перерезаемая ножницами, да в немецких траншеях стучат чем-то. Я наблюдал, как еле заметная фигура в халате поднялась до последней, самой высокой нити заграждения, перерезала ее… Проход обозначили ветками и уже не так осторожно начали отходить обратно. И тут ударил пулемет нам вдогонку. Но было уже поздно, мы перележали самый плотный огонь и перебежками, ползком добрались до своих.
Наступление на Емельяново началось утром 19 января. Было совсем темно, но все уже были на своих местах. Взвод саперов находился под сопкой около КП полка. Здесь же был оборудован наблюдательный пункт. Артналет был коротким, но интенсивным, от вспышек рябило в глазах, откуда-то издалека над нами проносились тяжелые снаряды. Они шелестели, подлетая, и рвались с грохотом, распространяя вонючий дым. Было еще темно, и на вершину сопки вынесли знамя полка. Из блиндажа вышел командир батальона, в белоснежном халате, с ракетницей в руках. Он быстро забрался на вершину сопки, дал сигнальную ракету и со словами: “Прекрасная картина — пехота пошла в наступление” быстро вернулся в блиндаж.
А дальше началось совсем не прекрасное — пехота легла в снег, и не было силы, способной ее поднять. К штабу полка на санках подъехал генерал. Наш полковник доложил ему о ситуации. Генерал заорал:
— Я давно жду этих мер! Где твой полк? Командуй своим полком!
И весь штаб вслед за генералом двинулся поближе к пехоте. За ними потянулись связисты с катушками провода, ординарцы, начальник штаба, ПНШ и все прочие. Мы со своим взводом тоже побежали вниз, но при спуске с горки получили хорошую пулеметную очередь и, добежав до низины, залегли, как и все. Рядом с нами стоял танк ИС, он был живой, урчал мотором, но с места не двигался. Рядом с танком лежал убитый танкист, под глазом у него краснела маленькая дырочка от пули.
Бой за Емельяново длился весь день. То есть, что значит “длился бой”? Пехота лежала, зарывшись в снег. Мы, саперы, лежали около урчащего танка, не имея возможности проскочить назад или двинуться вперед, за нами следил немецкий пулеметчик. В середине дня с пригорка к нам вдруг быстрым шагом направилась группа офицеров. Они шли в полный рост, не опасаясь. Мы замерли. На середине пути по офицерам хлестанула пулеметная очередь, они кубарем скатились к нам и тоже залегли. Лишь артиллерия долбила землю.
Когда стало смеркаться, немецкий огонь затих, пехота встала, закричала “ура”, и деревня была взята. Я шел в темноте от опушки леса к деревне. Встретил знакомое место — перерезанный нами прошлой ночью проволочный забор. Метрах в двадцати пяти за ним — немецкие траншеи и пулеметная площадка. Отсюда бил пулемет, когда мы возвращались назад от заграждения. На площадке — гора стреляных гильз. Кое-где стонали раненые, их собирали санитары. Я догнал свой взвод, и мы вошли в деревню. Собственно, деревни уже не было, только дымились развалины, земля была перекопана снарядами, снега здесь не осталось. В глубоких немецких окопах уже располагались наши минометчики с минометами 82-го калибра. Мы разыскали своего командира и забрели в огромный немецкий блиндаж с трехэтажными нарами по стенам. Пахло немецким жильем. Здесь мы немного поспали, а в четыре утра пошли проверять дорогу до деревни Кузнечики, еще занятой немцами. Дошли до нашего боевого охранения. Взвод солдат вместе с командиром спал на лесной дороге, прямо на снегу.
Днем выбили немцев из этих самых Кузнечиков. Мы передохнули и весь следующий день шли по лесу, по глубокому снегу, без дороги и в густом тумане. Напоролись на немцев и стали окапываться. Ночью нам приказали отыскать немецкие мины и заминировать свой передний край. Мы бродили долго, но мин не нашли. Нашли немецкие ботинки на деревянной подошве, долго смеялись и принесли с собой в подарок командиру взвода. Было темно, холодно и тихо. Горбунов захотел вскипятить чаю. Он любил чай, иногда смешно было, как он в самых нечеловеческих условиях готовил и пил чай. Я набил снегом котелок, вскипятил воду, попили чаю и немного отдохнули.
Ночью куда-то пошли, думали, в тыл, но к утру засверкали вспышки. Мы подходили к новому участку фронта. Никто не мог понять, почему мы мечемся с участка на участок, выбиваясь из последних сил. Лишь потом мы узнали, что это были отвлекающие бои во время снятия блокады Ленинграда и наш 2-й Прибалтийский фронт из последних сил демонстрировал активность.
Утром начался сильный обстрел лощины, где мы расположились. Мы в это время укрепляли блиндаж командира полка. Откуда-то било тяжелое орудие. Говорили, что это бьет немецкий бронепоезд со станции Пожары в шести километрах отсюда. Вой снаряда слышался издалека. Он визжал противным, прерывающимся свистом, потом свист переходил в быстро нарастающее шипение, и, наконец, вблизи от нас снаряд рвался. Времени хватало, чтобы спрятаться. Когда слышался звук “нашего снаряда”, мы или падали в окоп, или набивались скопом в блиндаж командира полка.
Прибежал лейтенант и сказал, что тяжело ранен командир дивизии и нет санитаров перевязать его, связь вся порвана, связисты уходят на линию, но не возвращаются. Чувствовалось, что силы наши на исходе. К вечеру обстрел прекратился, и мы подошли к высокой сопке, с которой просматривалась наша сторона и с которой немцы обстреливали все наши дороги. Эту сопку наши уже занимали, но были оттуда выбиты. Одну ночь мы вместе с помкомвзвода Балыгиным лежали до утра около немецких траншей, подслушивая, чем они там занимаются (такова была задача).
