Роман-воспоминание. С французского. Перевод Григора Джаникяна и Ирины Карумян
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2005
Мне был год и четыре месяца, когда это случилось, но помню все так хорошо, словно это произошло вчера, — цветные обои маленькой комнаты, солнечные блики на оконных стеклах, а за ними — крупные зеленые пятна аллеи Сен-Мишель.
Я впервые осталась одна с яйя — моей прабабушкой. Уже пятнадцать дней, как мамы нет дома, но она должна вот-вот вернуться. Мне не сидится на месте — на разные лады я повторяю только одно слово — “апарик”, “апарик” — братик. Бабушка смотрит на меня с улыбкой. Открывается дверь, входит мама. Бросаюсь ей навстречу, потом, вдруг застеснявшись, останавливаюсь. В белоснежных пеленках я вижу существо с черными-пречерными волосами и ярко-красным лицом. Это апарик — мой младший брат. Мама наклоняется, чтоб я могла обнять его, и я запечатлеваю поцелуй на его красном носике. Это ему совсем не нравится, он просыпается и начинает орать изо всех сил. Он вопит, не переставая, минут пятнадцать, давая нашим соседям по улице Мсье-ле-Пренс свой первый “сольный концерт”.
С этого мгновения и всю свою дальнейшую жизнь он — “француз Шарль-Вагинак Азнавурян, рожденный 22 мая 1924 года в 5-м квартале Парижа, сын рожденного 26 мая 1897 года в Ахалцыхе (Россия) и не имеющего родины Мамикона Азнавуряна и рожденной 10 ноября 1902 года в Измите (Турция) и не имеющей родины Кнар Багдасарян”.
Итак, Шарль — единственный француз в нашей семье, потому что самой мне выпало родиться в Салониках и потому я тоже “не имею родины”. Это определение, проставленное в нансеновском паспорте, еще ничего не означает, мы все прекрасно знаем, что у нас есть родина, да еще какая — замученная, истерзанная, доведенная до агонии, не по своей воле нами покинутая, которую, однако, мы никогда не можем забыть и которая называется Арменией — Айастаном.
Как мой дед, отец и брат Шарль, я тоже — урожденная Азнавурян и сегодня, когда мне пошел седьмой десяток, хочу помянуть всех тех, кто дал нам нашу фамилию, наши армянские гены и нашу любовь к песне. Закрываю глаза и вновь вижу их — они нас родили, они нас любили, и их больше нет. Обрывки историй, шепоты признаний, череда душ умерших поднимается из глубин памяти, беспорядочно, без временной последовательности и связи… Для тех, кто ушел в вечность, времени не существует.
1
В Тифлисе снег только что перестал валить, со стороны Черного моря дует западный ветер, тяжелые большие тучи, почти касаясь земли, медленно ползут к востоку, а вдали, на горизонте, появляется оранжевое солнце. День клонится к закату, но неожиданно теплеет.
Десятилетний мальчуган, зажав в кулаке копейки, бежит по заснеженной улице и поет. В эту же минуту в парке роскошного дворца в нескольких километрах отсюда мужчина в императорском мундире, озабоченный, с поникшим взором, одиноко шагает по аллее. Из широких окон дворца, освещенных закатным солнцем, за ним следят, но подойти не осмеливаются.
Этот печальный мужчина — самодержец всея Руси царь Николай Второй, а бегущий по заснеженной улице мальчуган — Мамикон (Миша) Азнавурян, мой отец. А дед мой Мисак в эту минуту среди тех, кто следит за впавшим в оцепенение бессильным царем из узкого оконца бельэтажа. Он один из поваров, сопровождающих Его Императорское Величество и императрицу Александру Федоровну в поездке по России.
В этот снежный день 1907 года Николай Второй был озабочен словами, которые произнес в его объятиях сын, царевич Алексей:
— Когда все кончится, похороните меня в саду…
Бледному от непрекращающегося кровотечения, съежившемуся ребенку казалось, что смерть уже близка…
Дед мой входит в дом и, не снимая плаща, ставит на стол две большие сумки. Он доволен — две недели семейное меню будет состоять из одних деликатесов, потому что помимо жалованья царь милостиво разрешает кухонной челяди уносить домой остатки с царского стола. В тот день жена и пятеро детей Мисака могли быть
довольны — из-за состояния здоровья царевича ни члены царской семьи, ни приближенные не притронулись к еде.
Стол заполняется яствами.
— Опять икра? — разочарованно говорит моя тетка Астхик, старшая из четырех сестер отца: она отдает предпочтение балтийской сельди. Природное равнодушие к еде пришлось очень кстати тетушке Астхик, когда в Советской Армении, где ей суждено было провести всю свою жизнь, настали не лучшие времена.
Ночь, все сидят за столом, хотя уже поужинали; один из стульев пустует. Сын Миша, которого два часа назад послали в соседний магазинчик за мылом, не вернулся… Даже шестьдесят лет спустя мой отец не мог забыть той великолепной взбучки — у деда была тяжелая рука, — которую получил, когда наутро вернулся домой без денег и без мыла. То был знаменательный день: впервые в жизни Миша попал в цирк, пошел за кулисы, познакомился с артистами… Музыка, выступления и крики “браво” вызвали в нем такой бурный восторг, точно были обращены к нему лично. Уже в десятилетнем возрасте мой отец представлял себя великим артистом в злато-тканой униформе, стоящим в ослепительных огнях рампы или же ухаживающим за очаровательной наездницей. Откуда ему было знать, что “болезнь”, которой он заразился в ту ночь, не исцелится никогда и по наследству перейдет к его детям. Хотя, конечно, предпосылки для этого были, ведь каждый армянин и в минуты счастья, и в минуты горя свою любовь и грусть хочет выразить в стихах или в песне. Мой дед Мисак, когда его ресторанчик на улице Шамполион пустел и кухня блистала чистотой, брал в руки тар и пел в одиночестве песни своего детства. Иногда мы с Шарлем тихо садились в уголке, слушали и видели, какие у него при этом были грустные глаза. Возможно, песня уносила его в Тифлис, где он так сильно увлекся своей толстушкой немкой Лизой, что бросил жену и детей. Теперь, припоминая тот его взгляд и те песни, я думаю, что мой дед никогда не забывал их.
В годы, предшествовавшие 1914-му, в тифлисском доме Азнавурянов еще царили мир и любовь. Дед, сколотивший небольшое состояние, одевался всегда элегантно и модно и до конца своих дней сохранил эту привычку. Да, все было хорошо, и никто не чувствовал, что приближается конец света, что скоро все взлетит на воздух и исчезнет…
Как и все, Миша весело и беззаботно проводил свои отроческие дни. Подобно пастухам, шедшим за звездой, возвестившей благую весть о рождении Иисуса Христа, он следовал за бродячими комедиантами — циркачами, танцорами, певцами…. У них он хотел научиться ходить на руках, плясать, петь народные песни или опереточные арии, играть в русской мелодраме или в водевиле, исполнять Мольера по-армянски, тренькать на мандолине или таре — какая разница. Лишь бы когда-нибудь в верхней части афиши самыми крупными и яркими буквами написали фамилию — Азнавурян. Этот день наступил, но судьбе было угодно, чтобы по всему фасаду “Карнеги-холла” красовалось имя не отца, а сына. Там не менее в памяти всех, кто его знал, мой папа остался самобытным и неповторимым актером-комедиантом. Однако свои главные роли он сыграл в жизни — был он и д’Артаньяном, и Дон Кихотом. Нередко Дон Жуаном, а иногда и Сганарелем, но чаще, чем надо, — святым Мартином, а когда черные князья нацизма наводнили Францию, — Робин Гудом, армянским Тартареном, но никогда и ни при каких условиях не был он Тартюфом, Гарпагеном или Иудой!
При своем невинном тщеславии отец, наверное, хотел заслужить памятник… Такой памятник существует, он воздвигнут навсегда в сердце Шарля, в моем сердце и в сердце моего мужа Гарваренца, который тоже называл его “айрик” — отец.
2
…На восточном берегу Мраморного моря лежит маленький турецкий городок Измит, который через Босфор связан с Черным, а через Дарданеллы — с Эгейским морем. Отсюда до Константинополя рукой подать, и ветры, надувающие паруса бороздящих Босфор кораблей, дуют с самого Лесбоса и Трои.
Я сообщаю такие подробности о родном городе моей мамы, ибо история и география сыграли в ее жизни решающую и, увы, роковую роль.
Еще в начале века у Багдасарянов был в Измите дом из двадцати комнат. Дед по матери уже в двадцать пять лет имел собственную табачную торговлю и основал в Измите производство по обработке табачного сырья, которое и поныне является главным источником доходов для его населения. Среди покупателей табака была и знаменитая компания по производству спичек и папирос “Режи”. Дом в двадцать комнат еще не означал, что Багдасаряны были очень богаты. Просто, начиная с бабушек и кончая грудными младенцами, все жили вместе, в том числе племянники-сироты, незамужние тетки и даже весьма дальние родственники, зачастую очень нуждавшиеся и потому приезжавшие погостить. Багдасаряны не составляли в этом смысле исключения: если обстоятельства к тому не вынуждали, армянская семья не дробилась.
Однажды вечером мой дед, проезжая верхом через деревню недалеко от Измита, заметил молоденькую девушку, открывавшую окно. Открой она его тридцатью секундами раньше — не было бы на свете ни меня, ни Шарля. Очарованный нежными чертами, дед остановил коня. Но, почувствовав на себе пристальный взгляд незнакомого мужчины, девушка тут же закрыла окно.
На следующий день отец деда, надев праздничный костюм, едет в деревню просить руки девушки. Родители говорят, что польщены предложением, но их дочери всего тринадцать лет… Дед, ни минуты не колеблясь, заявляет, что готов ждать ее совершеннолетия, а пока предлагает обручиться, поклявшись, что до срока пальцем не дотронется до суженой. Через год родные благословляют их союз, и четырнадцатилетняя прелестная армянка, которой предстояло стать моей бабушкой, но которую мне так и не довелось увидеть, приходит невесткой в большой измитский дом.
Согласно древнему обычаю, молодая невестка в первый месяц не имела права разговаривать в доме мужа. В большой кухне багдасаряновского дома четыре поколения женщин без конца давали ей советы и наставления, коим она внимала со смиренной признательностью.
Их первенец родился 10 ноября 1902 года. Вторым их ребеночком была дочь, которой через двадцать лет предстояло стать моей матерью. Звали ее Кнар, что по-армянски означает — лира. Точное объяснение слова “лира” мы с Шарлем нашли в маленьком иллюстрированном “Ларуссе”, который весь исписали, когда лет в двена-дцать стали сочинять свои первые стихи и ноты. Я храню его до сих пор. Я вообще храню все — хорошие и плохие письма, фотографии, сувениры, афиши удачных и неудачных концертов… Не забываю я лиц тех, кто сделал нам добро и уже умер, и тех, кто желал нам зла и еще жив. Я ничего не уничтожаю и не теряю, все здесь, у меня дома или — в моей голове. Потому-то Шарль и говорит, что я — его память и память всей нашей семьи.
Лира — “античный музыкальный инструмент”, но также — “поэзия, символ творчества”. Позволю себе предположить, что мамино имя предопределило ее собственную, а также нашу с Шарлем судьбу. Благодаря своей страстной любви к музыке и театру Кнар встретила нашего отца, а любовь к поэзии сделала ее ученицей известного поэта Геворка Гарваренца, автора армянского революционного гимна “Вперед, мучеников память!..”. Тело Геворка Гарваренца покоится на кладбище Мхитаристов в Венеции. А известный композитор Жорж Гарваренц — его сын и мой муж.
Кнар была самым образованным членом нашей семьи, вернее сказать — единственно образованным. Ей была свойственна и большая внутренняя культура.
Я могла часами слушать и даже сейчас мысленно слышу ее рассказы, воссоздававшие мелодии, цвета и ароматы нашей родины, слышу песни, которые она узнала от своих мамушек и пела мне перед сном, вспоминаю, как она говорила о красоте своего отца, которого боготворила, о чарующем взгляде своей молодой матери, которая всегда придавала ей силы — во время житейских невзгод и великих испытаний. Мама была от природы наделена поэтическим даром.
Но судьбе оказалось угодно, чтобы восхищаться ее даром досталось лишь Мише, Шарлю, Жоржу и мне. В отроческом возрасте, когда мама делала свои первые, неуверенные шаги в поэзии, когда ей пришлось пережить ужасные испытания и страх смерти.
3
Еще задолго до Первой мировой войны безопасность армянского населения в Османской империи не была гарантирована. Убежденные христиане, армяне всегда объединялись вокруг своей Церкви и в сплошном мусульманском окружении хранили верность своей религии, возбуждая нетерпимость черни, которая при попустительстве властей выливалась в антиармянские погромы. Так случилось, например, в 1895—1896 годах, когда в Западной Армении были убиты 300 000 армян.
Весна 1915 года. Четырнадцатилетнюю застенчивую Кнар, выказывавшую
исключительные способности к учебе, родители посылают с бабушкой в столицу — Константинополь. Два младших брата и сестренка оставались дома, в Измите.
Война уже началась, в ноябре 1914 года Турция вступила в нее, присоединившись к Германии на русской границе. В начале апреля 1915 года франко-британские силы бросили якорь в Дарданеллах, на расстоянии менее двухсот километров от столицы. Кнар сдавала экзамены и была озабочена только этим. Бедняжка не знала, что всего через несколько дней юность ее внезапно оборвется. Откуда было знать армянам, что, воспользовавшись военной ситуацией, Талаат и правительство младотурков уже разработали программу уничтожения армянского народа.
Для Кнар и ее бабушки ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое апреля была обычной. Утром в половине восьмого Кнар, как всегда, взяв под мышку книги, вышла из дома и направилась в училище. Занятия обычно начинались с молитвы.
Но еще в два часа ночи были арестованы шестьсот пятьдесят представителей армянской интеллигенции и выдающихся представителей нации. Им было учтиво предложено явиться в турецкие присутственные места для обсуждения политической ситуации в стране. Больше их никто никогда не увидел.
Маме тоже больше не суждено было увидеть своих родных. Всю жизнь она старалась узнать, что произошло в Измите, куда исчезли члены ее семьи, и всю оставшуюся жизнь она провела в оплакивании. Только фотографии остались ей от тех, кого она любила. Я познакомилась со своими предками по этим пожелтевшим снимкам начала 1915 года, где отцу Кнар было сорок, а матери — двадцать восемь, братьям семь и пять, а младшей сестренке — шесть…
В детстве, случалось, я даже хотела порвать эти снимки или хотя бы снять со стены, спрятать в глубине шкафа, чтобы мама больше не плакала, глядя на них…
После бесконечных поисков, расспросов, писем, после поездок во все уголки спюрка1 Кнар удалось приблизительно восстановить трагическую судьбу своих родных…
4
Двадцать четвертого апреля рано утром турецкие власти сообщили армянскому населению Измита, что в интересах государственной безопасности все армяне удаляются из зоны военных действий в Дарданеллах. Перемещение, уверяли они, временное, много вещей с собой брать не надо. Даже посоветовали из соображений надежности ключи от квартир сдавать в полицию, которая должна была обеспечить неприкосновенность имущества армян.
Армян высылали на юг поездами, причем каждый “пассажир” сам должен был оплатить свой проезд. Нам стало известно, что большой род Багдасарянов вывезли в Анатолию в вагоне для скота. Знаем мы также, что до места они добрались. Случайно спасшийся от резни знакомый видел, как их сняли с поезда и заставили продолжить путь пешком. Армяне были неумыты, голодны, но главные муки предстояли им впереди.
Двадцать восьмого апреля поток депортированных, который становился все шире за счет стекавшихся с разных сторон притоков, доходит до берегов Евфрата, до пустыни Дейр-эль-Зор. Лишенные воды и еды, мучимые лихорадкой и эпидемиями, армяне составили реку длиной в сотни километров. Люди были босы, обувь давно износилась. Трупов скопилось так много, что невозможно было предать их земле и они валялись прямо на дороге. Женщины несли на спинах своих агонизирующих детей, потому что за караваном следовали дикие голодные псы. По Евфрату плыли связанные спина к спине трупы мужчин с отрезанными половыми членами. Река стала красной от человеческой крови…
Все молодые девушки изнасилованы, бредут нагими, тщетно пытаясь прикрыться руками. Умирающие от голода маленькие дети бросаются на все, что валяется на дороге едят траву, землю и даже… испражнения. Мириады насекомых терзают их. Вдоль дороги вплоть до горизонта тянутся виселицы. Четыре недели спустя можно было, не замочив ног, перейти Евфрат — река во многих местах была завалена трупами. И все же примерно десять тысяч уцелевших армян добрались до пустыни Дейр-эль-Зор, до той ее части, которую турки называли лагерем. Поистине странный это был лагерь — ни крова, ни еды, ни врачебной помощи. Только кружили повсюду конные полицейские, по своему капризу избивая одних и разрубая саблями других. Еле державшихся на ногах молодых женщин они продавали кочевым арабам, а мужчин, что выбирались из каменных укрытий, чтобы найти еду для умирающих детей, тут же вешали. Кроме смерти, никакого выхода не оставалось. Если только осужденный на смерть не принимал ислам. После этого он мог получить еду, одежду, кров.
Если и были среди тех людей вероотступники, то разве что дети: родители иногда шли на это, чтобы спасти им жизнь. Да простит их Бог. В этой пустыне есть место, которое местные арабы называют “Армянское ущелье”. Оставшихся в живых армян согнали туда, залили нефтью и сожгли. Кто знает, может, это и есть наш семейный склеп…
До последней минуты своей жизни, когда смерть сбила ее с ног в московском аэропорту, мама вопреки логике не теряла надежды найти родных. Но мы слишком долго искали их. Кроме того, имя Шарля широко известно, если бы кто-нибудь уцелел, непременно откликнулся бы. Я по крайней мере, увы, уверена, что наши родные были среди полутора миллионов жертв того геноцида, которого мир до сих пор не осудил.
