Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2005
Еще лет двадцать назад Кавказ терялся где-то на периферии общественного сознания. За пределами относительно немногочисленного сообщества специалистов образ этого региона в целом ограничивался тем набором стереотипов, который в сжатой форме представлен в фильме “Кавказская пленница”: горы, непонятные и дикие по городским меркам обычаи, вспыльчивые и богатые мужчины, торгующие цветами или мандаринами. Гамма эмоциональных наполнений этого образа могла колебаться от дружеской иронии до смутного страха. Поскольку машина советской пропаганды по инерции продолжала транслировать дежурный оптимизм, лишь изредка упоминая о “пережитках” прошлого и успешной борьбе партии с ними, дружески-ироничный тон, который столь соответствовал безмятежному в основе своей настрою советского человека, в образе Кавказа все же преобладал.
Не столь благостно была настроена замкнутая каста высшей партийной бюрократии, которая обладала информацией с мест. Ее представители видели, что на Кавказе завязывается множество конфликтных узлов, а власть Москвы там слабеет. Но эта каста, по-видимому, уже осознавая полную непригодность всех остававшихся в ее руках политических рычагов, догадываясь о скором и неизбежном крахе советской системы и не обладая страстью и волей, необходимыми, чтобы попытаться предотвратить этот крах, ограничивалась трансляцией все того же дежурного оптимизма.
Полный переворот наступил по историческим меркам мгновенно, в течение нескольких лет. Поползли слухи о невиданном преступном разгуле “на южном направлении”, как распространители слухов стыдливо называли Северный Кавказ. Затем грянули Сумгаит, Карабах, Баку, Тбилиси. Распался Советский Союз. В Чечне образовалась де-факто независимая криминальная республика. А потом на Северном Кавказе началась война. О войнах, уже вовсю идущих в Закавказье, российские обыватели-горожане к тому моменту благополучно забыли.
Переход от “Кавказской пленницы” к осенним 1992 года телерепортажам из Пригородного района Северной Осетии, не говоря уж о телерепортажах из Чечни, стал шоком. Новости с Северного Кавказа появились на первых полосах крупнейших газет и открывали информационные программы федеральных телеканалов. С тех пор уже десяток лет этот небольшой по российским меркам регион (чуть больше 2% всей территории страны) удерживает одно из первых мест по “производству” новостей общенационального значения. Одно из важнейших мест северокавказская тематика неизменно занимает и в общероссийской политической повестке дня. Достаточно упомянуть ту роль, которую сыграла чеченская проблема во время избирательного цикла 1999—2000 годов.
Конечно, значение тех угроз, с которыми сталкивается Россия на Северном Кавказе, не стоит преувеличивать. Едва ли уместны панические рассуждения о том, что “с Кавказа начнется распад России” или что исламистский терроризм, сделавший своей базой Чечню, угрожает самой российской государственности. Однако нельзя отрицать и того, что Северный Кавказ является одной из самых тяжелобольных частей России. Терроризм, религиозно-политический радикализм, бедность, неспособность адаптироваться к переменам, которые происходят в России, неэффективность государственного управления — все эти беды Северного Кавказа забирают у страны множество ресурсов — людских, организационных, финансовых, интеллектуальных.
Означает ли это, что Кавказ следует считать “лишним” регионом, территорией, которая уже самим фактом своего существования в составе России тянет страну назад? Вопрос, конечно, провокационный, хотя не более провокационный, чем многочисленные предложения “отгородиться” от Кавказа, предоставив независимость Чечне или ужесточив порядок въезда представителей северокавказских республик в другие российские регионы.
Есть множество сугубо прагматических доводов, которые заставляют ответить на этот вопрос отрицательно, — это и стратегическое значение Северного Кавказа, обеспечивающее присутствие России в бассейнах Черного и Каспийского морей, и отсутствие естественных географических границ между Кавказом и соседними регионами России, и огромная опасность любой перекройки границ на постсоветском пространстве. Но эти доводы при всей их неоспоримости лишены одного важного свойства — исторической перспективы. Объясняя логику многих политических процессов, которые идут сейчас на Северном Кавказе, они обходят стороной объяснение того исторического смысла, который несет в себе сама линия государственной границы России на Кавказе. А непонимание этого смысла в конечном итоге выливается в непонимание смысла существования самого государства. Мы ведь до сих пор склонны считать Россию своего рода “усеченным” Советским Союзом…
Рассуждения об “исторических уроках” применительно к Кавказу уже стали общим местом. Правда, таковым они остаются только в том случае, если эти уроки мы воспринимаем как нечто усвоенное (или не усвоенное) в далеком прошлом. Если же отказаться от почти бессознательной убежденности в том, что в наше время история “закончилась”, тема исторического урока приобретает более свежий смысл. А провокационный вопрос о России и Северном Кавказе можно сформулировать не столь вызывающе. Например, так: в чем смысл пребывания России на Кавказе и Кавказа — в составе России? Какие исторические уроки мы усваиваем там сейчас? В чем заключается кавказский вызов России?