Утром я пришел с задания, хотел поспать, но получил новое задание: взять трех солдат — Васильева, Порядина и Тимошина — и проделать проходы на участке 1-го батальона для подготовки наступления. Командир взвода ждал нас и показал, где делать проходы. На этом месте еще ночью побывал Горбунов и говорил, что делать проход придется очень долго — проволока перепутана, нужны заряды, чтобы взрывать ее. Выручили нас дивизионные саперы: принесли удлиненные заряды. Вместе с ними мы добрались до проволоки, просунули заряды, зажгли бикфордов шнур и не успели отбежать и пятидесяти метров, как прогремел взрыв. Дело было сделано. Мы доложили командиру батальона, что задание выполнено, и хотели возвращаться, но тот приказал нам вместе с ротой атаковать сопку. Мы повиновались.
Еще раньше потерялись Васильев и Тимошин. Когда наша четверка попала под сильный минометный огонь, они кинулись вправо, а мы с Порядиным — влево… Я так и не мог в дыму от разрывов понять, куда делись ребята. Хотел идти искать их, но путь отсек пулеметчик: пустил в нас длинную очередь, и мы больше туда не совались. И вот теперь мы вдвоем с Порядиным отправились вместе с пехотой атаковать сопку. В том месте, где мы сделали проход в заграждении, никто не наступал. Наступали там, где осталась густая проволока. Мы лезли вверх в густом лесу и глубоком снегу и полагали, что немец ушел, мы уже добрались до вершины. Во весь рост шел какой-то командир роты со своим старшиной и ординарцем (все, что осталось от роты) и обкладывал сопку самыми смачными ругательствами. Прибежал связной из штаба батальона и передал приказ: через десять минут сопка должна быть взята. Начали бить наши минометы. Сделать пристрелку в густом и высоком лесу трудно, но минометчикам приказали открыть огонь, они и открыли, и большинство мин попало по своим.
По команде мы поднялись, пошли вперед, крикнули “ура”, получили в ответ сильный пулеметный огонь, “ура” смешалось с руганью, стонами и криками о помощи. Вместе с убитыми и ранеными залегли остальные, поднять их было трудно, но раздалась команда, мы встали и пошли опять, подбадривая себя и пугая противника криками “ура”. И опять свист пуль, крики и стоны. Кто-то пустил слух, что немцы нас окружают. Командир роты пообещал пристрелить первого, кто еще хоть раз повторит это. Мы с Порядиным залегли под огромной сосной. Вдруг из кустов прямо на меня очередь трассирующих пуль. Непостижимо, но мне показалось, что я успел уткнуться головой в снег. Запахло гарью. Порядин кубарем катился под сопку, я догнал его и увидел, что у него оторвало два пальца на руке и порвало халат. Каким образом он, лежащий сзади меня, поймал мои пули, тоже непостижимо. Он ушел, и я остался один. Наши потери были чувствительными, нам приказали отойти обратно на исходный рубеж. Я доложил ротному, что кроме меня никого не осталось, а саперы поодиночке не работают. Он махнул рукой, и я пошел к своим. Было тяжело возвращаться одному, потеряв троих. Я шел и гадал, когда наступит моя очередь, — все прибывшие со мной ранены или убиты. Темнело, я вышел на опушку леса и присел у чьих-то окопов. В яме, перекрытой накатом, санитар возился с несколькими ранеными. Я узнал, что ночью опять собираются брать сопку. А это значило, что сейчас мне предстоит опять идти резать проволоку, всю ночь лежать, вжавшись в снег, и я решил передохнуть у окопов, не спешить и выкурить цигарку. Вдруг из леса выходит фигура в белом халате, тащит на спине вторую фигуру и спрашивает:
— Здесь санитаров нет?
Это был Васильев. У Тимошина, которого он нес на спине, в двух местах перебита нога, она уже замерзла и побелела. Мы положили раненого в “лодку”, довезли до санчасти и пошли к себе. Нас уже дожидался взводный, и вместе с ним мы опять отправились в 1-й батальон. Свой халат, грязный и рваный, я выбросил, решил идти в одной шинели. Я не спал трое суток. Ватные брюки на мне промокли, ляжки щипало от сырости и холода, и казалось, что никогда это не кончится. Уже более двух месяцев я не был в хате, не спал в чистой постели, забыл, что такое подушка: под головой — все котелок или противогаз…
Командир взвода зашел в блиндаж КП батальона, а я залез в один из множества прорытых здесь окопов, прижался к спящему там солдату и забылся. Пришел Садовников, наш старый сапер из Чувашии. Три раза за эти два месяца его царапало осколками, но царапало легонько, и он даже не ходил в санчасть. На этот раз осколок гранаты пробил ему ногу, и он отправился лечиться. Пришел другой сапер, тоже чуваш, его товарищ. Пуля пробила ему руку. Он шел, стонал и матерился. Я ожидал, что вот-вот получу задание, и вновь уснул. Вдруг меня будит командир взвода:
— Вставай, утром нас сменяют. Уходим на формировку.