В память всех погибших Жорж Гарваренц написал на слова Шарля песню “Они пали” — своего рода панихиду по целому народу.
Шарль записал эту песню в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое апреля. На следующий день в Париже, в замке Плейель, как и каждый год, в память жертв геноцида должен был состояться большой мемориальный концерт. Около полуночи, когда выступления уже заканчивались, на сцену поднялся один из распорядителей и обратился к залу:
— Господа, наш соотечественник Шарль Азнавур сегодня утром вылетел в США и потому не смог быть с нами. Но он оставил нам своей завет.
Занавес открылся — на сцене стоял лишь один микрофон. И вдруг раздался голос Шарля:
Они пали, не зная, за что,
Мужчины, женщины, дети, хотевшие всего лишь жить…
Взволнованные от неожиданности, люди бесшумно встали. Крепко сжав Гарваренцу руку, я думала о наших родных и всех других, погибших… Еще о том, кем стал для армян мой дорогой “апарик”…
Конечно, я не в первый раз гордилась им и не в последний.
5
Весной 1915 года моему отцу Мише исполнилось восемнадцать, и он более, чем когда-либо, мечтал о сцене, о том, как он покорит зрителей своим бархатным баритоном и выразительными глазами. Однако на Кавказе тоже шла война, и мой отец, несмотря на молодость, организовал армянскую добровольческую группу для защиты армянских сел от посягательств кавказских турок и курдов. Об этих его днях я знаю очень мало, отец не любил рассказывать о былых подвигах. Только спустя сорок лет, в Советской Армении, одна из моих теток рассказала, что мой отец спас ей жизнь: несколько часов он по грудь в ледяной воде тащил ее на себе под пулями.
Семья отца по-прежнему жила в Тифлисе, но, так как мой дед уже нашел свою немку Лизу и все больше времени проводил с ней, положение нашей бабушки стало поистине незавидным, ибо она любила мужа. Даже когда в восемьдесят лет бабушка впервые принимала нас под своим кровом в Советской Армении, мы почувствовали, что она не забыла мужа, хотя он бросил ее и они сорок лет не виделись. О притворстве не могло быть и речи.
В 1917 году, когда охваченная большевистской революцией Россия заключила с Германией сепаратный Брест-Литовский договор, мой дед навсегда покинул дом, семью и вместе со своей Лизой добрался до берегов Босфора. Бабушка с пятью детьми осталась одна. Уход отца особенно тяжело подействовал на Мишу, потому что в это время он сам готовился уехать: через неделю их бродячая оперетта должна была отплыть в Константинополь, в четырехмесячное гастрольное турне. Ни за что на свете не мог бы он отказаться от такой возможности, но как оставить мать одну?.. Выход нашла сама бабушка. Она понимала, какие мечты и надежды лелеял сын, и не хотела, чтобы он из-за нее чего бы то ни было лишился. Она дала ему часть необходимой для поездки суммы, другую Миша скопил сам (то был, наверное, первый и последний в жизни раз, когда моему отцу удалось что-то скопить) и отдал деньги своему другу Гайку, чтобы тот достал билеты на пароход, который должен был отвезти их из Батуми в эту замечательную гастрольную поездку.
В последнюю минуту мать сует в руки сыну небольшую, вышитую ею подушку.
— Бери, сынок, кто знает, какие дни тебе придется пережить. Пусть эта подушка будет с тобой, чтобы было, на чем голову преклонить.
В Батумском порту Миша ищет своего друга Гайка, но того нигде нет. Другие члены труппы машут ему руками с палубы, трижды гудит гудок. Через несколько минут корабль отплывет без него, унося с собой все его мечты и надежды… Нет, этому не бывать! Не долго думая, Миша вместе с грузчиками незаметно проскальзывает на пароход и прячется там под скамьей. Гайк тоже на пароходе, но, заметив Мишу, исчезает, ему стыдно…
Под скамьей Миша остается недолго. Перед тем как поднять трап, команда, зная, что на пароходе всегда прячутся безбилетные пассажиры, начинает обыск, и вскоре семь безбилетных армян под гневным взглядом капитана выстраиваются у трапа.
Отец мой — таким он останется всю жизнь — в трудную минуту не теряет присутствия духа. Пока матросы тащат его к трапу, он начинает громко петь. На палубе воцаряется тишина, и вдруг происходит чудо: с верхней палубы первого класса спускается американка. Она сразу же оценивает ситуацию — потому что эта богатая нью-йоркская наследница носит фамилию Григорян, — раскрывает кошелек и оплачивает проезд всех семи армян.
Миша отвешивает благодетельнице церемонный поклон и тут в дальнем конце замечает Гайка. Руководителю труппы чудом удается предотвратить смертоубийство: схватив Мишу за руки, он объясняет ему, что надо достойно отблагодарить миссис Григорян и немедленно сыграть для нее “Аршин-Малалан”. В спектакле есть дуэты Миши и Гайка… Чтобы не выглядеть неблагодарным, Миша соглашается. Когда дело доходит до первого дуэта, который они должны исполнять вместе, труппа замирает.
Но вопреки всяким ожиданиям обоих вдруг охватывает безумный смех.
Рано утром их находят под скамьей, с которой Миша начинал свое путешествие, — оба, вдребезги пьяные, лежат в обнимку, снова, на сей раз навеки, став друзьями.
В Европе, где четыре года подряд грохотали пушки, те, кто не погиб, вновь учились жить. И никогда еще потребность в развлечениях не была так велика и концертные залы не были так переполнены. А это значит, что у труппы тифлисских армян в Константинополе не возникало трудностей с выступлениями. Успех оказался так велик, что решено было остаться еще на несколько месяцев…
Кнар пришла за кулисы с деловой целью. Параллельно с учебой она работала в газете, несмотря на юный возраст, вела там отдел культуры и время от времени представляла новости театральной и музыкальной жизни Константинополя. Вот Кнар берет интервью у артиста труппы — моего будущего отца, а тот, небрежно опершись рукой на декорацию, улыбаясь, делает ей комплименты… Он взволнован, как всегда, когда на горизонте появляется новая юбка. Но на сей раз все не совсем обычно: во-первых, приятна перспектива увидеть свой портрет в газете, но главное — у стоящей перед ним умной и сдержанной девушки такие глаза, что невозможно оторваться. Потому, наверное, он иногда отвечает невпопад, девушка смеется. Однако Миша уже чувствует, что добиться цели будет нелегко: журналистка явно не из тех девиц, которым можно просто так назначить свидание. Неожиданно его осеняет, и он произносит вдохновенную речь о пользе уроков игры на мандолине для такой музыкальной девушки, как она. Мне так и не удалось выяснить, уроки ли игры на мандолине увлекли Кнар или сердцеед Миша Азнавурян. Во всяком случае, бабушке моей мамы учитель музыки понравился с первой же встречи. Миша смешил ее до слез, завоевал ее симпатию и получил разрешение навещать их… Что и делал постоянно. Пока Кнар со свойственной ей серьезностью изучала тонкости игры на мандолине, Миша успел познакомиться с тесным кругом ее родственников. От резни спаслись всего два двоюродных брата ее отца, один, Серовбе, считался ее опекуном. История другого — Григора Тарах-бея была в свое время широко известна. Тарах-бей утверждал, что может усыплять своих слушателей по радио, и прекрасно это проделывал. Был ли он экстрасенсом высокого класса или, как уверял Ален Терзян, друг нашей семьи, один из самых образованных людей армянской общины, попросту фокусником? Мы с Жоржем думаем, что Григор Тарах-бей был и тем и другим. Еще в раннем возрасте его необыкновенные способности заметил некий индус — гуру, живший в Константинополе, и стал заниматься с ним. Через несколько лет гуру заявил, что ему больше нечему учить Григора, и отправил его в Индию к своему учителю. Мы с Жоржем сами были свидетелями его чудодейств.
Однажды в Бейруте, в гостинице “Сен-Жорж”, они с моим мужем пили аперитив. Вдруг Григор приблизил к нему лицо.
— Хочешь, сделаю так, что официант отдаст тебе все деньги, какие у него есть?
Жорж недоверчиво рассмеялся, но сделал знак официанту, тот подошел.
Григор Тарах-бей пристально посмотрел на него.
— Счет, пожалуйста.
Официант с помутневшим взором кивнул головой и вместо того, чтобы взять протянутые ему деньги, раскрыл свой кошелек и выложил Жоржу на ладонь все имевшиеся при нем деньги, после чего спокойно удалился. Тарах-бей подозвал его обратно, плавно провел рукой перед его лицом и, сказав: “По-моему, вы немного ошиблись”, — вернул деньги.
Обучение шло полным ходом, мастерство игры углублялось из дня в день. Их чувства — тоже. И однажды Кнар призналась бабушке, что без памяти влюблена в своего учителя. Бабушка улыбнулась — она это знала давно и была рада, что в голосе сироты наконец-то зазвучали радостные нотки.
Но однажды после обеда Кнар забежала к Мише без предупреждения. Мало сказать, что Миша не ожидал ее, он как раз давал совсем иные уроки некоему легкомысленному существу, так что звуки, которые доносились из-за двери, были отнюдь не музыкальными…
Кнар кажется, что в сердце ее вонзили нож, она убегает. Оставив “ученицу” и даже не одевшись толком, Миша выпрыгивает из окна, благо комната на первом этаже, и мчится за Кнар. Да, он женолюб, ему трудно устоять перед женской красотой (ему это было трудно до конца жизни), но в ту минуту более, чем когда-либо, он понял, что любит только Кнар. Мишу и всех нас спасло лишь то, что у него были более быстрые ноги и крепкие легкие. Настигнув Кнар, он, задыхаясь, тут же на улице делает ей предложение.
Дрожа от обиды, любви и надежды, она приняла предложение, но поставила ему два условия: всю жизнь он должен чем только может помогать ей найти пропавших родных. И еще — где бы и в каких бы условиях они ни жили, бабушка должна оставаться с ними. Отец никогда не нарушал данного им слова. Яйя никак не могла быть против замужества внучки, чего нельзя было сказать о дядюшке Серовбе Папазяне, которому казалось, что этот нищий и безродный молодой человек отнюдь не пара для Кнар. Между тем время подгоняло: гастроли подходили к концу, труппа собиралась в длительную гастрольную поездку в Болгарию, а затем в Грецию. Если бы Кнар и Миша расстались, не поженившись, Бог знает, как бы сложилась их жизнь. Положение спас руководитель труппы. Он взял Кнар в труппу, на два года увеличив ей возраст в документах. Проверить это было невозможно: ее метрическое свидетельство сгорело во время погромов в Измите.
Имея на руках подтверждающий ее совершеннолетие документ, мама без согласия родственников вышла замуж…
За день до отъезда состоялось венчание. В качестве крестной матери и согласно обычаям Армянской Апостольской Церкви Яйя держала над головой внучки венец. Над головой жениха венец держал руководитель труппы. В тот момент, когда головы новобрачных соединили друг с другом разноцветной лентой, вся труппа прослезилась. Я часто с любовью представляю себе эту картину. Она напоминает мне, что все мы по происхождению бродячие актеры, а быть бродячим актером, каким был Мольер, большая честь.
Поскольку труппе на первых порах предстояло много переездов, было решено, что молодые поедут в Болгарию без бабушки, но, как только доедут до Салоников, где предполагалась долгая остановка, Миша, безо всяких сложностей путешествовавший с русским паспортом, поедет за ней.
Все так и случилось, хотя выезд труппы из Константинополя доставил неожиданные волнения.
После небольшой передышки, вызванной поражением османской армии в Первой мировой войне и присутствием в Турции иностранных войск, снова начались массовые убийства армян. Это и было причиной того, что труппа предпочла покинуть Стамбул. Уехать из Турции стремились многие армяне, поэтому любой отъезд строжайше контролировался властями.
В принципе, у членов труппы трудностей с выездом из Константинополя не должно было быть. Они приехали из России, путешествовали с русскими паспортами и, завидев человека в турецком мундире, начинали говорить только по-русски. Поэтому-то, поднимаясь по трапу на пароход, они нарочито громко щебетали на языке Толстого. Однако в последний момент одна солистка не выдержала и прошептала по-армянски:
— Слава Господи, все позади!..
У турецкой тайной полиции острый слух. Отец правой ногой уже ступил на трап, но левой еще стоял на турецкой земле. Капитан, дюжий морской волк, схватив Мишу за воротник, втащил на палубу.
— Это итальянское судно, — заявил он, — все пассажиры в данный момент находятся на нашей территории. Попытаетесь кого-нибудь задержать — я прибегну к оружию.
Решительный тон капитана заставил полицейских отступить. С этого времени мама была преисполнена чувства особой благодарности к Италии.
Когда они приехали в Салоники, мама уже была беременна мной. К несчастью, те дни, столь радостные для любой женщины, она вспоминала с ужасом: резня в Турции возобновилась. Под сердцем у нее зарождалось новая жизнь, а кругом свирепствовала смерть.
Миша, сознавая свою ответственность уже за две жизни, вывозит бабушку и в начале зимы 1928 года с двумя женщинами, таром, материнской подушкой и большим количеством узлов добирается до Франции.
В одном из этих узлов находилась я. Только что родившаяся.
Многие спасшиеся от геноцида армяне своим пристанищем выбрали Францию, сошли в Марселе на берег, там и остались. Прежде всего потому, что ехать дальше было не на что, а еще потому, что в этом городе уже проживала большая армянская община. Наше положение было иным: мой дед уже много лет жил в Париже, незадолго до нашего приезда купил в Латинском квартале ресторанчик, так что мы вскоре очутились у него на улице Мсье-ле-Пренс. Маме удалось сохранить несколько бриллиантов, которые пригодились нам в трудные дни.
Французским у нас в семье никто не владел, бедная яйя умерла, так и не выучившись ему. Зато старшие прекрасно говорили по-русски, что было весомым основанием для Мишиного поступления на службу в ресторан “Кавказ”. Ресторан этот находился на улице Шамполион, в двух шагах от Сорбонны, и посетителями были в основном студенты, а также русские эмигранты, коих в Париже скопилось огромное количество. Бывшие графы и князья, ставшие таксистами, актеры прославленных московских театров, превратившиеся в гримеров, княгини, зарабатывавшие на жизнь гаданием на картах, собирались в “Кавказе”, чтобы петь и напиваться на русский манер, так что дела у деда шли неплохо. Миша, который не боялся ни работы, ни вина, чувствовал себя в ресторане как рыба в воде. Постепенно он поднаторел в торговле, благодаря чему впоследствии худо ли бедно, но зарабатывал семье на хлеб.
Единственным черным облаком на нашем горизонте была немка Лиза. Дедушка имел хорошие манеры, но это не мешало ему время от времени поколачивать свою половину. Возможно, не признаваясь самому себе, он наказывал Лизу за то, что из-за нее оставил жену и детей. В 1923 году мама снова была беременна.
Закрыв ресторан, Миша и дед вместе с самыми близкими друзьями отмечают эту чудесную новость.
После второй рюмки они единогласно решают, что родится непременно дитя мужского пола, после седьмой — что он будет крепким, красивым и мужественным, а после одиннадцатой — что он прославит род Азнавурянов на весь мир… Так, найдя истину в вине, они предсказали будущее Шарля. Задолго до его рождения я лепетала одно только слово — “апарик” — братик. Позже это “апарик” стало самым прекрасным словом нашего детства, и Шарль, как только заговорил, сам стал называть меня “апарик”.
Мне всегда казалось, что мы с ним — близнецы. Во время игр почти не бывало, чтобы я выступала в роли его мамы, зато прекрасно помню, как мы долгое время играли в его любимую игру — в беспроволочный телеграф, с помощью обычных катушек.
Не подумайте, что у нас не было игрушек. Как и всем отцам, Мише доставляло огромное удовольствие видеть, как мы с криками радости извлекаем их из принесенных им пакетов, но, если пришедший к нам в гости ребенок хотел унести с собой куклу или волчонка, отец, не задумываясь, дарил их. Мы никогда трагедии из этого не делали. Слава Богу, у обоих было такое богатое воображение, что, играя самыми обыкновенными предметами, мы чувствовали себя в сказочном, фантастическом мире.
Как только родители уходили, мы доставали из шкафов их одежду и становились актерами Мишей и Кнар. Так мы научились петь и танцевать, если можно назвать пением и танцами крики, ужимки и прыжки двух маленьких сумасбродов. Надо сказать, что с некоторого времени наша маленькая комната стала сценой, где на перевернутых ящиках репетировали человек десять артистов оперетты, а в свободном углу, прижавшись друг к другу, неотрывно глядели на них два зрителя: я и Шарль. Дело в том, что одна из сестер отца, Астхик, приехала с мужем из Советской Армении на гастроли в составе театра оперетты. Из местных любителей армян (в числе которых были, конечно, Миша и Кнар) составили труппу, и мы с братом каждый вечер наслаждались их теплыми, трепетными голосами и звуками тара.
Бедный отец, сердце сжимается, как подумаю, каким было бы счастьем для него стать известным певцом. Ведь для этого у него были все данные — очень приятный, бархатный баритон, творческая одаренность и необычайно богатая натура. Никто не оставался равнодушным к его пению. И еще внешность — Миша был красив! Но, чтобы нас вырастить, он был вынужден зарыть свой талант на кухнях ресторанов, на черном рынке, ни разу даже не намекнув, что чем-то жертвует ради нас.
Приезд тетушки Астхик не только принес сведения о бабушке, но и стал поводом для неприятных семейных разговоров.
Для многих российских армян, в том числе и для дедушки, константинопольский армянин был чуть ли не “турком”.
Только под конец жизни он полюбил свою сноху с такой же силой, с какой прежде ненавидел ее. Мама очень страдала от такого его отношения и часто плакала, когда долгими ночами шила и вышивала, чтобы помочь отцу прокормить нас.
