Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2005
Стоящий на грани прошлого и будущего, личного и общественного, национального и общечеловеческого, сиюминутного и вечного — он требует от сиюминутного — историчности и от вечного — насущности, в общечеловеческом ищет исконно армянское, а в армянском — всечеловеческое.
Грант Матевосян. Совершенство. 2001
От этих строк, написанных уже незадолго до смерти в стране, отгороженной от нас новыми госграницами, — перенесемся на тридцать лет в прошлое, во времена, когда автор этого этюда именовал себя “всего-навсего автором одной опубликованной книги” и его всесоюзная известность была еще впереди.
Есть своего рода прелесть и даже соблазн в такого рода психологических перебросах: человек вроде ничего не знает о своей будущей судьбе. Шепнуть бы ему в тот момент на ушко, что треть века спустя мы станем разыскивать написанное им, откапывать в архивных отвалах, переводить на русский язык, вчитываться…
Вчитываться в строки, написанные уроженцем Ахнидзора, исповедником Дсеха, летописцем кобыл и буйволиц, который в обуви пастуха прошествовал по улицам Еревана к своей пишмашинке, а затем, делегированный в Москву на какие-то Высшие курсы (кажется, скорее по кинематографической, чем по литературной части), задал столичным умникам вопрос, немедленно занесенный ими в анналы:
— А есть ли у Антониони теща?
Это, конечно, неподдельный Дсех, на подошвах принесенный в мировую тусовку.
В Дсехе, собственно, и нащупана та грань, с которой созерцаются другие грани.
Модель берется из Туманяна
В Дсехе засуха, надвигается голод, крестьяне (дореволюционные крестьяне, “темные”, неперекованные) уверены, что на другом конце их ущелья засухи нет (не может же она быть повсюду). И эти крестьяне едут на другой конец известного им мира — за помощью. На полпути, к ужасу своему (и нашему), они встречают других голодных крестьян, едущих за помощью в Дсех оттуда, где, оказывается, тоже засуха. Положим, из Ширака.
Как комментирует эту ситуацию Грант Матевосян в 1970 году, через сто лет после рождения Туманяна, — мы оценим чуть ниже, а сейчас попробуем рассмотреть ситуацию сегодня, качаясь на грани начавшегося тысячелетия. Хорошо, коли на пути из Дсеха в Ширак встретится “хрестьянину” армянину “хрестьянин” грузин. А если голод погонит сюда такого же бедолагу, допустим, из Акстафы, а молиться о дожде он привык не Христу, а Мохаммеду? И если с той и с этой стороны отчаявшихся людей будет много?
В 1970 году Грант таких положений не обсуждает. В 1970 году у советского литератора другие страхи. И другие способы защиты от тогдашних страхов. Надо, например, защитить литературу от дураков. Показать дуракам, что литератор может увидеть то, чего еще не видит политик. Даже самый разгениальный.
“В творчестве писателя, очень далекого от революции, ее вождь увидел все сильные и слабые стороны своей революции, которая не была его, писателя, революцией… Тем самым писатель подспудно подсказал революционному вождю пути к победе революции, показал пути к победе революции и показал просчеты”.
Уловили дерзость 1970 года? Значит, у вождя партии были просчеты? Интересно, что, живописуя этот сюжет, Грант не называет ни Ленина, ни Толстого, для того момента это тоже некоторый вызов — не назвать имя вождя в год его столетнего юбилея! Но главное, я думаю, не это, а то, что у Гранта срабатывает внутренний запрет, нежелание слишком вязнуть в обязательной ортодоксии, скорее импульсивная брезгливость, чем расчет.
И точно так же — глухим намеком — о репрессиях: “…о тех тревогах, которые сегодня слышны совершенно отчетливо и берут начало в тех же тридцатых”. Яснее в 1970 году сказать нельзя, но сказать вот так, туманно, можно. Да ведь тот, кто постоянно ясен…
В какой-то момент все-таки не удерживается: называет прямо и партию, и народ, который в таком контексте должен звучать продолжением “партии”… да контекст-то тут — обратный общеобязательному! “В конце концов, получается, что вместе с партией и народом нашу будущую жизнь строит Лев Толстой, помогает партии белогвардеец Иван Бунин, а небелогвардеец, советский гражданин и даже член партии, самый талантливый из
писателей, — в наше время не помогает своей партии”.
Своей — не моей. Тонкопись виртуозная. Иван Бунин — в назидание нерадивым советским писателям, а еще пуще — тому московскому дураку, который приезжает в Ереван и дает армянским товарищам совет: сделать красивый фильм об их знаменитом озере. И название спьяну дарит: “Волны Севана”. Как будто без него армяне озера не оценят.
Ход рассуждений от засухи в Дсехе к этому всесоюзному краснобаю (точнее, по фабуле, от визита этого героя к воспоминаниям повествователя о дореволюционном Дсехе) — ход мысли Гранта следующий.
