Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2005
Все мы — читатели (читаем книги или хотя бы газеты). Некоторые из нас даже пишут о прочитанных книгах и зарабатывают на хлеб описанием впечатлений oт прочитанного.
А читательский путь по структурному лабиринту книги начинается с фамилии автора и названия на титульном листе и кончается последней страницей, если, конечно, читатель до этого не отбросил книгу, утомясь от блужданий по пустыне банальностей и преодоления стиля — без всякого привкуса дарования, скрипучего, как песок на зубах.
На этот раз книга привлекла внимание и даже заставила поразмышлять о состоянии всей нашей нынешней прозы, да и вообще современной отечественной культуры. Я не являюсь завзятым приверженцем американской критической школы Reader Response (чьи теории более впечатляющи, чем аналитические исследования), но хотел бы сразу сказать, что и я не служу культу текста, что я уважаю Читателя не менее, чем Писателя, и что я — именно как Читатель — берусь рассказать о путешествии по страницам всего лишь одного литовского романа.
Хорошо, что в конце обсуждаемой книги нет аннотации, а то некоторые издатели заботливо прилагают к тексту “характеристику товара” с набором традиционных штампов касательно “обширного социального среза”, “динамичной смены пространства и времени действия”, “гуманистической подноготной главных героев”, “всплесков чувства и смысла”, “потайных закоулков души” и прочих необходимых ингредиентов “современной прозы”.
Пикантная этикетка — не главное для старых пропойц.
Часть первая
Итак — титульный лист…
1. Имя, фамилия: Сигитас Парульскис
Писатель, широко известный в Литве, поэтому нет сомнений: обложка с его фамилией издалека приманит завсегдатаев книжного магазина.
Хотя мне представляется не вполне справедливым, что славе Парульскис обязан в первую очередь пьесам, “дерзким” рецензиям или пикантным интервью в “женских” журналах… Иными словами, обидно, что репутация Парульскиса связана в основном с манифестами, с эссеистической демонстрацией прогрессивных взглядов, с публицистическим “уделыванием” критикуемых авторов — без анализа и уважения к старшим, с внешними признаками “крутого” (черный наряд, “под футуриста” обритая голова и сленг, не слишком пристойный для писательской массы), — а еще менее — с его художественными текстами. Может быть, я ошибаюсь, но у меня сложился именно такой образ.
По громким спектаклям, где произносят слова Парульскиса, вряд ли возможно составить мнение о качестве его текстов. И не только лишь потому, что в современном театре господствует Режиссер, а текста может и вовсе не быть. Или текст есть, но его ровно столько, что в старые времена Драматург после первого акта вызвал бы Режиссера на поединок и, хочется верить, уложил бы на месте. Ныне Драматург благодарен Режиссеру за славу и сборы. Что текст?.. Я видел кое-какие спектакли, вслушивался, сумел уловить нечто “определенно вербальное”, но в целом текст был тотально заглушен эффектной режиссурой Оскара(са) Коршунова(са) с ее мощным звуковым прессингом. Есть подозрение, что, отдельно взятые, эти тексты прозвучали бы достаточно слабо, за исключением нескольких лирических перлов (в пьесе “П.С. дело O.K.”).
Мне, правда, не случилось прочесть первый роман Сигитаса Парульскиса, но из всего, что я видел, самое глубокое впечатление оставила его поэзия. Там действительно попадаются куски вполне гениальные. Вовсе не характерные для литовской поэтической традиции, они — “чистой воды” и неподдельной боли. Подобного не было ни у стихийного Гяды, ни у изящного Радаускаса…
А с другой стороны, на поэзию не проживешь. Боюсь, что в наше время творческая природа и практика многих писателей подверглись воздействию финансового диктата. Зато появился новый роман.
2. Название: “Doriforе”
Первое неприятное наблюдение: выезды наших писателей на Лейпцигскую и другие международные книжные ярмарки автоматически отзываются в названиях новых литовских романов. Или это естественная реакция на наше членство в Евросоюзе? Наилучшее название для литовской книги — то, которое шлет вожделенным иностранным издателям явный намек на идею, а главное — сигнал, что тут “ого-го, никакая вам не провинция”, тут европейский уровень и всемирный размах. Я, Боже упаси, отнюдь не пеняю С.Парульскису за “Doriforе” или Ю.Иванаускайте за “Placebо”. Скорее всего я даю осторожную рекомендацию тем нашим литераторам, которые уже или еще не вывозятся министерством культуры на международные книжные ярмарки.
А вообще-то замысловатые книжные наименования хороши уже тем, что быстрее других забываются.
3. Первые страницы текста
Правду сказать, старт меня охладил. Более того — испугал. Такого я не ждал от С.Парульскиса. Полагал, что у него наработан иммунитет против вируса литературных имитаций. В данном случае против “вируса Джойса” (в формате “потока сознания” Молли в финале “Улисса”).
Но опять же — вдруг я и сам страдаю навязчивой фобией? Сколько уже наблюдаю литовскую прозу (а наблюдаю, увы, почти четыре десятилетия), столько она, горемычная, мучается под наплывом модных стилистических эпидемий. Стоит явиться переводу какого-либо культового заграничного автора, тотчас начинают множиться свои “культовые тексты” a la корифей. Случается это, конечно, по разным причинам и соображениям. Когда послевоенные литовские романисты все как один писали свои эпопеи a la Алексей Толстой или Вилис Лацис, они не могли по-другому. Бдительный критик в штатском их попросту искрошил бы в капусту за то, что они отстают от прогрессивнейшей в мире русской советской литературы и не берут пример с латышских соседей, которые уже вырастили “своего Алексея Толстого”, отмечаемого сталинской премией чуть не за каждую эпопею, и проч.
