Рассказы. Перевод Нельсона Алексаняна
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2005
Чири Юрт
Велимир Еганов знал, что в его русскости имеется еще какая-то этническая примесь — наличие в составе его жизненной субстанции капельки одного из кавказских племен. Велимир никогда не был на Кавказе, просто среди хранившихся у него дома старых фотографий было изображено какое-то кавказское действо. Когда об этом заходила речь, никто в семье не хотел воспринимать серьезно угнездившуюся в его мозгу мысль. “Делать тебе больше нечего, — смеялись домашние и друзья, — да если как следует покопаться в каждом из нас, чего только не найдешь! Чуть ли не у всех обнаружится монгольская, татарская и бог весть еще какая примесь крови!” И эта, доходящая до нелепости мысль не давала ему покоя. А когда он решил провести свой отдых на Кавказе, а точнее, попутешествовать по кавказским республикам, мысль эта вновь защекотала его сознание. Он решил отправиться сперва из Ленинграда в Новороссийск, потом в Сочи, а из Сочи двинуть вдоль Кавказских гор и, если останется время, завернуть еще в Грузию, Армению и Азербайджан.
Так и сделал. В Сочи какой-то армянин, заметив интерес Велимира к прекрасному полу, сказал: “Ты армянин, фамилия у тебя армянская. И влюбчив, как армянин”. И засмеялся. Засмеялся и Велимир: об армянах он не имел почти никакого представления.
Путешествие было интересным: море, разные города и места, горы, яркий, почти звенящий, летний свет. И засевшая в голове нелепица, как арлекин, то высовывалась, являя миру разноцветный свой колпачок, то вновь пряталась, обращая свое существование в шутку.
Велимир Еганов побывал в Нальчике, прошел Беслан, Назрань, посетил Грозный, Аргун, Гудермес… Стремление увидеть как можно больше заставляло его заглядывать во все забытые богом уголки. О Кавказе Велимир что-то такое читал, но действительность имела свое собственное дыхание и вот так, вблизи, являла самостоятельную волю.
Как-то по дороге Велимир на короткое время оказался в пыльном, неприметном месте, называвшемся Чири Юрт. То было ничем не примечательное селение — со старыми домами, низенькими, малоэтажными зданиями. Он быстро прошелся по привокзальной улице (поезд остановился всего на двадцать минут) и оказался на каком-то привокзальном базарчике… Два-три прилавка, за ними стоят чеченцы в высоких папахах, горбоносые женщины с неизъяснимой улыбкой на губах, а позади — старая, закопченная кирпичная стена, как фон этой картины. И сопливые дети — одни вмещались в невидимые рамки картины, другие же выпадали из нее. Воздух внутри этого пейзажа был разреженным (так бывает только высоко в горах), и воздух этот вбирал в себя и Велимира. Как и зачем Велимир всем своим существом поддался магической загадочности этого вроде бы совершенно обыкновенного места?
У пейзажа имелись глаза, и взгляд их был нацелен на Велимира, сковывая и удерживая его в своей нечеткой атмосфере. Взгляд этот был — как печать. И печать эта ударила по глазам Велимира, и влага его жизни вдруг утратила вес… Что-то многообразное и люто-жестокое, тая под маской молчания крики и вопли, вползло в него, и ему почему-то вспомнились виселицы на Востоке, топоры, отсекающие кисти рук. Состояние это длилось, пожалуй, только мгновение, но контуры его расплылись во времени.
Раздался свисток паровоза, и Велимир поднялся в свой вагон. Его ждали места, гораздо более интересные, экзотичная природа и экзотичные блюда, пусть даже все это было советским и замешанным на общем растворе. Велимира удивляло лишь, что в этом общем растворе намешано столько разного. Он успел побывать даже в Тбилиси, Баку и один день в Ереване. И мгновение Чири Юрта, сплавившсь с другими мгновениями, стало всего лишь частью его веселого кавказского путешествия.
Он вернулся в Ленинград и, время от времени вороша свои воспоминания, изредка наталкивался на ту нелепую мысль — и уж совсем редко всплывала картина Чири Юрта. И Велимир никак не мог понять, почему этот ничем не примечательный уголок вызывает в нем такое опасение.