* * *
“У России такая судьба — раз в пятьдесят лет воевать на Кавказе”, — заявил один современный российский политический деятель, убежденный в своем патриотизме и склонный к демонстративно циничным высказываниям. Мол, ничего не попишешь, всегда воевали и всегда будем воевать. Не страдайте, сограждане, спишите кровь с собственной гражданской совести на историю, история стерпит. “Чеченцы 400 лет воюют с Россией за свою свободу” — этот тезис до сих пор распространен в агитационных материалах сепаратистов. Согласитесь: есть что-то общее.
Наиболее яркий опыт взаимодействия России и Северного Кавказа, доступный массовому сознанию — а политики просто в силу специфики своей профессиональной деятельности часто воспроизводят стереотипы массового сознания, — это, к сожалению, опыт войны. Чеченский конфликт и чудовищные теракты способны отучить кого угодно искать в общей истории что-либо иное. И тем более напрочь отбить желание попытаться обнаружить в этой истории какую-то динамику. Так есть — значит, так было и так будет — вот историческая логика массового сознания.
Всплеск интереса к Кавказской войне XIX века отражает именно это явление. Конечно, этот интерес помог продвинуть вперед исторические исследования в этой области, а заодно обогатил представления российского общества о Кавказе, разрушив многие стереотипы. Однако он же закрепил в общественном сознании ассоциацию Кавказа с войной и породил бесконечный поиск параллелей между эпохой имама Шамиля и нынешним временем.
Излишне повторять, что история взаимоотношений русских и чеченцев, аварцев, кабардинцев, ингушей, осетин отнюдь не сводится к войне, поэтому не будем останавливаться на богатейшей теме “кавказской границы” как пространства, на котором в течение столетий соединялись, не ассимилируясь, народы, культуры, традиции. Тем, кто хотя бы минимально знаком с историей Северного Кавказа, и без нас знакомы эти сюжеты. Того же, кто не хочет их замечать, нет смысла неволить. Стоит только вспомнить “Казаков” Льва Толстого, который знал Кавказ с блестящей этнографической точностью и хорошо разбирался в тонкостях современной ему кавказской политики. Гребенские казаки у Толстого чувствуют гораздо большее родство с соседями-чеченцами, чем с приехавшим из Москвы юнкером Олениным.
Уместнее в данном случае противопоставить соблазну параллелей попытку обрисовать уникальность той ситуации на Северном Кавказе, с которой Россия сталкивается сейчас. Поскольку только таким образом можно определить уникальность современного кавказского вызова.
Здесь никак не избежать геополитики. Один из основополагающих элементов современной ситуации на Кавказе заключается в том, что в состав России входит только та его часть, что лежит к северу от Главного Кавказского хребта. Это влечет за собой весьма значимые последствия.
Исторически Северный Кавказ не являлся для Российской империи и СССР самостоятельным объектом политики. Его ценность определялась тем, что он обеспечивал доступ в Закавказье, позволяя империи осуществлять свою власть в этом регионе и проецировать силу в каспийском и черноморском бассейнах и на Ближнем Востоке. Не случайно активное продвижение империи в Дагестане, Чечне, Черкесии, связанное с попытками установить там свою административную систему, началось уже после того, как в состав России была включена Грузия. А сама Кавказская война (если отсчитывать ее начало, как предлагают историки
В.А. Георгиев и Н.Г. Георгиева, с 1829 года, то есть с момента объявления имамом Кази-муллой газавата России1 ) вспыхнула тогда, когда граница империи в Закавказье в результате побед над Турцией и Ираном в основном сформировалась.
1 В.А. Г е о р г и е в, Н.Г. Г е о р г и е в а. Кавказская война (1829—1864 гг.) // Сборник русского исторического общества. Т. 2 (150). М., 2000. С. 162.
В политике Российской империи и Советского Союза Северный Кавказ был маргинальным регионом. На протяжении тех почти полутора веков, которые прошли с момента окончания Кавказской войны, основной упор в этой политике делался не столько на развитие этого региона, сколько на обеспечение безопасности и стабильности, то есть, в понимании политиков XIX и XX веков, — сохранение и укрепление контроля империи над Кавказом. Разумеется, такой подход не исключал осуществления модернизаторских проектов на Северном Кавказе: ликвидации рабства, ограничения некоторых несовместимых с законодательством империи норм обычного права. Однако, повторим, в основе всех инициатив такого рода лежало именно стремление к обеспечению безопасности в регионе.
Следует учитывать, что в данном случае выбор властей был в значительной мере обусловлен тем политическим мышлением, которое было свойственно элите Российской империи (да и подавляющему большинству европейской элиты XIX века) и которое в огрубленном и сильно упрощенном виде унаследовали большевики. Ключевой ценностью в политическом мышлении такого типа являлась государственная мощь, определявшаяся в категориях территории и силы.