Чувство ревности нам с Шарлем было неведомо. Психологи, наверное, скажут, что такое невозможно, что дети с разницей в год и четыре месяца неизбежно должны вырывать друг у друга игрушки. Но у нас, кроме любви и привязанности, не было иных чувств по отношению друг к другу. Стоило только взрослым увидеть разбитую вазу, как Шарль тут же брал на себя вину, как и я брала на себя его “вины”. Да и родители не поощряли ябедничество. Когда я однажды позволила себе наябедничать по какому-то мелкому поводу, мама открыла мне рот и насыпала на язык перца. Но вообще родители редко наказывали нас. Если мы шалили, Кнар, взяв нас за руки, говорила на своем милом константинопольском наречии:
— Лишь бы душа твоя была цела — в следующий раз будь внимательнее.
Исключением был тот вечер, воспоминание о котором живо во мне вот уже шестьдесят лет. В нашей одиннадцатиметровой комнате, служившей и гостиной, и спальней, и столовой, и ванной, и мастерской, и театром, мы с Шарлем имели “свою” территорию: квадратное пространство под столом. За свисавшей до полу скатертью мы скрывались там от всех и предавались играм.
Однажды вечером — мне было пять лет, — осмелев от мерного храпа отца, мы решили организовать праздничную пирушку. Конечно же, со свечами. Скатерть вспыхнула, и метровые языки пламени взметнулись к потолку. Отец с матерью вскочили и выволокли нас на улицу.
Наказание на этот раз было строгим — каждый из нас получил два легких удара по рукам домашней тапочкой и нам запретили играть под столом. Когда нам что-либо запрещалось, мы вели себя по-разному: я строптиво заявляла, что можно, но делать не осмеливалась. Шарль, опустив голову, с вызывающей жалость покорностью соглашался, но при первом же удобном случае поступал по-своему…
11—12
Вначале меня отдали в школу католических сестер на улице Арп. Я очень гордилась, что уже школьница, а Шарль — нет. Но моя радость длилась недолго.
Спустя некоторое время и Шарль стал посещать католическую школу на улице Жи-ле-Кер. Нашим родителям очень хотелось дать нам религиозное воспитание. “Чтобы быть добрым, надо во что-то верить”, — часто говорила мама. По ее твердому убеждению, пропавшие без вести родные были в какой-то мере павшими за нашу веру. Следовательно, надо было оставаться верными ей и общаться с погибшими через молитву. Мамин завет мы не забывали. Шарль до сих пор любит повторять:
— Франция — моя страна, Армения — моя вера.
В тот год ему купили скрипку. Однако вскоре стало ясно, что Иегуди Менухина из него не выйдет. Это не помешало ему, не сказав дома, часами торчать за углом улицы Шамполион и, положив футляр на землю, усердно водить смычком по струнам, и вскоре монеты в пять су посыпались в его футляр. Узнав в ресторане эту новость, папа побежал за угол и, взяв под мышку скрипку и новоявленного вундеркинда, доставил его домой. Шарль попросил прощения, но блеск в его глазах выдавал радость: его первый гонорар, горсть монет, оттягивал ему карман.
Ему было тогда всего пять лет.
Я стала брать уроки игры на фортепиано у учителя-армянина, которого звали Парон Петросян. Вскоре и Шарль отказался от смычка, пальцы его заскользили по клавишам пианино, хотя с ним никто не занимался. Правда, я иногда показывала ему кое-какие аккорды, но в основном он справлялся сам.
Прошло совсем немного времени, и нас объяло неожиданное вдохновение — мы сочинили наш первый совместный шедевр, который назвали “Машина мсье Берлинго”. Слова и музыка Шарля и Аиды Азнавурянов.
Могли ли мы тогда знать, что с этого нашего бумагомарания начнутся его будущая слава и благоденствие!
В те годы считалось, что главное — это хорошо учиться в школе. С самого раннего детства мы чувствовали себя чужими и вели себя несколько сдержанно и обособленно от сверстников-французов — наверное, и из почтения перед этой гостеприимной страной, и из неосознанного стремления держать незапятнанным имя армянина, тем более что такой наказ получили от родителей, когда едва вступили в сознательный возраст.
Болезненное, рано проснувшееся чувство оторванности от родины, сознание своей непохожести на местных жителей многим детям эмигрантов доставляют такие страдания, которые они не могут забыть всю жизнь.
Нет, в 30-е годы в Латинском квартале мы не чувствовали себя чужими, мы очень рано обзавелись друзьями, которых приводили домой. Думаю, мамимо сахарное печенье, халва и розовое варенье весьма способствовали нашему авторитету. И не всегда дававшиеся нам прозвища имели издевательский смысл. Чаще как раз наоборот. Шарля называли Шарло — Чарли, и он гордился тем, что его сравнивали со звездой мирового экрана. Мы уже серьезно “болели” кинематографом и немало часов проводили в кинотеатре “Клуни” на углу проспекта Сен-Жермен и улицы Сен-Жак. Особенно увлекал нас фортепианный или скрипичный аккомпанемент, делавший более волнующим сюжет фильма. Теперь только я понимаю, как серьезно в те годы мы были больны сценой!
К сожалению, дела отца в ресторане на улице Шамполион шли неважно. Он никак не мог поладить с “мачехой”, они едва терпели друг друга. Мы боялись, что отношения и с дедом будут прерваны. Где же тогда Миша найдет работу, ведь, как ни старался, говорил он на непонятном французском и, в сущности, не имел специальности. Конечно, он немного подрабатывал выступлениями в армянских концертах или семейных торжествах, но этого было недостаточно, чтобы прокормить семью. Нашей последней надеждой оставались мамины украшения…
Вот почему мы очень обрадовались, когда лондонские армяне пригласили Мишу на гастроли в Англию. Если бы выступления прошли удачно, он смог бы неплохо заработать и встать на ноги. По крайней мере с такими надеждами папа сел на британский пароход, отплывающий в Дувр.
Я уже говорила, что отец, в сущности, до конца жизни не овладел французским языком. Что же до его английского, то он и вовсе был ужасен. Поднявшись из каюты на палубу и разобрав на осветительном табло лишь одно слово “Smoking”, он быстро вернулся в каюту и надел смокинг. В столовой второго класса это произвело необычное впечатление, все взгляды были прикованы к Мише. А ему казалось, что еще до лондонских концертов его узнают. Он принимает небрежный вид, зажигает сигару и расхаживает по палубе. Стюардесса строгим взглядом указывает на табло “No smoking”. Миша пожимает плечами и, оскорбленный, до конца путешествия запирается в каюте.
За первой неудачей на родине Шекспира последовала вторая. Несмотря на многочисленные выступления, в карман бродячего артиста не попало ни пенни. Бормоча в адрес британской короны полурусскую-полуармянскую ругань, которой, к счастью, ни один из подданных Ее Величества не понял, он сел на пароход и вернулся домой…
13—15
И тогда мама решила наконец прибегнуть к “последнему патрону” — продать украшения. То, что оставалось как память о родных, нашло свое последнее прибежище в ломбарде на улице Сантрие.
На вырученные деньги купили ресторан на улице Хьюшет, который сегодня стал театром, под тем же названием, конечно же, “Кавказ”. Отец нанял эмигрировавшего из Санкт-Петербурга повара-армянина и пригласил ансамбль венгерских цыган. Сам он тоже решил петь (по-русски), чтобы, во-первых, не потерять формы, а во-вторых, тронуть души русских эмигрантов.
Примерно в то же время на углу проспекта Сен-Мишель и улицы Эколь открылся другой ресторан — “Дюпон—Латюн”, который отбивал клиентуру отца не столько качеством обслуживания, сколько рекламой, к тому же рифмованной. Поскольку окончание нашей фамилии фонетически ассоциировалось с французским “vous rien” (“вы ничто”), его осенила гениальная догадка, он ловко сократил нашу фамилию и наводнил квартал следующим победным двустишием:
Кто понимает в еде толк —
К Азнавуру бежать готов!
Так впервые возникла фамилия, которой было суждено обрести известность не благодаря ресторану, а благодаря таланту моего брата. После покупки “Кавказа” мы перебрались на улицу Сен-Жак, сняли новую меблированную квартиру, которая показалась нам роскошным дворцом: три комнаты, кухня — сказка, да и только!
Здесь было даже пианино, а за пологом в нише — кровать родителей. Шарль спал в маленькой комнате, я — в гостиной. Квартира имела еще одно чудесное преимущество — в ней был умывальник. Правда, водопроводные трубы до кухни не доходили, а туалет был этажом выше, но невозможно иметь все сразу.
У нас с Шарлем остались самые теплые воспоминания от жильцов и атмосферы этого дома. Хозяйка, мадам Пэти, прекрасно относилась к нам и очень помогала, когда счастье изменило нам и мы попали в беду. То же, и даже в большей степени, можно сказать о мадам Торэн. Она жила в соседней квартире. Стоило постучать в стену, как наши и ее окна открывались и начиналась непринужденная беседа. Благодаря этим беседам мама в кратчайший срок усовершенствовала свой французский. Старания Миши в этом направлении ощутимых результатов не приносили, если не считать изысканного набора комплиментов дамам, которым он попросил научить его в первую очередь. Когда он повторял их, мадам Пэти падала от смеха.
После переезда на новую квартиру я оставила школу католических сестер и поступила в школу на улице Сен-Жак, в двух шагах от нашего дома. Шарль остался в школе на улице Жи-ле-Кер. Он не хотел расставаться со школьными друзьями.
Одним из самых близких, который наряду с остальными с аппетитом уплетал завтраки Шарля, был негр по имени Колоно. Брат часто приводил его домой. Но гораздо более экзотичными были гости отца — бездомные бездельники, которых тогда было предостаточно в Париже. Напихав еды в свои длинные, как жерла пушек, горла, они не без влияния выпивки впадали в лирическое настроение, а Миша, не совсем понимая то, что они говорили, восхищенно кивал головой.
— Нет, вы только послушайте, этот человек — великий поэт!
Увы, из-за нас с Шарлем проживание на улице Сен-Жак неожиданно прервалось. Было шесть часов вечера, мы только что вернулись из кино, мама пошла в гости к мадам Пэти. Мы с братом остались одни, что случалось очень редко. Не знаю, какой черт меня попутал, но я решила воспроизвести эпизод из только что увиденного фильма — сцену похорон. Я уложила Шарля на мою кровать, скрестила ему руки на груди и, чтобы дополнить иллюзию, окружила его горящими свечами. Потом, преклонив колена, завела мелодию, отдаленно напоминавшую “Де профундис”. Самым жутким было то, что “покойник” пел вместе со мной.
Неожиданно постучали в дверь. Вернулась мама, у нее не было ключа. Испугавшись, я решила спрятать атрибуты похорон, завернула свечи в покрывало и засунула его глубоко под кровать.
Никто ничего не заметил, пока языки пламени не взметнулись к потолку.
К счастью, мама никогда не впадала в панику — в тридцать секунд опасность была устранена. Помню, после этого мама удивленно смотрела на нас — уж не пироманы ли ее дети?
Дела в ресторане шли неплохо, клиенты валом валили в “Кавказ”. Это были прежде всего русские, истосковавшиеся по своим национальным блюдам, армяне, обожавшие Мишино пение, а также бедные студенты, которых становилось с каждым днем все больше и больше, поскольку по всему Латинскому кварталу распространялся слух: “Хозяин ресторана по улице Хьюшет кормит, даже если у тебя нет ни гроша”.
К сожалению, это была правда: для всех голодных “Кавказ” стал Господним домом, но так как отец и его компаньон не обладали всемогуществом Господа, то дела их вскоре пошли на убыль, тем более что к неплатежеспособным клиентам добавилась еще одна большая группа голодных посетителей.
Поздно вечером, когда уходил последний клиент, столы сдвигались к стене и помещение ресторана превращалось в репетиционный зал для армянских актеров, которых Миша еще и кормил. Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения Мишиного компаньона. Он был вынужден закрыть ресторан и расстаться с отцом.
До нищенства дело не дошло, но все наши сбережения кончились, о ресторане даже речи не могло быть, мы довольствовались покупкой маленького кафе на улице Лемуан. Однако и тут появились папины друзья и приятели, возобновились театральные репетиции.
Излишне говорить, что, имея такую клиентуру, папа потерял последнее су.
Оставив парижскую квартиру на улице кардинала Лемуана, мы переехали к деду в Ангиен. Дед к тому времени уже продал свой ресторан и жил уединенно со своей немкой. Как я уже говорила, раньше он не любил маму как “турецкую армянку”, но тут свершилось чудо. Мамины трудолюбие, сила воли и то, как безропотно она засиживалась до поздней ночи за шитьем, чтобы прокормить семью, возымели действие. Дед признал невестку и полюбил ее.
Каждые два дня мы с Шарлем пешком добирались до Парижа, чтобы вручить заказчикам мамино шитье и получить с таким трудом заработанные деньги. Но, придя домой, всё, до последнего су, отдавали деду. Положение семьи было не из легких, к тому же мы не могли навсегда оставаться у деда и, как только представилась возможность, вернулись в Париж. На этот раз мы обосновались на улице Беарн, а потом, опять по материальным соображениям, перебрались на улицу Лафайет. Новый дом давно предназначался на снос, в паркете зияли угрожающие дыры, но, о счастье, у нас с Шарлем впервые появились отдельные комнаты.
В комнате Шарля всегда было чисто и убрано, мой братишка любил порядок, он и сейчас его любит. На стенах он развесил свои рисунки, которые были очень неплохи, большинство из них я до сих пор храню у себя.
16
Поскольку семье приходилось туго, нам, детям, и в голову не приходило сидеть сложа руки. В некоторых больших кафе на проспектах были установлены микрофоны для выступлений, участие в которых было тогда популярно и… оплачивалось! Мы с Шарлем решили попытать счастья. До сих пор помню переполненное кафе “Пигаль”, куда мы с Шарлем отправились вместе с Мелинэ Манушян. Записавшись на конкурсное выступление, очереди своей мы дожидались, стоя в глубине зала: сесть за столик не позволяли пустые карманы. Первой дебютировала я. Я знала только любовные песни и пела их голосом страдающей от разлуки влюбленной женщины. Это могло показаться смешными, но публика не смеялась, видимо, ее подкупила моя детская непосредственность. За мной выступал Шарль. Он ловко вертел тросточкой, и, уж не помню, что именно пел, но мне показалось, что он провалился. Вернувшись к Мелинэ с пересохшими от волнения глотками, мы молча ждали результатов.
Когда конферансье с листком бумаги в руках поднялся на помост, ногти у меня впились в ладони.
— Первая премия и новенькая стофранковая купюра присуждается… Шарлю Азнавуряну!
Под громкие аплодисменты публики Шарль стрелой взметнулся на помост и, не сдержав радости при получении стофранковой, подмигнул мне.
— Вторая премия — и пятидесятифранковая купюра — вручается… Аиде Азнавурян!
Мы вернулись домой с победой, а главное — с курами, жареным картофелем и купленной специально для Миши бутылкой красного вина, которое, чтобы оправдать свое чрезмерное порой увлечение, он называл не алкогольным напитком, а “Христовая кровь”. Мы с Шарлем по очереди, аккомпанируя друг другу на пианино, исполнили песни, которые снискали нам лавры. Мелинэ и вовремя подоспевший Мисак вместе с родителями радовались нашему счастью.
17—18
Чета Манушянов долгие годы — и какие годы! — играла исключительную роль в жизни нашей семьи. Всем французам знакомо лицо национального героя Франции, и все знают обстоятельства героической гибели Мисака, но очень немногим известны подробности его жизни и то, что сделала для него Мелинэ. Настало время рассказать об этом.
Мелинэ родилась в 1913 году в Константинополе и никогда не видела своих родителей, они погибли во время геноцида 1915 года. В четыре года она оказалась в приюте, который в 1922 году переехал в Грецию, где в то время шли настоящие бои между республиканцами Венизелоса и монархистами партии Константина. Нетрудно представить, как несладко ей приходилось в этом приюте, где она оставалась до тринадцати лет. Мелинэ никогда не могла забыть, как она мучилась от голода в эти трудные годы. Конечно, все это не могло не наложить отпечатка на ее жизнь.
В 1926 году Мелинэ добирается до Марселя, и Франция широко раскрывает перед ней свои двери, вернее, двери очередного приюта, где она наконец получает возможность выучиться армянскому (который из-за постоянных переездов плохо знала). Через три года приют обосновывается в Ренси, в известном заведении армянских благотворительниц. Окончив школу, она снимает комнату в том квартале Парижа, где жили мы. Можете себе представить, как взволновала маму судьба Мелинэ, потерявшей родителей в еще более раннем возрасте, чем она сама. Две сиротки… Сегодня эти слова кажутся сентиментальными и вызывают даже улыбку, но не у меня, вспоминающей жизнь Кнар и Мелинэ.
Мисак Манушян, которого мы звали просто Мануш, тоже был родом из Западной Армении. Отец его, крестьянин, погиб, с оружием в руках защищая свой дом от турков, а мать умерла чуть позже от голода. Подобно Мелинэ Мануш тоже попал вначале в Марсель, затем переехал в Париж, где жил с единственно оставшимся в живых родственником — братом, которого боготворил. Но и брата унесла болезнь, когда бедняге не было и двадцати…
По выходе из приюта Манушу тоже пришлось нелегко. Он выучился столярному ремеслу, но, так как страна переживала кризис, найти работу не мог. Великий армянский поэт Аветик Исаакян в своих воспоминаниях пишет, что в те дни в Париже он постоянно встречал “смуглого молодого человека с черными волосами, который сидел в библиотеке Сен-Женевьев часами, читал и делал записи”. Он поглощал все — классиков, труды историков Франции, Анри Барбюса, Ромена Роллана, книги по археологии, мифологии и политэкономии. На стене своей маленькой комнаты по улице Планс Мануш написал: “Учиться, учиться и учиться!” Он ни минуты не терял даром. Мелинэ казалось, что его дни состоят не из двадцати четырех, а из сорока восьми часов. Но я боюсь, что нарисовала портрет аскетичного и замкнутого человека. Нет, я по крайней мере его таким не помню. Он любил веселье, праздники, музыку и жизнь вообще. Не говоря уже о том, что он обожал Мелинэ.