В ноябре 1995 года капитана Велимира Еганова отправили в Чечню. Все было уже знакомо и потому скучно. Разрушенные дома, трупы, искалеченные солдаты и — древняя человеческая ненависть.
Батальон капитана Еганова был брошен из Грозного по железной дороге на восток и по пути оказался в Чири Юрте. Бои шли на восточной окраине селения, а батальон Еганова находился на западном участке. Еганов расставлял солдат, когда вдруг сообразил, что оказался в том старом, забытом уголке природы, панорама которого запечатлелась в его мозгу.
Картина с далекими вершинами гор неприятно напрягла его тело, темно-фиолетовая жидкость впрыснулась в его кровь, словно бы улыбнулась ему и… выстрелила.
Капитан Еганов медленно, очень медленно опустился на землю, к подножию панорамы. И она навсегда застыла в его мозгу.
Сады Ортачалы
Промчалась-минула тифлисская неделя… И не просто неделя, а напоенный ликующим предвкушением путь от Адама к Еве, преисполненная сладостного зуда дорога от Каина до Лулу, Жоржетты, Лейлы райских ортачальских садов…
Начиналась она первым днем… Понедельник лениво поправлял чертеж человеческой карты: вводил реки в положенные русла, выправлял их течение, разравнивал поверхность болот, низводил дождь, возносил пар — все чин-чином.
Вторник сводил воедино виденное и слышанное, выпитое и съеденное.
Среда концентрировала вкус и запах, гнев и молчание, голос и улыбку.
Четверг пропитывал соками груши и смоковницы, вгонял солнце в арбузы и дыни…
Пятница устраивала из всего этого безумную чехарду, по диким и порченым сосудам поворачивала вспять сладострастие… Кура выходила из берегов, дождь шел снизу вверх, облака опускались на землю.
А суббота приближала небо Тифлиса к садам Ортачалы вплотную, и ты, если сможешь, пройди между облаков. Дом казался врагом, гора Мамадавид — удушливой ямой… Суббота начиняла законопослушного и добропорядочного тифлисца черным порохом, заряжала им ружье и направляла ствол в сторону Ортачалы, где единственной целью мира был грех, где стыд пузырился сладкой пеной, а вечность, ставшая мгновением, ликовала под пятками беспутных французских танцовщиц…
И необходимо было это ортачальское воскресенье — чтобы на следующей неделе все опять встало на свои места: стыд стал стыдом, а изгнанный Бог вновь вернулся в свое разоренное обиталище…
Но то воскресенье — воскресеньем не стало. У дверей веселого дома “Душевни клуб” стоял распорядитель Гигол, похожий на херувима, и с виноватым, кислым лицом готовился встречать посетителей.
— Елена умерла… — сказал он прибывшему раньше всех директору кожевенной фабрики Черкештяну.
— И что же? — не понял Черкештян. — Остальные-то живы?!
— Живы, — вздохнул Гигол, — только…
— Что “только”? — встрепенулся Черкештян, еще не осознав смысла нового возражения. — Если добавить надо, так и скажи!
— Да разве подобает мне… господин Александр… — запинаясь, проговорил Гигол и, кинув налево толику недоумения, а направо — щепотку снисходительности, добавил: — Девушки объявили траур…
— Траур?! — Фабрикант не поверил своим ушам и неудержимо захохотал — пока скопившееся в горле вожделение не перекрыло дорогу смеху. — Да виданное ли это дело — траур в садах Ортачалы!.. Они что, спятили?
К “Душевни клубу” подкатил новый фаэтон, и Черкештян встал за дерево, чтобы оттуда понаблюдать за дальнейшим ходом событий. Из фаэтона вышел торговец коврами и карпетами Рамазанов, и Черкештян с коварной предвкушающей улыбкой навострил уши.
— Что?! — в ответ на сообщение Гигола взбесился Рамазанов. — Они что, спятили?..
Слова Черкештяна, неожиданно вырвавшиеся из чужих уст, сразу же сроднили кожевника с ковроторговцем.
