Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2005
Совсем небольшого роста, с хорошеньким злым лицом, вдвойне молодым от копны седых волос, учительница неслась мимо. Раньше Ася наверняка подумала бы о лассо и просмеялась бы полдня, но теперь все то унизительное и тяжелое, что ожидало ее здесь, отогнало смешную мысль, и Ася бросилась догонять учительницу, лепеча: “Простите, пожалуйста, можно вас на минуточку?” — и даже пробежала с ней рядом кусок коридора. Наконец, уже у самой лестницы учительница притормозила, и Ася, путаясь и опустив глаза, начала повторять давно затверженный урок о “мальчике в вашем классе… он плохо слышит.., но вы не представляете, какого труда стоило педагогам, я имею в виду сурдопедагогов, научить его говорить даже так (конечно, не очень-то хорошо), как он говорит теперь” и “вы не беспокойтесь, все уроки я делаю с ним сама, и, если необходимо, вы только скажите и я…” К ним приближались две старшеклассницы в мини. Одна жевала, другая гремела серьгами до плеч. Учительница сразу повернулась к Асе спиной и заговорила со старшеклассницами о каких-то папках, которые надо разобрать до четверга. Покончив с папками, учительница остановила худого подростка и стала подробно объяснять, где в шестом “Б” он должен найти стопку контрольных работ, чтобы перенести их в шестой “А”. Ася слушала и разглядывала себя со стороны: жалкая фигура просительницы, готовой к любому ожиданию. Прозвенел звонок. Учительница рванулась вперед, но, вспомнив все же про Асю, удержала себя на месте, сказала недовольно: “Видите, все равно не дадут поговорить! Приходите в среду после занятий”. Коpидор опустел. Пытка продолжалась.
Когда она ждала ребенка, у нее, как и у всех, или почти всех беременных женщин, были причуды. Первая причуда — не иметь девочки (“Не нужно мне никаких девочек, я сама — девочка… если родится, я просто ее не возьму! Оставлю там, да и все…”). И вторая причуда — абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что, если все-таки родится девочка, она окажется точным портретом свекрови. Свекровь она, правда, видела только на старой фотографии из семейного альбома мужа, который он очень любил и с которым не расставался при своих переездах из страны в страну. В центре фотографии сидел старик с тонким капризным лицом, в чалме и белом бурнусе поверх европейского костюма. За ним, наклонясь и слегка улыбаясь, стоял один из его сыновей, студент, в галстуке, в темных очках, со светлыми волосами на косой пробор, а чуть в стороне — она, тоже радостно улыбаясь всем своим молодым некрасивым лицом (грубые ее от домашней работы руки неуклюже свисали вдоль смешного, детского какого-то платьица в цветочек), похожая на светлокожую негритянку.
“Мальчик! Мальчик! Просыпайся! У тебя — мальчик!” Слово кружило, толкалось о сознание, отскакивало, как легкий мячик. Она выходила из небытия с трудом и без радости. Ее бил страшный озноб. Вокруг хлопотали, обкладывали подушками. “Посмотри, какие розы прислал тебе муж!” (Темно-красные, ей показалось, почти черные, с большими шипами на толстых стеблях.) Она понимала: вот — розы, вот — люди, но смысла пока не имело ни то, ни другое.
Ребенка ей принесли только на третий день: узкая куколка, туго обкрученная пеленками, с личиком, особенно смуглым по контрасту с их белизной, приплюснутый нос, толстые губки и странного разреза длинные глаза под мрачно-черными прядками уже сейчас густых волос — маленький портрет ее свекрови. Но она смотрела на него, радуясь и смеясь, и говорила себе, что там, наверху, случилась, наверное, ошибка, по которой он родился в Москве, в слякотную зиму, вместо жаркой палатки, раскинутой бедуинами в пустыне…
До выписки было еще далеко: что-то у нее не ладилось с кровью, но чувствовала она себя уже почти хорошо и постепенно привыкала к ребенку. Он нравился ей даже тогда, когда кричал и личико его забавно съезжало в сторону. Поэтому утром, проснувшись однажды с ощущением угрозы, о которой предупредил ее сон, она не могла придумать, с какой стороны ожидать удара: ведь не бывает молнии на безоблачном небе!
Сон был такой: на ее пальце сверкал камень в красивой золотой оправе. Большой, темно-фиолетовый, он показывал искрами все цвета радуги, и она поворачивала руку, заставляя его играть огоньками, любуясь им и гордясь. Она не помнила, как он исчез с руки. Ползая по темному ворсистому ковру, она пыталась отыскать его среди пестрых глухих узоров, нашла, наконец, но он стал другим — простым, грубой огранки, с отколотым краем. Все-таки она надела его и смотрела с жалостью, обидой, не зная, как исправить, как сделать его прежним.
