Рассказ. Перевод Ирины Маркарян
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2005
Норайр Адалян (род. в 1936 г.) — прозаик, драматург. Автор 15 книг, в том числе: “Не оглядывайся назад” (1963), “Жаркое лето” (1965), “Мирные казармы” (1973), “Евфрат” (1990), “Апокалипсис” (1999) и др.
Лауреат премии им. Д.Демирчяна (за сборник рассказов “Часы монолога”, 1981). По его рассказам снят фильм “Последнее воскресенье” (1984). Пьесы входят в репертуар театров Армении. Переводился на многие языки.
Он был не так молод, чтобы впереди была еще целая жизнь, и не настолько стар, чтобы умереть. Но Айрапет, или Красавчик Айро, как все его называли за пригожее лицо, умирал. Ничего у него не болело, тело и душа были здоровы, и аппетит в порядке — можно даже сказать, отменный аппетит, особенно когда перепадало что-нибудь вкусненькое. Айро работал, себя не жалея, и на заводе, и дома по хозяйству, с азартом играл в нарды с соседями, зашедшими на огонек, и, выиграв партию, хвастал и поднимал противника на смех, а проиграв — в запальчивости распоследними словами клял и себя, и нацию, и страну, и правительство. Любил говорить комплименты симпатичным женщинам — они будили в нем пыл прежнего, молодого Красавчика Айро. Любил рассказывать анекдоты, выдавая их за действительные случаи, которые якобы происходили с ним самим, и всегда при этом первым хохотал громко и от души, заражая своим смехом и стариков, и молодежь.
И вот теперь он слег, лежит в постели под двумя зимними одеялами — с твердым намерением больше не вставать. Вот так он решил — и все тут!
Свояк привел к нему самого знаменитого в городе врача, тот долго и внимательно выслушивал и выстукивал Айро и в конце концов свистящим шепотом процедил сквозь зубы: “Симулянт!” (Кое-кто из присутствующих счел это слово названием новой, невиданной болезни, от которой нет исцеления.)
…Мелкий, как песок, снег без устали днем и ночью сыпался и ложился в сугробы. Мороз выстуживал дома ледяным дыханием, заползал под одежду, пробирал до костей и, словно проникая в кровь, сеял в душах людей боль и безысходность. День походил на подслеповатый, слезящийся глаз: он глядел и не видел — не видел ни города, который будто вымер, ни горожан, немых и сгорбленных, медленно передвигающихся по скользкому насту. Окна домов затянуло льдом, отчего в квартирах, и без того полутемных, дневной свет вовсе померк. По городским улицам рыскали своры голодных собак, подстерегающие одиноких прохожих, таких же голодных, но слабых и беззащитных против собачьей стаи. Под покровом вселенской ночи, объявшей страну, люди со слепой жестокостью обезглавливали деревья…
Айро открыл глаза и, натянув одеяло на голову, спросил:
— Что делаете?
— Все уже встали, — отозвалась жена Айро. — Акопа я за хлебом послала.
— По-прежнему по двести пятьдесят граммов на нос дают? Ох, как вы жить-то будете…
— Ты за нас не беспокойся, — сказала жена и, как каждое утро теперь, заплакала. — Мы и на сто граммов в день проживем. О тебе об одном душа болит…
— Не нуди, — оборвал жену Айро. — Дай спокойно умереть.
— И не совестно тебе: уходишь, а меня на кого оставляешь?..
— Ну не век же нам с тобой вековать. И то сказать: немало прожили, детей-внуков нажили, родни вон полный дом, хозяйство какое-никакое… Ну и довольно.
— А помнишь, как в молодости ты говорил: “Пепрон, я тебя так люблю, что хоть сейчас за тебя умереть готов”? Айро, если ты за меня умирать собрался — не надо, не умирай…
— Я другое вспоминаю, — буркнул Айро из-под одеяла.
Наступило молчание, холодное и печальное. Холоднее и печальнее, чем снег, монотонно, без перерыва сыплющий за окном. В углу жалобно мяукнула кошка, свернувшаяся в клубок от холода. В кухне, а может, в ванной громко капала вода из крана, и с каждой каплей в доме становилось еще холоднее и неприютнее.