И далее в том же духе — но уже без понуканий критики. Когда в советском “литературном заказнике” появились первые переводы романов Генриха Белля, никто не приказывал нашим прозаикам имитировать его творческую манеру. Напротив, мы не однажды за рюмкой коньяка спорили с Л.Яцинявичюсом, которому особенно приглянулись “Бильярд в половине десятого” и “Глазами клоуна”. Каждый остался при своем мнении. Он сочинил роман “Чаепитие в пять утра”, а я не смог ему доказать, что Г.Белль — прозаик второго, а может, и третьего эшелона, пусть и Нобелевский лауреат. Потом нахлынули переводы новых удивительных текстов — и, конечно же, с фантастическим опозданием: Фолкнер, Стейнбек, Маркес, а там дошла очередь до джойсовского “Улисса”. Парульскис не только имитирует, но и упоминает Джойса и даже два-три раза цитирует с указанием переводчиков — за что ему честь и хвала.
Фамилии переводчиков следует вспоминать и напоминать, ведь именно им должны мы быть благодарны за прорывы в развитии национальной литературы. Конечно, многие читали и читают на языках ближайших соседей: по-русски, по-польски, но и там не спрячешься от провинциальности — в ожидании запоздалых переводных волн.
“Переводческий допинг” и разнообразные “имитационные вирусы” нового поколения заставляют затронуть одну проблему, касающуюся современной и, думаю, завтрашней литовской прозы.
Странно, что наши прозаики, насколько я вижу, наиболее неуязвимы для вируса т.н. “интеллектуальной” прозы. Речь о Томасе Манне, Ф.Кафке, Камю, Борхесе, Беккете и др. Нет же — все это литовцам как с гуся вода! Нечего вспомнить, за исключением “парадоксальных новелл” Ю.Грушаса, драм и рассказов К.Саи, прозы В.Мартинкуса, Р.Климаса (технократы оба!) и С.Т.Кондротаса.
Зато пресловутый “поток сознания” господствует в нашей прозе почти полвека — начиная с романов A.Беляускаса и A.Дрилинги до П.Куткайтиса, недавно издавшего чуть ли не десятую книгу прозы.
Между тем “конструктивная проза” в принципе враждебна “болтовне без берегов”. Она требует создания собственной философии, например “философии в будуаре”, как назвал свою книгу де Сад (1795, “кастрированный” литовский перевод — 1995). Подозреваю, мы все должны сожалеть, что в нашей литературе нет и не было мыслителя, который в свои “ужасающе непристойные, дьявольски аморальные” (по выражению французского законодателя) или, напротив, “готико-дидактические” романы взял бы и вставил что-либо схожее с манифестом абсолютной свободы у де Сада: “Французы, еще один шаг, и вы — свободны”. Все это применимо к Камю и Сартру, в чьих “интонациях” таятся незаемные философские системы и концепции…
А возвратившись к роману С.Парульскиса, горестно констатируем, что в потоке сознания бредящего в окружении врачей персонажа (мы покуда не знаем, что за беда с ним случилась; это выяснится только в финале) мы вплываем в другую главу романа — “Издатель”.
4. Цензура Издателя
Тут выясняется, что бредящий на одре болезни Рассказчик — он и есть главный Персонаж, и не какой-нибудь там, а писатель, который на 20-й странице оказывается у издателя в надежде на получение аванса за будущий роман.
Впечатлительный Читатель мог бы и обидеться: ведь его без церемоний впихивают на “литературную кухню”, где Автор и Издатель деловито обсуждают, на какую наживку лучшим образом клюнет этот бедный современный Читатель. Но даже самому впечатлительному Читателю давно пора осознать, что нынче он только лишь Покупатель, от которого требуется одно — его денежки. И гляди, Потребитель, в оба! Не то обманут — и не спасет отсутствие популярного предупреждения: “Проданный товар обратно не принимается!”
Таким образом, начало книги С.Парульскиса демонстрирует нам сразу три жертвы современной литературной и культурной ситуации. Рядом с Читателем встает Писатель, которому “очень нужны деньги” и которому разницы нет, как и о чем писать, лишь бы скорей заплатили.
Не лучше положение и у Издателя, который отнюдь не склонен вкладывать деньги в рискованную публикацию книги с “сомнительным спросом” (“Твоя некрофилия до сих пор пылится на складе”, — напоминает он Писателю о предыдущем проекте). Он одну за другой отметает предлагаемые Писателем идеи будущего романа, начиная с фундаментального “вступления” на тему “жду, следовательно, существую”, которая, без сомнения, напоминает всем (а не только Писателю) о Беккете, оставившем мощный след в мировой литературе (и не только легендарной пьесой “В ожидании Годо”). Он отсеивает все, что, по его мнению, стерто, старо и не интересно, — все, что не по зубам сегодняшнему литовскому Читателю. Например, он скептически смотрит на гомосексуальную тематику. По его разумению, это “совершенно неактуально для современного мира, где идеей гермафродитизма проникнуты все области жизни. Мир не хочет поляризации, он устал от дуализма”. И тут же поясняет, что волна феминизма “не получила еще достаточного разбега”, и советует потрясенному Писателю скрыться под псевдонимом, “да, самое лучшее — женским. Женщины-сочинительницы сейчас наиболее раскупаемы. Сестринское чувство”.
Все это верно. Более того — эти и подобные им откровения могут весьма пригодиться начинающим литераторам, которым “очень нужны деньги”. И не одним начинающим, ибо о доходности литературы все чаще говорят наши литературные “звезды”.