Возникновение независимых государств в Закавказье качественно изменило ситуацию на Северном Кавказе. Власти России уже не могут рассматривать этот регион в качестве маргинального. Если в XIX и XX веках он находился, говоря образно, “в тылу” страны, то теперь превратился в ее “аванпост”. Иными словами, “геополитическая нагрузка”, которую Российская империя и Советский Союз распределяли между Северным Кавказом и Закавказьем, ныне ложится на один Северный Кавказ.
Кроме того, в современной ситуации резко усложняется решение задач “традиционной” российской политики на Северном Кавказе, а именно задач, связанных с обеспечением безопасности. Когда вторая чеченская война только начиналась, представители грузинских властей нередко сравнивали Чечню с мешком без дна, намекая на то, что федеральные войска не могут запереть боевикам выход в Грузию. В этом, кстати, проявляется одна из важных особенностей нынешнего чеченского конфликта, отличающая его от Кавказской войны XIX века. Если в ходе Кавказской войны сопротивление империи оказывали замкнутые с юга и севера горные анклавы, то сейчас речь идет о горном анклаве, с юга фактически открытом. Во время обеих чеченских кампаний эта трудность усугублялась и усугубляется невнятной позицией, которую грузинские власти, особенно во времена Шеварднадзе, занимали по отношению к чеченским сепаратистам.
В то же время надо отметить, что новая геополитическая ситуация на Кавказе создала некоторые новые возможности для российской внешней политики. К примеру, фактор российско-турецкого противостояния, который в XIX—XX веках был одним из определяющих в системе международных отношений в черноморско-кавказском регионе, сейчас практически не ощущается. Наличие своего рода “буфера” в лице независимых государств Закавказья способствует снижению конфликтного потенциала в отношениях Москвы и Анкары. И намечающийся отход от конфронтационного сценария в этих отношениях может принести России немало выгод, которыми прежде она воспользоваться не могла.
Одной из бед современной России является то, что она, как было уже сказано, во многом мыслит себя в качестве “усеченного” Советского Союза или Российской империи и пытается воспроизводить геополитическую логику, которая была характерна для тех государств. Кавказ же является регионом, где несоответствие этой логике реальной ситуации ощущается наиболее остро. Та сторона “кавказского вызова”, которую можно с большей или меньшей долей условности отнести к сфере геополитики, касается в первую очередь вопроса: в какой мере Россия готова к новой “геополитической нагрузке” на Северный Кавказ? Такая готовность предполагает далеко не только полноценный контроль Москвы над этим регионом и эффективное обеспечение его безопасности. В нынешних условиях Северный Кавказ должен стать не просто “аванпостом”, но еще и “визитной карточкой” России. Разнообразные интеграционные проекты вроде “Кавказского дома”, которые с увлечением пропагандировал скандально известный чеченский общественный деятель Хож-Ахмед Нухаев и которые Москва вполне справедливо рассматривает как угрозу своим интересам в регионе, выдвигаются постольку, поскольку Россия пока не сумела реализовать эффективную программу развития Северного Кавказа, которая могла бы служить образцом для Кавказа Южного.
* * *
Сразу после бесланских событий российский президент Владимир Путин, имея в виду Северный Кавказ, высказался в том духе, что “одни хотят оторвать от нас кусок пожирнее, другие им помогают”. Эти слова, не прозвучи они в столь трагическом контексте, могли бы вызвать улыбку. Нынешний Северный Кавказ никак нельзя назвать “жирным куском”. Все без исключения национальные республики этого региона получают крупные дотации из федерального бюджета, а уровень безработицы здесь в разы превосходит средний по России.
Рассуждения о необходимости развивать северокавказскую экономику на протяжении последних лет звучат как заклинания. Разумеется, они совершенно справедливы. Правда, справедливо и то, что за словами крайне редко следуют какие-либо конкретные действия и, что гораздо хуже, мало кто понимает, какую именно форму такие действия должны принять. Ясной программы решения экономических проблем Северного Кавказа так до сих пор не выдвинуто.
Думается, дело здесь не в бессилии российского государства и российского политического класса. Дело в объективной сложности ситуации на Северном Кавказе. Существует замкнутый круг: терроризм, недостаточный уровень безопасности, политическая нестабильность, неэффективность государственного управления порождают нищету. Нищета порождает терроризм — и далее по списку.
Формат статьи, конечно, не предполагает попыток поиска выхода из этого замкнутого круга. Но уместно задаться вопросом: в какой степени мы действительно осознаем всю глубину северокавказской экономической проблематики? Подчас складывается впечатление, что подавляющее большинство размышлений на эту тему грешит отсутствием исторической перспективы и не вполне четким пониманием конечной цели, средством достижения которой должен стать экономический подъем.
Говоря об экономических сторонах кавказского вызова, надо в первую очередь понимать, что на Северном Кавказе, в отличие от большинства других российских регионов, корни кризиса уходят не в позднюю советскую эпоху, а гораздо глубже. Позднесоветский и постсоветский экономический обвал лишь поставил точку в развитии тех тенденций и явлений, которые начали проявляться за десятки лет до современной эпохи.