Вечером в ее палату вошли две докторши. Присели к ней на постель. Одна похвалила ее длинные распущенные волосы. Другая, помявшись (видно, подбирала слова), спросила, не замечает ли она чего-нибудь странного в ребенке… Она отчаянно упиралась, не поддаваясь на намеки. Они утешали ее, называли имена незнакомых ей людей — “…тоже задет лицевой нерв, немного кривит рот при улыбке, даже оригинально, такая необычная улыбка! Потом ведь и массаж, и физиотерапия… конечно, будет получше… но, главное, он же не девочка! Для мужчины это разве дефект?!”
После их ухода она стояла перед темным в струйках талого снега окном и думала, как завтра возьмет его, прижмет покрепче… внизу — открытая мостовая, третий этаж, как раз то, что нужно… И наверняка она не отступила бы от задуманного, если бы могла знать, что это только начало хождения по мукам, для которых (кто? почему?) выбрал именно ее.
К двум годам мальчик сильно изменился. Личико вытянулось, нос подобрался, он стал тоненьким, аккуратным, длинные светло-карие глаза обвели ровной полосой тяжелые, завернутые вверх ресницы, рот пухлый, алый был совсем ровным, пока не улыбался, над сомкнутыми густыми бровями круто курчавилась шапка черных волос. Гуляя с ним, она привыкла к комплиментам, их делали все, мужчины, женщины, старые, молодые: “Ой, смотрите, кукла, кукла!” — “Надо же — паричок у ребенка!” — “Вы ему глаза подкрашиваете?” — “Какой же ты красивый!” — “Мамаша, вы чего такого ребенка от себя отпускаете? Оглянуться не успеете — уведут!” Дома она рассказывала о комплиментах мужу, и муж был доволен. Но что-то не ладилось. Мальчику (она называла его нежно “мальчишка, мой мальчишка”) шел третий год. А он произносил одно только слово “мама”, да и то с трудом, лепетно. Ее утешали — с мальчиками такое бывает, иногда молчат до трех лет. А потом заговаривают сразу целыми фразами, как взрослые. “Он же у вас все понимает?” Понимал он или нет — она и сама не знала. Иногда ей казалось — ее слова ударялись о невидимую, окружавшую его оболочку. Он не любил ее ласк, вырывался, отталкиваясь руками. Играть с ним было трудно: он кидал, отбрасывал игрушки, словно мстя им за неведомые обиды. Одна старая нянька, баба Лена, возилась с ним спокойно, не жалуясь, видимо, вполне довольная.
Упитанная веселая докторша долго проверяла его по табличкам, кубикам и пластмассовым пирамидкам. “Да… уж очень глазки ясные. Обманчивые глазки…”, — потом объяснила Асе, как надо с ним заниматься, учить понимать слова. У Аси болела голова, пол уходил из-под ног. Дома стало совсем плохо: муж, поглощенный диссертацией и качеством обеда, был непроницаем. Баба Лена твердила: “Не верь ты им! Он мудреный, уж такой мудреный, все, все знает!”
Началась учеба. Ася держала перед ним мягкого зайца, указывая палочкой, говорила: “Вот у зайчика ушки, а вот у зайчика ротик, а вот у зайчика глазки”. Потом передавала палочку ему и спрашивала: “А где у зайчика ушки? А где у зайчика глазки?” Он тыкал палочкой иногда впопад, иногда — нет, устав, хватал зайца за уши и возил его по полу или просто отбрасывал в сторону. О глухоте его узнали случайно. Чья-то знакомая, логопед, изумилась: “А слух вы ему проверяли?” — и подсказала, где это можно сделать. Наконец-то все разъяснилось. Вполне определенно, раз и навсегда. Трудно было решить, хуже ли это или лучше того, что предполагали прежде.
Умереть она уже не хотела. Она изменилась, словно ее опоили дурным зельем, не на смерть, а на другую жизнь. И с изумлением, с острой завистью, она смотрела на женщин, гулявших по улицам и в скверах с детьми, которые говорили, болтали, кричали пронзительно звонкими голосами, играя россыпью схваченных на лету, маленьких, больших, правильных и неправильных, пестрых, блестящих, словно разноцветные стеклышки, слов.
Муж оставался спокоен (безразличие? самозащита?), хотя помогал ей отыскивать хороший специальный детский сад, покупал нужные для обучения фигурки и картинки. Внезапно, придравшись к пустяку, он объявил, что уходит. Впрочем, через сутки вернулся, а еще дня через два они помирились. Мальчишку он едва замечал, одергивал его резко, с оттенком брезгливости, на людях же выглядел подчеркнуто ласковым, внимательным. Временами он казался ей чудовищем. Временами она говорила себе: “Его надо понять, нельзя мерить его своими женскими мерками, они все — другие, не как мы”. Он очень радовался появлению сына. Вероятно, видел его в будущем своей гордостью, своим продолжением. (Он считал себя умным, талантливым.) Теперь же его горечь, досада искали мишень. В судьбу он не верил. Обвинять ее или ни ей, ни ему неведомых предков в тайных пороках? Нет! Виновник всех бед крутился тут, под ногами, упорный в своем желании справиться с окружающими его предметами, не понимая их и не слыша, маленький, шумливый и безголосый — единственная причина раздора… он — третий лишний!