Я недавно смотрел телепередачу, где группа литовских писателей размышляла, как интересно писать по заказу какого-либо толстосума. Юный прозаик Томас Станюлис был прямо-таки очарован возможностью создать панегирик “положительному” бизнесмену (за его деньги) в жанре белого пиара и разгромный роман в жанре пиара черного о конкуренте “положительного” бизнесмена (не купившего или не перекупившего даровитого автора). Увы, тут я бы поддержал более осмотрительную Юргу Иванаускайте, которая на страницах серьезной газеты призналась, что возьмется “ваять” роман по заказу плательщика, если сумма составит N тысяч литов. Браво, Юрга! Негоже “рейтинговому” автору опускаться до уровня всякой там… дебютантки. Помню, мой давний приятель (мы служили в одной редакции и дружно жертвовали Дионису свои получки) выполнил подобную “негритянскую” работенку — смастерил книгу воспоминаний для безграмотного советского мэра (тогда бы сказали — “председателя исполкома”), где возвеличил его заслуги в боях с фашизмом и в борьбе за коммунистические идеалы. За эту свою теневую работу он получил ни много ни мало — приятный особнячок со множеством комнат и тремя парадными в центре Вильнюса…
Кстати, по поводу цен удобней всего обращаться в новый Концерн литературных услуг, откуда я получил приглашение поработать старшим литконсультантом. Цены уже согласованы по каждому жанру и в соответствии с рангами творцов. Фирма обещает платные консультации по наиболее модным повествовательным стилям, технические блицкурсы для начинающих и не уверенных в себе литераторов. Плата взимается не авансом, а из будущих гонораров. Это никого не должно пугать, поскольку мои начальники — основатели и спонсоры Концерна — не только самые богатые, но и самые мудрые люди Литвы, осознающие, что нация сгинет без сытых писателей. Так, скажем, один роман о внезапно разбогатевшем “народном заступнике” позволит автору жить, умеренно выпивая, по крайней мере шесть лет, а гимн его теще — не менее полугода! Я уж не говорю о героических поэмах, посвященных столпам литовской элиты, или романтических миниатюрах в честь их невест. Предусмотрен также дополнительный гонорар за “доставку на дом”, если сам поэт исполнит на брачном пиру упомянутые шедевры или детский писатель придет перед сном почитать собственные стишки или рассказики деткам упомянутых благодетелей. С другой стороны, разбогатевший писатель сможет за доступную цену воспользоваться услугами критического отдела Концерна, если захочет видеть в печати только хорошие или очень хорошие отзывы о своем новом произведении. Подробности вы скоро узнаете из Интернета.
Тогда и Автору не придется клясть Издателя-цензора или мстить ему так, как это сделал в “Doriforе” Писатель, не получивший аванса: “Едва за мной затворяется дверь, чернявая секретарша скидывает костюм, под которым — мазохически кожаное исподнее, а издатель добывает из нижнего ящика собачий намордник и хлыст из бычьего хвоста с коротенькой рукоятью, снимает штаны и плавки, остается при рубашке и галстуке, напяливает намордник и принимается ерзать по полу с хриплым лаем, а чернявая секретарша лупит его по голому заду, риторически восклицая «ты почему не охраняешь семейный очаг?»” Торжество “низа”, книгоиздание в будуаре.
Конечно, будь я студентом, которому на экзамене требуется, по выражению К.Бинкиса, “проявлять разумность, а также ученость”, или будь я вынужден защищать диссертацию под названием, скажем, “Педолесбогомонекросадомазохистские мотивы в прозе лауреата Национальной премии С.Парульскиса в свете постмодернистских концепций Jacques’а Lacan’a”, тогда другое дело. Тогда бы можно поискать и найти бездну давно открытых Америк.
Хотя, говоря откровенно, я сомневаюсь, возможен ли сегодня в Литве психиатр или психоаналитический критик, способный так препарировать литературное произведение, как, скажем, Фрейд препарировал романы Достоевского “Игрок” и “Братья Карамазовы”. Взгляд гениального психиатра различил четыре ипостаси и маски легендарного писателя (художник, неврастеник, моралист и грешник) и сумел расплести все кружево психических комплексов, где роль узлового центра досталась страсти к растлению, мастурбации и отцеубийству с направленными на себя (и на своего Читателя!) садистскими импульсами…
Но я пишу лишь скромную антирецензию и, упаси Боже, не хочу быть для С.Парульскиса ни бесплатным психоаналитиком, ни высокоморальным литературным наставником, которого бесит “непристойность” самих психических комплексов. Насколько могу, всюду подчеркиваю несоответствие автора разбираемой книги Писателю-персонажу, которого постоянно сближаю с другими персонажами этого сочинения, поименованными с большой буквы, — Читателем, Писателем (желающим написать и издать роман), Издателем, Покупателем книги. Я не хотел бы стать для Сигитаса Парульскиса литературным врагом, которому он в очередном романе или еще где-нибудь “мысленно отомстит”, как бедняге-Издателю.
5. Начинка из новелл и эссе
Претенциозность сочинения С.Парульскиса, озаглавленного “Doriforе”, происходит из того, что весть текст преподносится как роман. Причина понятна, поскольку роман на сегодня — наиболее раскупаемый жанр, а сборники рассказов, стихотворений и эссе a priori обречены на уценку.
Однако девальвация романа как понятия, выгодная издателям и книготорговцам, становится ловушкой для писателя. И напрасно литературная критика (не только в Литве) с такой легкостью подхватывает иллюзорную девальвацию тысячелетних литературных жанров. Постмодернизм тут ни при чем. Искусству неважно, что тебе мешает писать — гасители уличных фонарей по утрам или сверхзвуковые лайнеры вечером. И совершенно “без разницы”, как ты пишешь — гусиным пером или при помощи ноутбука. Современная литературная критика должна была бы постоянно и с разных позиций трубить о проблеме жанров — почему сегодня писателям так часто оказывается не по зубам романная структура? Почему им много удобнее сочинять эссе? Почему для них безопаснее конструирование рассказа? Почему самой надежной им представляется дневниковая импрессия или фрагментарные “заметки про себя”?..
Все понятно — заготовки неплохи, жаль выкидывать, раз уже написалось. Вот и впихиваем в “роман”, тем более что это проклятое “полотно” требуется растянуть хотя бы до 250 страниц. Не то ляпнет какой-нибудь идиот: “Разве ж это роман?” В книжной лавке ему начнут объяснять, что теперь в ходу коротенькие романы, а толстые — пережиток “совка”, но боюсь, человек не поверит: “10 долларов за этакую брошюрку?!”
Если выдавить “мелкожанровый” фарш, роман Парульскиса порядком отощает. Но напомню: структурная природа романа не зависит от количества страниц.
6. Романная сердцевина
Если коротко, природа новеллы — анекдот, происшествие, и только. А средоточие романной структуры — судьба индивида от “а” до “я”. Эта алгебраическая формула может в каждом случае воплощать темы самых разных объемов, но приоритет судьбы останется неизменен — от рождения до смерти, от старта до финиша, от бытия до небытия, от прозрения до плодов этого прозрения, словом, если вспомнить буддизм, круг единичной реинкарнации или их цикл.