Северный Кавказ отнюдь не обделен природными ресурсами. Уже более ста лет там существует довольно мощная добывающая промышленность. Регион уникален по своему сельскохозяйственному потенциалу. Проблема в том, что он уже давно не может за счет этих ресурсов прокормить стремительно растущее население.
Военные действия в ходе Кавказской войны привели к большим демографическим потерям коренного населения Северного Кавказа. Так, в 30—50-е годы XIX века население Дагестана сократилось на 16%1. В ходе массовой эмиграции адыгов в Турцию в 60-х годах XIX века регион покинуло около полумиллиона человек.
1 В.М. К а б у з а н. Население Северного Кавказа в XIX—XX веках. СПб., 1996. С. 81.
Однако в последующие десятилетия Северный Кавказ быстро компенсировал потери и значительно увеличил численность населения. Установление относительного мира в этом регионе способствовало и естественному приросту населения, и привлечению мигрантов из внутренних губерний России.
Численность коренных народов стала увеличиваться огромными темпами. К концу XIX века большинство из них выросло почти вдвое (население всей Европейской России в тот же период увеличилось приблизительно на треть). В XX веке тенденция сохранилась. Например, по всеобщей переписи 1897 года численность аварцев составляла 172,7 тыс. чел., а по переписи 1989 года — 502,4 тыс. чел. Похожая картина наблюдалась у кабардинцев (99,0 тыс. чел. в 1897 году и 363,5 тыс. чел. в 1989 году), осетин (96,5 тыс. чел. и 344,9 тыс. чел.), чеченцев (223,2 тыс. чел. и 792,4 тыс. чел. — более чем трехкратный рост несмотря на депортацию). Северный Кавказ столкнулся с тем же демографическим явлением, которое характерно, например, для советской Средней Азии: традиционная модель воспроизводства населения, предполагающая многодетность, подкрепляется современным медицинским обслуживанием, способствующим снижению смертности, и в совокупности это дает взрывной рост населения.
При этом основным занятием и главным источником средств к существованию для коренных народов было сельское хозяйство. Грозненская нефть кормила преимущественно казачество, поскольку самые крупные нефтеразработки находились на территории Терского казачьего войска. Цинк, свинец и серебро, которые добывали в горах Северной Осетии, могли обеспечить лишь несколько аулов, находившихся близ рудника. Трудоемких отраслей промышленности в XIX веке на Кавказе практически не существовало. Хотя города там переживали бурный рост, основой этого роста были транспорт и хлебная торговля. При этом рост численности городского населения происходил главным образом за счет мигрантов из Центральной России. Для окружающего сельского коренного населения город был чужд не только в социальном, но и в этническом плане. Это затрудняло урбанизацию Северного Кавказа.
Понятно, что на фоне взрывного роста численности коренных народов все это привело к сильнейшему аграрному перенаселению. Оно стало ощущаться еще в середине XIX века. Российская администрация на Кавказе пыталась смягчить некоторые его последствия. В частности, на равнинных территориях Северного Кавказа была проведена аграрная реформа, позволившая на некоторое время ослабить земельный голод. Однако в горных районах, которые в наибольшей степени страдали от аграрного перенаселения, аналогичные реформы проведены не были. Местные власти неоднократно пытались к ним приступить, однако до 1917 года эти попытки постоянно срывались из-за нехватки финансовых и кадровых ресурсов.
Экономическое, как и социальное, развитие Северного Кавказа отличалось крайней неравномерностью. К северу от условной линии, проходящей по Тереку и Кубани с востока на запад, возникало эффективное товарное сельское хозяйство, которым так восхищался Ленин в “Развитии капитализма в России”. Здесь находились мощные транспортные узлы общероссийского значения, крупные городские центры. К югу от этой линии, на равнинах Северного Кавказа существовали отдельные “очаги современности”. Горную же полосу региона перемены, происходившие на равнинах, затрагивали мало. А если и затрагивали, то скорее в негативном плане: быстрое развитие земледелия на равнине сокращало площадь равнинных пастбищ, что подрывало горное скотоводство (перегон скота на зимние пастбища на равнину был и остается необходимым элементом скотоводческого цикла на Кавказе, сокращение площади этих пастбищ заставляло горцев сокращать и поголовье скота). Символическим выражением этого экономического, социального и культурного разрыва мог бы служить такой факт: в конце XIX века, в то время, когда жители некоторых равнинных чеченских аулов требовали введения у себя “русского” суда (с присяжными, адвокатурой и прочим), их горные соплеменники отстаивали необходимость установления суда шариатского. Примечательно, что обычное право в полной мере не удовлетворяло уже ни одних, ни других.
В советскую эпоху все эти противоречия были отчасти сглажены, отчасти замаскированы. Ликвидация казачества и передача части казачьих земель горцам на время снизили остроту аграрного перенаселения. На Северном Кавказе была создана мощная даже по общесоюзным меркам промышленная база. Правда, в значительной мере она формировалась за счет предприятий ВПК, которые оказались в кризисе вскоре после распада Советского Союза.