Формировка дивизии — это передышка. Рядом хлопали батальонные минометы, раздавались команды “правее—левее”, на “лодке” провезли раненого. Откуда-то появился наш новый полковой инженер Патук, он был весел и деятелен, подсчитывал оставшихся в строю саперов. Пришел старшина, принес в термосе горячий суп и водку в котелке. Не было Горбунова: его посылали резать проволоку. Шедшие за ним стрелки рассказывали, что немцы забросали их гранатами, они отступили, а куда делся сапер — не знают. Мы выпили водку, похлебали суп и жалели, что в последний день потеряли Горбунова. Инженер звонил по всем телефонам, Горбунова нигде не было…
Я заметил, что в этих записках часто употребляю слово “вдруг”. И действительно, все происходило неожиданно, само собой. Вот и здесь — вдруг появляется Горбунов с ножницами за поясом и автоматом на спине. Он был усталый, но, узнав о нашем поминании его за упокой, рассмеялся и доложил, что проход он все-таки сделал. Рассказ его звучал так:
— Дурная пехота прется следом, гремит котелками, я их оставил сзади. Около самой проволоки немцы начали бросать гранаты, ранило Садовникова, пехота разбежалась, и я остался один. Гляжу, идет вдоль проволоки с той стороны группа немцев. Из автомата их можно было бы в упор перестрелять, но ведь потом они не дадут сделать проход. Я их пропустил, а потом спокойно прорезал проход. Хорошо работать одному или вдвоем, — прихвастнул он.
Так мы собрались все пятеро оставшихся в живых и уже безо всяких сборов (все имущество было с собой) двинулись подальше от этой сопки, подальше от передовой. Километров через десять нас завели в большую палатку и показали кино, кажется, “Жди меня”. Мы дружно спали. Пошли дальше и пришли в разрушенный Ржев. Там нам устроили баню, но при прожарке от вшей сожгли обмундирование целой роты, и мы ждали, когда привезут новое. После санпропускника нас посадили в эшелон и повезли в тыл за пополнением.
Из Ржева мы ехали недолго и разгрузились в Калинине. Далее — пешком до деревни Межево. Наш взвод разместили в одной избе, и как только зашли в хату, все легли на пол, а ноги положили на лавку. Хозяйка с любопытством смотрела на нас1.
1 Далее следует продолжение моих воспоминаний, запись которых я прервал в 1945-м и продолжил лишь пятьдесят семь лет спустя, в 2002 году.
И тут начались особенности тылового существования. Всех перевели на вторую норму питания, сразу стало голодно. На следующий же день пошли политзанятия, затем стрелковые занятия, занятия по саперному и минному делу. Стояли морозы, но мы по два часа занимались строевой подготовкой. Нам, только что вылезшим из окопов и землянок, было и досадно, и смешно. Мне сообщили, что я представлен к награде медалью или орденом — чем именно, не припоминаю, но хорошо помню, что обещали еще отпустить домой на недельку. Отпуск мой затормозился на какой-то инстанции, а с наградой… опять же словами Теркина: “Может, в списке наградном вышла опечатка”. Отпуск я ждал и не спал ночь, ожидая утром приказа об отпуске, а о наградах не особенно печалился: когда каждый день ходишь на грани жизни и смерти, не слишком тревожит — есть награды или их нет.
Будущее было полно неизвестности. Мы получили пополнение, в основном это были ребята с Украины, подросшие за время оккупации. Нас, “обстрелянных вояк”, сагитировали перед отправкой на фронт подать заявление в партию. В последний день отдыха я пошел в штаб дивизии, который располагался в большом селе Ульяново, и получил кандидатскую карточку. Оттуда — прямиком в Калинин, где грузился эшелон для отправки на фронт. Утром тронулись, и повезли нас опять на Москву, затем куда-то на юг. Оказалось — едем на Украину. Был конец марта, пригревало солнце. На станциях солдаты бодро меняли обмундирование и белье на хлеб и молоко, которые выносили к эшелону приветливые хохлушки. Разгрузились на станции Киверцы Волынской области, пешком двинулись в направлении Ковеля и 2 апреля уже пришли на передовую.
Первые четыре дня наша пехота наступала, продвигалась вперед на несколько сот метров, затем отступала на эти же сотни метров, а мы ночами ставили и снимали минные поля, оборудовали наблюдательные пункты. Новый полковой инженер старший лейтенант Патук оказался человеком жестким и неприятным. Однажды ночью мы оборудовали новый КП после дневного отступления пехоты. Работали среди развалин уничтоженной деревни. Часть копала котлован, другая — часть подносила бревна для перекрытия. Какая-то команда выносила с нейтральной полосы убитых днем солдат. Около нашей стройки навалили большую кучу трупов. Я нес очередное бревно, впотьмах споткнулся о тело и стал чертыхаться — кто это положил убитого на самой дороге? Но мне шепнули, что это труп Желтоухова, солдата из нашего взвода. Была темная ночь, тишина. Ни наши, ни немцы не стреляли, да и не знали толком, кто где находится. Говорили шепотом. Этот Желтоухов, языкастый парень из нового пополнения, выполнил данное ему задание и захотел отдохнуть. Но Патук приказал делать другую работу и, когда солдат начал пререкаться, вытащил пистолет и выстрелил ему в переносицу. Все были подавлены и растеряны.
Кончили строить блиндаж, пошли оборудовать НП на опушке леса. Когда рассвело, Патук заметил небольшой бугорок снега, мешающий обзору местности. Это мелочь, но “нут-ка начальство будет недовольно”. Старлей приказал мне расчистить бугорок. Только я вышел из леса, начал бить снайпер. Я кинулся обратно в лес, сказал, что снайпер не даст подобраться к бугорку, предложил дождаться вечера. Но Патук стоял на своем. После случившегося ночью спорить было бессмысленно, и я, чертыхнувшись, зигзагами добежал до бугорка, упал на него и начал кататься по нему, как играющий котенок, сровнял его и стрелой же вернулся в укрытие. Снайпер сделал несколько щелчков, но, поскольку я постоянно двигался, не попал. Возвращались “домой” молча.