— Что ты вспоминаешь? — помолчав, спросила жена.
Айро не отзывался.
— Ну что вспомнил, скажи? — допытывалась Пепрон. Она решила, что мужу припомнился какой-нибудь счастливый миг из их совместной жизни, о котором она, замотанная повседневными заботами, запамятовала.
— Печь-то топите? — вместо ответа спросил Айро.
— Не топим! — огрызнулась Пепрон, обиженная уклончивостью мужа. — Кончились наши дрова. Вставай, хозяин, привези новые.
— Опять всю ночь топор стучал, — словно не слыша ее слов, проговорил Айро. Он высунулся из-под одеяла и вдруг, не сводя с жены просящих настойчивых глаз, наказал: — Вы глядите, деревьев не трогайте, не обижайте. Дерево, оно дольше человека жить должно.
…Днем и ночью в городе рубили деревья. Всюду — во дворах, вдоль улиц и вокруг площадей, в парках, скверах и пригородных рощицах. Не щадя ни вековых великанов, ни юной поросли. В городе не стало птиц: одни погибли от холода, другие улетели в поисках более сытых мест. За последние несколько недель один-единственный раз небо ненадолго прояснилось, и в нем бок о бок на одной высоте повисли луна, холодная, как ледышка, и стылое, дышащее морозом солнце. Потом небо снова насупилось, налилось свинцом и опять пошло сыпать нескончаемым, холодным, надоедливым снегом…
Поначалу друзья и родня приходили к Айро из любопытства — собственными глазами поглядеть, как он “симулирует” болезнь. Часами просиживали у его постели, подтрунивая над ним, вспоминая давние дни, судачили об отсутствующих, шутили и смеялись, и от их дыхания и сигаретного дыма в комнате становилось теплее.
— Не смей умирать! — сказал Айро сосед Бабкен. — Я же тебя еще в нарды не обыграл. Ведь я с тебя шкуру спущу и на солнышке сушить повешу!
Айро, который давно прятал голову, откинул край одеяла и глянул на соседа, кривя рот в усмешке: дескать, и не надейся!
— Не дам тебе умереть, вот не позволю — и все! — хорохорился Бабкен.
— А я все равно умру. Чтобы не дать тебе меня обыграть, — выпалил Айро и снова юркнул под одеяло.
Но время шло, и шутки-разговоры притихли, да и посетителей поубавилось. Теперь больного навещали только самые близкие люди — кровные родственники и давние друзья, словом, те, кто боялся не успеть выразить ему свое сочувствие: не ровен час Красавчик Айро покинет этот мир, тая на них обиду, — мучиться им тогда виной до конца дней своих, не находя утешения.
…В городе не стало воронья, воробьиный щебет и тот смолк. Только снег скрипел у людей под ногами да лед трещал от мороза. По помойкам сновали голодные тощие крысы, вороша хищными мордами смерзшиеся отбросы, и, не найдя ничего съедобного, бежали к подвалам. Оттуда, алчно принюхиваясь, они взбирались все выше по этажам и, обессиленные, дохли под дверями квартир, распространяя зловоние…
— О чем ты думаешь, Айро? — в один из январских дней спросила жена, когда родственники, по обычаю, сидели полукругом у кровати Айро. — Помнишь, как я однажды занедужила и слегла, врач сказал мне тогда: “Ну, Пепрон, пришел твой конец!”. Вот так прямо в лоб и сказал, безбожник! Но я не умерла. И знаешь, почему? Тебя пожалела одного оставить. Подумала: кто будет тебе стирать, готовить твои любимые обеды, сидеть с тобой вечерами, искать в твоей кофейной чашке исполнение твоих желаний?.. А вот еще помню, — продолжала Пепрон, не дождавшись отклика. — Тому уж сколько лет, а стоит перед глазами, будто вчера было… Погожим осенним днем ты привел во двор корову. Зарезали мы ее… Не помнишь, кто разделывал? Вроде мясник Шаварш, тот, что из Полиса1, а? Мы тогда, помнишь, и хаш