За годы, прошедшие с тех пор, как Туманян написал свой рассказ, “мир в понимании армянского крестьянина вырос до размеров земного шара, на котором привольно раскинулось советское государство… где всюду выращивают пшеницу, везде, кроме Ширака и Дсеха…”.
Можно подставить другие точки. Например: кроме Нарьян-Мара и Сыктывкара. Или: кроме Плесецка и Челябинска.
Грант идет прямиком на эту мину:
“В одном совхозе под Челябинском… механизаторы уселись играть в “дурачка” и в пылу игры забыли про то, что пора жать хлеб. Потом три тысячи гектаров уже сжатой, но не убранной пшеницы засыпало снегом, и механизаторы уже с чистой совестью продолжили игру в “дурачка”, ибо снег выпал по не зависящим от них обстоятельствам”.
Смысл эпизода:
“Ощущение надежности, рожденное принадлежностью к одной большой, единой родине, явило нам и худшую свою, оборотную сторону… Крестьянин утратил чувство хозяина по отношению к собственному земельному наделу и привычку любовно обихаживать ту землю, на которой живет. Хлеб выращивают где-то там, на просторах Советского Союза, и град в Дсехе или засуха в Шираке ни сегодняшнего дсехца, ни сегодняшнего ширакца будто и не касаются… Зарплата… которая лежит себе в государственном сейфе, от этого не мокнет, не сохнет, не портится, а сухая мука все равно придет к нам из какого-нибудь уголка нашей огромной страны…”
Минует треть века. Нет больше огромной страны. Ну, и как? Лучше ли стал крестьянин относиться к той земле, которая у него под ногами? Или надо ждать, пока это отношение улучшится “само собой”? Сколько засух за это время может случиться? И в одиночку не проживешь. Если градом все перебьет и в Дсехе, и в Шираке — хлеб все равно привезут с Волги. Но засуха может охватить и все Поволжье. Тогда хлеб привезут из Америки (в начале 20-х годов были одно время такие американские столовки АРА — для голодающих россиян).
Ну, не может же засуха в одно и то же время скрутить весь земной шар!
Засуха не засуха, но мировые геополитические катастрофы случаются-таки в истории человечества, и тогда не мужик из Дсеха с мужиком из Ширака выясняют отношения — народы ревут и сшибаются насмерть, как это и было предсказано в старинных книгах.
Куда мужику податься? Русский — бежит, куда видно, в “большой единой родине” ему есть, куда податься, и видно ему далеко, и заносит бог знает куда, так что оказывается наш человек если не в волнах Севана, то на сопках Маньчжурии.
Армянин из Дсеха тоже может оказаться на другом конце земли. Недаром Матевосян так прикован мыслью к судьбе Вильяма Сарояна. Выходец из Дсеха может клясться, что дальше Ширака не пойдет. И что до мировых проблем ему нет дела. Пусть там Антониони разбирается со своей тещей.
“Отчего армянский писатель, притом писатель весьма талантливый, не может писать о величайшей трагедии своего народа — о геноциде, однако способен блестяще упражняться в красноречии, мудрствуя по поводу Хиросимы?..”
Опять Грант не называет имени писателя, на сей раз из тактичности. Люди, знающие армянскую прозу позднесоветских времен, легко сообразят, о ком речь. Но по существу речь не об этом писателе, а о самом Матевосяне, о его боли, о том, почему такой горькой иронией пропитано все его рассуждение:
“…В моих глазах все эти элегантные умствования по поводу Хиросимы не стоят медного гроша, поскольку давно известно, что соседки рыдают над чужими сыновьями куда громче, чем их матери. Стилизация для меня — тот же притворный плач соседки”.
Грузинский современный классик Чабуа Амирэджиби как-то пошутил: советская-де власть всех нас сделала соседями. И стилизация тут совершенно ни при при чем. Плакать приходится над прахом осетинских школьников, схороненных в Беслане, цветы класть — к ограде американского посольства когда на другой стороне земного шара самоубийцы в красных повязках врезаются в небоскребы. Не спрашивай, по ком звонит колокол, — он звонит по тебе.
А пока еще не звонит, в Дсехе идет град, а под Челябинском снег, и при этом идет игра в “дурака”, ибо снег и град выпадают по не зависящим от всех нас обстоятельствам.
Да, так. Дсех и Челябинск увязаны в великую державу. Зарплата не мокнет и не сохнет. Из Москвы приезжает великодержавный дурак, которого местные умники кормят и поят до упаду, а он учит их любить озеро Севан.
Что дешевле: терпеть такого дурака или голод в засуху?
Дурак великодержавный — плата за хорошие дороги, когда от Москвы до Еревана никто никого не растомаживает?
Карамзинское уравнение: наши дорогие дурни — расплата за наши дурные дороги. Однако опыт послекарамзинских поколений показывает, что даже если дороги улучшить, — дурни остаются. Надо терпеть. Дураки — те же умники, только попадающие в дурацкую ситуацию. “Стоящие на грани”. Когда из Дсеха, из Бердичева, то есть из Диканьки вдруг становится видно во все концы света.
Свет, как известно, без тьмы немыслим.