Вот эта семья и делила с нами наши радости и неудачи. Впредь мы будем с ними часто встречаться.
Воодушевившись нашими совместными микрофонными успехами, мы с Шарлем заболели настоящей призовой лихорадкой и горели желанием получать все новые вознаграждения. Да и нужда заставляла. Мы с ним стали кружить по Парижу и предместьям, и Шарль все время завоевывал первые призы, а иногда — вторые. Мне кажется, в тот год только благодаря нам аппетитно булькал котел Азнавурянов.
Дед переехал из городка Ангиен в Париж, в маленькую комнатушку на улице Рише и тяжело заболел. Мама вынуждена была каждый день ходить ухаживать за ним, потому что старик брал лекарства только из ее рук. Он чувствовал, что конец его близок, все смотрел на портрет брошенной в Тифлисе жены и глубоко вздыхал:
— Бедная женщина, бедная, бедная…
Ссоры с немкой стали еще более частыми и острыми. Она то и дело прикрепляла кнопками к стене фотографии Гитлера и Геринга, которые дед в ярости рвал и швырял на пол.
Устрашающий призрак Гитлера уже бродил по свету, и глухая, неопределенная тревога время от времени хватала нас за горло. Тем не менее это не мешало нам петь, танцевать и ходить в кино. Независимо ни от чего радость в нашем доме не угасала. Постоянной нехватке денег папа особого значения не придавал, огорчало его лишь то, что теперь он не мог, как прежде, аккуратно высылать деньги матери и сестрам. Только много лет спустя Миша узнал, что его денежные переводы стали причиной того, что одну из сестер сослали в Сибирь. 1936 год. Я была еще девочкой и, естественно, не понимала всего, но помню, как бурно протекали споры в нашем доме. Особенно гневно говорил Мануш, и особенно — когда пала республиканская Испания. Предчувствовал ли он, что те, кто разбомбил Гернику, однажды на горе Валериан расстреляют и его? Борьба захватила его целиком и сделала членом французской компартии.
Кажется, именно в пору тех горячих дебатов вновь забрезжил свет надежды. Папа нашел работу в ресторане на улице Лафайет и на первую же зарплату купил… автомашину, которую уместнее было бы назвать грудой железного хлама. Хотя водить он толком не умел, мы стали проводить воскресные дни в Булонском лесу.
Мануш тоже участвовал в наших сборищах и, растянувшись на траве, часами учил Шарля играть в шахматы. Видимо, он был хорошим учителем, потому что по сей день мой брат с удовольствием играет и часто перед концертами, до выхода на сцену, запершись в гримерной, раскрывает коробку шахмат. Эта коробка объехала с ним весь мир.
На вторую зарплату папа снова сделал неожиданную покупку — приобрел для Шарля ударные инструменты. Я садилась за рояль, Миша брал тар, а Шарль принимался энергично барабанить. Хорошо получалось! Наши знакомые приходили нас послушать, а так как были гостями, то и перекусить. Постепенно последствия таких концертов становились все опаснее для дома — трещины на стене делались шире, пол продолжал выгибаться, странно, что не проваливался.
Эти семейные выступления стали репетициями наших будущих концертов. Наши с Шарлем вкусы становились все определеннее. Шарль с особым удовольствием исполнял репертуар Мориса Шевалье и Трене, я пела любовные песни. Мои успехи с них и начались. Я завоевала приз “Глоба”, а также равноценные призы в многочисленных кафе. Каждый приз обеспечивал контракт на недельное турне.
Шарль тоже получал премию за премией. Надевая фрак, он с высоты своих тринадцати лет с невероятным самомнением смотрел в зал. Он уже тогда верил в свой успех, и ничто на свете не могло разубедить его. Шарль был мастером имитации, особенно удачно подражал Клоду Ренье, Базилю Раббону, Шарлю Локтону, Сатурнену Фабру. Его привлекали не блестящие звезды, а подлинные артисты.
Вместе с тем он был очень услужливым, что редко свойственно подросткам, с готовностью прибирал в доме, даже стирал, делал покупки и, если не было премий, не отказывался продавать газеты или ранние яблоки. А в более удачные дни снимался в массовках.
Именно в то время некий состоятельный армянин, желая сделать нам добро, выделил Шарлю стипендию для получения специального образования. Условие было одно: Шарль должен получить серьезную профессию, какую угодно, но только не… артиста. Так мой брат в один прекрасный день очутился в центральном училище радиотелеграфа на улице Льон. Он согласился на это, чтобы не огорчать родителей, но каждое утро шел на занятия весьма неохотно и частенько убегал с уроков участвовать со мной в репетициях. Крупного радиоспециалиста Франция в его лице так и не обрела.
18 апреля того же 1938 года в маленькой комнате на улице Рише скончался дед. Его уход окаймил черной лентой ту нашу весну.
19
А последовавшее за ней лето оставило мрачный след в истории всего человечества. Мы старались держаться подальше от политики, но политика сама подошла вплотную и схватила нас за горло. А до этого отец потерял работу в ресторане на улице Лафайет, теперь он брался за любую работу, но, в какой бы нужде мы ни пребывали, мы никогда не видели его в унынии. Одно время он даже стал продавать на рынке сосиски. Надо было слышать, как он на своем ужасном французском расхваливал свой товар. Не знаю, были ли те сосиски и в самом деле вкусны, но он умел привлекать покупателей.
— Чего вы удивляетесь? — объяснял папа. — Я нравлюсь людям. Мое марсельское произношение никого не оставляет равнодушным.
После долгих колебаний — мне было всего шестнадцать лет — родители наконец отпустили меня на заграничные гастроли. 29 июня труппа Тайрона села на пароход, отплывающий в Швецию. Вначале все шло хорошо. Первое же наше выступление прошло удачно, но 2 сентября началась война. Я вместе с Тайроном оказалась в Дании. В жизни не забуду выражения лица французского консула в Копенгагене. Он долго изучал мой нансеновский паспорт и очень вежливо вернул его:
— Вы не французская подданная, я не могу дать вам разрешения вернуться во Францию. А поскольку вы по происхождению армянка, вам придется ехать в Армянскую республику Советского Союза.
Я онемела от горя. Не помню точно, что я говорила, когда дар речи вернулся ко мне, но, по-видимому, мне удалось тронуть его сердце, он разрешил мне вернуться во Францию.
Войдя в дом, я увидела, что наши, согласно распоряжению управления граждан-ской обороны, красят оконные стекла в темно-синий цвет. Ходили слухи, что под видом политических эмигрантов Германия наводнила Францию своими агентами. На стенах домов появились плакаты: “Молчите, будьте бдительны, уши врага слышат вас”. Мы, по правде говоря, недоверчиво улыбались, но выяснилось, что пятая колонна и в самом деле проникла в страну. Только спустя полтора года стали ясны ужасные последствия этого.
Но, как всегда в подобных случаях, в первую очередь пострадали невиновные. Были арестованы и брошены в лагеря антифашисты, которым с трудом удалось вырваться из рук гестапо и найти прибежище во Франции. После перемирия, освободив из лагерей, их вернули в Германию, то есть прямо в руки нацистским палачам.
В парижской мэрии населению раздавали противогазы. Однако выяснилось, что из нашей семьи один только Шарль имеет право на противогаз, ибо только он у
нас — гражданин Франции. Отец очень обиделся за такую дискриминацию, потому что считал себя самым настоящим французом. Мне кажется, это и заставило его прийти к роковому решению и мгновенно осуществить его.
Он заявил нам, что записался в добровольцы. Он хотел, конечно, придать возвышенный смысл своему поступку, но, думаю, истинной его целью было добиться французского гражданства для себя и для нас, то есть раз и навсегда разрешить проблему противогаза.
16 апреля мы все вместе, подавленные и грустные, провожали его на вокзал.
С таром в руке Миша смотрел на нас из окна, и я не хотела думать, что, может, вижу его в последний раз.
В воинском соединении, в которое записался Миша, кроме армян, были и русские, греки, румыны, евреи из Центральной Европы. Временно часть дислоцировалась в Пиренейских горах, в Сетфоне. Способности в области кулинарии в армии высоко ценятся, поэтому отца быстро заметили и доверили пост кухмейстера. Он готовил для молодых ребят, выходцев с Востока, еду по рецептам, которые знал с детства, и каждому она напоминала родной дом. А по вечерам, играя на таре, пел — по-армянски, по-русски и по-гречески. Неудивительно, что отец скоро стал популярен и за прекрасное исполнение романса “Очи черные” его так и прозвали — Очичерные.
Один из офицеров, потомок древнего армянского дворянского рода Багратуни, который жил во Франции давно, был его другом. Багратуни стал одним из первых армян, с которым мои родители познакомились в Париже. Он был постоянным посетителем всех ресторанов, где работал отец, и другом нашей семьи.
Под его моральным покровительством проходили последние дни службы отца в этой “странной войне”. Но утром десятого мая прозвучала “музыка”, мелодия которой и без моего напоминания известна всем.
За несколько дней до того отца перевели из пиренейского лагеря. Двадцатого мая мы получили от него письмо, но откуда — было непонятно, о себе он почти ничего не сообщал: видимо, уже смекнул, что к чему. Хотя пресса по-прежнему взахлеб расхваливала нашу “протяженную оборону” и “умышленное отступление”, отец иллюзий на этот счет не питал. “Что бы ни случилось, — писал он в письме, — что бы вам ни сказали и даже ни приказали, сидите дома и никуда не уезжайте”.
На нас, ожидавших новой битвы при Марне, даже отдаленно не допускавших, что Франция может потерпеть поражение, предупреждение отца подействовало, как холодный душ. Больше писем от него не было.
Полк отца готовился отправиться на так называемый фронт, так называемый — потому что немецкие танки со всех сторон спокойно прорывали и уничтожали наши укрепления. Уверенный, что больше не увидит нас, отец высылает нам по почте свой тар, пишет прощальное письмо и со спокойной совестью решает в последний раз в жизни напиться любимой “Христовой крови”. Напился он так, что утром даже не слышал команды к построению. Это и спасло его, потому что спустя три часа немецкие бомбардировщики разбомбили полк. Никто не спасся.
Впоследствии, когда мама укоряла его за чрезмерное пристрастие к вину, он патетически восклицал, что, если бы он любил пить воду, Кнар давно уже была бы вдовой.
Мама, конечно, не принимала этого довода, спасение отца она склонна была приписывать Провидению.
Немцы вошли в Париж 14 июля. Мама запретила мне выходить из дому.
Через несколько часов после начала оккупации раздался звонок в дверь. То была Лиза. Она не скрывала своей радости, попросила чего-нибудь выпить и, подняв бокал, воскликнула: “Хайль Гитлер!”
С первого же дня после отъезда отца Шарль, которому было всего 16, проявлял не свойственные его возрасту зрелую рассудительность и трезвость. Большая часть магазинов в городе была закрыта, денег не хватало. Он время от времени исчезал и возвращался с едой, о способах добывания которой предпочитал умалчивать. Может, и в самом деле дети эмигрантов приспосабливаются к обстоятельствам лучше других своих сверстников, но у Шарля от рождения стойкий характер, он не любит терпеть поражения ни от врагов, ни от зрителей, что доказал всей своей жизнью. Когда прошли первые дни оккупации, мы поняли, что не имеем права унывать.
Консьержка сообщила: “В Лондоне есть одни генерал, который призывает объединиться, продолжать борьбу, фамилии я не расслышала, но, видно, храбрый человек”.
В тот же день вечером сквозь треск глушителей мы поймали “Голос Лондона” и поняли, что речь шла о генерале де Голле. Тогда это имя еще ничего нам не говорило.
“Говорит Лондон! Француз обращается к французу! — Эта фраза скоро стала нам родной. — Сегодня, 27 июля 1940 года, десятый день борьбы французского народа за свою свободу”.
Конечно, нам и в голову не приходило, что таких дней будет тысяча пятьсот четырнадцать.
Скоро стало известно о первых репрессиях в отношении евреев. Многие из них были такими же эмигрантами, как и мы, они бежали от нацистов. Мы с особым сочувствием смотрели на них, потому что знали, что такое геноцид, хотя казалось, что нам самим не о чем беспокоиться. Нацисты относились к армянам как к представителям арийской расы. Несмотря на это, большая часть армян их ненавидела. Мы не могли забыть, что в 1915 году Германия была союзником Турции и помогала туркам скрыть следы преступления, чтобы мир не узнал о нем.
14 июля студенты и школьники Парижа организовали парад у Триумфальной арки. Они хотели показать всему миру, что Франция не побеждена. Многие из них дорого заплатили за это. В Булонском лесу, там, где мы когда-то устраивали свои воскресные пикники, они были расстреляны.
Однажды вечером в дверь постучали. На пороге стоял Миша, грязный, обросший, невероятно худой, но с блестящими глазами. Отец вырвался из окружения и целый месяц скрывался от немцев. Возблагодарив небо, он попросил самого малого, чего можно было захотеть в тот момент, — отметить возвращение. Однако после отъезда отца в доме не было ни капли вина, а магазины в столь поздний час закрыты. Но Шарль куда-то исчез и вскоре вернулся с двумя бутылками “Христовой крови”.
Отец выкупался, побрился, поел и начал петь… Незабываемый был вечер.
На следующее же утро Миша пошел искать работу и скоро вернулся радостный. Он нашел место метрдотеля в армянском ресторане “Раффи” на улице Мобеож. В это время в Париже начался период “ограничений”, как тогда называли отсутствие продуктов. Но и в этих условиях мама творила чудеса — безо всякого масла, имея под рукой только топинамбур, она готовила ароматные восточные блюда. Только те, кто ел в годы войны эти овощи с сомнительным вкусом, смогли бы по достоинству оценить мамино кулинарное искусство. Долгое время я не понимала, отчего земля Франции стала рожать только топинамбуры?
20
30 сентября у отца случился острый приступ аппендицита. Конечно, операция не сложная, однако в больничной приемной минуты тянутся мучительно. Меня уже не заботила неопределенность будущего — достаточно было, чтобы вышел хирург и сказал: “Все прошло удачно”. Так и случилось. Через три недели Миша снова был на ногах и пошел в свой ресторан “Раффи”. Днем он был метрадотелем, а по вечерам — певцом, которого слушали с большим удовольствием.
Мы, дети, вновь стали заниматься музыкой, ходили на уроки пения и танца и участвовали в платных конкурсах. Шарль принял участие в отборочном фестивале песни и пел блестяще до тех пор, пока не услышал желанные слова: “Достаточно, вы приняты”.
После этого он впервые как профессиональный артист отправился один на гастроли. Согласно армянскому обычаю, мы присели “на дорожку”, помолчали. Потом мама встала, открыла дверь, и брат, не оглядываясь, ушел. Спускаясь по лестнице, вспомнил, что забыл важную вещь, но возвращаться — плохая примета.
А мама между тем наполнила стакан водой, открыла окно и плеснула ему вслед, прошептав:
— Уйди, как вода, и вернись, как вода.
Скажу, что отсутствовать он должен был всего пятнадцать дней, но добрый обычай соблюдается независимо от срока путешествия.
В ноябре в первый раз прозвучал сигнал военной тревоги. Когда завыла сирена, мы с коллегами разучивали новую песню. Впечатление было тягостное. Мы ждали победы, а нас предупреждали, что на наши головы могут посыпаться бомбы.
К счастью, этого не произошло. Мы с инструментами (конечно, без пианино) спустились в подвал и продолжили репетицию. И правильно сделали — хорошая песня обладает волшебной силой рассеивать тревоги.
Из этого трудного года в памяти осталось несколько событий. Шарль возобновил занятия фортепиано, и еще мы с Шарлем приняли участие в отборочном прослушивании для передачи “Купаем новорожденного”, из четырехсот участников только мы двое удостоились внимания и тридцать первого декабря выступили в новогодней передаче.
Наступил новый год, и вдруг появился Мануш. Проведя несколько месяцев на положении арестованного на заводах “Гном-э-Рон” в Мансе, он бежал оттуда в Париж. Мелинэ уже участвовала в Сопротивлении — размножала и распространяла запрещенную литературу. Мы часто виделись, потому что тот мамин дядя, который в свое время был против брака моих родителей, устроил ее на улице Лувуа, в комнате напротив своей.
Мануш тем более не стал сидеть сложа руки.
По возвращении в Париж он немедленно связался с местными армянами и взял на себя одну из руководящих функций постепенно разворачивавшегося движения Сопротивления, в котором приняла участие и наша семья.
Все началось с одного бежавшего из немецкого плена румынского еврея. Гестапо, естественно, искало его. К нам домой привел его брат, приятель Миши, сказав, что доверяет только нам. Безусловно, это было опасное доверие, но ни Миша, ни Кнар ни минуты не колебались.
21
22 июня 1941 года, нарушив германо-советский пакт о ненападении, Гитлер напал на СССР. Ресторан “Раффи” имел также и русскую кухню, и отец исполнял там русские песни. Видимо, это очень нравилось немцам, потому что с первых же дней оккупации серо-зеленые мундиры заполняли зал ресторана. Не могу сказать, что подобные клиенты были отцу по душе, но внешне он ничего не показывал. Дело было не только в том, чтобы кормить семью, подпольная организация Сопротивления просила Мишу работать на этом месте, чтобы иметь среди немецких офицеров свои глаза и уши. Миша плохо говорил по-немецки, но прекрасно все понимал.
Войска Гитлера, продвигаясь по России, брали в плен русских, украинцев, узбеков, армян и старались использовать военнопленных из числа национальных меньшинств в политических целях: показать миру, что, мол, украинцы, армяне, грузины и прочие мучаются под игом Москвы и с великой готовностью пойдут в антибольшевистский крестовый поход.
