Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2005
Тростник М.Г. Лучше в небе журавль и синица в руке, а записочки-сны в рюкзаке. Чертежи-миражи… Не тужи — покажи, расскажи о небесной тоске. О воздушной реке, голубом тростнике, о побеге олень-облаков. Человек безполетен под тяжестью лжи — неужели же ты не таков? Почерк клонится влево, а тут, как стерня — срезан жадной косой на корню. Обижайся, как хочешь, сейчас на меня, все равно я тебя сохраню. Лучше в небе журавль, лучше солнечный день, лучше хлебные крошки синиц, лучше быть только тенью отчаянных тем, — чем падение вверх или вниз. * * * Бессонницы зренье истрачено до конца. Мучительно так не придется уже ночевать мне меж явью лица и вскипающей тайной лица, когда для защиты от будущего ничего нет. Здесь падает тело, как глупый подстрочник, как дождь, а яблоко-сердце на счастье своем повисает. И все, что, распутав ресницы, с утра украдешь, под веками плавает рваными полосами. Ты падаешь, тело, одно. Я же блочный жилец на времени нитке, на счастья надломленной ветке. Я только бессонный хранитель двух лиц, слепец тонковекий. * * * Город, воронами разворованный, точно горбушку, упавшую в снег тающий, дворников яркие робы на рваном ветру возвращают весне. Стаи кричат чернотою пронзительной. Утром проснешься — в новом снегу двор, будто фильм для медлительных зрителей, для замирающих на бегу. Бродишь с прививкою пастернаковой в венах гриппозных, с болью в скуле. Как одиноки неодинаково стертые знаки на мокрой земле! Прошлое рвется клочками газеты, и не прочитать мне его никогда. Город растерзанный, город раздетый мартовская омывает вода. Как мне к тебе подойти, подступиться, город? Ловлю тебя на живца, запоминая открытые лица пленкой засвеченного лица. 2001 Телеящик Пандоры Ты сказал: мы с тобой говорили при нем чересчур на высоких тонах. Я не спорю. Ну что ж, отсыпайся, Геракл, телеящик Пандоры подняв в одиночку на шкаф, еле втиснув в коробку с пенопластом беспечным внутри, спеленав простыней, точно раненого — потому как смотри, не смотри про нее, мой герой, — а война продолжает сочиться, сочится из пор отключенного монстра. Война-то идет до сих пор. Ты, наверное, прав: лишь безумные жесты при подобном порядке вещей что-то значат. Но так безымянные жертвы во вселенной твоей вообще не присутствуют, даже помехой в общеньи со мной. Перешло бытие их в журчание радиоскороговорки за посуды постылой мытьем: перебиты все львы в городском зоопарке, уничтожены письмена древних стелл. Это мертвым подарки-припарки оставляет война. Телеящик играет в коробку. Хозяйка зеркала разбивает. Сосед бесконечным ремонтом третирует пробки. Европейства рассеянный свет, позолота искусств и существ отраженья, и взволнованные дневники — хрупкой жизни однажды служить продолженьем не сумеют уже никаким. Ни мечты, ни надежды, ни новых наречий выговаривающиеся слова — только жесты любви до конца, безупречно означают: ты жив, я жива. * * * Против хода теряешь пейзажи, против воли — других. Ничего тут жестокого, даже темп достаточно тих, чтобы ты поняла и привыкла отвечать за одну. Бесполезно выдавливать стекла и выдергивать шнур. Все равно никого не захватит «я» в подземный поход, на прогулку по облачной вате и в полеты над-под. И пока оболочку-обновку не сожгла изнутри, проезжая свою остановку, смотри. Отточие Голова — черный ящик. И, кажется, не извлечь тех, кого я любила. Все то, что когда-то любила. Повиликой внутри разрастается зябкая речь. У нее дефицит хлорофилла. Но природа двуслойна, поверь мне, что будет не так, как снаружи: не лодка с печальною хвоей под килем, не оскомина медных тарелок, — а темнота и мерцание точки. И мы никого не покинем. Так же вспышками память живет, как в знакомой среде, только ярче она у бесплотных, глухих и незрячих. Что же легче подумать о страхе ничто и т.д., о случившемся с нами не зря чем?