сварили, и кавурмы наготовили, и суджука с бастурмой, на всю зиму мяса хватило, ешь — не хочу! Ты страшно любил яичницу с суджуком, каждое утро, как проснешься, весело приказывал: “Пепрон, яичницу с суджуком, и чтобы масла побольше. Только гляди, чтоб сковорода жиром не плевалась…” Ты мог не говорить, Айро, я и так знала, как ты любишь макать хлеб в горячее масло… Все ты помнишь, я знаю. Да и кто же такое забудет!.. — помолчав, опять начала Пепрон, и ее немолодые глаза засветились от воспоминаний, а увядшие щеки вспыхнули по-девичьи застенчивым румянцем. Cердце Пепрон нежно заворковало — будто синяя птица из сказки забилась у нее под
грудью. — …Я тогда еще Андраником2 тяжела была… Стояла зима — холодная, вот как сейчас, но какая счастливая зима! Снег падал с небес благословением, и сосульки, свисавшие с крыш, и лютый мороз — все было благословением и согревало нас… Такой зимы у нас, Айро, больше не было, да и не будет… Помнишь, как однажды ты пришел домой и, отряхнувшись от снега, вынул из-за пазухи и протянул мне золотисто-янтарную кисть винограда… И где только ты ее раздобыл, Айро? Такую лишь в краю наших дедов да отцов и встретишь… “Ешь, — сказал ты мне, — ешь, я хочу смотреть, как ты будешь есть его”. Я по одной отрывала янтарные виноградины и брала в рот. “Сладок виноград, но красота его во сто крат слаще, — сказал ты тогда. — Хочу, чтобы ты ощутила вкус красоты — чтобы и ребенок наш явился на свет, зная ее вкус”. —
“А как мы его назовем?” — спросила я. Ты, не задумываясь, ответил: Зепюр. “Что ж, имя “Зепюр” куда красивее, чем “Пепрон”, — обрадовалась я. — Но разве у нас будет девочка?” — “А то кто же!” — удивился ты. Уж ты прости меня, Айро, что я ту гроздь ягоду за ягодой съела одна, — до чего сладко мне было, не передать! Только последнюю виноградину, засовестившись, тебе протянула. Ты взял эту виноградину и сам положил мне в рот. “И эту тоже ей, — сказал, — пусть сызмала привыкает к красоте…”
Айро не отзывался. Мыслями он был сейчас далеко — в другом времени, в другом измерении.
Все молчали. Даже кошка примолкла. Только в кухне мерно падала вода из крана. Невесть откуда взявшаяся белая голубка присела на жердочку за окном, долго ждала чего-то, спрятав голову под крыло, да так и замерзла. Умолкли привычные звуки. Дровяная печь, холодная и неприветливая, молчала давно, с самого Нового года.
— Все лежишь, лентяй?! — еще с порога кричал Айро свояк, отряхиваясь от снега и занося с собой в дом облако мороза. — Вставай и иди бриться, а то зарос, как Миклухо-Маклай.
— Кто такой этот Маклай? — всякий раз спрашивала Пепрон.
— Объясню! — радуясь вопросу, неизменно отвечал свояк и, основательно устроившись на тахте, заводил подробный, обстоятельный рассказ — историю о человеке, который разобиделся на весь белый свет, каждый раз завершая свое повествование присказкой: вот какой, дескать, мужик был Миклухо-Маклай, не то что наш никудышный Красавчик Айро.
Это была единственная история, которую Айро всегда слушал с интересом, по-детски самозабвенно, с особым нетерпением ожидая концовки насчет “никудышного мужика”, и каждый раз на этом месте, прятал голову или нет, — он улыбался, а однажды даже засмеялся в голос, чем страшно обрадовал и обнадежил жену.
— Все лежишь, лентяй?! — с каждым новым появлением, удивляясь и сердясь одновременно, ревел свояк. — А ну вставай, хватит валяться, пора на митинг!
Но Айро молчал, натянув одеяло на голову.
— Слушай, может, ты на меня обиделся? — постояв в задумчивом оцепенении у постели больного, однажды додумался свояк.