В “Dorifore” роман начинается с 83-й страницы, когда завершается “декларация о намерениях” и телефонный звонок пробуждает Писателя от рутинной материалистичной дремы (нужны деньги, нужно сварганить роман etc.). Звонит незнакомая женщина, предлагает встретиться, ибо мечтает познакомиться с Тем, кто написал ранний, уже обнародованный роман. Далее судьба персонажа раскручивается весьма динамично. Случайное знакомство с позвонившей спортсменкой Дианой (метательницей копья, а по-гречески — dorifore; хотя и Диана — не настоящее имя спортсменки, a прозвище, данное ей персонажем вместо плоского и неблагозвучного литовского имени) перерестает в страстную влюбленность, затем образуется “любовный треугольник”, потому что герой женат на пуритански скромной журналистке Лизе. Вскоре треугольник рушится: Лиза застает на семейном ложе Диану и просит мужа “выметаться в три дня”. К финалу из поля зрения персонажа выпадает и Диана. Она исчезает не без причин — ей удается похитить у Писателя целый ряд “историй” и самой написать “книгу”, которую тот же Издатель бросается издавать, ибо ее текст “живее”, чем у жертвы плагиата.
Прибавим ко всему этому неясную историю исчезновения брата-предпринимателя (убийство? самоубийство? имитация самоубийства?) с театральными его (не его?) похоронами в Греции (в декорациях античных развалин), и нам станет ясно, почему персонаж сам решает свести счеты с жизнью. Словом, на 257-й стр. измотанный Писатель запирается в автомобиле, чтобы отравиться выхлопными газами.
И отравился бы, но по воле С.Парульскиса его спасают первая встречная и врачи, которые говорят “белыми голосами”, уже знакомыми нам по первым страницам с их “потоком сознания”. Если бы я не был антирецензентом, похвалил бы С.Парульскиса за модную композицию, когда химерический хвостик текста оказывается в условной пасти “закольцованного” сочинения.
Тут бы мне и закончить, и порадоваться, и обнадежиться, что спасенный Автор еще нам покажет, еще напишет, еще зашибет деньгу, еще как полюбит и пр. Тем более что в последнем абзаце Персонаж переходит к новому этапу реинкарнации. Наш Персонаж теперь становится Жуком в удивительной навозной Вселенной. Удивительной, ибо это Вселенная конских навозных яблок, и “когда смотришь,
они — с недопереваренными соломинками, обесцвеченными желудочным соком, вблизи напоминают сложные электронные механизмы, пронизанные золотистыми проводками и микросхемами, а издали — смахивают на сдобные булочки…”
После этого заключительного абзаца с припиской о дате сотворения новой Вселенной (“Окончено в 2004-м, 19 сентября”) никакого текста уже нет, если не считать выходных данных издательства на следующей странице, которые, как утверждают теоретики литературы, не обязаны de facto принадлежать воспринятому нами произведению.
Таковым заявлением оканчивается история претерпевшего всевозможные беды персонажа-Писателя.
Часть вторая
Этой части могло бы не быть. Ибо книга захлопнута, мы от завязки проковыляли до эпилога весь текст с его сюжетами, фабулой или “наративной историей” (назовем как угодно), что тут прибавишь?
Однако чтение книги — мерзостно сложный процесс, а Читатель гораздо более сложное существо, чем предполагают Издатель и Автор в своей “Dorifore”. И я имею в виду не воображаемую теоретиками литературы или книгоиздания классификацию Читателя по возрасту, полу и образованию. Читатель — не только наивный Покупатель, употребивший товар до последней страницы, но и ужасающе многообразный приятель Издателя (точнее — любитель книги) и сослуживец самого Автора (точнее — со-творец или соавтор без права на гонорар). Если так, Читатель постоянно меняет свои интуитивные отношения с читаемым сочинением — от начального любопытства, добросовестного доверия до восторга, катарсиса или разочарования.
Более того — это приятельство и соавторство не кончаются на последней странице.
Читатель работает точно так же, как и старатель, которому надо промыть тонны песка и грязи в поисках золотых зерен. Нынешняя статистика показывает угрожающе малое число ценителей поэзии и художественной прозы, и причина тут, думаю, — не только в лености сегодняшнего читателя, но и в убожестве современной литературы, говоря мягко, в дефляции, когда из породы, промытой и прощупанной вдоль-поперек, вместе с песчинками выдуваются последние крупицы золота.
Но надежда — мать дураков, а Читатель, как всем известно, a priori глупее Писателя и Издателя. И мне все еще хочется, отложив книгу, верить, что я чего-то не понял по тупости и невежеству. А когда рассосется и эта иллюзия, мне останется только поразмышлять, какие симптомы определили слабость прочитанной книги или даже ее “гибель” на моей книжной полке.
1. Эссе как спасительная соломинка
Сложности начинаются, едва мы абстрактную “прозу” конкретизируем как “роман”, чья структурная природа здесь уже формулировалась. Требуется ответ на вопрос, какая структура доминирует в конкретном романе, в данном случае — в “Dorifore”. Иначе так и останется непонятно, что торжествует победу в книге С.Парульскиса: “романная сердцевина” — вполне последовательное повествование о тотальном разгроме Изображаемого Писателя, от обнадеживающего начала до неудачного самоубийства в финале, или все-таки личность бедолаги-Писателя, которая привлекает нас вольной манерой мышления, игрой скрытых цитат и парафраз, говоря короче — триумфом свободного эссеизма в пустыне конкретной жизни, точнее, я извиняюсь, в навозе?
Чтобы с некоторым успехом ответить на этот отнюдь не пустой вопрос, следует для начала установить структурную природу самого эссе, которая, увы, имеет весьма мало общего с “вольной манерой мышления”, а также “подвижностью ассоциаций и предельно интимной интонацией” (определения В.Kубилюса). Этим признакам более соответствует беллетристическое бормотание, которое действительно затопило “большие” прозаические жанры. Структурную формулу я бы вывел из классического “монтениевского” эссе, то есть — из архетипа эссе, принцип которого воплотил целую жизненную философию, влившуюся после Монтеня (1533—1592) в кровь французов и текущую в их жилах по сей день. Так что рабочую формулу архетипа эссе я предложил бы такую: pro и contra в мыслительной сфере ничему не равны, ибо каждому утверждению возможно найти равноценное отрицание, и с этой особенностью человеческого ума следует примириться вовремя, желательно — задолго до смерти. Формула длинновата, но что поделаешь — структура эссе вмещает (хотя бы в теории юриста Монтеня) жестко обдуманную логику внутреннего опыта (journal intime).