В России стояла суровая зима. Грязных, истощенных, умирающих от голода советских военнопленных, брошенных в бараки, как скот, неожиданно перевозят в чистые и теплые казармы, раздают еду, питье, в том числе водку, и в качестве дополнительной роскоши ведут в баню. А когда солдаты выходят из бани на мороз, им вместо их одежды выдают новые мундиры солдат немецкой армии. Чтобы не окоченеть от холода, приходилось надевать, с этого мгновения они становились солдатами вермахта и за дезертирство им грозил расстрел. Офицеры эсэс любили вывозить национальные легионы в оккупированные страны, чтобы продемонстрировать их “верность” фашизму. Так одно воинское соединение, состоявшее преимущественно из армян, оказалось в Париже.
Наши соотечественники быстро прознали об армянском ресторане на улице Мобеож, где можно было отведать армянские блюда, послушать армянскую музыку и родную речь, и стали его посещать.
У нас дома состоялось несколько совещаний. Хотя нас с Шарлем взрослые почти изолировали, помню, что председательствовал на этих совещаниях Тиран Воскерчян, видное лицо армянского Сопротивления и друг нашей семьи. Было решено вырвать наших соотечественников из фашисткой ловушки, спрятать и вовлечь в Сопротивление.
Содействие “дезертирам” нацисты считали тягчайшим преступлением. Виновных обычно сразу же расстреливали. К тому же среди этих армян могли оказаться агенты гестапо, шпионы абвера — как знать…
22
Вступление Советского Союза в войну имело для нас и другие последствия. Имя Мануша было обнаружено в каком-то списке коммунистов, его арестовали. Мелинэ чудом удалось спастись. Но с этой минуты она задалась целью — передать Манушу еду, одежду и, главное, убедиться, что он жив. Молодая женщина в последний раз видела мужа на вокзале Бурже, куда добралась, когда поезд уже медленно отходил от станции, увозя в неизвестность поющих “Марсельезу” Мануша и его друзей, — лицо мужа она увидела мельком в открытом окне вагона. К счастью, их увезли не очень далеко. Через несколько недель Мелинэ узнала от бежавшего из концлагеря узника, что ее муж, узник номер 351, находится в концлагере в Компьене.
Набив огромную сумку едой, Мелинэ попросила Мишу отвезти ее на велосипеде в Компьен. Они добрались до лагеря по проселочным дорогам, шоссейные контролировались немцами. Притворившись наивной дурочкой, она вручила сумку охранникам. Те посмеялись над ней, но обещали передать сумку заключенному номер 351. Самое удивительное, что они выполнили обещание. Однако Мелинэ на этом не остановилась — решила непременно увидеть Мануша. Она проползла под колючей проволокой между двумя сторожевыми вышками, добралась до окон барака и крикнула: “351-й, 351-й!” Тут же голоса десятков заключенных стали передавать друг другу этот номер. И вдруг в одном из окон появился желтый свитер, в свое время связанный Мелинэ для Мануша. Почти в тот же миг из башни открыли огонь, и Мануш закричал:
— Уходи, Мелинэ, ты с ума сошла, уходи, прошу тебя!..
Мелинэ метнулась в высокую траву и спаслась.
С отцом они встретились в бистро и перед тем, как снова сесть на велосипед, отметили удачу стаканом красного вина.
Когда они вошли в дом, Мелинэ стала рассказывать не о преодоленных трудностях, а о сильной боли ниже пояса, которую она нажила от двухсоткилометровой езды на заднем сиденье велосипеда. Мы посмеялись, потом поговорили о Мануше и поплакали. Мама помассировала и чем-то натерла больные места Мелинэ, мы вместе пообедали и неожиданно стали петь.
Через несколько дней после этого к нам зашла наша знакомая армянка Кармен. Муж ее Симон был еврей и бежал из Дранси. Не зная, куда его спрятать, она обратилась к нам. И не ошиблась. Вместе с румынским евреем их стало теперь двое. И это было только началом.
23
В последний месяц жестокого 1941 года произошли весьма важные события.
7 декабря японцы разбомбили Пёрл-Харбор. Это застало врасплох американцев, которые тотчас же, 11 декабря, стали нашими союзниками. В то же время находящиеся в тридцати пяти километрах от Москвы фашисты познали горечь первого поражения. Победный контрудар заставил их отступить на 170 километров. Впервые после июня 1941 года надежда обрела основание. Во всем мире росло число тех, кто подобно нам знал, чего хочет. В ответ в оккупированных странах фашисты становились все более жестокими и беспощадными.
В таких условиях отец начал проводить опасную последовательную работу с армянскими “добровольцами”. Он просил их спеть, рассказать о родной деревне.
У Миши был тончайший слух, и он мог различить, был ли это армянский, впитанный с материнским молоком, или выученный в школах гестапо. Все это он делал, обслуживая сидевших за соседними столиками эсэсовцев или исполняя заказанные ими песни. Проведя “проверку”, Миша давал понять армянам, что в силах помочь им бежать.
И “гости” у нас с тех пор не переводились. Не знаю, откуда, но Миша раздобыл пятьдесят килограммов пшеницы. Смешивая ее с какими-то травами и пряностями, мама варила для них еду. Но с одеждой для “дезертиров” дело обстояло гораздо хуже. Поскольку на их белье стояла печать вермахта, его приходилось сжигать вместе с мундирами. Кто не жил в те годы, не может представить, как сложно было достать тогда самую простую одежду или хотя бы кусок ткани. И если это делалось, то только благодаря совместным усилиям и крайней изобретательности Миши и Шарля. Многочисленные “гости” уже исчерпали все наши запасы, к тому же надо было действовать тайком, не привлекая внимания. Как только раздавался звонок в дверь, те, кто не должен был находиться у нас дома, исчезали в дальней комнатушке и сидели, затаив дыхание.
24
Мелинэ не вернулась в свою квартиру на улице План, зная, что находится под наблюдением. Она, как уже было сказано, поселилась в небольшой комнатке на улице Лувуа, напротив квартиры дяди моей мамы Серовбе Папазяна.
Шли последние дни года. Однажды рано утром в дверь к Мелинэ постучались. Она не откликнулась, зная, что это час гестаповских облав.
Но голос снаружи тихо прошептал:
— Открой, это я… я…
Это был Мануш, ужасно похудевший, бледный, с большими синими кругами под глазами — почти неузнаваемый. Мелинэ бросилась к нему.
— Ты бежал?
— Нет, нас отпустили.
В свидетельстве об освобождении Манушяна было написано: “Освобождается по причине отсутствия доказательств принадлежности к коммунистической партии”.
Сняв комнату в подвальном этаже на улице Плезанс, о существовании которой почти никто не знал, Мелинэ и Мануш всю свою энергию посвятили Сопротивлению.
Бежавшие из немецкой армии армянские “добровольцы” вечно у нас оставаться не могли, свое место они должны были уступить другим. В их воинском соединении из уст в уста передавалось: “В ресторане “Раффи” есть один армянин по имени Миша”. Желавших бежать было очень много, что делало нашу жизнь чрезвычайно опасной.
Чтобы покидавшие наш дом могли хоть некоторое время безопасно передвигаться, нужны были удостоверения личности. Наша квартира превратилась еще и в мастерскую по подделке документов. Шарль с величайшим искусством вырезал из донышек наших кастрюль нужные печати. Вскоре у нас на кухне не осталось ни одной кастрюли, чтобы сварить еду, надо было прибегать к немыслимым ухищрениям.
По вечерам мы играли на пианино, пели, смеялись и часто плакали. Такова Армения — смех и слезы всегда рядом.
25
Опасные каждодневные заботы не повлияли на нашу любовь к сцене. Мы продолжали участвовать в прослушиваниях и искать заработки. Мне удалось добиться контракта на пятнадцать выступлений в кабаре “Жокей”, но концерты кончались очень поздно, в час ночи. Дирекция выхлопотала для меня аусвайс, который давал право находиться на улице после комендантского часа.
— Одна я идти не могу, — заявила я, — боюсь.
И достигла своей цели. Пришлось им и с Шарлем заключать контракт на тот же самый срок. Но через две недели мой контракт продлили, а Шарля — нет. Однажды вечером я вышла ночью одна из кабаре и быстро зашагала в кромешной тьме, вздрагивая от звука собственных шагов.
Добравшись до Пале-Рояль, услышала за спиной звук шагов. Какой-то грузный мужчина преследовал меня. В отчаянии я решила сама перейти в наступление. Повернувшись, я обратилась к нему:
— Мсье, мсье, я одна, мне страшно, проводите меня домой.
Он, поколебавшись, согласился. Мой спутник оказался высоким, длинноногим, а я маленькая и хрупкая. Несмотря на это, я старалась шагать в ногу, не отставая, и все время болтала, чтобы он на полпути не оставил меня. Я говорила, что взбредет в голову, и, когда мы добрались до нашей улицы, кажется, выложила ему всю свою биографию. Мой спутник только вежливо улыбался, но у подъезда выразил желание подняться наверх, познакомиться с моими родителями. Я вспомнила наших многочисленных подпольных гостей и как можно мягче отказала. Он вежливо поклонился и с той же улыбкой на лице удалился. Но на следующий день в гримуборной “Жокея” меня ждал роскошный букет, а в зале в форме офицера вермахта в окружении примерно десяти сослуживцев сидел мой ночной спутник.
После представления он пригласил меня спуститься в зал и выпить с ними шампанского. Я отказалась: если подойду к ним, то вынуждена буду принимать подобные предложения и от других клиентов, чего никогда не делала. Он нашел мой отказ резонным и со свойственной ему благовоспитанностью попрощался со мной.
В одно прекрасное утро мы узнали, что кабаре “Консер Майоль” набирает певцов. Шарль сказал, что мы должны попытать счастья. После прослушивания выбор остановили на мне.
Стать певицей с хорошо оплачиваемым годовым контрактом было большой удачей, но радость омрачала неудача с Шарлем, хотя, будучи хорошим актером и любящим братом, он всячески старался скрыть свое огорчение.
При заключении контракта художественный руководитель Люсьен Римельз долго смотрел на мою фамилию.
— Азнавурян, Азнавур… Нет, не годится… Такой фамилией зала не заполнишь… — И вдруг лицо его озарила улыбка. — Ты будешь называться Азнамур!
Я не осмелилась возражать, хотя была оскорблена, к тому же новое “имя” казалось мне смешным.
Через месяц мои фотографии размером 120х160 см появились на стенах станций метро. Папа искренне радовался, хотя с буквой “м” в фамилии никак не мог примириться. На первый же концерт явились все пожилые дамы армянской общины, чтобы воочию убедиться, что я выхожу на сцену не голая.
Однажды вечером в клубе “Клеор де ла шансон” в честь моего сценического “явления” был организован специальный концерт, в котором участвовали Лео Маржан, Жан Сурза, Джимми Гайяа, Алекс Комбэлл и Франсуаза Бланш. Быть представленным в престижном “Клеор де ла шансон” мечтал и Шарль, и я поспешила вывести его на сцену. Увы, его первые выступления впечатления не произвели. Для меня были крайне оскорбительны иронические реплики моих молодых коллег в его адрес. Не называю их имен не из вежливости, а потому, что они никому ничего не скажут, все они давно забыты. Однако не все члены клуба оказались недоброжелательны. Его председатель — очень высокий, худой, страшно близорукий, обаятельный ловелас с аристократическими манерами — сразу и навсегда стал другом Шарля. Лет восемь они были партнерами по сцене. Все помнят дуэт “Рош и Азнавур”. Конечно, это было сотрудничество страуса и кролика со всеми его удачными и неудачными последствиями.
Клуб я посещала только в свободное время, в остальные дни мы с Шарлем встречались в находящемся недалеко от “Майоля” ресторане “Пти Шамбор”, где за сто франков и один сандвич выступали начинающие певцы. В те годы такой оплатой не пренебрегали. В том же ресторане свои первые шаги сделала и быстро обрела известность Жаклин Франсуа.
Теперь после концертов меня поджидали не один Шарль, а “Рош и Азнавур”, они стали неразлучны не только на сцене, но и в жизни. Публика их хорошо принимала, поэтому они уже не довольствовались сандвичем, а получали одно их тех роскошных блюд, секрет приготовления которых знал только хозяин заведения Ренан.
Именно в тот период внимание Шарля оказалось приковано к хорошенькой шестнадцатилетней девушке, которая каждый вечер появлялась с матерью в кабаре “Пти Шамбор”. Звали ее Мишлен, очень скоро ей предстояло стать моей невесткой и матерью Седы. Мы возвращались домой очень поздно ночью, и, чтобы добраться до кроватей, нам приходилось осторожно переступать через спящих на полу в гостиной наших “гостей”.
26
8 ноября 1942 года союзные войска высадились в Северной Африке, а немцы вошли в нейтральную зону Франции. И Франция вся оказалась оккупированной. Через несколько дней должна была начаться Сталинградская битва. Нашими источниками информации были лживые парижские газеты, заглушаемые передачи из Лондона и бродившие по улицам бесчисленные слухи — один нелепее другого. Но в первую очередь — предсказания Нострадамуса, о которых вновь вспомнили и принялись толковать каждый на свой лад. Единственное, что было ясно: фашисты начали нервничать и уже не были безоговорочно уверены в своей окончательной победе. Само по себе это было добрым знаком, но и опасность возрастала. Раненый зверь страшнее. Войска вермахта, а особенно эсэс получили приказ уничтожить движение Сопротивления, ряды которого время от времени пополнялись бежавшими из трудовых рот молодыми людьми. Манушян, который к тому времени возглавлял роту хорошо вооруженных и натренированных добровольцев, на каждую карательную операцию фашистов отвечал контрударом.
17 марта 1943 года отряд эсэсовцев вышел из казармы “Левалуа Пере”. Мануш со своими ребятами уже поджидал их в засаде и устроил настоящее побоище.
Расклеенные на стенах мрачные объявления все чаще извещали о казнях. Расстрельные списки подписывал лично комендант Большого Парижа генерал фон Шембург, его решили убрать. Исполнение задания было поручено группе Манушяна. Потомственный прусский аристократ нашел свою бесславную гибель на углу проспекта Поль Думэр и улицы Николо. А чуть позже мишенью группы Мануша стал другой крупный военный чин, командовавший трудовыми ротами, личный друг фюрера, угнавший в Германию на тяжелые работы шестьсот тысяч французов, — Юлиус Ритер. Незадолго до этого в одном из своих выступлений он сказал: “Армяне вовсе не арийцы, между ними и евреями не надо делать различия”. Это была новая и опасная установка.
…28 сентября 1943 года группа Мануша уничтожила Ритера. По этому поводу Гитлер объявил общенациональный траур.
27
16 ноября 1943 года гестаповцы одновременно ворвались в обе квартиры
Мануша — на улицах Плезанс и Лувуа. Его самого к тому времени они уже схватили. Дядя моей матери, который из своего окна видел налет гестаповцев, сразу бросился искать Мелинэ, чтобы предупредить об опасности: было ясно, что, уходя, гестаповцы оставят поблизости своих агентов. Сумев уйти от преследования, он передал информацию Арминэ, сестре Мелинэ. Но Арминэ сама не знала, где находится ее сестра, и пришла к нам за помощью. Было уже десять вечера, раньше следующего утра Мелинэ не появилась бы у своего дома. Арминэ отправилась ждать Мелинэ у выхода со станции “Катр септамбр” с утра пораньше на следующий день и, действительно перехватив ее там, привела к нам домой так, чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. От наших знакомых в полиции стало известно, что описание внешности Мелинэ разослано по всем участкам. Маме пришлось срочно превратить ее в брюнетку. Миша со свойственной ему галантностью заявил, что от подобного превращения Мелинэ стала еще привлекательнее.
От Мануша не было никаких вестей. Только спустя годы мы узнали, что произошло тогда.
28—29
16 ноября в одном из предместий Парижа у Мануша была назначена встреча с соратниками. Но как только все собрались, в помещение ворвались немцы. Командира Жоржа — таков был псевдоним Мануша — они узнали сразу же. Им было также известно, что это он организовал убийство фон Шембурга и Ритера. Понятно, что такие точные сведения мог передать фашистам только член организации. Теперь мы знаем его имя. Слава Богу, о нашей семье предатель, судя по всему, ничего не знал.
В тот же день в разных концах Парижа были арестованы и брошены в тюрьму “Фрезне” двадцать три члена подпольной организации. Несмотря на ужасные пытки, никто из них не назвал имен оставшихся на свободе. Самое удивительное, что, за исключением троих, все эти люди, павшие за свободу Франции, были иностранцами — армяне, поляки, испанцы, румыны, венгры.
Миша, разумеется, сразу бросился спасать друга. И то, что он сделал, было невероятно. Отец имел дерзость (или наивность?) написать прошение о помиловании и лично отнести его… в гестапо.
Могло ли там кому-нибудь прийти в голову, что этот хлопочущий о помиловании преступника чужеземец прячет у себя дома его жену!
Мануша расстреляли на горе Валериан. Он отказался от повязки, чтобы в последний миг жизни видеть любимый пейзаж, и встретил смерть с открытыми глазами.
О нем и его друзьях одиннадцать лет спустя Луи Арагон написал:
Зимний луч солнца осветил теплый холм.
От чар этой природы сердце мое щемит,
После нас наступит справедливость и жизнь.
Моя Мелинэ, моя любовь, ты, моя бездомная сиротка,
Живи и роди отважное дитя.
Их было двадцать три — против ружей,
Двадцать три человека — безвременно угасших,
Двадцать три иностранца, побратавшихся с нами.
И они, любящие жизнь больше всего на свете,
Восклицали: “Да здравствует Франция!”
30
Сообщение о приведении приговора в исполнение было опубликовано не сразу. Чтобы узнать что-нибудь о Мануше, Кнар бросалась туда-сюда, пока в канцелярии Красного Креста какая-то монахиня не сказала ей:
— Его душа на небесах, мадам.