Айро безмолвствовал.
— А может, на меня? Так скажи, за что, Айро? — робко подала голос Пепрон.
Айро лежал, накрывшись, — без звука, без движения, казалось — и не дышит.
— Может, ты на меня осерчал, Айро? — спросил сосед из квартиры напротив. — Айро-джан, ежели ты не передумал, ставь новое окно против моих окошек, я возражать не стану. Хочешь, два окна поставь — только обиды на меня не держи за то, что я тогда не соглашался.
Айро молчал.
— Пап, ты на меня обижен?..
— Братишка, может, на меня?..
— Свояк, не на меня ли?
— Крестный, может, я тебя чем обидел?
— Уста3, может, ты на меня обиделся?..
Айро был нем как могила.
В комнате установилась леденящая душу тишина.
— Погодите… Айро! — Окончательно сбитого с толку свояка вдруг осенило. — Неужто… — начал он, робея. — Айро, да ты никак… на нашего президента обиделся?
Одеяло зашевелилось, и из-под него показалась седая шевелюра Айро, потом оба глаза, потом нос и рот.
— С какой стати мне на президента обижаться? Я с ним в нарды не играл, водку-пиво не пил, — отрезал Айро и снова спрятал голову под одеяло.
Все, кроме Пепрон, облегченно перевели дух — ну гора с плеч! Раз Айро на слово “президент” откликнулся, тут и дурак поймет: значит, именно на него он обиду и затаил. Да не простую — лютую, смертельную обиду.
…Город сбросил одежды и выставил напоказ свое нагое тело, нескладность которого до сих пор скрывал ото всех. Он стал похож на жуткий скелет гигантского ископаемого, которое однажды, взявшись неведомо откуда, рухнуло и распласталось на этой некогда цветущей земле…
Слух пошел распространяться медленно, но упорно — выскользнул из дома во двор, затем обошел улицу, потом один за другим облетел все ближние, потом дальние кварталы и однажды достиг завода на окраине, того, где, окруженный почетом и уважением, трудился Айро всю жизнь до самой своей болезни.
— Слыхали? Наш Айро обиделся на президента и вот теперь умирает…
— Ну?! Чего же я тогда не умираю?
— Да кто такой президент, чтобы из-за него человеку умирать!
— Так поглядеть, меня уже раз пятнадцать должны были похоронить…
— Да если каждый станет от обиды на президента концы отдавать, весь наш народ скоро переведется…
Наконец слух дошел до самого президента. Говорят, президент внимательно выслушал сообщение своего помощника, долго молчал, потом впал в задумчивость и сильно опечалился. Словом, с пониманием отнесся к этой серьезной проблеме.
Между тем Айро о том ни сном ни духом не ведал и, по-прежнему уйдя в себя, слушал лишь свое сердце, и никто в целом свете не знал, что за сладкую соловьиную песнь поет ему оно.
Айро вспоминал свою первую любовь — девушку по имени Зепюр, которая умерла… когда это было — сто лет назад? или тысячу? или вчера? Он так соскучился по ней, невыносимо, безмерно стосковался — весь подлунный мир не мог вместить его тоски. И Айро решил бежать из этого пустого, унылого, холодного мира к ней — к своей Зепюр.
В те далекие времена город зимой и летом был теплым и добрым, ласковым, как материнское объятие. Люди здоровались друг с другом и улыбались друг другу. Они протягивали хлеб нищему, приглашали в дом прохожего и рассказывали ему о своем житье-бытье, делили друг с другом радость и горе и не жалели слезы для усопшего — знакомого и незнакомого. А еще они сажали деревья, несметное множество деревьев. Откуда было знать Айро, что настанет черный день — день мертвого ископаемого, когда те же люди или их дети и внуки затеют немилосердное, бесчеловечное истребление деревьев. Айро не глазами увидел, а сердцем услышал предсмертный стон тополя, который в те блаженной памяти времена своими руками посадил вместе с Зепюр. И он слег.