Не утверждаю, что Сигитас Парульскис — француз, но среди наших писателей ему первому стоит примерить лавровый венок эссеиста. Я уже упоминал уникальный лирический талант С.Парульскиса, а теперь добавляю к этому безжалостную логику мысли, которая в его прозе безо всяких моральных и социальных церемоний обращается с жизненным материалом. Вот вам и “зажигательная смесь”, а заодно “коктейль Молотова”, которые зачастую вгоняют в дрожь консерваторов доброй немецкой выделки.
Однако начинка и есть начинка, а само блюдo, то есть — роман, не на жизнь, а на смерть, оберегает свой структурный скелет. Качественная “начинка” — еще не ответ на гадкий вопрос. А ответ может быть таков: романная природа “Dorifore” заглушает, сокрушает эссеистские декларации и претензии антигероя на сохранение своей внутренней независимости и свободы. Блестки эссе — с удивительными прозрениями — появляются и пропадают в романном потоке, крутящем, как щепки, всех его персонажей.
Читателю остается риторический вопрос — почему так случилось? Почему дьявольски чуткий и прозорливый персонаж все утрачивает, кроме “пятна пустоты”? Из множества возможных ответов предъявлю два, на мой взгляд, наиболее частых и серьезных симптома нынешнего духовного и творческого нездоровья.
2. Слуга “моего брата ослика”,
или Жертва телесного культа
Беда главного персонажа-Писателя в том, что и во внутренней жизни, или, если перефразировать Монтеня, в voyage intime, внутреннем странствии, он не достигает ни свободы, ни душевного успокоения и только терпит поражение за поражением.
Я долго гадал, как обозначить синдром “внутреннего пораженца”, пока не остановился на терминологии св. Франциска Ассизского. И хочу напомнить о неимущем монахе-поэте, чей принцип и метод — все сущее (бывшее, будущее) называть братьями и сестрами: “сестра луна”, “брат ветер”, “брат воздух”, “брат огонь”, и даже “Здравствуй, сестра моя Смерть”. Кому-то подобные пантеистические заклятия могут казаться глупыми, примитивными и отжившими в наше время рационализма и потребительства, однако не это важно. Хочу обратить внимание, что среди множества других братьев и сестер у св. Франциска был еще “братец ослик”. “Мой брат ослик”, — говорил святой о своем Теле. В текстах (которые нас достигли) св. Франциск нигде не конкретизирует, что за хлопоты доставлял “братец ослик”, но не однажды предупреждает, что за этим братом следует строго присматривать и ни в коем случае не распускать. К чему я клоню? Ни в коем случае не к целибату, умерщвлению плоти и порицанию благородных напитков. Славлю Свободного человека и хочу сказать, что Свободный человек не может служить никому и ничему, даже “своему братцу ослику”, своему телесному выражению.
Здесь, увы, настало время констатировать, что проницательный антигерой С.Парульскиса — верный и безропотный слуга своего “брата ослика”… Это служение — тяжко и бесперебойно: “братца ослика” надо кормить и поить горячительным зельем, мастурбировать и укладывать с каждой позвонившей или просто доступной женщиной, даже если эта женщина — супруга родного брата… Словом, в романе полно примеров этой преданной службы “братцу ослику”.
И здесь возникает вопрос: а может ли, должен ли современный человек обеспечить себя такими “веригами”, чтобы его “братец ослик” не срывался поминутно с цепи, если “сестра природа” посылает ему эрекцию, аппетит или жажду? Вопрос тем более интересен, что в “Dorifore” эти “вериги” постоянно лопаются, принося герою обильные моральные муки и душевный дискомфорт.
Наша современная литература свидетельствует, что проще всего обвинить во всех негодяйствах, погрешностях и неудачах не себя и не ближнего, а самого Господа. Ведь, сотворив удивительного Человека (с большой буквы, как писал Горький с одобрения Сталина), Бог вручил ему тело (с маленькой буквы, как писал св. Франциск, отвергавший редактуру даже со стороны Папы).
Не питаю иллюзий, что сумею кого-то на этом свете переубедить, вот и вторю нашему персонажу-Писателю и призываю еще глубже, до самого дна вникнуть в символ его веры, так лаконично и звучно сформулированный: “лишь omega, o mega, om ego”. Для этого, правда, нужна известная смелость, но зато воздаяние за отвагу — утрата страха. И в первую очередь страха, что наш “братец ослик” неприручаем…
Ханжеские намеки на латентную педофилию или склонность к мужчинам придают нашему храброму персонажу-Писателю еще большее лицемерие, чем его жене Лизе. Награжденная столь недвусмысленным именем (lizzie на англ. сленге — лесбиянка), тихая Лиза дарит роману одну из самых красивых сцен. Застав голых любовников в своей семейной постели, тихоня-жена подходит к Диане, трогает пальчиком ее грудь и, чуть вытянув губы, целует коротким сухим поцелуем.
“— Спасибо, — произносит она еле слышным, бестрепетным голосом”.
Замечательно! Вот она — смелость подхода к сексуальным табу! И пусть плачут от зависти все создатели и поборники послевоенной западной гомосексуальной литературы. Но увы! Казалось бы, путь открыт, царство духовного и плотского умиротворения — вот оно: еще один шаг, перефразируя маркиза де Сада, и вы свободны, герои литовской литературной провинции! Так нет же, в литовском романе мы обнаружим тотально закомплексованную lizzie, которая по велению автора отворачивается к больничной стене и угасает, снедаемая преступным недугом (или депрессией).
Поскольку теперь скорее всего я буду коллегами “осликами” причислен ко всем “голубым”, заявляю, что не утверждал, будто “братец ослик” С.Парульскиса, или, точнее сказать, его персонажа, имеет гомосексуальные отклонения. А сам я не для того прикинулся антирецензентом, чтобы коварно узаконить в провинциальной литовской литературе высокопробную гомосексуальную “столичность”.