Мы стояли в деревне Новоселки, в шести километрах от Ковеля. Утром на костре варили кур, которых натаскали за ночь с нейтральной полосы. “Операция” требовала умения: как только куры поднимали крик, немцы открывали огонь, и нужно было схватить курицу за шею и мгновенно оторвать ей голову. Позавтракав, я заявил, что иду отдыхать на солому в соседний сарай, метрах в пятидесяти от избы. Я зарылся в солому, но сон не шел.
Началась какая-то необычная стрельба, била залпом новая батарея, снаряды ложились недалеко от сарая. Я вышел и стал наблюдать из-за утла. Рядом со мной стоял незнакомый солдат. И вдруг я почувствовал, что целая стая снарядов шипит, летя прямо на нас. Решали мгновения. Сзади нас был погреб, и я, как в воду, прыгнул в него головой вниз. Взрывной волной меня ударило по ногам. Когда налет кончился, я вылез и увидел, что солдат, который стоял рядом со мной, лежит лицом вниз. Я приподнял его и увидел ужасное: у него была оторвана нижняя челюсть, а верхняя — перебита и висела на переносице. Кровь хлюпала в горле, ноги были перебиты. Я стал звать санитаров, его унесли, а я пошел в нашу избу. Наши ребята видели этот артналет и сказали мне, что за меня кто-то сегодня усердно молился. Я оглядел себя и увидел, что полы шинели пробиты осколками.
После четырех дней активных действий установилось затишье. В избе, в которой расположился наш взвод, жил слепой старик и его дебелая семнадцатилетняя дочь Параска. У меня скопилось немного сахару (давали по тридцать граммов в день), и мы с Параской пили сладкий чай, а вечером пошли “гулять” по деревне. При обстреле быстро бросались в какое-либо углубление, потом вставали и шли дальше. Она подарила мне свою фотографию с надписью: “Сачук Параска 17 рокив фотографировалась в Ковле”.
Новое испытание
Двадцать седьмого апреля 1944 года — хорошо помню эту дату — мы пришли с ночного задания, но поспать нам не дали, приказали прибыть на передний край и занять оборону. Чувствовалась какая-то тревожность. По пути на передовую мы видели, как целая рота солдат бежала на левый фланг, туда, где необычно сильно грохотало. Взводный велел ездовому Васильеву запрячь лошадей (у нас была повозка для шанцевого инструмента, и практичный Васильев стал ездовым) и подъехать поближе к передовой на случай, если кого-нибудь ранит.
Не успели мы занять оборону в окопах, как нам приказали вернуться и куда-то идти, куда — никто не знал. Проходя мимо блиндажа штаба полка, мы видели, как из блиндажа вышел офицер, и вслед за ним повалил густой черный дым. Ясно было, что-то случилось и мы отступаем. У меня был карабин, две гранаты РГД и большая саперная лопата. По пути мы видели, как артиллеристы вынимали из 122-миллиметровых пушек замки и бросали батарею. Наш взвод шел кучкой вместе с Патуком и взводным. Я, вскинув лопату на плечо, шел замыкающим. Услышал несколько однообразных щелчков пули около головы и понял, что бьет снайпер. Пришлось лечь и проползти несколько метров в сторону. Я видел, как шедший за мной солдат, выше и приметнее меня, упал и не поднялся1. Меня можно обвинить: бросил, мол, раненого товарища… Сколько такого на совести каждого повоевавшего окопного солдата! Мысль работала лихорадочно: этот товарищ вдвое тяжелее меня, под прицелом снайпера я не смогу даже его перевязать, нужно быстро догонять своих. иначе — плен.
1 Это был здоровый солдат из Западной Украины, и я подумал — быть может, он решил остаться и добраться до дома.
На нашем пути — деревня, взвод пошел по ней влево. Побежал следом и я, опустив вниз лопату. Вдруг этой лопатой меня сильно ударило по ноге.
“Ранило”, — мелькнула мысль. Это было самое страшное — попасть раненым в руки врага. Но пронесло… Пуля попала в лопату, лопата ударила мне по ноге, ее вырвало из рук и отбросило в сторону. Бил крупнокалиберный пулемет. Я прыгнул в избу, но пулемет прошивал ее насквозь через две стены. Я встал за русскую печь и судорожно решал — что делать? Обождав несколько минут, я вышел в сенцы, трижды перекрестился и пошел быстрым шагом, но не вдоль деревни, а поперек — в направлении поля, за которым начинался лес, куда бежали толпы солдат. Ни одна пуля не щелкнула около меня, и я благополучно скрылся за пригорком.
Вдруг из леса навстречу нам вышел танк. Ему радостно замахали руками — дескать, пришла подмога. Но танк неожиданно ударил из пушки и пулемета. Все залегли среди поля. Танк встал и не двигался, лишь строчил из пулемета, если замечал движущихся солдат, пытающихся уползти в сторону. Я лежал и думал — что делать?
Лопаты у меня не было (ох уж эта спасительница солдата), так что окопаться я не мог, да и в любом случае едва ли смог бы, — танк бил по каждому, кто шевельнется. Мой карабин и две гранаты были игрушкой в такой ситуации. Лежащий рядом солдат попросил у меня одну гранату, я ему дал ее. Так мы лежали несколько часов. Было тихо, лишь время от времени танк бил из пушки или из пулемета. Я, кажется, иногда засыпал. Впоследствии я прочитал, возможно, у К.Симонова, что иногда в самые напряженные моменты боя солдата вдруг одолевает сон. Это защитная реакция организма на перенапряжение. Так это или нет, не знаю, но мы лежали и ждали подмоги.
Прилетели наши Ил-2, били где-то рядом. Впервые и единственный раз видел, как в воздухе столкнулись наши два самолета и отвалившиеся крылья, медленно кувыркаясь, летели на землю.