Зал, где проходил новогодний концерт, украшали букеты еловых веток и блестящая канитель. Воспитательницы, нарядные, в золотых цепочках, суетились возле детей, тоже нарядных (мальчики — в белых рубашках, девочки — в белых колготках, кофточках). Натертый паркет гудел от ударов: воспитательницы били в него каблуками, дети вздрагивали, поворачивали головы, вглядывались в движения губ. Объявили стих. Девочка с огромным белым бантом произнесла металлическим голосом несколько деформированных слов. Девочку сменил мальчик в белой рубашке. Его “стих” был немного длиннее, и Ася даже угадала одно слово “небо”, которое он произносил как “нэпа”. Муж сидел в первом ряду около чьей-то толстой улыбающейся мамаши. Оба шумно аплодировали. У Аси дергались углы рта, брови. Она пыталась бороться с лицом, потом встала, пригнувшись, скользнула к выходу. У окна странно вздувалась занавеска — за ней, вжимая в платок губы, корчилась от неслышных рыданий молодая женщина.
К концу первого года обучения он знал шесть слов: “пока”, “привет”, “авто”, “мама”, “ляля”, “вода” и еще “бэ-э-э”, обозначавшее козу или барана (Ася пыталась научить его говорить “тетя”, но выходило только смешное “котя”). Это считалось большим успехом. Ей даже предложили перевести его в другой детский сад, сказали — у него хорошие остатки слуха. В новом саду ее смутило, что дети, поступавшие вместе с ним, уже говорили, они слышали звук громкого голоса. Воспитательницы кричали сипло — у всех были перетружены связки. Каждый раз, приводя его домой на выходные, она искала хоть малый след перемены. Педагоги разводили руками: “Что вы хотите, ребенок трудный!” Постепенно он терял знакомые слова… Тогда она была уже одна: муж, защитив диссертацию и собравшись неожиданно быстро и даже (показалось ей) радостно, улетел на свою далекую родину, которая “остро нуждалась в молодых специалистах”.
…Дети стояли, взявшись за руки, потом, повинуясь сигналу, начинали двигаться по кругу, изображая подобие хоровода, снова останавливались, отдельно или хором повторяя слова, отвечая на вопросы короткими понятными фразами. У каждого из-под ворота рубашки или кофточки поднимались два проводка с круглыми микрофончиками, словно вмонтированными в ушные раковины. Молодая учительница — круглое лицо, круглые, толстые стекла очков — спросила надменно: “Теперь вы понимаете, где находитесь? Ну что, оставляете?” Когда она взяла его за руку, Мальчишка присел и оглушительно завопил. У Аси все внутри оборвалось… “Он привыкнет, вы увидите! Он только вначале! Не обращайте внимания!” Учительница волокла его к двери напротив, обернувшись, бросила через плечо: “От крика еще никто не умирал”. Дня через три он вытянул указательный пальчик и, ткнув им в стол, сказал отчетливо: “Те-тя”.
Потом наступили блаженные времена: они вместе готовили домашние задания, работали “на слух” (теперь он, как и другие дети, носил нагрудный слуховой аппарат в специально сшитом ею мешочке на шнурке) — она повторяла слова и выражения, закрыв губы листком бумаги, чтобы он не “считывал с губ”, а слушал, — и никто больше не называл его трудным ребенком, а даже наоборот, грозная Анна Ивановна хвалила его постоянно, сотворяя на глазах у потрясенной Аси маленькое чудо: зверек превращался в разумного человеческого детеныша, могущего выразить словами свои, пока несложные мысли. Экспериментальная группа (одна на Союз) готовила глухих детей к поступлению в обычную, массовую школу.
Она заторопилась домой, боясь приближающейся перемены и того, как он выйдет из класса и будет двигаться по коридору, приволакивая ступни (типичная походка глухого, который не слышит шарканья своих подошв), крутя головой в темных завитках, улыбаясь и пробуя заговорить то с тем, то с другим. Коридор гудит от детских ног и крика, одни, смеясь, пролетают мимо, другие приостанавливаются, переспрашивают, отвечают громко, по складам, и тут же бросают его.
Входная дверь долго не открывалась: Мальчишка погнул ключ — для своих лет он был уже достаточно силен, но не чувствовал своей силы и не умел ею управлять. На кухне она курила, глядела в окно на желтую гриву летящей от ветра листвы. Движение монотонное, быстрое, почти останавливало мысль, не снимая боли до конца — легкая анестезия.
Из школы он пришел страшно возбужденный с порванным ранцем.
— Почему Стасик хулиган?
— Это он порвал?
— Да, тянет, тянет, ударил, сломал.
— Почему? Вы поссорились?
— Я не виноват! Он пришел, болтал, болтал, а потом сломал!
— Порвал. Повтори!
— Порвал.
— А ты понял, что он говорил?
— Я не понимаю. Говорил так быстро, наверное, что-то такое грубое.