Надо также отметить, что коренное население не слишком активно вовлекалось в промышленное производство и как следствие в городскую жизнь. Города на Северном Кавказе оставались в большой степени русскими вплоть до 60—70-х годов XX века. Значительная часть коренного населения по-прежнему была занята в сельском хозяйстве. Это, с одной стороны, сохраняло актуальность давней проблемы аграрного перенаселения, а с другой — способствовало консервации архаичных элементов социального устройства.
В 80-х годах прошлого века размер калыма в Чечено-Ингушетии нередко равнялся стоимости “Жигулей” (порядка 8 тыс. рублей) при средней зарплате в республике около 120 рублей. Это, конечно, еще не означает, что пафос советских пропагандистов, затративших массу бумаги и чернил на критику “пережитков прошлого”, был справедлив и оправдан. Однако факт остается фактом: столкновение архаики и современности порождало социальную напряженность. Традиционный образ жизни требовал значительных затрат, а заработать на Северном Кавказе было нелегко. Товарное сельское хозяйство на приусадебных участках в Советском Союзе с его бесконечным дефицитом могло приносить солидную прибыль, но земли не хватало на всех.
Выходом стал массовый отъезд на заработки за пределы региона. Именно на исходе советской эпохи в крупных городах Центральной России, Сибири, Дальнего Востока стали образовываться диаспоры выходцев с Северного Кавказа. Постсоветское время внесло свои поправки в эту ситуацию. Трудовая миграция с Кавказа на нефте- и газопромыслы Казахстана и Туркмении по понятным причинам была сведена к нулю. А в результате промышленного спада в России потребность в рабочей силе резко сократилась. “Отходники” с Северного Кавказа лишились многих источников заработка.
Кризис промышленного производства на самом Кавказе помимо понятных экономических последствий имел также последствия социальные. По сути он обернулся кризисом городской жизни. Модернизационный импульс, исходивший от городов, значительно ослабел. Архаизация северокавказских обществ, которую мы наблюдаем на протяжении последних десяти—пятнадцати лет, стала одним из последствий этого явления. Северный Кавказ адаптируется к экономическим трудностям за счет активизации разного рода неформальных социальных механизмов, которые понимаются как “традиционные”, в том числе за счет родственных связей. Это влечет нарастание закрытости северокавказских обществ, тормозящее их развитие. Социальные гарантии, которые, как считается, обеспечивают своим членам разного рода кланы, оборачиваются снижением инициативы. Большая роль неформальных общественных связей ведет к росту коррупции, которая на Северном Кавказе огромна даже по российским меркам. Взятку положено давать буквально на каждом шагу — к примеру, при приеме на работу. В сентябре прошлого года еженедельный журнал “Профиль” опубликовал любопытный материал об экономическом положении Северного Кавказа, в котором приводились слова фермера из Дагестана, перебравшегося в Ставропольский край: “На Ставрополье чиновники из администрации меня уважают и помогают: и землей, и кредитами, и техникой — только работай, создавай рабочие места, плати налоги. У нас же ни о какой помощи и речи быть не может, разные “проверяльщики” смотрят на меня как на дойную корову. То, что мне положено по закону, получить можно только через взятку”1.
1 Александр Г о д и н, Андрей В е р м и ш е в, Евгений Д м и т р и е в. Захребетни ки // Профиль. 2004. N№ 34.
Экономическое развитие Северного Кавказа тормозит не только политическая нестабильность в этом регионе. Региону требуются не просто инвестиции и новые рабочие места. Он нуждается в значительном социальном обновлении, в модернизационном рывке, без которого любые самые красивые экономические планы скорее всего останутся на бумаге. Вопрос для федерального центра заключается не в том, сумеет ли он найти в государственном бюджете деньги, которые можно было бы вложить в Северный Кавказ, и сможет ли убедить частных инвесторов последовать своему примеру, а в том, способен ли он обеспечить такой модернизационный рывок. Нет необходимости говорить, что задача эта не только экономическая, но также и политическая и культурная.
* * *
“Мы плохой народ. Были бы хорошим народом — ни один ингушский беженец не вернулся бы в Пригородный район” — таковы были едва ли не первые слова владикавказского таксиста, сказанные им в ответ на вопрос о ситуации в его родной Северной Осетии. Бои в Пригородном районе завершились более десяти лет назад, но эти десять лет не остудили его ненависти. Он буквально жил ею.
Разумеется, подобным образом рассуждают далеко не все. Тем не менее конфликтный потенциал на Северном Кавказе огромен. Возможно, это прозвучит не слишком политкорректно, однако подчас кажется, что воздух там дрожит от взаимных страхов, обид и подозрений. Слишком много подобных чувств для столь ограниченного пространства.
Речь не обязательно идет о межнациональных конфликтах. Недавний кризис в Карачаево-Черкесии, когда родственники семерых убитых бизнесменов захватили кабинет президента республики Мустафы Батдыева, не имел под собой никакой этнической почвы. Как и проходившие в январе 2005 года операции по уничтожению террористов в Каспийске, Махачкале и Нальчике — во всех случаях террористы ставили своей целью убийство сотрудников милиции и спецслужб независимо от их национальности.