Несколько дней хранили это в секрете от Мелинэ. Когда она все же узнала, состояние ее было ужасным, нам казалось, она сходит с ума. Но постепенно Мелинэ взяла себя в руки, чтобы увековечить память мужа и продолжить борьбу. Она исполнила заветы Мануша, содержавшиеся в чудом дошедшем до нее из тюрьмы прощальном письме — все, кроме одного: Мелинэ никогда больше не вышла замуж и не родила ребенка. Армянские “дезертиры” продолжали группами ускользать из нашего дома, откуда направлялись прямо в партизанские отряды.
Укрывательство дезертиров становилось все опаснее. Невероятно, чтобы немцы в конце концов не раскрыли связь между исчезновением армянских солдат и рестораном “Раффи”. Однажды отец вначале заподозрил, а потом убедился, что один из дезертиров, которого он должен был отправить в партизанский отряд, — предатель. Слава богу, наши успели предупредить партизан, которые, полагаю, нашли способ его обезвредить. Но отец решил на время приостановить конвейер и освободить квартиру от “дезертиров”. Чтобы не попасть в руки гестапо во время облавы, они с Шарлем на время обосновались в гостинице напротив нашего дома. А меня и маму было решено отправить в Ивето: там мы, как он думал, будем в безопасности.
31
Вместо этого мы оказались фактически на линии огня. На следующий день после нашего приезда союзники высадились в Нормандии. Ивето находился оттуда всего в тридцати километрах. Мы пустились бежать, с чемоданами, под непрекращающимися бомбежками. Нам навстречу сплошным потоком шли немецкие танки. А в Париже Миша сходил с ума от тревоги и наконец решил ехать искать нас. С нашими фотографиями в руке он шел навстречу потоку беженцев и спрашивал:
— Вы не видели этих двух женщин?
Мы к тому времени, как и все те тысячи беженцев, которые заполонили дороги Нормандии, умирали от голода и жажды. Около Удана, не выдержав, вошли в какое-то поместье попросить воды. Пожилая женщина аристократической внешности, вся в черном, накормила нас обильным завтраком. Когда спустя двадцать лет Жорж впервые привел меня в наш замок в Бурдонне, входя в ворота, я вздрогнула — мне показалось, что я уже бывала здесь. И я не ошиблась: я сразу узнала кухню и стол, за которым нас тогда накормили. Не зря мой муж верит в волшебные сказки. В этой кухне я до сих пор готовлю и подаю ему его любимые блюда…
Первым нас заметил Шарль со своего наблюдательного поста в гостинице: измученные, оборванные, с разбитыми в кровь ногами, мы еле доплелись домой, пройдя ровно сто семьдесят километров.
Вечером явился Миша, который выглядел не лучше. Увидев нас живыми, он расплакался. Ночью папа с Шарлем вернулись в гостиницу, и правильно, как оказалось, сделали. На рассвете гестаповцы постучались в нашу дверь, причем искали они не Мелинэ, а Мишу. Хозяин ресторана был уже арестован. Мама блестяще сыграла роль “дурочки” — еле сдерживая слезы, она умоляла:
— Мсье, мсье, муж оставил меня без денег, без куска хлеба и сбежал. Что теперь со мной будет? Я знаю, он нашел себе молодую! Ну, скажите, как мне теперь быть? Вы не могли бы как-нибудь привести его обратно?
Мама так надоела им своим нытьем, что они наконец не выдержали и убрались восвояси.
Мы, конечно, были не настолько наивны, чтобы не понимать, что они вернутся.
Со своим самодельным паспортом в кармане Миша кое-как втиснулся в лионский поезд. И как раз вовремя. Гестапо оцепило весь квартал, закрыло “Раффи”, обыскало все наше здание и гостиницу напротив тоже. Они допросили консьержей, которые, конечно, все знали, однако ни один из них нас не выдал.
Видимо, безрезультатные поиски надоели гестаповцам, и они отвязались от нас. У них и без нас было теперь много хлопот. В Нормандии фронт прорван, фашисты отступали в долину Сены. Эти радостные вести мы слушали на голодный желудок — еды совсем не осталось. А между тем нас было уже четверо — Мишлен, хорошенькая девушка из “Пти Шамбор”, недавно официально обручившаяся с Шарлем, жила теперь с нами и спала со мной в одной постели. Денег тем более не было, впрочем, они и не были нужны: магазины пустовали.
32
Шарль, который в отсутствие отца чувствовал себя ответственным за нас, решил отправиться на добычу еды. Мишлен плакала:
— Тебя убьют, Шарль, за несколько дней до освобождения убьют!
Не прошло, однако, и часу, как брат вернулся. На плече он нес тяжелую сумку, в которой было по меньшей мере пятьдесят килограммов картошки.
В тот же вечер появился Миша. Оказалось, что Лион наводнен шпионами, доносчиками, агентами тайной полиции и гестаповцами. Оставаться там было еще опасней.
Передовые отряды Леклерка, спешившие освободить Париж, уже видели башни Шартрского собора — конец был близок. Мы все вчетвером были живы-здоровы и вместе. Даже не верилось…
Мы с Шарлем и Мишлен отправились встречать освободителей. Все от мала до велика высыпали на улицы, где царил общенародный праздник. Стихийная людская волна, которая ликующими возгласами приветствовала стоявших на танках солдат, втянула меня в свой водоворот. Я земли под ногами не чуяла. Кто не пережил тех минут, не поймет, какое это неописуемое счастье. Солдаты бросали нам консервы, пачки жвачек, шоколад, сигареты… Шарль складывал все, что мы ловили, в сумку — даже в самые волнующие минуты мой брат не теряет хладнокровия и трезвости рассудка.
Вечером из принесенного нами мама накрыла богатый стол. Появились и бутылки, которые годами хранились для радостных событий. Гости прибывали один за другим, всем хотелось поднять бокал и поздравить Мишу. Он благодарил гостей, пел и пил за все то, что приключилось с нами в годы войны. Когда тосты иссякли, Миша открыл телефонную книгу и стал пить за господ Аалами, Ааберга, Аарона… Мы от души хохотали. В этот день ему было позволено все.
В полночь Шарль, Мишлен, Пьер Рош и я снова вышли на улицу. Празднество продолжалось.
33
Торжества по случаю Победы продолжались долго, чем и воспользовались “Рош и Азнавур”. Повсюду открывались концертные сцены, и их дуэт имел громадный успех. Они с каждым днем увеличивали ставки за свои выступления и за месяц довели их до тысячи пятисот франков. Они даже смогли напечатать афиши и за неделю заклеили своими фотографиями все стены Парижа. “Поилдор” сразу же выбросил на рынок их пластинки, так что дела “Роша и Азнавура” шли хорошо. Так по крайней мере казалось. К сожалению, только казалось…
Отец был без работы, Шарль без контракта. Так же, как и я. И снова мама своей иголкой в поте лица стала зарабатывать всем нам на жизнь.
Для меня самым большим достоинством Кнар (одному Богу известно, сколькими достоинствами она обладала!) было то, что она никогда, и в самые трудные минуты жизни, даже не намекнула своим детям, что надо хотя бы на время отказаться от столь ненадежной артистической карьеры и найти твердый заработок. Напротив, когда мы с Шарлем, усталые, разочарованные, возвращались домой, она нас утешала и внушала надежду. И когда случалось, что наши знакомые, имея в виду материальные затруднения нашей семьи, говорили, мол, вместо того чтобы гоняться за гонорарами, нашли бы лучше приличную работу, то обычно такая мягкая и ровная Кнар останавливала их гневным взглядом и резкими словами: “Вас никто не спрашивает”.
Каждый раз, когда я рассказываю о маме, быть может, создается впечатление, что я приукрашиваю ее. Это, конечно же, не так. Если бы Кнар не была моей матерью, может, я любила бы ее меньше, но почитала бы так же сильно. К ней многие так относились. Манушян ее и любил, и уважал. Гарваренц благоговел перед ней и стал для тещи родным сыном до самой ее смерти и даже после смерти. Мама, в свою очередь, была счастлива оттого, что встретила во Франции сына своего учителя, внушившего ей любовь к поэзии, что он стал другом ее сына, и уж совсем безгранично оказалась счастлива, узнав, что мы собираемся пожениться.
34
Гарваренцы родом из Болу, маленького городка близ Константинополя. Дед моего мужа Жоржа был потомственным крестьянином, малограмотным, но очень состоятельным. Он за день не успевал объездить верхом все свои владения.
В обширных садах он выращивал фрукты, в основном груши, и по железной дороге рассылал их во все уголки Ближнего Востока. Изобретение поезда, который он называл “чертова телега”, стало для старика небесным даром, помогшим ему сосредоточить в своих руках большую часть фруктового экспорта. Дед Жоржа принял католичество, по-турецки говорил даже лучше, чем по-армянски, и любил повторять: “Язык врага надо знать лучше него самого”.
Не умея писать и читать, он по своей сути был человеком “умственным” и дружил с писателями, инженерами, архитекторами, другими деятелями армянской культуры. Поскольку в те годы наиболее культурной прослойкой в Турции были французы, он всегда сожалел, что не знает их языка.
В начале века это было… Войдя однажды в дом, он сказал жене:
— Мари, наш сын Геворк обязательно должен знать французский и английский. Приготовь одежды, я посылаю его в Смирну, в американский колледж.
Так отец моего мужа в свои семь лет расстался с матерью и покинул родное поместье.
Было начало зимы, холодно. Дед Жоржа пустился в путь на белом жеребце, на котором подобно хурджинам висели по бокам корзинки: в одной были груши, еда и одежда, в другой сидел сын, семилетний Геворк. Он еще не знал, что везет в корзине будущего поэта, который напишет армянский революционный гимн.
Геворк стал не только поэтом, но и композитором, и актером, а также в совершенстве овладел армянским, турецким, французским, английским, немецким и итальянским языками. Он перевел на английский Бодлера, на армянский — Оскара Уайльда. Создал свою очень самобытную поэзию. Увы, о талантах своего сына отец ничего не узнал, ибо рано умер.
35
На свете все те, кто читает по-армянски, знают имя и Геворка Гарваренца. Но их кругом его известность и ограничивается. Почему? Почему человек, доказавший свою способность к литературному творчеству на четырех европейских языках, предпочел писать по-армянски, сознательно лишив себя тысяч, а может, и миллионов читателей? Видимо, по той же причине, по которой ревностный верующий во имя веры отказывается от всех благ жизни. Таким символом веры для Гарваренца был великий армянский язык, который надо было сохранить живым во что бы то ни стало.
Самый тяжелый удар армянский язык получил в 1915 году, когда турки уничтожили всю интеллигенцию Западной Армении. Они знали, что делают. Язык — опора и источник жизни нации. Кому нужен язык, на котором не пишет ни один поэт?
Поскольку Геворк уцелел, он считал себя обязанным стать таким поэтом. Вот почему этот одареннейший человек, который мог прославиться и разбогатеть, на самом деле едва сводил концы с концами. Зато оставил сыну имя, которое дороже всех сокровищ для армянского народа.
В самых ранних воспоминаниях моего мужа отец представал высоким мужчиной с красивыми зеленовато-серыми глазами, в галстуке-бабочке, с тростью в руке. Чтобы содержать семью — жену и двоих детей, — он был вынужден возглавить армянский колледж имени Григория Просветителя с двумя тысячами учеников: все имущество Гарваренцов вскоре после смерти отца турки конфисковали.
За годы работы директором через руки Гарваренца прошли тысячи армянских учеников, которые теперь рассеяны по всему миру, но по-прежнему помнят его. Когда они видят Шарля в Нью-Йорке, в Рио или Монреале, всегда подходят, делятся теплыми и восторженными воспоминаниями. Например, они рассказывали, что их директор мог час подряд говорить на разных языках, притом стихами, к примеру, александрийским стихом, а если зал проявлял иные предпочтения, переходил на стих Бодлера или Верлена. Бывшие ученики Гарваренца уверяли, что никогда уже больше им не доводилось встречать столь образованного и талантливого человека.
Подобно всем истинным поэтам он предчувствовал и даже описал грядущие бедствия и в 1939 году переехал из Греции во Францию, нашел работу в школе восточных языков, но не успел перевезти семью — война началась неожиданно.
В Марселе он с большим трудом садится на последний отплывающий в Афины пароход и находит родных.
Греция была оккупирована очень быстро, начался голод. Судьба бросала их из города в город, из страны в страну.
Жорж не помнит, как они добрались до Италии, но рассказывает, что, когда утром проснулся, в глаза ударило ослепительно оранжевое солнце и яркие краски арбузов, абрикосов и всевозможных цветов: он спал на базарной площади Удина, прямо на земле.
Один из бывших выпускников Афинского армянского колледжа владел в Милане крупной фабрикой и предложил “сеньору профессору” место бухгалтера. Так Гарваренц, забыв о творчестве и науке, вынужден был погрузиться в бухгалтерские книги.
Геворк Гарваренц даже умер со свойственным ему сдержанным достоинством. Как всегда, он дождался утром пригородного поезда в Милан, сел в вагон, раскрыл серебряный портсигар, и тут его утомленное сердце остановилось, сразу, без преду-преждения.
Жорж в это время собирался ехать в Париж продолжать учебу. Естественно, он сразу же отказался от своего намерения, но мать была непреклонна:
— Что бы ни было — ты должен учиться!
Таково было желание мужа, и не осуществить его она не могла. Два месяца спустя Жорж Гарваренц один, с двумя наполеондорами и адресом известного армянского училища мхитаристов в кармане приезжает в Париж. Ему было всего одиннадцать лет, и он ни слова не знал по-французски. Чтобы преодолеть языковой барьер, он ночью, как только все воспитанники засыпали, шел в читальный зал и до трех часов читал французские книги и изучал грамматику. А в шесть утра уже стоял на утренней мессе. Ему назначили стипендию, и, чтобы ее не потерять, он должен был оставаться в числе первых трех учеников. Все семь лет учебы Жорж был в первой тройке.
Позже к нему переезжают из Милана мать и сестра. У золовки, обосновавшейся в Париже еще в 1930 году, мать Жоржа научилась шить. Жорж разносил готовую работу по адресам. Чтобы сэкономить на транспорте, от Арновиля-ле-Гонеса добирался до Парижа пешком, пересекая весь город.
Сестра Мари помогала матери, но при этом еще вставала чуть свет, чтобы успеть на занятие к профессору Вардарлини, тому самому знаменитому Вардарлини, класс которого посещали все известные певцы парижской оперы. Мари была очень
талантлива и обладала красивым голосом, она и сейчас чудесно поет.
36
Двадцать седьмое мая 1947 года навсегда останется в летописи нашей семьи. Мишлен, ставшая женой Шарля, в этот день произвела на свет маленькую Азнавурян — Седу. Волнение Миши было понятно: наконец-то у него есть внучка от “французскоподданных” родителей, хорошенькая француженка.
— Для нее-то уж, во всяком случае, не пожалеют противогаза, — с улыбкой шептал он.
Мама таяла от одного прикосновения к малышке.
Что касается Шарля, то он был так очарован своим творением, что не мог оторвать глаз от ребенка. Акушерки были вынуждены прогнать его.
А я? Я тоже была счастлива, но еще не знала, какое место займет в моей жизни этот розовый комочек. У меня самой детей не было, и Седа стала мне дочерью…
Наша семья увеличилась, денег по-прежнему не хватало. Рош и Азнавур выбивались из сил, но то, что они делали, пока не ценилось, такими же незамеченными оставались и мои выступления…
У родителей Мишлен был ларек на черном рынке Сент-Уэн. Изобретательного Мишу это навело на мысль. О покупке ларька, разумеется, и речи быть не могло, нам это было не по карману. Но для начала товар можно было продавать прямо на земле. Вот только — что продавать?
Решение, которое нашел отец, нас огорчило. Оставшиеся в доме мебель и старые вещи перекочевали на рынок Сент-Уэн. Конечно, эта рухлядь сама по себе не могла привлечь покупателей, но красноречие Миши и запах изтоговленного им на самодельном мангале шашлыка делали свое дело. Постепенно торговля оживилась настолько, что даже мама вынуждена была помогать отцу.
Шарль со своей маленькой семьей перебрался к нам. Все мы по очереди нянчили ребенка. Мишлен прекрасно ладила с нашими родителями, постепенно начинала говорить по-армянски. Кнар даже учила ее армянским песням.
37
Примерно в это время Шарль познакомился с Эдит Пиаф. Он сам не раз писал, сколь многим обязан этой маленькой и великой женщине, которая восемь лет держала моего брата в орбите своего сумасбродного, но яркого мира, порой ужасно критикуя и ругая его. Она закалила его талант и научила покорять зрителей. Как все великие артисты, как она сама.
Их встреча моментально изменила всю нашу жизнь — Шарль теперь только мелькал дома, как метеор. Сначала были начавшиеся с севера Франции и Бельгии и закончившиеся Швейцарией гастроли Эдит Пиаф и ансамблей “Спутники” и “Рош и Азнавур”. Потом последовала совершенно неожиданная поездка “Роша и Азнавура” в Америку, где они должны были присоединиться к уже гастролировавшей там Пиаф. Поехали они не только неожиданно, но и… без визы, из-за чего оба по приезде очутились на время в тюрьме “Эллис Айленд” вместе с приехавшими в Новый свет за счастьем поляками, итальянцами, испанцами, евреями из Центральной Европы и прочими авантюристами.
В Монреале Пиаф находит для друзей работу на пять недель. Но они остались на месяцы… А Рош и поныне там. В Квебеке дела пошил неплохо, поэтому Шарль вызвал к себе меня и Мишлен, с Седой осталась мама. По приезде в Монреаль мне тоже предложили принять участие в шоу кабаре “Фезан Дорэ”. Труппа у нас была маленькая — вокальный дуэт “Рош и Азнавур”, Жак Норман, Эмиль Брутхом, Жан Рафа и я, но зал всегда был набит битком.