3. Хромой “горбунок начитанности”,
или Дребезги симулякров
Моя забота — обратить внимание на те формы провинциализма, которые ведут в тупик или сковывают наших писателей, оказавшихся у порога нетрадиционной проблематики.
Когда-то, несколько десятилетий назад, я попробовал спровоцировать дискуссию о тогдашнем литовском романе, и мне, могу похвалиться, удалось ее поддерживать чуть ли не целый год (я тогда отвечал за литературно-критический раздел в журнале “Пяргале”), призвав на помощь самых активных романистов, критиков, ученых, в том числе зарубежных. Я наивно верил, что мы совместными силами постараемся “вычистить авгиевы конюшни литовского романа”, но все завершилось итоговым трепом в помещении нынешнего писательского буфета, где все долго и много говорили, покуда не выявилась общая позиция: “Никто ничего хорошего не говорит и не пишет, кроме Меня”. Не думаю, что ситуация могла существенно измениться.
В одной телепередаче прозаик Геркус Кунчюс сетовал, если я хорошо расслышал, или радовался, если я плохо расслышал, что в Литве нет прилично начитанной публики и никто не реагирует на наиболее дерзкие литературные кульбиты, в отличие от цивилизованных обществ Запада. Вот в Германии по ходу литературного вечера сам Г.Кунчюс нарвался на просьбу исключить из текста “одно местечко”, а тут, в Литве, никто ничего не замечает, не подозревает и лишь зевает, сколько ни провоцируй.
Г.Кунчюс, правда, не похвастался, какое “местечко” его попросили убрать в Германии при публичном чтении, и теперь темный литовский читатель вправе злобно подозревать, будто это была какая-нибудь изощренная непристойность. А может, это была непоименованная цитата из местной литературы, ведь там авторские права защищаются с легендарной немецкой пунктуальностью, и даже германская полиция не спешит умиляться автомобильным деталям, украденным в целях развития постмодернистского изящного бизнеса. Но Кунчюс прав, обвиняя наше читательское сообщество в невежестве, а если он заблуждается, тогда упомянутое сообщество следует обвинить еще и в культурной импотенции, боязни полемики и даже предательстве священных идеалов.
Я понимаю и соглашаюсь, что надо прочесть многие книги, а прочитав эти многие книги, надо всюду, где только возможно, а особенно в современном романе, упоминать названия прочитанных книг, фамилии авторов, имена героев и, если помнишь, что они там говорили, цитировать без кавычек. Таким способом всякий писатель без лишнего вдохновенного пота может составить огромный начальный капитал. В случае “Doriforе”, должен признаться, этот начальный капитал так велик, что я не решился суммировать все мелькавшие там фамилии, имена, названия и завещаю эту работу более терпеливым литературоведам, которые подсчитают десятки имен, цитат и скрытых парафраз.
Это все нынче в моде, как любая реклама. Какую страницу ни откроешь — колют глаза Христос, Парфенон, Диана, Сафо, Гете, Дельфийский оракул, Синай, Богоматерь, Византия, король Артур, Гуттенберг, братья Карамазовы, братья Райт, Авель и Каин, Кафка, Хиросима, Беккет и так далее (взято с первых попавшихся двадцати страниц). Мне это чтение напоминает псевдоклассику XVII—XIX веков, когда литература выглядела достойно только когда в каждой третьей строке упоминались Посейдон, Аполлон, Зевс, Иов, Ахилл, Одиссей, Брут, Нерон et cetera. Позднее каждой национальной литературе понадобились великаны, посмевшие вымести вон эту каноническую атрибутику, — чем всю жизнь занимались британец Байрон, русский Пушкин или наш поляк Мицкевич.
Г.Кунчюс раздает своим романным героям всемирно известные имена, например Ростроповича. Первыми изобрели этот рискованный трюк, если не ошибаюсь, создатели мыльной рекламы, обнаpужившие, что мыло покупается много лучше, когда на его обертке не какие-то мыльные пузыри, а портрет Моны Лизы. Другое дело, что в наши трудные времена за использование чужого “бренда” тебя привлекут к суду и стребуют, как с тех мыльных дизайнеров, не только полученные, но и грядущие гонорары.
Однако при чтении “Doriforе” я понял, что все намного сложнее.
Во времена как первой (1918—1940), так и второй независимости Литвы (после 1990-го) традиционная литовская культура свободно, стихийно соприкоснулась (хотя можно и нужно сказать — столкнулась) с современной всемирной культурной реальностью. Кто хочет, пусть утешается тем, что мы всегда, даже в советские годы, принадлежали культуре Запада, но, согласимся, изоляция была столь долгой и прочной (“железный занавес”), что неминуемо спровоцировала синдром герметичной закрытости и, грех скрывать, провинциальной отсталости. Одни и те же слова обрели разный смысл в Литве и на Западе. Отсюда — прорва “недоумений” и “недоразумений”; они, видимо, еще долго будут преследовать нашу культуру и литературу, чьи традиции просто-напросто трещат и рушатся, как пресловутый Аникщяйский бор Баранаускаса, при столкновении с монолитом западного постмодернизма, а еще более — с культурой массовой глобализации. Вот и вторая сторона медали — страх предстать простачком из провинции, который “от кого-то в чем-то отстал” и теперь обязан при помощи громового блицкрига занять в мировой культуре место, достойное великих воителей прошлого.
Увы, блицкриг в культуре — штука чрезвычайно рискованная и, по-моему, невозможная. Я уж не говорю, что обуянные идеей натиска завоеватели во все века именовались варварами. И тут мы подходим к проблеме варварского обращения с сокровищами мировой культуры.