Стали прибывать и другие гости. Приезжали и, опешив, оставались в полной отрешенности. Потом только, растерянно озираясь, разбредались по садам кто куда. Через два часа в разных уголках ортачальских садов уже судья Енок Еноков, делопроизводитель пивного завода Бухбиндер, владелец фанерного завода Адамов, аптекарь Аминтаев, скульптор заведения Андреолетти по производству памятников и мраморной продукции Зандукели, прыщавый продавец книжной лавки Маргаров, директор завода игрушек Тигер и бухгалтер Мюфке с завода фруктовых и минеральных вод Лагидзе… С пылающими ушами, они украдкой поглядывали то друг на друга, то на кислое лицо Гигола и — нет, не видели иного выхода, кроме как вернуться обратно. Бросали мысленный взгляд в свое нутро, скрученное напряжением целой недели, переполненное всей сладостью и горечью, дрожью и блаженством мира, и — опять-таки не видели выхода. Да и выход это разве, если возвращаться — просто невмоготу!.. Тифлисская неделя — не шутка: она уже сделала свое коварное дело, дала им предвкушение райских плодов и блаженного таинства наслаждений. Сейчас они готовы были спустить хоть в Куру все, что имели, лишь бы не возвращаться обратно. И когда в садах воцарилась тревожная тишина, когда каждый в своем укромном уголке сада понял, что больше здесь никто не появится, молодой Ходжаэйнатов в отчаянной храбрости вновь подошел к Гиголу.
— Вот возьми… пусть похоронят! — угрюмо буркнул он и сунул Гиголу пару купюр.
При виде зеленых бумажек Гигол на минутку оживился, но тут же, даже не коснувшись денег, отвел руку.
— Ты чего? — выкатил глаза Ходжаэйнатов. — Что там еще?..
— Даже язык не поворачивается… — промямлил Гигол. — Только вот эти паскудницы говорят, что во всем Тифлисе нет у них никого, кроме вас… Вы самые близкие им люди… И надеются, что вы и похороните Елену…
Ходжаэйнатов хотел было рассмеяться, но вместо этого стал зыркать по сторонам, выискивая попрятавшихся по кустам товарищей по несчастью.
В его сознании ворочалась простая и логичная мысль, Ходжаэйнатов противился ей, но мысль была легкой, гибкой, шустрой и в конце концов вылезла легкой улыбкой в уголках губ: “Действительно — кто, если не самые близкие?.. Куда уж ближе! Два года уж, почитай, спиной к Олиньке, жене моей, сплю!..”
И Ходжаэйнатов подошел к Тигеру.
— Господин Тигер… Что скажете? Вы человек европейский, лучше знаете такие вещи…
Тигер со смешком передернул плечами.
Издали, из своих укрытий на них смотрели Пугинов, Бухбиндер, бухгалтер вод Лагидзе, скульптор заведения Андреолетти. Сперва делавшие вид, что якобы не видят друг друга, то есть “меня здесь нет и тебя здесь нет — в этом дурацком положении”, — теперь они, жалкие и подавленные, сделали попытку увидеть друг друга и начали подходить ближе.
— А не увезти ли опочившую отсюда? — предложил Пугинов. — Хотя бы в больницу Арамянца: мол, больную лечить привезли…
— И то верно, — буркнул себе под нос бухгалтер вод Лагидзе. — Не портить же воскресенье, жалко! Да и виданное ли это дело — траур в Ортачале…
— Так-то оно так, — беспомощно взмахнул руками Гигол, — только мне-то как быть?
— А ты хоть прикинул, какой убыток понесет заведение? — напомнил о деловой стороне “Душевни клуба” делопроизводитель Бухбиндер.
— Знаю, все знаю! — трогательно воздел руки Гигол. — Но что я могу поделать — разве им втолкуешь!..
Черкештян, Рамазанов и Енок Еноков отошли в сторонку, посовещались и вновь подошли к Гиголу.
— Иди скажи им, что заплатим втрое…
Гигол сокрушенно развел руками.
— Думаете, не говорил? Один из уважаемых клиентов, не буду называть его имени, предложил уплатить всем за всю неделю, даже покойной Елене…
— И что?