Позже я заметил, что все, побывавшие в плену, рассказывают о том, как они попали в плен, заученно описывая ситуацию, конечно, безвыходную. Заученно — это, наверное, для СМЕРША. Но ситуаций таких на войне не счесть. Недавно прочитал, что в боевом уставе британской армии сказано: в безнадежном положении воин Королевства обязан себя сохранить для Великобритании. У нас все не так…
Процедура нашей капитуляции была проста до банальности. Я вдруг услышал сзади за пригорком шум и нерусскую речь. Оглянулся. На пригорке уже стояли кучки наших солдат с поднятыми руками, немцы с ворчанием “хох-хох” приближались к нам. Немцы — вперемежку с нашими солдатами. Стрелять нельзя. Бежать нельзя — впереди урчит мотором танк. Соседний солдат, которому я дал гранату, подложил ее под себя и взорвал. Я лег вниз лицом в слабой надежде, что меня сочтут за убитого. Не сочли. Я встал и, растопырив руки, присоединился к толпе, где наших солдат уже строили “патри”. Запомнились угрюмые солдатские лица, растерянный взгляд офицера с перевязанной рукой среди своих солдат.
Нас построили и куда-то повели. До праздника 1 мая оставалось три дня. В темном подвале, вповалку, мы проспали ночь. Кто-то тыкал мне в лицо грязным ботинком. Оказалось, ботинок в говне. Через три дня нам дали чего-то поесть и стали вызывать на допрос по одному. Я сказал, что я пехотинец. “Чем занимался?” — “Сидел в окопах”. Затем пригнали еще большую партию пленных и стали строить по полкам и дивизиям, называя их номера. Потом переводчик из немцев Поволжья рассказал нам, что всего пленных взяли около пятнадцать тысяч и примерно столько же было убитых. Скорее всего, цифры преувеличены, как у каждого победителя на войне. Сформировали команду из ста человек, куда попал и я, и на следующий день повели закапывать наших убитых. Для себя мы здесь, под Ковелем, выкопали большую землянку, натаскали в нее соломы, и она стала нашим домом. Днем под охраной закапывали убитых, ночью спали в землянке. Кормили нас из полевой кухни, в обед — супом, чаще всего из брюквы, утром и вечером — чаем. Мы добывали картошку в брошенных подвалах, в первые дни в рюкзаках убитых находили хлеб и консервы. Много закопали тел, в голову не приходило сохранить красноармейские книжки — впереди была неопределенность. Стало тепло, трупы разлагались, и их находили по запаху. Кругом стоял устойчивый трупный запах. Вечером варили картошку. Для взаимопомощи и ведения хозяйства стали сбиваться в кучки по три-четыре человека. Неожиданно я встретил солдата из нашего взвода, Гришку Грачева, чкаловского. Воевал он с 41-го года, чудом выбрался из котла на Волховском фронте, где была окружена 2-я ударная армия Власова. Третьим был Семен Марченко из Калужской области. Он был у нас добытчик, ухитрялся достать чего-нибудь съестного в самых безнадежных ситуациях. Запомнилось, как однажды, уже в Восточной Пруссии, когда нас вели почему-то через лагерь пленных французов, он молниеносным движением схватил с повозки буханку хлеба и с гордостью показывал мне ее из-под полы. А здесь, на Украине, мы добывали картошку, вечером варили ее — ведро на троих — и съедали без остатка.
В нашей команде был лишь один офицер. Как он к нам попал, трудно сказать. Вначале, когда еще не было подвала, мы одно время спали вместе на подстеленной соломе. Однажды, когда я с ним о чем-то заспорил, он, шутя, вытащил из вещмешка гранату-лимонку и прошептал мне: “Смотри, сейчас дерну за чеку”. Вооружиться гранатой было проще простого — около убитых, которых мы закапывали, было много всего. Я намеренно написал “закапывали”, а не хоронили, так как это была работа, а не церемония. Рядом с трупом рыли неглубокую яму и туда его укладывали. Начиналась жара, некоторые тела уже сильно разложились, а еще позднее трупы были окружены расползающимися белыми червями — здесь не до церемоний: выкапывали яму и сваливали в нее лопатами все, что осталось от человека.
Я вдруг заболел и ослаб, поднялась температура, началась, как говорили наши конвоиры, “дрисня”. Несколько дней меня не гоняли на работу, но потом вытурили из подвала всех подчистую, и я решил, что дни мои сочтены. Но в первый же день, когда нас гнали через деревню, сердобольные хохлушки вынесли нам молока, мы выпили по целой кринке, и так пошло каждый день. Наверное, у меня не было дизентерии, как я думал вначале, и в течение недели я воспрянул телом и духом, замыслы стали другими — бежать. И вот здесь у нас с лейтенантом возникли разногласия. Я предлагал идти на восток, фронт был близко, а лейтенант говорил, что нужно идти на запад, в немецкий тыл. Потом я убедился, что он был прав: нужно было затаиться где-нибудь в немецком тылу и ждать своих. Побег на восток через линию фронта был опаснее.
Впоследствии я много слышал от побывавших в плену, как они выбирались оттуда. В их рассказах всегда чувствовалась недоговоренность, а уж мыслей, которые возникали у каждого в этой ситуации, особенно во время смершевского произвола, до конца не выговаривал никто. Главное, чего я боялся, — попасть к своим в одиночку или небольшой группой, и надеялся, что нас освободят всем лагерем. Так проще будет доказывать, что ты “имел соприкосновение с противником”, но не шпион. Лейтенант, очевидно, рассчитывал попасть в свою часть, где сослуживцы защитят его перед СМЕРШем. В конце концов, он с группой из четырех человек “ушел”: отошел в кусты справить нужду и не вернулся. Дальнейшую судьбу его я не знаю.