Она утешала его как могла, кормила, обещала купить другой ранец, а еще
лучше — кейс (он давно мечтал о кейсе), потом они готовили уроки. Темнеть стало рано, и, когда она, перекурив на кухне и выпив чашку крепкого чая, вернулась к нему в комнату, там уже горела настольная лампа, освещая угол стола и старое длинное трюмо, перед которым стоял он и, жестикулируя, приглушенной скороговоркой обращался к тому, другому, с такой же крученой шевелюрой и расширенными от восторга глазами, готовому общаться по первому зову и сколько угодно из своей зеркальной тьмы в деревянном обводе поцарапанной рамы.
На работе (по счастью, она ходила туда только два раза в неделю) редакционные дамы говорили за кофе о детях. Какая с ними мука. Особенно с мальчиками, как они не желают учиться: “Сколько с ними ни бейся, сколько ни объясняй! А у вашего как дела?” В редакции жалели ее и Мальчишку. Ася рассказывала, что трудно: педагоги в четвертом классе разные, относятся по-разному, и ребята повзрослели, стали его обижать. Пока он учился в младших классах, ребята из школы любили приходить к нему играть. Они часами возились на полу, мальчики — с железной дорогой, девочки строили домики из конструктора. Ася понимала, что приходили они из-за игрушек (съедавших добрую половину бюджета), интересы их, замыкаясь на кубиках и машинках, не расходились еще с интересами Мальчишки, а сам он, владелец всех этих сокровищ, даже пользовался подобием авторитета. Но их жадный здоровый слух был в постоянной работе, он радостно впитывал тысячи слов, летящих с экранов, из репродукторов, с губ старшеклассников, взрослых. Глаза давали только немые картинки. Слух озвучивал их, придавал им смысл. Мальчишка безнадежно не поспевал за ними. Постепенно их детская беспомощность сменялась бойцовской агрессивностью, а он был неуклюж, плохо бегал и совсем не умел драться.
“Да ну, уж о чем они там особенном говорят, так, ерунда всякая… Помните, вы как-то сына приводили? Я, например, его прекрасно понимала. Разумный, воспитанный мальчик!” Ася благодарила. “Вы просто героиня! Таких матерей, как вы, по пальцам пересчитать! Вам памятник поставить надо!” — “Мемориальную доску”. Все смеялись… “А вы не пробовали экстрасенсов? Надо же что-нибудь делать! Они чудеса творят. Я мужа водила недавно с радикулитом. Вы знаете, как рукой сняло! Конечно, у вас другое дело, но ведь попытка — не пытка!”
Когда она еще не потеряла надежду на его излечение и водила его от врача к врачу, пожилой хирург — в знак сочувствия он положил руку ей на плечо, а глаза глядели холодно, привычно (сколько таких, как она, прошло перед ним) — сказал: “Поймите, лечить можно то, что есть, а не то, чего нет”. На момент она почувствовала облегчение (конец поискам, слухам, заводящим в тупик) и почти сразу ощетинилась, словно еж, который, едва почуяв опасность, сворачивается клубком и упрямо выставляет колючки.
Известная экстрасенсорша встретила их в гриме и длинном прозрачном платье. Им предложили кофе. Мальчишка был без аппарата и молчал. Она подержала руку над его головой. “Родовая травма!” Он повернулся к Асе и что-то сказал. Экстрасенсорша изумилась: “Ой! Так он у вас еще и говорит плохо?”
Второй была тетя Шура, имевшая диплом инструктора ЛФК. “Со слухом можно работать”, — задумчиво сказала она, и они стали ходить к ней два раза в неделю, и ходили так около полугода. Сидя в соседней комнате, Ася чувствовала, как голова тяжелеет и глаза начинают слипаться. Слух у Мальчишки не становился лучше, но угол рта при улыбке как будто меньше тянуло в сторону. Ей так казалось. Кто-то соглашался сразу, возможно, чтобы ее утешить, кто-то глядел, сощурясь, тянул с ответом.
Третьей была кудрявая Дина, видевшая прошлые воплощения и охотно о них говорившая. Так Ася узнала, что в восемнадцатом веке жила в Голландии и “имела отношение к молоку и коровам” (молоко она терпеть не могла, коров боялась), а Мальчишка трудился каменотесом в древней Монголии.
Четвертой стала Инна Андреевна, научившая Асю брать энергию у дельфинов. Закрыв глаза, Ася старательно представляла их плавные глянцевитые туши. Квартира превращалась в дельфинарий, и Ася переплывала с дельфинами из комнаты в комнату, держась за их спины руками.
От Инны Андреевны они перешли к Люде. Она была стройна, хороша собой. В ее салоне с фотообоями, изображавшими березовую рощу, играла тихая музыка. Маленький голубой попугайчик сидел в замысловатой клетке. После осмотра и долгой беседы условились о сеансах на расстоянии. “Ровно в пять вы уложите мальчика в постель, и пусть четко представит меня. Потом он заснет и увидит большой сияющий шар”. Дома Мальчишка покорно улегся и быстро заснул. Проснувшись, он с восторгом описал сон: “Тетя Люда с попугаем” долго катала его в зеленых “Жигулях”.