Он любил Зепюр так, как любят цветок, журчащий ручей или снежные вершины в летний зной, запах лугов или звезду на предутреннем небе. Теперь эта любовь пробудилась с новой силой и, ни на миг не умолкая, звучала в его сердце, заливалась, пела и плясала и удалялась, чтобы вернуться вновь и продолжать мучить его невыносимо сладкой мукой. “Кто я для тебя?” — слышал Айро голос Зепюр и отвечал, как в те давние, благословенные дни: “Ты — мое сердце”. И когда Зепюр говорила ему: “А ты — мое сердце” и прижимала маленькие белые ладони к трогательному всхолмью девичьей груди, словно пугаясь, как бы это сердце не выпрыгнуло наружу, Айро просто терял голову от счастья…
Она ушла и стала дождем и ненастьем в сердце Айро, а позже взошла светлой радугой. В Пепрон Айро любил все ту же девушку по имени Зепюр: это ее он обнимал, ее целовал, ей шептал самые ласковые и заветные слова, в ее грудь зарывался лицом, ее дыхание ловил на своем лице. Это с ней, с Зепюр, он навечно слился телом и душой, никому в целом свете — и в первую очередь Пепрон — не открывая своей тайны. Айро помнил, как наяву, ту янтарную кисть винограда, которую принес для Зепюр, и вовек не забыть ему последнюю виноградину, которую он на своей ладони поднес к губам Зепюр.
И теперь сквозь глухой, непроглядный мрак ночей, сквозь мертвенный холод зимы, сквозь льды ее и снега, через леса обезглавленных деревьев Айро медленно брел обратно, к тому, о чем тосковал всю жизнь: к своей любви, к своей песне, к своей радуге, — и путь этот казался ему дорогой к раю.
— Прости меня, Пепрон, и отпусти мне грехи мои, — горячо и покаянно шептал под одеялом Айро. — Ты подарила мне четверых сыновей, а я не дал тебе ничего… Прошу тебя, умоляю: прости ты меня большим и чутким сердцем твоим… Не могу я больше здесь оставаться… Ухожу…
…День угасал без надежды на рассвет. Город погружался в одиночество и черный, как слепота, беспросветный мрак. Наутро мрак не рассеивался, лишь делался бледнее…
Все уже счет дням потеряли, как давно не слышали голоса Айро. Он не отвечал на вопросы, не высовывал головы из-под одеяла, а последние несколько дней и от еды отказывался. Родственники все так же сидели у его изголовья, тихо переговариваясь. Навещающих стало совсем мало. И свояк больше не заводил речь про Миклухо-Маклая. Его одолевали другие заботы: что они будут делать, если Айро и в самом деле умрет? Гроб бешеных денег стоит. Машины нет. Это что же, выходит, придется дом продавать, чтобы справить поминки?.. А с другой стороны, как не справить?..
— Вставай, Айро, будет тебе бока отлеживать! — в сердцах окликнул он больного. — Уж если на то пошло, отправляйся на площадь и объяви голодовку — пусть от смерти твоей хоть польза народу будет!
Айро молчал и даже не пошевелился, хотя упрек был справедлив.
— И что он себе думает, ирод! Человек умирает, а он и в ус не дует!.. — выбежав во двор, застонал свояк и в злом бессилии стал грозить рукой высокому зданию, едва видному вдалеке.
— Не туда машешь. Вон он где — президентский дворец! — возразил сосед Айро, махнув совсем в другую сторону.
— Ошибаешься, друг, в той стороне базар, а президентский дворец вон где, — заявил другой сосед.
Третья рука указала совсем иное направление. Четвертая — прямо противоположное… Оказалось, никто в точности не знал, где искать президента, и в конце концов все умолкли и застыли на своих местах, дружно уставившись в одном направлении — впереди маячил тупик, который замыкала серая, местами в выбоинах, толстая глухая стена.
…Снег наконец перестал. Ночами в небе висел туманный диск луны, днем — блеклое чахоточное солнце. Стало холоднее, даже глаза у людей мерзли и слезились. Одни сердца еще не сковал холод. Продрогшие люди бежали из холодных квартир на улицы, на поиски тепла и пищи.