Конфликты на Северном Кавказе начинают приобретать характер тотальный и почти иррациональный. Сейчас их можно сравнить с метастазами рака в больном организме: почти невозможно предугадать, где, когда и на какой почве разразится следующий кризис.
Безусловно, основным “возбудителем” конфликтов на Северном Кавказе является конфликт чеченский. Именно там, в Чечне, обретаются лидеры терроризма если и не организационные (едва ли северокавказский терроризм, равно как и “международный”, представляет собой единую в организационном плане структуру), то идейные. Именно здесь в течение долгого времени находились (а возможно, до сих пор находятся) тренировочные базы террористов. Однако подавление террористического анклава в Чечне, которое ведется с исключительной жесткостью, не приводит к укреплению безопасности в прочих регионах Северного Кавказа.
Истолкование этого парадокса требует более подробного анализа нынешнего состояния чеченского конфликта, точнее, его политической и идеологической составляющих.
“Классический” сепаратизм в Чечне, в общем, давно ушел в прошлое. В ходе первой чеченской войны сепаратистские и националистические лозунги действительно были главным инструментом мобилизации противостоящей федеральному центру стороны. Целью войны дудаевцы ставили создание независимого и светского — что надо подчеркнуть особо — государства.
Вторжение боевиков Шамиля Басаева в Дагестан летом 1999 года задало принципиально иные “правила игры”, если так можно выразиться применительно к данному случаю. Речь шла уже не о национальном независимом государстве (оно и так де-факто существовало), а о создании “исламского государства” на Кавказе. Соответственно изменилась и идентификация сторон: “традиционный ислам”, “цивилизованный мир” (“неверные”) — с одной и “международные террористы”, “религиозные экстремисты” (“моджахеды”) — с другой. Конфликт в сущности утратил этническую локализацию. Сопротивление федеральному центру оказывалось уже не под националистическими, а под исламистскими лозунгами. И если раньше у сепаратистов ислам выступал в качестве одного из элементов национальной идентичности чеченцев, то сейчас, наоборот, сепаратизм стал составным (и подчиненным) элементом исламистской идеологии. Примечательно, что “президент Ичкерии” Аслан Масхадов практически утратил статус самостоятельной политической фигуры. Он давно выступает не в качестве лидера, а в качестве своеобразной “витрины” терроризма, которую боевики демонстрируют западной общественности, их “легального” прикрытия. Конечно, Шамиль Басаев при необходимости легко возвращается к старому языку “национальной независимости”, что он, в частности, продемонстрировал в своем обращении, опубликованном после теракта в Беслане. Но главным идейным и политическим полем, на котором ныне действуют лидеры террористов, является поле исламистское. Их обращение к иным “идеологическим пространствам” всегда носит инструментальный, функциональный характер.
Идеология радикального исламизма стала тем стержнем, на который “нанизываются” многие другие северокавказские конфликты — экономические, политические, идеологические. В ее “силовом поле” они внутренне организуются и многократно усиливаются. В ней стороны конфликтов начинают черпать аргументы. При ее посредстве конфликтные метастазы распространяются по всему региону.
Тенденцией последнего десятилетия является расползание политизированного ислама за пределы его традиционного бытования. Радикальный исламизм пустил прочные корни в Дагестане и Чечне еще в начале 1990-х годов. В какой-то мере это можно объяснить тем обстоятельством, что эти республики всегда были наиболее исламизированными на Северном Кавказе и традиции политических движений под зеленым знаменем имеют там давнюю историю. Распространение аналогичной идеологии среди карачаевцев, черкесов, балкарцев, кабардинцев, ингушей представляет собой принципиально новое явление. Степень исламизации этих народов традиционно была ниже, и ислам здесь никогда не оказывал существенного влияния на политику.
Характерно, что в Карачаево-Черкесии и Кабардино-Балкарии радикальный исламизм выступает в качестве городского явления, а его социальной базой служат не жители сельских районов, а маргинальные городские слои. Нашумевшее в центральной прессе “Мусульманское сообщество N№ 3”, бывший лидер которого Ачимез Гочияев обвиняется в организации взрывов на Каширском шоссе и улице Гурьянова в Москве, базировалось в Карачаевске, а депрессивный горнодобывающий центр Тырныауз в Кабардино-Балкарии стал одним из мест вербовки добровольцев в отряд полевого командира Руслана Гелаева. Любопытным примером, характеризующим “кадры” исламистов в Карачаево-Черкесии, может служить судьба преемника Ачимеза Гочияева на посту главы карачаевского “мусульманского сообщества” Казбека Шайлиева, который, увлекшись в середине 1990-х годов религией, начал с баптизма и только потом стал мусульманином. Это наводит на мысль, что многие приверженцы “чистого ислама” в этой республике, опять-таки в отличие от Дагестана, где традиции мусульманского воспитания практически не прерывались даже в советское время, являются неофитами, проявляющими особую склонность к экстремистским идеям.