Посмотрим, как в “Doriforе” использована “Тайная вечеря” Леонардо да Винчи. Не скажешь, что персонаж романа — варвар из никому не знакомой Литвы и сам не ведает, что на картине изображено. Напротив — он знает “профессиональные тайны” Христовой иконографии и сразу же заявляет, что “Леонардо неверно изобразил…”, то есть Иисус и его ученики должны не сидеть за столом, а полулежать, ибо так ели во время оно. Все хорошо — Леонардо посрамлен, правда дороже художника, Читателю стоит порадоваться: он приобщился к некоей “информации для избранных”. Однако продолжение фразы все выдает — на весьма эффектно “отреставрированной” картине остаются четкие “отпечатки пальцев”, позволяющие определить, из какой провинции родом реставратор, хотя можно выразиться точнее — фальсификатор.
Спешу сообщить, что слово “провинция” здесь употреблено не в географическом смысле, и наследникам завоевателя-Гедимина нет нужды выхватывать сабли из ножен. Я говорю о “культурной провинции”, которую можно найти во всех географических зонах, в любой стране первого, второго или третьего мира.
А продолжение фразы такое: “…Все они полулежат, сунув ноги под нос друг другу; может быть, лежа поменьше съешь или — у соседа ноги воняют…”
Первый “отпечаток пальца” нашего персонажа-Писателя — “может быть, лежа поменьше съешь”. Вон он, вросший в гены социальный код, от которого словесными инвективами пробует откреститься Писатель (“Социальная критика… мне совершенно чужда”). Комплекс векового недоедания угнетает маленького человека и в супермаркете, ломящемся от провизии, и в музее — перед шедевром живописи. Хуже того — “материальная недостаточность” отпечаталась не только в мировоззрении, но и в судьбах героев романа, хотя давно уж нет ни крепостной зависимости, ни послевоенного голода. Отец нашего персонажа — типичный продукт советской провинции (“певец, но скорее всего третьесортный — вечно он гастролировал пo заштатным домам культуры и беспросветно пил”). Он бросил семью, когда сыновьям было семь и тринадцать. Брат Писателя в вольные годы дикого капитализма “книг не читал, никакой литературой не интересовался, кроме порножурналов и криминальной хроники”. Жена персонажа Лиза, как мы уже видели, также не из высшего общества, она не только задыхается в вакууме “самосоздания”, но брезгливо стыдится отца и матери. Возлюбленная персонажем Диана, открывательница его гомосексуальных инстинктов и она же будущая Писательница, опять же родом из неприметного местечка, которое сама называет медвежьим углом. Ее семья также заклеймена всеми знаками “поколения без корней”: “С семи лет она жила с матерью, отец давно уже обзавелся новой семьей и детьми и не проявлял никакой охоты встречаться, да и жил он в другом таком же глухом местечке”. Неудивительно, что самое острое стремление всех героев — любой ценой вырваться из грубой семейной среды, преодолеть магнитное поле провинциальности, другими словами — бежать от своей всеобъемлющей нищеты.
Это бегство, увы, было и еще долгое время будет возможно лишь географически. Когда Диана приобщается к спорту и начинает все чаще сбегать из провинции, ей начинает казаться, что это уже свобода, что “захудалый городок понемногу теряет силу и уже не давит ее своей тупостью и безнадежной ленью”…
Второй “отпечаток пальца”, хотя, да простит мне Читатель, речь пойдет об отпечатке ноги, еще более выразителен и печален. Я надеялся его вообще утаить, но, раз уж поклялся высказать свое “читательское впечатление” от “Doriforе”, деваться некуда. Меня сейчас не заботят и не волнуют эпитеты, примененные к Тайной вечере, ибо можно все назвать как угодно, особенно если “так притягателен зов святотатства, соблазн кощунства” — неизбывного комплекса “близок локоть”. Восточные мудрецы в таких случаях говорили, что запах розы не переменишь, как ее ни называй.
Меня поразило другое, а именно — пропасть между цивилизациями. Способны ли мы, сегодняшние, воспринять культуру, где гостя встречали не “чай или кофе” или “что будешь пить?”, а миска чистой воды, в которой нижайший слуга омывал ему ноги? Что говорить о десятках других гигиенических заповедей, приведенных в разделе Талмуда об очищениях, то есть — о гигиене, о нечистых предметах, нечистых людях и прочем, что изложено в двенадцати главах, каждую из которых составляют 524 параграфа! Конечно, в Западной Европе Талмуд веками замалчивался и ретиво сжигался по воле папства (наверное, и в Литве?), но незнание не смягчает вину.
Я все это излагаю, чтобы читателю стало ясно, какие мысли и ассоциации нахлынули на меня после провинциальной “реконструкции” Тайной вечери в └Dorifore”. Почему-то я с ужасом вспомнил скопление литовских интеллектуалов на берегу чистейшего озера, когда после высокоумной дискуссии собравшиеся решили расслабиться и в общем порыве разулись и сняли носки… Это был сильный шок, раз я до сих пор не могу забыть эти ноги, за редкими исключениями не пострадавшие от воздействия мыла, ножниц, не говоря уж о педикюре… Но больше всего меня потрясло, что упомянутые девственные конечности принадлежали не только литовским светилам, терпящим по эту сторону океана советскую оккупацию и дефицит французских духов, но и гениям нашей культуры и науки, проживающим пусть в эмиграции, но в более вольных и достойных условиях…
Чудовищная аллюзия, однако это еще не все. Не успев от нее избавиться, я припомнил беседу с классиком нашей литературы, а также с его супругой госпожой Д., когда в их уютной гостиной мы попытались затронуть опасную тему “чувственности” в литовской литературе. Вспомнили мы и об одном литовце, жителе Франции A.Греймасе, сожалевшем когда-то, что “нет у нас подобающих сублимаций физической и платонической страсти, при посредстве которых прозаики и поэты раскрыли бы грациозность женского тела, благоухание и интимную теплоту женственности, экзистенциальную дрожь на грани жизни и смерти, — а это вещи, определяющие, обогащающие, продлевающие единичную жизнь”. И тогда госпожа Д. неожиданно заявила, что в литовской литературе нет и долго еще не будет не только добротных любовных сцен, но просто эротики — только лишь потому, что наши мужчины в реальной жизни лезут в постель с немытыми ногами…
Черт бы побрал эти ноги!