Чувствуя близкое летнее, 1944-го года, наступление наших войск, немцы в середине июня погнали нас к польской границе, погрузили в вагоны. Несколько суток езды, и мы в Сувалках. Большой, обнесенный колючей проволокой лагерь русских военнопленных. В большинстве это были калеки, попавшие в плен в 41-м году и каким-то чудом выжившие.
Наступала осень, все старались запастись чем-нибудь теплым — старым одеялом, куском тряпья для портянок, шапкой. Здоровых гоняли на работу, стелить гать на дорогах, по колено в грязи. По пути с работы набирали картошки на брошенных полях. Интересное изобретение: полы шинели поднимали и туго затягивали ремнем. Затем в дырки спереди засовывали за полы картошку-спасительницу. Удавалось напихать целое ведро. А вечером — костер и ужин.
Приближение наших войск заставило немцев перемещать ходячих пленных дальше на запад, и всю наступившую зиму мы провели в пути от Сувалок до моря.
Запомнились эпизоды: наступает ночь, идет мокрый снег, мы толпой стоим в поле и, чтобы согреться, толкаем друг друга, стараясь протиснуться в середину, где теплее, а согревшихся вытесняем на окраину. Помогает. Вдруг нашли большой сарай для скота. Счастливчики прорываются туда первыми, чтобы занять место подальше от ворот на теплом навозе. Возникает мысль — что такое счастье? Я на ближайшую ночь счастливчик, подо мной теплый навоз и можно поспать ночь. На чистом русском языке с немецким акцентом раздается объявление — “срать выходить по три человека”. Идут, наступая на лежащих.
Так провели мы зиму в однообразных переходах к морю. Иногда нас останавливали, отбирали команду и заставляли пилить лес. Это были прекрасные сосны, которые мы пилили на уровне человеческого роста и валили на восток, в сторону “противника”. Ясно было, что нас используют на оборонных работах, передавая военным для устройства дорог и оборонительных сооружений. В это время легко можно было бежать или просто уйти от охраны. Но куда? Конечно, можно было бы где-то спрятаться в ожидании прихода своих. Но здесь сверлила мозг одна и та же мысль — как тебя, одиночку, или небольшую группу встретит СМЕРШ, как ему доказать, что ты рядовой военнопленный. Надежнее всего — попасть к своим в составе целого лагеря, хотя и тогда ты целиком зависишь от воли того, кто будет тебя “проверять”, и если у него будет плохое настроение или несварение желудка, он может отправить тебя в Магадан или вообще поставить к стенке. Ходили разговоры, что когда направили дивизию русских власовцев воевать в Италию против “бадольевцев” (Муссолини к тому времени был свергнут, и Германия воевала с Италией), вся дивизия перешла на сторону противника Германии. Говорили, что если бы наших военнопленных родина встречала как в государствах цивилизованных, то власовская армия развалилась бы, там большинство было таких, кто спасался от голодной смерти в лагере. Но путь домой для них был, конечно, закрыт, а путь миллионов обычных военнопленных тернист и опасен.
Но вот наконец нас привели к морю и поместили в лагерь военнопленных в деревне Штайндоф, недалеко от города Хайлигенбайль. Нас выводили на работу в порт, на разгрузку грузов, прибывающих в Восточную Пруссию. Здесь мы узнали, что немцы, а вместе с ними и мы, окружены нашими войсками. В порту царила паника, эвакуировали гражданское население. Теперь для нас главная опасность состояла в том, что нас могут загнать на пароход и вывезти в глубь Германии. На всякий случай мы с Семеном Марченко за оградой лагеря вырыли яму, перекрыли ее досками и соломой и прятались в ней трое суток, выходя на оправку ночью. В последний день охрана лагеря исчезла, мы вернулись в бараки. На следующее утро начался артиллерийский обстрел, и мы перебрались в большой подвал, где в дальнем углу лежало несколько раненых пленных. Внезапно снаряд угодил в этот самый угол, перекрытие обвалилось и завалило всех, кто там был. Мы протиснулись ближе к выходу, чтобы в случае обвала выскочить из укрытия.
И вдруг — картина, запомнившаяся мне на всю жизнь: по двору лагеря идет с винтовкой, видимо, пьяненький солдат и кричит:
— Эй, кто там, русские, французы, выходи!
Все выскочили из подвала, многие стали обнимать этого солдата, а мы поспешили перебежать линию огня, через цепь нашей пехоты, затем позиции артиллеристов, а дальше нас встречали офицеры, собирали в группы, строили и уводили дальше в тыл. Примерно через пять километров нас разместили по блиндажам, и вечером мы увидели часовых около нашего расположения. Это было 25 марта 1945 года.
Ночью стали по одному вызывать на допрос. Спрашивали в основном, как попал в плен, где попал, чем занимался в плену. На следующую ночь опять вызов и опять те же вопросы. Я написал письмо домой, которое тут же у меня забрали и внимательно прочитали. Я по привычке писал адрес: Московско-Донбасская ж.д., ст. Рождество, начальнику станции. На смершевца, видимо, произвело впечатление слово “начальник”.
— Вот видишь, отец начальник, а ты в плен сдался, — проговорил он.
Это был молоденький лейтенантик, видимо, пристроенный в СМЕРШ папой и не нюхавший пороха. На третью ночь опять тот же допрос и те же вопросы. И опять: “В каких частях служил?” А когда я перечислил все части и госпитали, он вдруг переспросил: “Нет, в каких частях служил у немцев?”