Исламизм представляет собой одно из мощнейших течений современной мировой политики. Он очень многолик, и было бы большой ошибкой отождествлять Шамиля Басаева с исламизмом вообще. Премьер-министр Турции Реджеп Тайип Эрдоган возглавляет исламистскую по своей идеологии партию, что не мешает ему проводить реформы, направленные на вступление его страны в Европейский союз.
Особенность Северного Кавказа заключается в том, что здесь представлена только одна из вариаций исламизма, самая радикальная, которая практически полностью сводится к идее джихада против “неверных” и лишена даже намека на рациональную политическую программу. Примечательно, что террористы, действующие в России, крайне редко выдвигают какие-либо требования. А если выдвигают, то из их требований не складывается никакой сколько-нибудь определенной программы. В “Норд-Осте” и в Беслане звучало требование вывести войска из Чечни. Даже если допустить, что федеральный центр удовлетворил бы это требование (а он его не удовлетворит, и Шамилю Басаеву это хорошо известно), не ясно, что будет происходить дальше. В республике начнется строительство “исламского государства”? Такие попытки предпринимались и окончились полным провалом уже к 1998 году. Чечню во главе с Басаевым мировое сообщество признает в качестве независимого государства? Практически исключено — и на Западе, и на Востоке выработалась стойкая идиосинкразия на радикальный исламизм, ассоциирующийся с терроризмом. И, кстати, какими географическими пределами должен ограничиваться процесс строительства “исламского государства”? Как стало понятно еще в 1999 году, одной Чечни инициаторам этого проекта недостаточно.
Список подобных вопросов можно расширять. Но главное понятно и без этого. Радикальные исламисты не способны сформулировать политические цели. По сути они находятся вне сферы политики, как мы ее понимаем, поскольку политика не предполагает ведение войны ради самой войны. А джихад против “неверных” (а также тех мусульман, которые не участвуют в джихаде) вплоть до полной победы, контуры которой крайне размыты, — это и есть война ради самой войны. Если вдуматься, это похлеще антиутопии Оруэлла. Причем радикально-исламистская антиутопия существует не в фантазии, а в реальности. Поэтому идея переговоров с чеченскими сепаратистами и террористами, к которым все еще иногда призывают Москву, является мертворожденной идеей. Говорить в действительности не с кем и не о чем. Даже идея переговоров с оруэлловской Океанией выглядит более реалистичной.
Нынешняя логика противодействия терроризму предполагает, что России на Кавказе противостоит организованный противник, преследующий пусть и чудовищные, но цели. Сталкиваясь с невозможностью уяснить цели непосредственных организаторов и исполнителей терактов, некоторые наблюдатели обращаются к поискам некоего “заговора” — по определению бесплодным.
Беда как раз в том, что целей нет. И организованный противник (по крайней мере политически организованный) также отсутствует. Есть сравнительно небольшое число нелюдей и фанатиков, одержимых жаждой убивать, и есть примитивная объяснительная модель, в которую, как в подходящую форму, отливаются те страхи, подозрения, тревоги и ненависть, коими насыщена атмосфера Северного Кавказа.
Следует подчеркнуть и еще один момент. В активную общественную жизнь на Северном Кавказе вступает новое поколение. Те, кто родился в конце 70-х — середине 80-х годов прошлого века. Те, для кого не актуален миф о советском “золотом веке”. Те, кто в самом начале взрослой самостоятельной жизни не видит возможностей самореализации (а часто и простого заработка) в рамках существующей в регионе социальной модели. Те, кто слабо связан с общероссийским общественным, политическим, экономическим, культурным пространством и, будучи не готовым к принятию российской политической идентичности, также не всегда готов в полной мере принять идентичность этническую, так как “этническое” идейное пространство в политике прочно занимают местные элиты — коррумпированные, непопулярные и неэффективные. Разочарование этого поколения часто приобретает радикальные исламистские формы. Просматривая биографии участников радикальных исламистских организаций, особенно их боевиков, неприятно поражаешься тому, как много дат рождения приходится на обозначенный выше временной отрезок.
Рискнем высказать дискуссионное мнение: терроризм на Северном Кавказе представляет собой не столько военно-политический вызов (как принято считать, в том числе и на официальном уровне), сколько вызов политико-нравственный (да простится нам столь странный оксюморон).
Попробуем пояснить это на примере. Сразу в нескольких республиках Северного Кавказа власти упорно борются с религиозным (читай: исламским) экстремизмом. Цель, безусловно, заслуживает всяческих похвал. Однако поскольку власти родом из Советского Союза, борьба осуществляется методами не политическими, а административными и силовыми.
Вот пара характерных сюжетов. В Кабардино-Балкарии власти однажды обратили внимание на то, что подавляющее большинство верующих не посещают мечетей, подконтрольных Духовному управлению мусульман республики. Реакция была по-советски проста: в Нальчике, столице республики, закрыли все мечети, кроме одной — соборной, построенной на деньги одного из родственников президента. Среди мусульман моментально поползли слухи, будто в этой единственной открытой мечети установлены видеокамеры, при помощи которых за всеми следит ФСБ. Богослужения стали проводить на частных квартирах. Новая мечеть пустует.