— Отказались…
Черкештян вдруг рассердился всерьез:
— Пошли! Ноги моей здесь больше не будет!.. Ишь какие! Не хватало только, чтобы какие-то бляди пытались унизить нас!.. — А про себя подумал: “Где уж там пытались — унизили, дальше уж некуда!..”
Походка Бухбиндера была такой же гибкой, как его ум, — и, стремительно перебрав ногами, он в мгновение ока очутился возле Гигола.
— А может, у них что-то другое на уме, а?
— Да нет… Говорят: в трауре мы, говорят — мы тоже люди…
Прыщавый продавец из книжной лавки, подошедший к ним в надежде уловить хотя бы отголосок разговора, подумал: “Наверное, они нам и на том свете пригодятся”.
— Надо же, — хмыкнул Черкештян, — такая же смерть, как наша!..
Аптекарь Аминтаев старался, заставлял себя вспомнить отеческий долг в отношении двух своих бедных дочерей — чтобы взыграла в нем совесть, разнесла вдребезги это его вожделение, утихомирила его одержимую нацеленность и даже возможность вернуться домой, — ничего не получалось.
Фанерозаводчик Адамов торчал под деревом, как гвоздь, и готов был провалиться, провалиться сквозь землю: анализировал подробности своего прошлого блаженного удовольствия и стыдился, его просто тошнило от самого себя, но уйти из садов он был не в силах… “Тьфу и еще раз тьфу на тебя как на мужчину!.. Ну и чего ты стоишь, если стал рабом этих грязных садов?..” — ныл в своем уединении Адамов.
“Чтобы человек не мог принадлежать сам себе…” — улыбался в усы, недоумевая, бухгалтер вод Лагидзе.
В это самое время к ним добавился еще один гость: в сады влетела запряженная знаменитыми на весь Тифлис белыми лошадьми карета богатого шалопая Эльчиева, из нее выскочил лакей и, ни на кого не глядя (словно уже знал о случившемся) и даже не обратившись к Гиголу, сразу прошел к “Душевни клубу”.
Все, в том числе и Гигол, вперились в дверь.
Лакей выскочил оттуда — весь в поту.
Из кареты высунулась голова Эльчиева.
— Ну что там?
— Говорит — нет… — глуповато изумился лакей.
— Не идет?
— Нет. Говорит, подруг не брошу.
Эльчиев сплюнул и огляделся по сторонам.
— Вычистить надо это их гнездо!
Лакей передернул плечами: мол, вычищай, если хочешь! — влез в карету, и она с той же лихостью вылетела из садов.
Но когда укрывшиеся в садах мужчины вновь собрались у “Душевни клуба”, карета вернулась, а Эльчиев сидел в ней и ждал, что будет дальше.
— Надо хоронить… — неуверенно обвел взглядом собравшихся скульптор заведения Андреолетти.
И хотя слова эти были произнесены почти шепотом, все отлично расслышали их, ибо у всех созрела эта предательская, выдающая каждого из них мысль: впереди ожидалась новая неделя и… новое воскресенье…
В полдень над садами Ортачалы взмыл черный флаг.
Завсегдатаи Ортачалы медлили, тянули время, чтобы день кончился и они исполнили этот ритуал под покровом тьмы…
Как ни старался Черкештян хотя бы чуточку отстать от гроба, ничего не получалось — все время оказывался рядом. И вот так, сторонясь и отставая, они все равно общей процессией шли за гробом.