То, что у нас во Франции считалось особой роскошью, здесь было обычным бытом. На заработанные деньги мы жили безбедно и, естественно, стали думать о родных, оставшихся на улице Наваррен: без ванны, телефона и стиральной машины. Правда, мы были очень привязаны к Франции, но переезд в Квебек, по существу, не означал бы расставания с ней. Отец, уже открывший лавку на черном рынке, узнав о нашем решении, с радостью продал ее.
И вдруг все разом изменилось. Прежде всего вернулась во Францию Мишлен: у них с Шарлем начался разлад, и вскоре они разошлись. А потом Шарль признался мне:
— Понимаешь, чтобы написать песню, я должен слышать плеск французской реки.
Сев на пароход, он отправился прямо к Пиаф, которая раз и навсегда положила конец его колебаниям, по своему обыкновению, решительно заявив:
— Француз должен добиться успеха на французской сцене. Давай не делай глупостей. Для начала поживешь здесь, у меня.
Азнавуряны в Монреаль так и не переехали. Однако меня обстоятельства принудили задержаться там надолго. К подробностям обращаться не хочу. Сердце, как и мысль, хранит лишь то, что хочет сохранить.
38
Мне кажется, последующие годы были самыми трудными для Шарля. Прежде всего предстояло расстаться с Рошем. Это не значит, что они поссорились (они и теперь лучшие в мире друзья), просто Рош решил остаться в Квебеке, где женился, а Пиаф решительно заявила:
— Если хочешь добиться настоящего успеха, ты должен добиться его один, как настоящий мужчина.
Так Шарль вышел на сцену один и поначалу растерялся. Зритель не преминул заметить это и не простил артисту робости. В ушах брата до сих пор, наверное, звучит порой свист, которым сопровождались его первые выступления. А ведь на следующий день нужно было снова выйти на сцену, словно матадору — на арену. Подобную отвагу может оценить лишь тот, кто пережил это. У Шарля была не только отвага, но и мужество глядеть на себя со стороны и анализировать причины неудач. После очередного провала однажды вечером он без всякой жалости к самому себе провел собственный анализ. Я считаю его таким важным и полезным, что хочу напомнить о нем всем тем, кто избрал свой путь, но не очень уверен в себе.
“Каковы мои недостатки? Голос, небольшой рост, неумение двигаться, недостаток культуры и знаний, отсутствие индивидуальности.
Голос изменить невозможно. Врачи, к которым я обращался, единогласно советовали отказаться от сцены. Но я буду петь, надрывая голосовые связки. Я могу охватить диапазон почти в три октавы, овладев техникой классического певца.
Мой рост, метр шестьдесят четыре, невозможно изменить, я не каучуковый. Один раз, в Соединенных Штатах, я попытался выиграть несколько сантиметров, выйдя на сцену в ботинках на каблуках. Импресарио заподозрил, что я хром на обе ноги. Единственный выход — смириться с моим ростом и заставить смириться с ним зрителя.
Движения у меня, как у подростка — угловатые и резкие. Я должен сделать их свободными и непринужденными, выработать плавную походку. Чтобы избавиться от мыслей о росте, буду, проходя в дверь высотой метр семьдесят, нагибаться, как это делают высокие мужчины.
Недостаток знаний. Я с трудом получил аттестат зрелости. Нет у меня и силы воли, чтобы самому систематически читать и самообразовываться. Буду учиться, слушая других.
Отсутствие индивидуальности — из-за малого роста, чтобы бросаться в глаза, я одеваюсь экстравагантно. Меня замечают, но снисходительно улыбаются. Из робкого и застенчивого, тщедушного и слабовольного подростка я должен превратиться в сильную личность. Но в то же время сохранить моральные принципы моих родителей, их умение любить и быть любимыми, их умение волноваться и плакать.
Для осуществления своих целей я должен полностью преобразиться — не мириться с настоящим и верить в будущее. Но ни в коем случае не отрицать прошлого. Мой фундамент — вся французская песня, мои корни — всемирный фольклор, в первую очередь армянская поэзия”.
Он снова поехал в Соединенные Штаты, где исполнял песни Пиаф и писал свои. Конечно, могучая тень Пиаф подавляла его, но и покровительствовала.
Пиаф обожала Шарля, называла его “моим гениальным безумцем”, но это не мешало ей быть деспотичной, капризной, к месту и не к месту кричать и грубить.
Шарль вообще-то к ее выходкам относился снисходительно, он давно и хорошо знал характер Эдит, но однажды чаша терпения переполнилась: он сел на пароход и возвратился во Францию, пообещав себе назад не возвращаться.
Рауль Бретон, который уже тогда стал импресарио моего брата и настолько верил в него, что всегда был готов дать ему аванс, одобрил это решение. Конечно, Шарль многим обязан Пиаф, но, чтобы стать настоящим шансонье, он должен был теперь забыть ее — таково было мнение Рауля Бретона. Однако понадобилось время, чтобы убедиться в его правоте.
Я была далеко и обо всей этой коллизии тогда не знала. На Шарля спустили всех собак. Поскольку “великая Пиаф бросила маленького Азнавура”, все принялись писать что хотели. С ужасом листаю прессу тех лет:
“То, что Азнавур поднимается на сцену, — чистейшее безумие, попросту абсурд”.
“Окончательный диагноз: пение — не его дело”.
“Он никогда не добьется успеха, для этого у него нет никаких данных”.
“Лучше бы ему быть счетоводом. При подсчетах он может напевать, но никаких иных счетов с песней у него не должно быть”.
Не хочу продолжать этот перечень цитат, которые теперь кажутся смешными, хотя в то время причиняли такую боль, что вполне могли оказаться смертельными для его творчества.
Но были папа и мама, которые, несмотря ни на что, продолжали верить в будущее сына и поддерживать его.
Был Шарль Тренье, который все чаще заходил к брату и воодушевлял его.
Был импресарио и друг Шарля — Рауль Бретон, который каждый понедельник подвергал себя большому риску, давая Шарлю очередной аванс.
Они верили в Шарля и, хотя их было немного, своим отношением вселяли уверенность в него.
39
Так прошло много месяцев. А потом состоялось три концерта в мюзик-холле “Пакра”, которые все изменили. Зал слушал Шарля молча, ни один стул не скрипнул в зале, а когда он закончил, раздались бурные аплодисменты.
Последовавшие за этим гастроли в Марокко вместе с Флоранс Веран и Ришаром Марсаном были уже победой, первой настоящей победой… Трехмесячный контракт на гастроли в Алжире и Тунисе, костюм, заказанный у Тэда Лапидуса, и американский автомобиль, чтобы недруги лопнули от зависти, а на улице Наваррен все поразились. Конечно, этому предшествовали мешки подарков для Миши и Кнар. Потом это станет привычкой: без подарков родителям он никогда не возвращался из-за границы.
Директор “Мулен Руж” Жан Боше, увидев Шарля в казино “Маракеш”, предложил выступать у него три месяца в качестве звезды первой величины. Это был трехмесячный триумф. Папа и мама часто сидели в кафе на улице Бланш только для того, чтобы полюбоваться на огромными сверкающими буквами написанное имя Шарля. Мечта отца осуществилась — имя сына появилось на световой рекламе.
Бруно Кэкатриксу понравился репертуар Шарля, и он пригласил его в “Олимпию”, в свою контору на верхнем этаже, где предложил ему принять участие в предстоящим концерте и специально для этого концерта сочинить новую песню. Через несколько дней я получила от Шарля письмо, написанное им в гримуборной “Олимпии”: “Итак, через несколько минут решится моя судьба — или я одержу победу или потерплю крах. Посылаю тебе песню “Моя жизнь”, с которой связываю большие надежды…”
После “Моей жизни” зал неистовствовал от восторга. Шарль победил!
За кулисами первые лица Парижа выстроились в очередь, чтобы поздравить его. Шарль выслушивал всех, но взглядом искал отца и мать. Он заметил их в другом конце кулис. Они стояли скромно и не осмеливались подойти к сыну. Растолкав круг VIP, он бросился к ним и, обняв, крепко и благодарно прижал к груди.
Опьяненный рукоплесканиями, чудовищным напряжением, наверное, немного и шампанским, по возвращении домой Шарль наверняка больше всего хотел растянуться на кровати и уснуть. Но он сел за стол, чтобы сразу же написать мне о своем успехе. Из всех прекрасных подарков, которые я всю жизнь получала от него, это письмо, возможно, — самый дорогой.
В своей дали я, конечно, была в курсе успехов брата, но подлинных масштабов его не понимала. После нескольких лет разлуки с радостью, которую нетрудно представить, я обняла родителей в Каннах, в отеле, где Шарль снял для них на лето целый этаж. Сам он был на гастролях в Котэ, обещал заехать за мной, но в Марселе у него сломалась машина, и до Канн он добрался на такси, в которое после объятий мы сели уже вместе.
— Куда мы едем? — спросила я.
— В Жуан, через два часа у меня там концерт.
Я кивком указала на счетчик.
— Кто будет столько платить?
Шарль улыбнулся.
— Не волнуйся.
Доехали до Жуана. Вокруг кассы казино, вдоль всего тротуара огромная очередь, сутолока.
— Что это за очередь?
На этот раз Шарль даже рассердился:
— Не видишь разве, покупают билеты на мой концерт. Твой брат — звезда, пойми же!
Я не верила своим глазам. Не успел он, выйдя на сцену, и рта раскрыть, как зал начал аплодировать. Довольно долго Шарлю пришлось петь под аплодисменты.
Я плакала. Сколько лет я мечтала увидеть это! И вот оно, не сон, а действительность.
40
В тот же день, когда пароход привез меня из Монреаля во Францию, отец вернулся из Армении. Он долгие годы мечтал об этой поездке, о том, чтобы увидеться наконец с матерью, и билет в Ереван был одним из первых подарков ему новоиспеченной звезды. Мать сразу же узнала Мишу и, раскрыв объятия, сказала:
— Иди ко мне, сынок, иди я тебя вымою! — Миша был для нее тем же мальчуганом, которому она по воскресеньям мыла ноги. “Уйди, как вода, и вернись, как вода”. Мать приготовила сыну постель, они легли рядом, и Миша одним духом, без остановки рассказал матери обо всем, что выпало ему на долю за долгих сорок лет. Конечно, бабушка уже знала об успехах внука из радио и газет и гордилась им. Обо мне она знала лишь то, о чем писала ей Кнар. И по письмам хорошо представляла, какое у нее доброе сердце.
Мише не очень хотелось рассказывать о жизни отца с другой женщиной, но для бабушки это было не важно. Мисака Азнавуряна она считала своей первой и последней любовью, его фотография по-прежнему висела на стене. Отец рассказал, как при воспоминании о жене у старика навертывались на глаза слезы и он тихо шептал:
— Бедная женщина…
Услышав это, бабушка заплакала.
Бабушка была не так одинока, как представлял себе во Франции дедушка. И вовсе не несчастна. В маленькой ереванской квартире она жила в окружении дочерей и внуков. Ей казалось, что она ни в чем не нуждается, но отец находил, что у матери нет очень многого. Миша был глубоко разочарован тем, что увидел в Советской Армении.
Но это уже другая история…
После незабываемого концерта в Жуан-ле-Пини, незабываемого для меня, потому что для Шарля успех уже стал привычен, он доставил меня в Канны, а сам сразу же уехал в Марсель, чтобы отремонтировать свою машину.
Телефонный звонок вывел меня из состояния блаженства. Шарль попал в автокатастрофу. Грузовик так примял его машину, что брата с трудом из нее вытащили. Его поместили в больницу “Бриньоль”, до пояса заковали в гипс. Пострадали также обе руки. Чтобы доехать до него, я вынуждена была мчаться по тому же шоссе, проклиная небеса, но, увидев стянутую на обочину груду металла, я поняла, что надо возблагодарить Бога за то, что он сохранил Шарлю жизнь.
В больнице мой брат не приуныл, голова, слава Богу, была цела и работала хорошо — в Бриньоле родились чудесные песни. Конечно, после гипса Шарлю понадобилось много труда и терпения для реабилитации. Нужно было, чтобы кто-нибудь помог ему хотя бы машину водить. Судьбе было угодно, чтобы этим человеком оказался Дани Брюне, с которым я как раз тогда познакомилась. И, признаюсь, с большим удовольствием, потому что он очень отличался от тех дармоедов, подхалимов и прихлебателей, которые во множестве вились вокруг Шарля. Дани долгое время был с нами и оставил по себе добрую память.
Как только встал на ноги, Шарль преисполнился необыкновенной энергии, работал день и ночь и даже начал составлять программы для меня. По его ходатайству компания “Дукрете—Томсон” выпустила пластинку с армянскими песнями в моем исполнении, которая, кстати, очень хорошо разошлась.
— А теперь пора выпустить французскую пластинку. — Он сам решал за меня, видимо, чувствуя, что мне не хватает смелости самостоятельно выйти на арену.
Специально для этой пластинки Шарль написал и обработал несколько песен, но не хотел быть моим единственным автором.
Однажды утром он, радостный, вошел в мою комнату.
— Вчера вечером один молодой человек предложил мне свои песни. Сам я их исполнить не смогу, но музыка хорошая. Он работает с Раулем Бретоном. Я вас познакомлю, пусть он покажет тебе мелодии, которые бродят у него в голове. Да, между прочим, он армянин, знает отца и мать.
Молодой человек с бархатистыми, проникновенными глазами оказался и в самом деле талантлив. Не знаю, заметил ли его глаза Шарль, но я заметила сразу. Звали его Жорж Гарваренц.
Они с Жаком Флантом стали писать для меня песни. Потом к ним присоединились Анри Сальвадор, Никола Перидес, Ноэль Ру. Я не могла пожаловаться на авторов и концертмейстеров моей первой французской пластинки.
Улица Наваррен превратилась в стройплощадку. Снимаемую нами квартиру Шарль купил для отца с матерью и теперь всячески благоустраивал ее. Миша был очень доволен: у него впервые в жизни была собственная квартира. Но самое
приятное — ее дарит ему сын! Конечно, мама была несколько обеспокоена, ей не хотелось, чтобы в надежде на будущие гонорары Шарль влезал в долги. Да еще ради них. Но Шарль ничего не хотел слышать. Ему было важно, чтобы его родители раньше его самого вкусили плоды его успеха и наконец-то избавились от вечной нужды и лишений. Хочу особо отметить, что, став звездой, мой Шарль совсем не переменился. По правде говоря, я в этом и не сомневалась, но имела много поводов убедиться.
Несколько лет назад с помощью Рауля Бретона Шарль купил полуразвалившийся домик недалеко от Монфорел Амори — в Галиусе, отремонтировал его и жил там. Кинематографисты осаждали его, но Шарль не хотел играть то, что ему предлагали: умирающего от голода парня-беженца, который становится звездой и влюбляется… Эта роль им была уже сыграна в жизни. Подобно всем истинным актерам мой брат мечтал хотя бы на экране стать иным. Жорж Франже первым предоставил ему такую возможность. Результатом была роль в его фильме “Головой об стену”, за которую Шарль удостоился Хрустальной звезды — премии за лучшее исполнение мужской роли. За ним последовали “Водолазы”.
На эстраде его успех тоже был неоспорим. Стоило включить любую радиостанцию, как, самое позднее, через десять минут звучали песни Шарля “Твоя молодость”, “Сядь мне на плечи”, “О, умереть за тебя”, “После любви”. Эдит Пиаф, Филипп Клей, Жаклин Франсуа постоянно исполняли песни на слова или на музыку Шарля. Как озаглавил свою статью один журналист: “Франция вся азнавурена”.
Обретая все больше уверенности в своем будущем, Шарль купил еще и квартиру над нами. Каждое утро он спускался к нам завтракать, и, когда начинал упрямиться, я, сверкнув на него глазами, строго говорила:
— Сегодня утром ты проснулся как Шарль или как Азнавур?
Он смеялся, приходили отец и мать, садились с нами за стол, и все становилось, как прежде, с той только разницей, что на нашем хлебе появился толстый слой масла и джема.
Наша маленькая неугомонная семья обосновалась на Иль-де-Франс, но Шарлю этого было мало. Его дед и бабушка даже могилы не имели, а внуки его должны были родиться на этой земле и продолжить в двадцать первом веке род Азнавурянов. Возле Мужина продавали поместье с пятью гектарами земли. Шарль купил его и подобно “жадному помещику” стал зариться на соседние пять. Но недостаточно купить землю, надо использовать ее. Неподалеку находились парфюмерные фабрики Грасса, следовательно, стоило выращивать розы. О винограде, который там уже рос и давал хорошие урожаи, беспокоиться было нечего — Миша с друзьями, придирчиво и тщательно отбирая грозди, давил вино. Друзья всегда играли важную роль в его жизни и с удовольствием отмечали возлияниями радостные события его жизни.
В Мужине у Миши было все необходимое для дружеских застолий. Мы постоянно приглашали в гости друзей наших тяжелых дней, даже построили для них флигель и были очень счастливы.
Шарль приезжал в Мужин при первой же возможности. Я тоже, хотя редко бывала одна. Некий молодой человек занимал все больше места в моей жизни. Гарваренц писал для меня любовные песни, а я мысленно посвящала их ему. Сказать, что родители и Шарль не были против нашего романа, значит, ничего не сказать.
41
Но было нечто, что мучило маму: она еще не видела своей свекрови и боялась, что, откладывая свой визит к ней, может роковым образом опоздать. И вот она собирается вместе с папой в Ереван.
— Хорошо бы купить кое-какие подарки, — сказал Миша, — наши очень обрадуются, там многого не достанешь.
Поскольку они решили достойно предстать перед родственниками из Армении, мы проводили их в аэропорт с семью огромными чемоданами подарков, не считая саквояжей, шляпных коробок и зонтиков. Словно Сара Бернар отправлялась в Кабур на отдых.
Мы с Жоржем посмеивались, но мама была искренне взволнована. Пусть она возвращалась не в край, где родилась, но ведь ехала не куда-нибудь, а в Армению!