На тротуарах города чуть ли не на каждом шагу валялись замерзшие трупики крыс, кошек и собак. Люди предпочитали замерзать дома, в холодных постелях. Младенцы еще до рождения зябли в материнской утробе и появлялись на свет окоченевшими, и первый детский крик стыл у них на губах…
Когда свояк вернулся в дом, все сидели у ложа больного в скорбном молчании: Айро с утра не подавал голоса. И свояк решил — он поднимет Красавчика из постели, чего бы это ему ни стоило. Начал свояк издалека: вспомнил, как они с Айро познакомились, сколько счастливых дней прожили бок о бок, вспомнил, как ездили вместе калымить и вернулись, заработав кучу денег, вспомнил турпоездку в Египет: верблюдов и пирамиды до небес, и танец живота, и сочащуюся медом пахлаву… Чтобы развеселить Айро, рассказал пару анекдотов про неверных жен и обманутых мужей, опять помянул Миклухо-Маклая, но в запале и от избытка чувств забыл завершить повествование привычной присказкой — провести параллель между Маклаем и Айро… Рассказал о Сааке, их непутевом друге-товарище, который годами постарше Айро будет, а гляди-ка: опять женился — это в четвертый раз! — и опять ждет ребенка… Он долго прикидывал на пальцах, сколько в итоге детей будет у Саака, насчитал трина-дцать и на полном серьезе заключил, что это еще далеко не предел… Сказал: на улице уже весна. Сообщил, что президент подал в отставку и по этому поводу с десяток особ женского пола безутешно рыдают прямо на улицах, исходя горючими слезами. Сказал: газ и свет текут к нам лавиной. Сказал: вчера он купил на рынке говяжьи ножки, так что в воскресенье спозаранок сядут они с Айро друг против друга, нальют себе по большой тарелке хаша, сдобрят его чесночком, накрошат лаваша по самые края и съедят за милую душу под тутовую водку собственного приготовления. Сказал: и дудук будет, потому что только хаш и дудук вместе — это настоящий праздник для души… Он все говорил и говорил, не переставая, и все, что он говорил, было правдой — и все было ложью…
Айро безмолвствовал.
И вдруг свояк захохотал. Что это было? Смех или приступ безумия? Он хохотал, хохотал и не мог остановиться, и что-то странно клокотало у него в горле.
Остальные не смеялись. В их лицах были тишина и скорбная печаль.
Внезапно свояк осекся и в наступившей тишине стал пристально вглядываться в лица присутствующих, словно желая удостовериться, они ли это — его друзья и родственники? Потом стремительно приблизился к постели больного и резким, сердитым рывком сдернул с него оба одеяла… Айро, странно вытянувшись, тихо лежал на полосатом матрасе… В глазах и в уголках рта застыла слабая, еле заметная улыбка. Казалось, он доволен таким своим концом.
— Э-эх, Айро, бессовестная твоя душа, нашел время умирать! — дрогнувшим голосом горько упрекнул свояк. — Дождался бы весны, что ли… Дешевле бы вышло… И чего ради ты сам себя в гроб загнал, дуралей!
Он нагнулся над Красавчиком Айро и дрожащей рукой закрыл ему глаза.
Все молча смотрели на Айро. Сперва с жалостью: был Красавчик Айро — и вот его нет, исчез, будто и не жил… Потом сожаление сменилось раздражением, недовольством, чуть ли не ненавистью: ну зачем, скажите, он это сделал?! Зачем заставил их страдать?! Почему не подумал о близких?! Но очень скоро в их душах зашевелилось другое чувство — зависть. Никто не плакал. Все молча стояли и завидовали Айро черной-пречерной завистью: отмучился, счастливчик! Лежит себе, улыбается! Скорее бы уж и им обрести вечный покой.
…Подслеповатый день близился к ночи. Снег все сыпал — бесконечно и тоскливо.
Тишина и леденящий холод. Казалось, так будет всегда, и на смену этой зиме придет другая, такая же лютая. Казалось, весна не наступит никогда.
1 Так западные армяне называют Константинополь.
2 Имя “Андраник” по-армянски означает “первенец”.
3 Уста — мастер, наставник.