Ася упорно добивалась встречи с экстрасенсом, о котором ходили фантастические слухи. Наконец, позвонила знакомая дама с радостной вестью: через час знаменитость будет у нее дома. Они едва поспели. Экстрасенс опаздывал. Ожидая его, они пили чай с вареньем. Он оказался маленьким, лысым. Долго ходил по квартире с хозяйкой, обсуждая планировку. Очень интересовался окороком, висевшим на кухне. Мальчишку подержал за большой палец, сказал, глядя на Асю: “А вы напрасно волнуетесь, все у него будет хорошо”. Сияние его славы исключало даже тень недоверия.
“Ну, это шарлатаны какие-то, им бы только обобрать, я о таких не говорю — возмущалась редакционная дама. — Александр Карлович — совсем другое! Во-первых, он гроша с вас не возьмет! Нет, нет, вы послушайте, он вообще денег не берет ни с кого, лишь бы согласился. Думаю, согласится. Тут ведь ребенок. Ребенку помочь надо! Уговорим!”
Он был приземист, с неодинаковыми ногами, странно похож на коренастую хромую ворону. В комнате с высоким потолком по трем стенам висели иконы, а на четвертой, за стеклянной витриной, ползли из горшков широкие, неровные, как он сам, буро-зеленые стебли. Всякий раз, когда Ася думала о нем, находясь у него или же вспоминая его позднее, она не могла понять, каким же он кажется ей: добрым или недобрым, искренним или предлагающим помощь по навязанной кем-то нужде? Что-то скрывал он в себе за семью замками. В первый раз она начала задыхаться: воздух в комнате загустел, втягивать его стало невозможно. Но это прошло и не повторялось больше. Мальчишку он подолгу крестил, крестил и снятый с него, лежащий на столе аппарат. С Асей говорил после сеансов, рассказывал о карме, о проклятии до седьмого колена. Она слушала, стараясь удержать на лице выражение почтительного внимания (А твоя сухая нога? Или у тебя в роду все — святые?), усердно кивала. Один раз она все же не выдержала и сказала: “Это несправедливо!” Он объяснил терпеливо, с нажимом, как учитель недалекому ученику: “Часто жизнь наша идет по законам, которые нам понять не дано!”
… Ей снова звонили из школы, просили быстрее прийти. Она неслась, сердце колотилось от страха. На третьем этаже ползал на коленях Мальчишка, шаря рукой под батареей, там, где не было видно. Две учительницы (одна — высокая “француженка” в дорогом костюме, с прической, другая — маленькая, в чем-то темном, небрежном — географичка) наскакивали, словно разъяренные наседки, на вихрастого подростка. “Просто эсэсовец какой-то! Долго ты будешь малышей мучить? Вот теперь объясняйся с его мамой! Расскажи о своих безобразиях! Ни стыда, ни совести!” У Аси от души отлегло: за Мальчишку заступались, как за своего, как за других. Это уже было счастье. Она разглядывала подростка. На его круглом простодушном лице выражалось недоумение: “Да он же сам на меня головой налетел… и как у него эта штука из уха выскочила, я и не видел!”
— Не ври! — кричала географичка, — я сама видела, как ты его головой вниз держал! Да вы не ищите, мы уже все обшарили!
Ася все-таки еще раз вместе с Мальчишкой ощупала пол в темных углах. Микрофончика не было нигде. Она выпрямилась, растерянная.
— Вот пусть теперь идет в магазин и покупает! — кричала географичка.
— Да он не найдет нигде, это же редкость.
— Найдет, найдет, пусть ходит и ищет!
— Вы адрес скажите, я схожу! — говорил подросток.
Уступив, она назвала адреса двух магазинов (все равно не пойдет, а если и пойдет, не найдет там ничего!), настроение у нее совсем упало.
“Серебристое солнце над его головой бросало вниз луч прямой и широкий, и он стоял в середине луча, окутанный его ярким, теплым туманом…” Она перечитала снова и снова. (Рукописи из редакции она часто брала домой.) Уже приготовила карандаш, чтобы подчеркнуть слово “прямой”, — лучи не прямыми не бывают, но так и не дотронулась до страницы. Забавный все-таки перевод. Что-то в нем есть! Она посмотрела название — “Скрытый туманом”, — а вот это неудачно, банально, стерто, сразу ясно: детектив, как сотни других. Если бы что-нибудь более неожиданное, скажем, “Серебристое солнце”…
Маленькая площадь и очень широкий тротуар, на углу которого она стоит в легком светлом тепле, идущем из высоты над ее головой, из начальной ее точки — мягко сияющего серебристого диска. За краями светового коридора пространство площади, удаленные здания, сам воздух зыбятся, схваченные мелкой неяркой сеткой, теряют отчетливый контур… Картина возникла в ее воображении внезапно, словно ответив на долгожданный сигнал. Серебристое солнце! Оно было именно таким (наконец нашлось точное слово) на маленькой круглой площади, в том ее месте, где она увидела его впервые. Она любила туда возвращаться, стоять, прищурив глаза, под самым диском, пока редкие прохожие не замедляли шаг, оглядываясь, готовые подойти с вопросом.