Шарль не смог проводить их, был страшно занят, киносъемки все больше поглощали его, занимая все свободное от концертов время. “Стреляйте в пианиста”, “Рейнский переход”, затем “Такси на Тобрук”, музыку к которому написал Жорж; она имела огромный успех.
Дела Гарваренца, надо признать, тоже шли неплохо. Джонни Холлидей и Сильви Вартан своим шумным успехом в значительной мере были обязаны музыке Жоржа.
В Союзе французских драматургов, композиторов и музыкальных издателей его авторитет неуклонно рос.
Недалеко от Галиуса, поместья Шарля, мы присмотрели небольшой дом, который смогли купить, чтобы наконец пожениться. Но первым долгом следовало обеспечить настоящее и будущее мамы-свекрови, что и было сделано.
Шарль исподтишка следил за нами, у него самого такой сильной любви еще не было. Конечно, в его жизни появлялись чудесные создания, но они мелькали, как кометы, и когда все кончалось, оставались лишь боль от потери и песня…
Мы переехали в Мужин, чтобы встретить возвращавшихся из Армении родителей, но мама написала, что Миша приедет один, она решила еще несколько недель побыть в Ереване.
Памятуя о чемоданах и коробках, мы поехали на вокзал встречать отца в большой машине. Когда поезд приблизился к платформе, мы заметили молодого человека, который неосмотрительно стоял на ступеньках вагона, горя нетерпением спрыгнуть на ходу.
Поезд замедлил ход, он наконец спрыгнул и направился к нам. Это был отец!
В шортах, тенниске, на голых ногах какие-то сандалии.
— А чемоданы?
Выяснилось, что он вначале раздал подарки, потом все, что на нем было, и даже последние ботинки снял с ноги и отдал на московском вокзале одному из очень нуждавшихся двоюродных братьев.
Все это он рассказывал по дороге к автостоянке, и мне показалось, что говорил он как-то странно… Вдруг я догадалась:
— Где твои зубы?
Вместо признания он открыл рот — золотые коронки он отдал матери.
Мы знали, на что способен Миша, но тут он удивил даже нас.
Впрочем, это не значит, что отец вообще не дорожил своей собственностью. Он купил себе сверкающий новенький мопед и носился на нем по сельским дорогам, навещая друзей. Трижды в день он чистил свой мопед, а вечером надежно запирал от воров и бродяг.
Однажды после полудня Шарль и Жорж работали за роялем, когда вдруг вошел бледный и взъерошенный Миша.
— Мопеда нет, увели мой мопед!
Шарль попробовал утешить его:
— Я подарю тебе другой, лучше этого.
Нет, папа хотел сво-ой мопед.
Брат, крупный специалист по утраченным сердечным привязанностям, сразу понял его.
— Потерпи, пойду найду твой мопед.
Мы не понимали, на что он надеется, но он произнес эти слова с самоуверенностью Шерлока Холмса.
И в самом деле, через полчаса на горизонте появилась машина Шарля с откидным верхом. На заднем сиденье гордо красовался почетный пассажир — сверкающий на солнце мопед.
Отец кинулся навстречу и тут же проделал по саду круг почета.
Шарль катался со смеху:
— Знаете, что я сделал? Поехал в Мужин и купил новый. Когда влюблен, поверишь в любую ложь. А он за своим мопедом так ухаживал, что от нового его не отличишь.
42
“Для человека нет ничего недосягаемого”, — пишет Арагон. Особенно для человека сцены, добавила бы я. Те, кто имеет смелость стать певцом, должны знать, что сцена — подобна терпиенской скале, откуда сбрасывали в пропасть осужденных на смерть. В жизни концертирующего певца бывают мгновения, когда можно все выиграть или все потерять. Обычно это происходит во время того пресловутого действа, которое называется сдачей программы.
В первом ряду в окружении подобострастных лизоблюдов восседает “былая слава”. За ними — еще только жаждущие славы молодые волки, заранее обменивающиеся скептическими улыбками, жалкие писаки, у которых язык без костей — пустые сердца, мертвые души…
А за кулисами — оцепеневший, скованный и одинокий — стоит безумец, который надеется тронуть душу этого сброда.
Такие тревоги пережил Шарль в “Альгамбре” во время сдачи программы сольного концерта, на котором он впервые должен был предстать как звезда первой величины. Брат вышел на сцену, как бросается в воду не умеющий плавать, и увидел перед собой темный тупик: он не умеет петь и никогда больше не сумеет. В его глазах стоял такой ужас, что мы с Жоржем заметили это даже из зала.
Позже Шарль рассказывал нам, как заставил работать вдруг закрывшееся горло. Он стал мысленно поносить себя последними словами:
“А ну, открой пасть, ты, паршивый щенок голодных армян! Очень хотел достичь этого, вот и достиг…”
Первая, вторая, третья песня… Все они уже имели и будут еще иметь успех. Но в тот вечер ни одна не находила отклика, аплодировала только галерка.
Я закрыла глаза и поняла, что все пропало.
И вдруг Шарль ушел со сцены, с минуту постоял в кулисе, потом, на ходу надевая пиджак и поправляя галстук, вернулся… И перешел в наступление. Песню “Я уже вижу себя” он исполнял впервые. Причем даже световое решение было его. Песня закончилась в гробовой тишине, которая длилась несколько мгновений. Мне казалось, что я вот-вот потеряю сознание. И вдруг поднялся дикий шум, захлопали откидные стулья, весь зал вскочил и, стоя, устроил Шарлю овацию. Он, который, казалось, шел к тому, чтобы проиграть все, за три минуты выиграл. Не зря говорят: чтобы стать шансонье, надо обладать железным здоровьем.
Этот незабываемый вечер я вспомнила в связи с тем сольным концертом, который должен был состояться далеко от “Альгамбры”, в Нью-Йорке, и куда мы собирались лететь вместе с мамой.
Собираясь в аэропорт, я, как всегда, поздно вышла из дому. Где-то между Везили и Орли моя машина стала чихать и мотор заглох — кончился бензин.
И тут к нам подъехала полицейская машина.
— Мадам, не проверив бензина, вы не имели права выезжать из дома!
Я вообще-то застенчивая, а тут меня понесло:
— Я спешу в Америку, на концерт Шарля Азнавура, он мой брат, смотрите, в машине сидит его мать. Мы опаздываем на самолет, быстро найдите для нас бензин!
Полицейские рассмеялись:
— Когда вылетает ваш самолет?
— Через двадцать три минуты.
— Садитесь.
Они схватили наши чемоданы, мы все втиснулись в их машину и под вой сирены через пятнадцать минут ворвались на взлетное поле Орли. Особенно удивлены были Седа и Жорж.
Сольный концерт имел неожиданное начало — зал был переполнен. Мы даже в шутку заранее подсчитывали состав зрителей. По нашим предположениям, двадцать процентов зала должна была составить французская колония Нью-Йорка, пятнадцать процентов — армянская, процентов десять — греки, испанцы, итальянцы, которые придут заглушить тоску по Европе. Остальное, то есть больше половины зала, должны составить средние американцы, от которых и будет зависеть успех.
Для того чтобы привлечь зал, Шарль больше половины репертуара переложил на английский, но в те годы его английское произношение сильно напоминало французский Миши. Вжавшись в кресла, мы с тревогой всматривались в лица соседей, выражение которых могло означать только одно: “Откуда взялся этот тип?” Но все закончилось благополучно. Оказалось, что американцы умеют ценить истинный талант.
В сентябре 1965 года я вышла замуж. Гарваренц решил жениться на армянской Золушке лишь тогда, когда сам будет иметь возможности принца.
Я вбила себе в голову, что обязательно должна венчаться вечером: мечтала о свадьбе с люстрами. Мы не знали, что после захода солнца в церквах не венчают. Понадобилось особое разрешение, полученное благодаря упорству Жоржа и благоволению епископа.
Полиция оцепила улицу Жак Гужон, на которой находилась армянская церковь, поток любопытных тянулся до площади Альма, а утопающую в цветах церковь заполняли именитые люди Парижа и съехавшиеся со всех предместий армяне. Не было только… жениха.
Нас ожидал белый “Роллс-Ройс” Шарля, я беспокойно металась от одного окна к другому, но Жоржа все не было. В это время по телевизору впервые представляли его музыкальную комедию “Три ангела появились” с участием Роже Пьера и Жана Марка Тибо. Оказалось, что жених до последнего сидел дома, наслаждаясь арией главной героини, но в конце концов все же соблаговолил посетить собственную свадьбу. Мы обвенчались под звуки музыки, которую он написал специально для этого случая.
Жорж не сообщил мне подробностей свадебного ужина заранее, ему хотелось, чтоб для меня все явилось сюрпризом. И один сюрприз оказался ошеломительней другого. Замок Гроссбуа был весь освещен светом голубых люстр — под цвет моего платья. Мы шли между рядами двухметровых пирамид из фруктов, две тысячи свеч освещали празднично убранный стол на восемьсот персон. Присутствовали все звезды французской песни — от Мориса Шевалье до Джонни Холлидея. Наш друг Жорж Фабель руководил художественной частью, помогал ему самый дорогой в мире ассистент — Шарль. Явился Фрэнк Парсель со всем своим оркестром. Это было его первое публичное выступление. Оркестр исполнил все известные мелодии Гарваренца, потом стал аккомпанировать папе, который счел свое выступление самой большой удачей свадебного концерта и, вернувшись к столу, снисходительно заявил Жоржу:
— А знаешь, этот твой оркестр весьма неплох, да, да, весьма, неплох.
Рядом с женихом и невестой за почетным столом сидели все наши родные, и только они. В этот день даже дальние родственники были нам дороже всех суперзвезд.
Когда под аккомпанемент оркестра четверо молодых людей в национальных французских костюмах внесли свадебный торт, мы посмотрели на родителей: именно для них были вся эта роскошь и торжественность. Их жизнь была по меньшей мере драмой, так пусть хотя бы начало пятого акта походит на волшебную сказку.
Подарок Шарля также был царским. Он вручил нам ключи от замка Галиус, о котором мы давно мечтали. “Теперь, — сказал он, — мы все будем жить близко друг от друга”. Или по крайней мере близко от его дома, потому что сам он слишком редко бывал в нем. Даже сделавшись владельцем замка, он продолжал оставаться бродячим певцом.
Мама тоже начала путешествовать. Она, которая столько лет работала днем и ночью, теперь хотела побывать повсюду. Повсюду, где судьба, последнее время к нам благосклонная, внушала надежду что-нибудь узнать о ее семье. Все те страны, в которых после геноцида 1915 года образовались большие или малые армянские колонии, неизъяснимым образом притягивали ее. И всякий раз ее надежды гасли и разгорались вновь.
Там и тут люди, ослепленные славой Шарля, бросались к матери:
— Вы знаете, невестка внука зятя вашей тетки была моей мамой.
Простодушная Кнар готова была верить, но Миша, которому мама после каждой поездки рассказывала обо всех этих встречах, пожимал плечами.
— Твой рассказ имеет вкус бульона из не сваренного кролика.
Это насмешливое поварское выражение означало, что в жилах незнакомых людей не должно быть столько крови Багдасарянов.
Но все это не имело значения, Кнар упорно продолжала искать и до конца жизни не теряла надежды. Тогда мы еще не знали, что дни ее сочтены.
Когда я думаю об этом, то вспоминаю историю, которую Жорж слышал от Жана Габена.
Габен очень рано потерял мать и рос у теток в Уази Мериэле. Вместе со своими сверстниками он дни напролет бегал по ближайшим лесам и лугам, которые принадлежали очень красивому, очень богатому и явно очень счастливому владельцу, который всегда разъезжал на чистокровном жеребце или в испано-швейцарской карете и своими манерами напоминал героев классических романов. Только один раз он изменил своей привычке и пошел на вокзал встречать друга пешком через поле. Как раз в это время разразилась гроза, и в него попала молния, испепелившая его. На месте его гибели воздвигли памятник, на котором были высечены слова из Евангелия: “Никто не знает своего дня и часа”.
Нам и в голову не приходило, что приближается день и час Кнар.
Наша семья на время разъехалась — папа был в Мужине, я осталась в Галиусе, а Шарль с Жоржем поехали в Нью-Йорк. Шарль впервые снимался там в большой телевизионной передаче “Голливудский пир”. Он должен был петь на фоне декорации, представляющей Эйфелеву башню. После Мориса Шевалье ни один француз не удостаивался подобной чести.
Не один Жорж сопровождал его. С некоторых пор некая молоденькая блондиночка следовала за Шарлем по пятам. Она была сама свежесть и красота, о чем, казалось, и не ведала. Что удивительного, что брат с первого же взгляда не просто влюбился в нее, а буквально потерял голову. Улла была из тех шведок, о которых мечтает каждый левантиец. А мой брат был истинным левантийцем. Блондинка плохо говорила по-французски, но, по-видимому, особой нужды в разговорах не испытывала. Улла обожала молчание. Привыкшая к сдержанным семейным отношениям, она хоть и не высказывалась, но, судя по всему, не понимала нашей шумной армянской эмоциональности — обилия восторженных возгласов, слез, поцелуев и объятий. Тем не менее новая любовь Шарля сразу же понравилась нашим родителям. Наверное, материнская любовь помогла маме разглядеть в глубокой синеве глаз Уллы, что она станет для ее сына жизненной пристанью и утешением, его верой и любовью, одним словом — счастьем.
43
Мы организовали для Кнар очередное кругосветное путешествие, которое должно было закончиться в Армении: ей хотелось еще раз побывать в Ереване. Целый месяц она провела у свекрови, понимая, что в силу преклонного возраста может ее больше не увидеть. На этот раз у мамы было больше времени, чтобы познакомиться с другими Мишиными родственниками — кузенами и племянниками, их детьми и внуками, таковых набралось более сорока человек. В Армении, как и в Бретани, родство между кузенами считается очень близким и тесные отношения сохраняются всю жизнь. А уж родством с Шарлем Азнавуром, прославленным сыном Армении, гордились все! Жорж тоже был знаменит — к тому времени его мелодия из “Грома небесного” стала позывным армянского телевидения.
В Армении мама познакомилась с Гаянэ, такой же, как она, туристкой из Франции, и они решили возвращаться домой вместе. В Москве им предстояла пересадка. Покончив с пограничными и таможенными формальностями, они направились к самолету “Эр Франс”. Мама была очень весела и счастлива в предвкушении встречи с нами. В какой-то момент попутчиц разделила группа туристов. Мадам Гаянэ поднялась на борт и заняла место для мамы, но той все не было. Когда самолет заполнился окончательно, мадам Гаянэ серьезно заволновалась и настояла, чтобы ее выпустили. Кнар лежала на земле всего в двухстах метрах от трапа. Милиционер пытался поднять ее и поставить на ноги, видимо, это сыграло роковую роль. Мама скончалась там же, на летном поле.
Самолет улетел без мадам Гаянэ, которая решила остаться, чтобы известить нас (у нее был номер нашего телефона в Галиусе) и дождаться нашего приезда. Трубку снял Эдди, секретарь Шарля. Позвонив в Гринвич-вилледж, где обитал Шарль, он постарался его подготовить, но Шарль с первых же слов понял все и, не сумев вымолвить ни слова, положил трубку. Через несколько секунд, немного справившись с собой, он позвонил Жоржу в гостиницу “Американа”, но, кроме слабого шепота: “Жорж, Жорж…” — мой муж ничего не разобрал.
— Шарль, тебе плохо? — испугался он и услышал в трубке рыдания. — Говори же, Шарль, что случилось?
— Не могу…
Перехватив трубку, Улла успела сообщить:
— Мама умерла в Москве.
В Париже был уже вечер. Я, усталая, уснула на диване с книжкой в руках. Вдруг позвонила моя подруга Жослин.
— Что делаешь, телевизор не смотрела?
Я ответила, что нет.
— Можно, я ненадолго забегу к тебе?
В такой поздний час она никогда не навещала меня. Странно…
Через двадцать минут я уже все знала. Вместе с Жослин мы нашли одного из друзей Миши, который обещал утром доставить его самолетом в Галиус. До рассвета больше ничего нельзя было сделать, оставалось лишь пережить первую бессонную ночь сироты…
Мама эту боль сиротства переживала пятьдесят лет…
44
Друг нашей семьи Бруно Кэкатрикс за сутки подготовил наши документы, и на следующее утро мы с Жоржем вылетели в Москву.
В эропорту нас встречала одна из папиных невесток, специально прилетевшая из Еревана. Это оказалось для нас серьезной подмогой, поскольку мы с трудом объяснялись по-русски и не ориентировались в обстановке, а она не раз заставила нас вспомнить о кафкианском абсурде.
Перевозить гроб в пассажирском самолете запрещалось правилами. Для заказа специального рейса потребовалось бы много времени. И тогда, опять с помощью незаменимого Бруно Кэкатрикса, мы скупили все билеты на обычный рейс. Бруно знал всех, и его все знали, и он сумел сделать так, чтобы людям, уже имевшим билеты на этот рейс, предоставили замену.
В одиннадцать часов ночи самолет приземлился в Орли. О нашем прибытии мы известили только близких родственников. Все они пришли нас встречать. Армянка, в 1924 году прибывшая на французскую землю на жалком пароходе в толпе беженцев, последний раз возвращалась в нее по-королевски, в специальном самолете.
Еще одна страница моей жизни перевернута, началась другая — уже без мамы. Через некоторое время и отец покинул нас, присоединился к своей “маленькой сиротке”. Уверена, что и в хоре ангелов Миша может исполнить сольную партию.
Сегодня жизнь продолжается в нашем доме в Бурдонне. Мой брат и муж знамениты, а я — нет. Но и помимо славы того, что у меня есть и что я храню в памяти, достаточно, чтобы быть счастливой.
1968, июль, Бурдонне
В соавторстве с Дени де ла Пательером. Печатается с сокращениями.
1 Спюрк — армянское зарубежье.