Вопрос был не только обиден — он поверг меня в отчаяние. Если задают такие вопросы, то все пропало. Я увидел, что юность и вся жизнь моя изуродованы и впереди у меня опять полуголодное существование, вши и деревянные нары, и это к тому же угрожало еще и благополучной жизни моих родителей, всех близких мне людей. И все это после юношеских мечтаний “о доблести, о подвигах, о славе”. От полного бессилия и безысходности я ничего ему не ответил и… заплакал. Нет, я не рассчитывал разжалобить лейтенантика, я только понял, что все мои надежды рухнули. И вдруг он лениво и безразлично заявил:
— Ладно, я тебе верю, будешь служить дальше.
Вперед — на Берлин!
Уже на следующий день я вместе с тысячами других бывших пленных, которым “поверили”, получал обмундирование. Из нас формировали маршевые роты и отправляли на фронт. Видно, очень нужны были солдаты для взятия Берлина. Прибывавшие от американцев и англичан наши военнопленные после войны эшелонами отправлялись в лагеря с десятилетним сроком.
Мы, как новобранцы, приняли присягу, получили оружие и по прекрасным дорогам на машинах были доставлены в 54-ю Гвардейскую четырежды орденоносную стрелковую дивизию. На этот раз я в пехоту не попал. Со мной вместе оказался бывший минометчик Вася Миронов, который сагитировал меня пойти в минометчики. В училище нас знакомили со всеми видами вооружения, но практики ведения огня я не имел. На этот раз, в отличие от пополнения из госпиталя, когда все назвались артиллеристами, таковых оказалось немного; старые пленные, попавшие в плен в 41-м году, были пехотинцами и боялись незнакомого оружия, а мне Вася Миронов показал, как выполнять команды, и вскоре на тренировках я наводил быстрее “кадровых” наводчиков.
Наступление на Берлин началось 16 апреля, и в этот же день мы двинулись на фронт. К вечеру остановились в лесу на окраине деревни Зеш, привели минометы в положение “к бою”, назначили часовых, остальные легли спать. Я заступил на пост в два часа, было тихо, никто не знал, где противник. Впереди в повозке спал комбат со своей подругой. Только я заступил на пост, как в лесу послышался топот множества людей, которые бежали прямо на нас, перекликаясь по-немецки. Я прыгнул в окоп и начал стрелять навстречу набегавшей толпе. Стреляла из карабинов вся батарея, но немцы не отвечали, прыгали через нас, через наши окопы и мчались дальше, не обращая внимания на нашу стрельбу.
Я выскочил из окопа и тоже побежал к деревне, правее потока немцев. Прибежал в деревню, а там уже вся наша батарея во главе с комбатом. Он собрал нас и заохал:
— Что же мы наделали! Оставили батарею противнику, нас всех отдадут под трибунал! Жириков, бери с собой трех человек, идите на батарею, узнайте, что там делается.
В числе трех Жириков назвал меня. Мы осторожно подходили к лесу, там было тихо. Мы залегли на опушке. Старшина приказал мне подползти к батарее и узнать обстановку. Это было с его стороны бессовестно — окажись там немцы, они бы придушили меня безо всякого шума. Необходимо было посылать двоих. Но я не стал пререкаться и пополз. Подобрался к первому миномету — никого нет. Я уже бегом, во весь рост вернулся, сказал, что немцев нет, и мы всем составом кинулись к батарее. Минометы были целы, лишь у одного сняли прицел и забросили в кусты.
Теперь, чтобы такое не произошло вторично, нам было приказано засесть в окопы и вести по лесу непрерывный огонь из стрелкового оружия. Мы сидели и палили в чащу, а старшина подтаскивал патроны и подкладывал каждому на бруствер. Мой карабин раскалился так, что деревянная накладка на стволе разгорелась, а к стволу невозможно было прикоснуться. И вдруг повторилось прежнее — кусты затрещали, и толпы немецких солдат, не обращая внимания на наш огонь, вновь бежали на нас. Я сделал еще несколько выстрелов, передо мной в темноте кто-то падал, потом через меня стали прыгать, я выскочил и побежал назад, к деревне, но оттуда уже вели навстречу мне интенсивный огонь. Я во все горло кричал: “Не стреляйте, свои!” — и бежал, несмотря на стрельбу.
В деревне все подразделения нашего полка, отступившие из леса, заняли оборону и вели огонь по лесу, где осталась наша батарея. Я стоял в каменном сарае и палил из карабина через узкое окошко, похожее на бойницу. Неожиданно в деревню на полной скорости прорвался бронетранспортер, ведя огонь из пулемета. Каким-то образом его удалось остановить, из него стали вылезать и сдаваться немцы, но наши солдаты были так озлоблены дерзкой вылазкой, вызвавшей панику, что всех тут же расстреляли. Некоторым немцам прикладами раскололи черепа. Я, естественно, не принимал участия в расправе и не видел ее, но участники рассказывали, что из машины выбрались девятнадцать человек, среди них две женщины.
Вновь раздалась команда: “К бою!” Замечена колонна противника, которая двигалась по направлению к деревне. Но вскоре выяснилось, что шла она сдаваться в плен. Дисциплинированные немцы шагали строем, с оружием, их вел офицер с белым флажком. Он по-немецки доложил нашему офицеру о капитуляции, но все было понятно без слов. Затем командир, очевидно, приказал своим солдатам сложить оружие, они четко выполнили команду. Затем им приказали поднять вверх ножи, а наши солдаты ходили и выбирали кому что понравилось. Разоруженных построили и повели в тыл. Как выяснилось потом, через наш участок выходила из окружения большая группа немецких войск, дислоцированная юго-восточнее Берлина. Потому-то они и бежали такими густыми толпами, бросая убитых и раненых и даже не отстреливаясь.