Красавица Елена была по-прежнему красивой и из-под полуприкрытых век с доброй, ласковой печалью глядела на них — точно так же, как при жизни с доброй, ласковой печалью глядела на любовные игры каждого из них…
Самое трудное дело
Она сидела в постели. Долго. Переход из лежачего положения в сидячее требовал невероятных усилий. А теперь она сидела в постели и готовилась одеться… Еще предстояло поднять одну руку, скорее всего, правую, поскольку жакет, служивший халатом, лежал справа. Вот только правая рука плохо повиновалась — поднималась всего лишь до груди и больше не могла преодолеть даже нескольких сантиметров. Это началось в семьдесят пять лет. В течение последующих двадцати рука все больше слабела, и она постепенно свыклась с этим — будто и родилась такой. Рука повисла в воздухе. Она шевельнула другой рукой, чтобы добраться до жакета, руке предстояло вытянуться вдоль всего тела и достичь правой стороны. Тянула, тянула… Туловище, не выдержав напряжения, покачнулось и повалилось набок. Теперь надо снова выпрямлять его, принимать прежнее положение и начинать все сначала. Подготовилась, перевела дыхание, мысленно отложила это действие, но тут же напряглась и, опираясь на локоть слабой руки, с болью и мучениями наконец села… Взглянула на заветный свой жакет: так приятно было представить его уже надетым!.. На этот раз правая рука скользнула по одеялу и вцепилась в края жакета. Уже какая-то удача. Медленно потянула жакет на себя, дотянулась и, приведя в действие непослушную левую руку, накинула его на плечи. Теперь осталось продеть руки в рукава. Тоже дело не меньшей трудности. Она еще пыталась уместить в рукаве левую руку, и когда уже казалось, что все удалось, тело вновь рухнуло поперек кровати. Голова ударилась о стену, а подбородок уперся в грудь. В этом положении она и отдыхала. Долго, машинально разглядывая висящую на стене фотографию, с которой ей улыбалось ее собственное двадцатилетнее лицо. И пока мозг программировал в своих глубинных слоях дальнейшие действия, она вспомнила ту легкость, с которой некогда одевалась и раздевалась… Даже не легкость — исключительность, наслаждение и торжественность. Особенно раздеваясь… Никто, наверное, с такой легкостью и грацией не скидывал с себя одеяния… Это стоило целого представления. Было время, когда она разгуливала совершенно голой. Она была свободна, переменчива, как весна, вся отдавшаяся воздушным потокам… И воздух подобно обнадеженному многоопытному любовнику ласкал ее тело и запечатлевал юные гибкие контуры в картине мироздания. Она ощущала себя продолжением и частью всех окружающих ее форм и движений.
И ликовало все ее юное существо, свободное и безоковное, подчеркивая свободу всего сущего… И это придавало ей особую прелесть. Когда она была маленькой, то с такой же небрежностью скидывала пальто, с ловкостью жонглера снимала и бросала в сторону шапку — даже не глядя, куда. Скидывала с ножек калоши и ботинки, оставляя воображению мальчишек процесс снятия чулок. И все они были уверены, что с той же свободой и небрежностью слетят они с ног, воздушные, приводя в величайшее возбуждение встопорщенные мальчишеские чувства. Потом, уже девушкой, она с той же легкостью и прелестностью скидывала с себя все, простодушно и невинно являя свою наготу… Вспоминая одно лишь это, ни один из встретивших ее мужчин уже не мог представить в своей жизни другую женщину. И когда в полночь она, как птичка, чистила перышки и упорхала, это порождало у все еще остающегося в постели выжато-измятого мужчины острую скорбь и тоску. Ему еще предстояло долго ломать голову над тем — когда и как успела одеться и исчезнуть только что возлежавшая рядом с ним колдунья. Ему долго приходилось искать, чтобы найти это удивительное создание.
И никто не мог ни вспомнить, ни объяснить, как она одевалась, — так быстро, так неприметно происходило это, что казалось, все происходило само собой или вообще ничего не происходило. Все это мгновенное раздевание и одевание освобождало мужчину от всяческих комплексов. То было состояние первозданной свободы… Как журчание ручейка, как восход солнца… Испей воды — эту самую важную и самую нужную, а главное — естественную, естественную! — субстанцию на свете… Она не заставляла задумываться, колебаться — пить или не пить? Можно или нельзя? Вредно или полезно? Нравственно или аморально? Вода и ты… Ты и вода… Он и она… Он и ты…
Она хотела совершить короткое, нерезкое движение без боли, оторвала руку от стены, и голова еще глубже ушла в грудную клетку, а тело сползло вниз. Теперь уже труднее будет предпринять какое-то новое действие — опять придется все начинать сначала… И она приготовилась к великому борению. Она хотела покорить движение, чтобы совершить самое трудное дело на свете — одеться утром. Ибо вечером предстояло нечто еще более трудное — раздеться… И собрала все силы, которые еще оставил ей Господь. Вперед!..