Другой пример. В 1999 году, после взрывов жилых домов в Москве, выяснилось, что организатором терактов был карачаевец Ачимез Гочияев, а в Карачаево-Черкесии действует несколько исламистских организаций. Власти республики начали бороться с религиозным экстремизмом. Тоже просто и по-советски: милиция хватала всех, кто носил бороду.
Напомним, что в исламе отсутствует иерархическая церковная организация. А значит, построить “исламскую вертикаль власти” практически невозможно. Между тем далеко не все религиозные общины, пользующиеся определенной автономностью от Духовного управления мусульман той или иной республики, являются организациями радикальных исламистов и террористов. Не так уж редко они представляют собой вполне мирную форму самоорганизации локальных сообществ, только — уж простите — не совсем соответствующую имеющимся в наших европейских головах представлениям о стандартах гражданского общества. Общение с такими сообществами посредством милиции может привести только к их радикализации.
Если речь заходит о необходимости признать право другого быть другим — без чего едва ли возможно найти партнеров внутри автономных сообществ, — это на самом деле нравственный вызов. Если речь идет об отказе от стремления втиснуть все многообразие общественной жизни в рамки отношений господства и подчинения, которые только на первый взгляд кажутся удобными и практичными, — это нравственный вызов. Если речь идет о том, что России на Кавказе нужно искать не подхалимов, а лидеров, способных к диалогу, пусть и неудобному, — это нравственный вызов. При такой постановке вопроса объединение политического и нравственного в одном составном слове, возможно, и не покажется уже утопией или абсурдом.
* * *
Изменился ли образ Кавказа, существующий в российском общественном сознании, за последние десять—пятнадцать лет? И да и нет. Нельзя сказать, что он обогатился содержательно. Разве что к “Кавказской пленнице” добавился почти архетипический бородатый боевик с зеленой повязкой смертника. Зато с точки зрения сопровождающих его эмоций образ этот изменился принципиально. Если коротко — место дружеской иронии с легким оттенком смутного страха занял сильнейший иррациональный страх.
Этот страх движет участниками антикавказских и антиисламских погромов, которые все чаще происходят в российских городах. Он лежит в основе безобразного поведения столичной милиции по отношению ко всем, кого можно заподозрить в кавказском происхождении. Он провоцирует постоянные инициативы по ограничению свободы передвижения для российских граждан. Он заставляет кажущихся подчас солидными политиков федерального уровня после очередного теракта срываться в истерику по поводу “террористов, торгующих на рынках”, — приблизительно такой была реакция лидера блока “Родина” Дмитрия Рогозина (а равно и его злейшего врага Сергея Глазьева) на взрыв в московском метро 6 февраля 2004 года.
Этические стороны такого рода отношения к Северному Кавказу обсуждались уже неоднократно. Гораздо меньше обсуждаются его политические и социальные стороны. А между тем здесь мы сталкиваемся с любопытным парадоксом, сама констатация которого может многое дать с точки зрения понимания особенностей современного российского общества.
С одной стороны, мы все еще чувствуем, точнее, хотим чувствовать себя великой империей, занимающей одну шестую часть суши и объединяющей сотни народов. С другой — испытываем все больший дискомфорт от необходимости жить с некоторыми из этих народов в одном государстве, не доверяем этим народам, боимся их. Идея Российской империи, предполагающая своеобразную “всеобщность”, а значит, и живой интерес к иному и иным — людям, обычаям, культу-
рам, — вступает в жесточайшее противоречие с местечковым по духу этническим национализмом образца “Россия для русских”. Кстати, этот лозунг от года к году набирает все больше приверженцев. Картина получается вполне шизофреническая. Империи “только для русских” не бывает. По крайней мере в России.
Прошу понять меня правильно — я отнюдь не являюсь приверженцем имперской идеи. Я лишь настаиваю на том, что, скатываясь в пучину страха перед иным и иными, теряя живой интерес к ним, русский народ рискует утратить собственное историческое лицо и собственную историческую судьбу, утратить в конечном счете самого себя. Возможно, здесь и коренится главный кавказский вызов.
Страх непродуктивен. А в отношении Кавказа он еще и неадекватен. Да, Россия пережила страшные теракты, в том числе самый чудовищный, бесланский, раны от которых не заживут никогда. Но подавляющее большинство проблем Северного Кавказа, при всей их специфичности, представляют собой отражение и продолжение проблем всей России, проблем экономических, политических, социальных. Современный Кавказ, как огромное увеличительное стекло, показывает нам нас самих. Возможно, в этом заключается главный кавказский урок.
Мы продолжаем публикацию материалов в рамках программы “Северный Кавказ — многомерный мир”. В первом номере этого года было опубликовано интервью с Эмилем Паиным. Сегодня в дискуссию вступает Николай Юрьевич Силаев, кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Центра кавказских исследований МГИМО.