Смешной эпизод: наши ездовые пасли лошадей. Когда толпы бегущих немцев смяли нас и мы разбежались, они наскочили на наших ездовых и обезоружили их, то есть взяли в плен. Спустя несколько минут ездовые в суматохе сбежали, а немцы их не удерживали. Но для смершевцев нашлась работа — вызывать ездовых на допрос. Правда, все обошлось.
Мы собрались у своей батареи и перевезли минометы в деревню. Я рассматривал окопы, в которых мы сидели и палили в ночную темноту. Перед окопами было много убитых немцев, и перед моим — тоже. Среди них лежал убитый солдат нашей батареи. Этот парень до сих пор не дает мне покоя. Он находился где-то впереди и, когда толпы бегущих немцев навалились на нас, очевидно, бежал вместе с ними и, вполне возможно, погиб от своей пули. Вполне возможно — от моей. Прости меня, Господи, если виноват.
Мы с Жириковым пошли по деревне искать своих солдат. Убитых и раненых немцев здесь было много, проехать на машине нельзя, но какая-то машина все-таки поехала, вдавила в землю два трупа, и потом они так и остались на заезженной дороге, видны были только их контуры. Одна женщина, немка, попросила у меня разрешения помочь раненым немцам. “Русских уже подобрали”, — объяснила она на пальцах. Я разрешил.
Мы шли по лесу. Жириков наклонился над убитым немцем, подозреваю, что полез к нему в карман. Немец громко вскрикнул — он был тяжело ранен, Жириков вздрогнул от неожиданности, вытащил пистолет и выстрелил ему в лоб. Я спросил его:
— Зачем?
— А он меня напугал, — был ответ.
Этот подлый поступок я не могу забыть. Запомнился ужас в глазах несчастного, когда он увидел дуло пистолета. Но защитить я его не мог, я ведь только что вернулся из немецкого плена. (И впоследствии я многого не мог
сделать — и в МГУ, когда был студентом, и в институте, где я потом работал, меня “заботливо” опекал первый отдел.)
2 мая пал Берлин, и мы получили приказ двигаться на Прагу. Удивительный был приказ — добираться до Праги быстрым шагом или бегом. Мы-то сидели на минометах и погоняли лошадей, но пехота бежала бегом. Потом ее встречала колонна “студебеккеров”, перевозила километров на пятьдесят, и отдохнувшие на машинах пехотинцы вновь бежали на Прагу. На остановках проводили политбеседы. Объясняли, что мы вступаем в дружественную нам страну, что нужно “высоко нести честь советского воина” и пр. Солдаты слышали это и при вступлении в Польшу, а сами думали: “толкуй, бабка, — любим слушать”. Но здесь, в Чехословакии, мы были удивлены и обезоружены сердечностью, с которой встречало нас население. Настоящих боевых действий уже не было, лишь случайные стычки с группами немцев, пробиравшихся на запад, чтобы сдаться в плен американцам. 7 мая пронесся слух, что война кончилась, кто-то слышал это по западному радио. Мы остановились и в тревожном ожидании провели день 8 мая. А в два часа ночи меня разбудили и сказали, что войне конец. Стреляли из всех видов оружия, стрелкового и артиллерийского, небо опоясывали нити трассирующих пуль. Я тоже отсалютовал из своего карабина и… продолжал спать под сосной.
Меня часто спрашивали потом, что я почувствовал, когда объявили об окончании войны. Разумеется, была радость и какая-то сумятица в голове. Мы уже привыкли загадывать вперед только до следующего боя, до следующего задания, во всяком случае, дальних планов не строили. Вначале это было тяжело, потом привыкли, стали надеяться, что, как и до сих пор, пронесет. А тут вдруг впереди целая жизнь. Состояние непривычное. И еще что-то томило меня, я не мог
понять — что именно. Лишь позже это чувство хорошо выразил Твардовский в стихотворении “В тот день, когда закончилась война”:
…Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно,
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный…
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях,
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
Утром наш полк построили, объявили, что Германия капитулировала. Мы дали залп, но война для нас не кончилась — одна из группировок уклонялась от капитуляции, прорывалась на запад, и нам предстояло ее пленить или уничтожить. Еще три дня мы двигались на Прагу, и 12 мая нас трогательно встречало население маленького городка Баков на Изере. Это была действительно сердечная встреча, с цветами и радостными лицами. В Польше и Германии мы не видели этого. Мы входили в город Баков строем, на обочинах стояли толпы людей, молоденькие девушки выбегали на дорогу, втыкали в стволы карабинов цветочки.
Остановившись у плотины какой-то речушки, мы стали стирать пропотевшие рубахи и гимнастерки, женщины с интересом наблюдали за нами. Вечерело. Вдруг откуда-то к нам подъехали верхом наши ездовые, и каждый впереди себя вез, верхом же, по девушке. Они что-то весело лепетали и хохотали. Нас, отвыкших даже от девичьих голосов, очень обрадовали такие гостьи. Мы поговорили с ними на пальцах и проводили по домам.
На следующий день нас вывели из города в лес, где мы стали лагерем, дали поспать и почиститься пару дней, а на третий приказали строиться и повели на политзанятия на тему: “Почему мы победили”. Солдаты ворчали и спали на солнышке.
В эти же дни я получил первое письмо из дома: отец сообщил, что мама умерла через два месяца, после того как я перестал писать письма. Бедная моя мама, она, конечно, не могла пережить моей гибели, она и раньше говорила — зачем жить ей, больной, если кругом гибнут молодые и здоровые? Я ушел в лес, отлежался, глядя на небо с первым ощущением взрослого сироты. Кончилась война, и мне исполнилось двадцать лет.