И все-таки следует согласиться с госпожой Д.: нам ни жарко ни холодно от того, что где-то с немытыми ногами лезут в постель немцы, поляки, русские, евреи и другие национальные представители сильного пола, не нюхавшие Талмуда и не знающие дороги в педикюрный салон. Мы живем в век массовой культуры, иначе сказать, — в такую пору, когда трагедию аристократии давно заглушило социальное варварство. Мы живем в эпоху, которая, по выражению A.Греймаса, “сует свои грязные ногти в самые нежные — интимные — уголки человеческой свободы”. В продолжение этой мысли и для возврата к “Тайной вечере” нужно добавить, что те символические и несимволические “грязные ногти” часто умеют проникнуть и в сокровенные уголки религиозной свободы человека.
В “Dorifore” есть сцена, которую я бы назвал идейным Эверестом, или же Джомолунгмой, романа. Супружеская чета — Лиза и наш Писатель — решает, не завести ли кота. Это предложение Лизы Писатель, конечно, оценивает в категориях “тотальной Нечистоты” и отметает с благородным негодованием и эстетской брезгливостью, поскольку кот “будет вонять, придется собирать по всему дому дерьмо…” и т.д. И вот что ему отвечает молчунья Лиза с вершины своей Джомолунгмы, которую наш персонаж никогда не покорит в “Dorifore”. Лиза отвечает словами: “Придется учить чистоте”.
Путь любви и взаимоподдержки, предлагаемый Лизой и, кстати, св. Франциском, не имеет ничего общего с отшельнической аскезой, половым самоограничением или какой-то особой смирительной диетой для “брата ослика”. Напротив. В наши дни, хочу верить, эта программа любви и внимания к “братцу ослику” наполняется духом свободного гедонизма независимо от расы и предрасположенности “братца ослика” или “сестрицы ослицы” к гетеросексуализму, гомосексуализму или транссексуальности. Для гедонистской программы важна не этикетка, а стремление к счастью и рационализм в дозировании наслаждения, чтоб испытать его не скоропостижно, а в должной мере.
Наш герой, то есть романный Писатель, избирает обратное — презирает своего “братца ослика”, однако вечно ему потворствует. Именно это унизительное сожительство, плодящее множество упомянутых и не упомянутых психических комплексов, как раз и приводит героя к желанию покончить с собой.
Единственной проблемой для нашего Писателя остается лишь сценография страданий, то есть — костюмы и философский оттенок фона. После многих примерок персонаж в финале выбирает аксессуары библейского мученика Иова. Говорю “аксессуары”, ибо от истории Иова в “Dorifore” сохраняется столько, сколько способен вместить популярный симулякр, случайный его обломок, дешевый кич.
Наш Писатель не знает или знать не хочет, почему и по чьему совету Всевышний решает испытать безупречную добродетель Иова и его приверженность Богу. Мало того, Писателю не интересен или не до конца понятен финал истории Богоискателя, когда утративший по велению Господа все — и богатство, и семью, и здоровье — библейский герой остается тверд в своей вере и принимает все обвинения, брошенные ему Богом…
Нашему персонажу все это ни к чему: из истории Иова он вытянул самую банальную нить — в жизни много страдания, хорошо бы эту жизнь изменить.
Увы, Писатель не в состоянии усвоить и то, что фальшивые деньги возможно сбыть только в самой глухой провинции, например, согласимся с Г.Kунчюсом, в Литве.
Беда Писателя из “Doriforе” в том, что он — “продукт нашего времени” и заодно “герой нашего времени”. Вслед за ним выстраиваются массы, сонм, легион, которому несть имени и числа. Это те, кто знакомится с Моной Лизой не в Лувре, а в хозяйственном отделе супермаркета. Те, кто рассматривает “Тайную вечерю” не в трапезной миланского монастыря Санта-Мария делле Грацие, а на дешевой открытке. Те, кто прочитывает Книгу Иова и не сознает, что означают слова о Боге, которого можно познать лишь увидев Его, а не прочитав или прослушав трактат о Его наличии или отсутствии. Те, кто не может добиться успокоения и злобится, не обнаружив Бога.
Попросту говоря, лишь обращение к элитной мировой культуре может нас уберечь от маразма и диктата современной массовой жвачки. Ибо далеко не все на свете и в искусстве так чудовищно театрально, как предполагают бегущие впереди прогресса в надежде обставить эпоху “скоростной эякуляции” (выражение Ж.Бодрияра). Это они привыкли оперировать этикетками массовой культуры, кичами, модами, бесполезными обломками симулякров и тщатся себя и других уверить, будто располагают подлинными каноническими ценностями. И бунтуют, причем добросовестно, обвиняя весь мир и Бога в никчемности собственной умственной эквилибристики. И сами же негодуют, когда выясняется, что их потуги никуда не ведут и ничего нового не открывают, а в ответ на все их ужимки появляется надпись, как в окошке исправного банкомата: “Ваш запрос ошибочен либо остаток на вашем счету, sorry, ничтожен”.
P.S.
При начале этой работы я не думал и теперь не думаю, будто смогу кого-нибудь в чем-нибудь убедить, и все-таки я постарался несколькими примерами показать, что за пропасть зияет между космосом нашей сегодняшней литовской “цивилизации” и космосом цивилизаций древних римлян, талмудического иудаизма или того же западноевропейского христиансткого монашества. Вместе с тем я хотел подчеркнуть, какая бездна отделяет наши излюбленные симулякры массового потребления от их исторических оригиналов, подлинных родников культуры.
Кроме того, я прекрасно понимаю, что преимущество критики, посвященной особенностям одного конкретного сочинения, является ее же существенным недостатком. У иных Читателей, без сомнения, возникают другие ассоциации, и никакой иерархии в этом читательском многообразии нет и не будет. Каждому, как говорится, свое чтецкое удовольствие или же “никакое не удовольствие”. Я — один из многих читателей и никоим образом не претендую на единственно правильное прочтение. Более того, вследствие оговоренной тотальной нехватки денег я уже давно не покупаю столь дорогих для моего кармана и сердца литовских книжек, иначе говоря, много чего я попросту не читал, вот и надеюсь, что именно среди непрочитанных затаились те самые сочинения, к которым никак не относятся мои мрачные диагнозы и прогнозы.
* Сокращенный вариант, специально для “Дружбы народов”.