Музыка оборвалась (редактируя тексты, она любила включать старенький магнитофончик). Она встала поменять кассету, но там было еще что-то, смутный шум, спутанные неясные звуки. Пауза. Она уже подняла руку… Мужской хрипловатый голос быстро сказал: “Завтра, в одиннадцать”. Щелчок. Тишина. Наверное, Мальчишка записал случайно, когда были гости. Но кто это? Голос совсем незнакомый. Она прокрутила пленку назад, нажала “пуск” — едва уловимый шелест. Щелчок. Она повторила снова и снова — ничего. Клавиши “Запись” и “Пуск” были рядом, очевидно, в спешке она перепутала их. Она готова была заплакать, словно ее обманули, отобрали, едва подарив, забавную безделушку… Потом представила, что запись не стерта и она раз за разом слушает ее, пытаясь разгадать голос, устает быстро, бросает и возвращается к мыслям о школе, о своих страхах, об одиночестве. Конечно, так лучше: таинственность сгустилась, стала отчетливей, с ней можно было забавляться весь вечер и (она прикинула в уме), пожалуй, еще часть будущего дня. “Завтра, в одиннадцать”.
Часы в метро показали 10:45. (Что со мной? Последнее время я всегда прихожу раньше срока.) Все-таки она поднялась наверх. Шел едва заметный дождь. Только постояв минуту-другую, можно было ощутить нежные касания на щеках и на лбу. Она спустилась в переход. Разглядывала газеты, цветы. Спросила у молодой цветочницы время. Пора. Раскрыла зонтик, стала на том же месте. Вокруг, кремово-серый, висел дождевой туман. Поодаль пешеходы спешили к метро. Временами она ощущала на себе взгляд. Шагах в десяти также крутилась на месте девушка в пестром платке… (Надо идти… бессмысленно это… если только еще чуть-чуть…). Девушка направлялась к ней. Робко, с сильным акцентом спросила: “Простите, вы не из Кишинева тут ждете?”
Дома она снова принялась за перевод, но теперь он казался ей неуклюжим, банальным (одно только и было хорошо в нем — “серебристое солнце”), и ей уже было досадно, что отпросилась в редакции, наврав о каких-то срочных делах с Мальчишкой, ради такой… чуши? Блажи? Глупости? Она искала особенное выражение, машинально просматривая текст, работая карандашом. Погремушка! Она даже засмеялась от удовольствия: круглое, веселое слово — пластмассовая ручка, на ней пластмассовый большой или маленький шарик, скрывающий то, от чего (если встряхнуть) идет звук. Она подумала: дети так любят погремушки не из-за звука, а из-за того невидимого, скрытого, что его дает. Сам звук — лишь знак, символ. Иногда они ломают игрушку, чтобы добраться до секрета. (Мою поломать сложнее, проще выбросить. Хотя, пусть полежит… может, пригодится.)
Спала она неспокойно: будильник не работал, боялась проспать, а уже под утро вдруг словно провалилась куда-то и видела короткий, но ясный сон: ей объясняли или объяснял (кто? просто голос?), как назвали Землю издали, когда она походила на маленький шар — “Мы дали ей имя планета Ляль”. Странное, словно детское имя. Целый день она вспоминала о сне.
Редакционная дама интересовалась сеансами Александра Карловича — есть ли результат. Ася не знала, что отвечать. Аудиограмма Мальчишки действительно несколько вытянулась. Возможно, просто от усердных занятий. Но эти частоты владели шумами, а не речью. Все же она рассказала об улучшении, не вдаваясь в подробности. Разразилась буря восторга: “Мы же вам говорили! Я не стала бы рекомендовать какого-нибудь авантюриста! Надо продолжать! Надо продолжать!” Другая дама рассказала о чудесном исцелении одного грузина, выступавшего недавно по телевизору.
— От какой болезни?
— Да от всех!
— А кто лечил?
— Одна женщина. Да вы сами посмотрите: сегодня вечером повторение будет, в восемь, не то в девять, по первой, кажется. Как раз для вас! Адрес запишите, телефон.
“…машина остановилась. За рулем сидел мужчина. А на заднем сиденье — женщина, блондинка. Красивая такая, интересная женщина. Я им сказал, куда мне надо. Она говорит: “Садитесь, мы вас подвезем”. Мы едем, вдруг эта женщина руки протягивает и мне кладет на лицо что-то… Я начал задыхаться, схватил ее за руки и больше ничего не помню… Потом пришел в себя, смотрю — дерево какое-то. Я под деревом лежу на траве. Я встал. На мне ни пиджака, ни рубашки нет. Ничего не могу понять, что со мной. Стал кричать, потом запел, сам не знаю. Руками размахиваю, пою. Пошел дорогу искать. Голова легкая, руки, ноги легкие. Остановил грузовую машину, водитель сажать не хотел, думал — я выпивши. Дома мне брат говорит: “Гиви, что у тебя на спине?” Я посмотрел в зеркало — у меня там целая карта: луна, солнце, круги, точки, еще всякие линии… целая карта…” На экране появился другой пожилой грузин и стал рассказывать, как его сослуживец, Гиви, все время болел, к досаде начальства, постоянно сидел на бюллетене, а потом, вдруг, перестал болеть, пополнел и даже поменял цвет лица — “стал таким розовым, румяным”. Затем слово взял ведущий и рассказал об изумлении медиков, обнаруживших на теле Гиви следы сложнейших операций, которые, очевидно, были проведены при помощи инструментов внеземного происхождения… “Месяц спустя выхожу с работы и вижу: стоит та же машина и в ней та же самая женщина. Но я ее не испугался, она мне уже как старая знакомая. Она так на меня смотрит, улыбается и говорит: “Гиви, хочешь со мной покататься?” Я сел в машину. Она мне показывает руки, а на них следы такие, как синяки, она говорит: “Ай-ай, Гиви, ты с женщинами всегда так обращаешься?” Я вспомнил, как ее за руки схватил. Она говорит: “Гиви, хочешь посмотреть наш корабль?” Я, конечно, согласился. Она говорит: “Но ты не должен видеть дорогу. Мы сейчас так сделаем, что ты заснешь, ты не пугайся”. Я говорю: “Я не боюсь”. Она опять положила мне что-то на лицо, и я заснул. Потом проснулся — какая-то металлическая комната большая, и мебель простая, тоже металлическая, но мягкая, и рядом стоит эта женщина. Она мне говорит: “Гиви, сейчас мы начнем подниматься. Ты как хочешь? Можешь лечь, а можешь сидеть”. Я говорю: “Нет, я лучше буду сидеть”.” На вопрос ведущего, сильны ли были перегрузки, он ответил (говорил он без тени смущения, обстоятельно, неторопливо): “Нет, не очень”.
Пока шла передача, Мальчишка стоял за Асиной спиной и пытался задавать вопросы. Она шипела на него, прижимала палец к губам. Теперь она стала рассказывать, сокращая, стараясь передать главное, о том, как инопланетяне вылечили одного человека, живущего в Грузии. Мальчишка слушал напряженно, с любопытством, широко распахнув близорукие глаза. Потом спросил: “А пошему они меня не вылечат?”
Они сидели рядом на парте в среднем ряду. Шли дополнительные занятия по математике. Ася выполняла двойную роль переводчика (“Вы ему объясните, а то у меня времени не хватает: видите, их сколько!”) и надзирателя, следя за тем, чтобы Мальчишка не вертел головой и добросовестно решал примеры, отмеченные в учебнике маленькой сердитой учительницей. Вокруг ерзали, шушукались, корябали в тетрадках ручками и, казалось, носами, почти лежа на партах, злополучные “отстающие”. Время от времени маленькая учительница, оторвавшись от горки тетрадей, которые она проверяла за своим столом, совершала обход. “Ну-ка, дружочек, покажи, что у тебя там?” Подсаживалась, смотрела, начинала объяснять спокойно, но быстро срывалась на крик, стекла звенели: “Ромадина! Бобриков! Даже он (взмах рукой в сторону Мальчишки) и то понимает! А ты что тут наваракал?!” Ася сжимала зубы. По дороге домой ей хотелось плакать. Вокруг все было такое мягкое, ласковое, и чистый, недавний снег, и негустая еще темнота, и глядящие на нее теплые, яркие огни — все так принимало, жалело ее, что она боялась зарыдать громко, но тут подошел Гладышев, тот самый вихрастый подросток, из-за которого потерялся микрофончик, и стал путано объяснять, как искал по всем магазинам и ничего там не нашел, и она, говоря с ним (“Да ничего, я же знаю, что это трудно, это — редкость, не беспокойся, мы достали уже…”), отвлеклась и успокоилась постепенно.
Дома после ужина Мальчишка остался один на кухне. Из комнаты она слышала, как он дважды говорил что-то негромко, похоже, обращался к ней, словно она была рядом. Потом пришел в комнату и спросил, не проходила ли она по коридору: какая-то темная фигура скользнула из ванной в прихожую. Какая? С нее ростом, в узком темном, немного блестящем. “Но ведь на мне совсем другое!” Она водила руками по своему ярко-красному халату.
— Я подумал, что-то такое непонятное.
— Наверное, домовой. (Когда он был меньше, она читала ему сказки про домовых и даже смастерила маленького домового из его вязаной шапочки с пришитым к ней шарфом — получилась головка и лапки, и он понял сразу и очень обрадовался), но теперь он не соглашался на шутку.
— Значит, это скафандр.
— У домового?
— Да не-ет! — Он начинал сердиться.
— Кто же это тогда?
— Инопланетянин!
Она вспомнила недавнюю передачу (“Напрасно я ему рассказала!”).
— Ну, хорошо, инопланетянин. А что же он делал в ванной комнате? — Ей стало весело. — Руки мыл или зубы решил почистить? Конечно, он долго летел, запылился и, наверное, принимал душ.
Она говорила так серьезно, что Мальчишка не сразу понял и молчал, смотрел изумленно, потом начал смеяться. Когда он уже спал, принесли телеграмму: муж прилетал на неделе, он сообщал дату и номер рейса.
В “Шереметьево-2” было просторно, чисто, и необычное, праздничное настроение чувствовалось в том, как двигались и говорили люди, одетые по-дорожному нарядно, в их чемоданах, ползущих с глухим скрежетом на толстых колесах, в ярких сумках, в картонках, пестрых от непонятных эмблем. Некоторые держали букеты гвоздик, тюльпанов. У Аси была только пластиковая сумка с его зимним пальто и шапкой (на всякий случай). Они с Мальчишкой уже давно стояли у стеклянной перегородки, пытаясь разглядеть далекий таможенный пост и первых, уже подходящих к нему пассажиров. Ей показалось — она видит его: знакомый профиль, светлый плащ, кожаная сумка. Мужчина повернулся — она поняла, что ошиблась. Теперь выходили быстро, катя багаж на хромированных тележках. Вскрики, русская речь мешалась с французской. Минут через тридцать не осталось никого, они стояли одни, продолжая оглядываться. Мальчишка повторял: “Папуля не приехал! Почему папуля не приехал?” Потом исчез куда-то. Снова начинала собираться толпа, и опять ей показалось, что она видит его. Она сделала шаг вперед, невольно протянув руки. В глазах у нее рябило. Обернулась — с противоположной стороны они шли к ней, рядом, оба смуглые, темноволосые, почти одного роста, только одетые по-разному до смешного: младший — в угластой, из “Детского мира” болоньевой куртке, старший — в кремовом, ловко сшитом костюме. “Это кто такой?” Он обнял ее как-то осторожно, не крепко. Запах, тонкий и сильный, дорогой туалетной воды. Сияющие зубы. Сжимая отцовскую сумку, Мальчишка пританцовывал от восторга. Правый глаз у него глядел широко, не слушаясь улыбки, и угол рта под ним оставался безжизненным, мертвым.
Следующая неделя прокружилась пестрым хороводом: длинный хвост визитеров, череда ответных визитов (знакомые супружеские пары, как-то быстро отошедшие от нее после его отъезда, — парам удобно дружить с парами, одинокие тянутся к одиноким — явились, точно из-под земли). Концерты, театры, театры… В этой кутерьме у нее не было времени почувствовать себя счастливой. Один раз она робко заикнулась о школе:
— Может быть, ты сходил бы туда поговорить с педагогами, ну, чтобы видели, что у ребенка есть отец, у нас полкласса без отцов…
— А что мне там делать?
Она растерялась, хотела возразить, но не могла подыскать довод. Она понимала: он сильно потратился на билет и выжимал удовольствие из каждой минуты… И опять приходил кто-то, и опять они торопились в театр или в гости, беря с собой наряженного во все новое Мальчишку, и Ася сажала его рядом с собой и объясняла шепотом, двигая губами так, чтобы он мог “считывать”. Тихо подкралось время отъезда. Перед стеклянной перегородкой они обнялись. “Ну, до скорого!” (Через полгода, год?) и — “Слушайся маму”. Он уходил, не оборачиваясь. Мальчишка всхлипывал. Плакал он только одним левым глазом, тем, который мог до конца закрываться.
Через два дня после отъезда “папули” Мальчишка снова увидел узкий темный силуэт. Он скользнул от окна к двери по его комнате. Ася сначала отмахнулась (пустота окружала ее, не хотелось двигаться, думать), потом вспомнила о “погремушке”. Играть, так вместе! Ей стало почти не грустно.
Теперь она редкий день не спрашивала: “Ну, как, еще видел?” Но ее легкий тон оставался без ответа. У него были свои правила игры, серьезней, честней, чем у взрослых. Сокрушенно разводя руками, он признавался: “Нет… еще…” Все-таки они появлялись, хоть и нечасто. Рост? Иногда Мальчишка тянул руку к дверному косяку, иногда останавливал ее на уровне своей головы. Скользили беззвучно, быстро пропадали.
На празднике у Аси сидели подруги. Мальчишка тоже был не один: с ним возились над железной дорогой двое младшеклассников. Нелепо длинный рядом с этой мелюзгой, он был счастлив, объяснял, ползая по ковру, показывал им механизмы. Слабо тренькнул звонок. Увидев Гладышева, она так растерялась, что не сразу предложила ему войти. В прихожую влетел Мальчишка. “Привет!” Они крепко пожали руки. Гладышев держал книжку в целлофановом пакете, перевязанном красной ленточкой с бантиком. Он сказал Асе, как бы извиняясь: “Грин это … “Алые паруса”. Он ведь любит про приключения…” Мальчишка потащил его в комнату. Ася вернулась к подругам, она была рада: очевидно, Гладышев раскаялся и, может быть, станет теперь дружить с Мальчишкой и защищать его в школе от других ребят. Скоро послышалась возня в прихожей. Она вышла — Гладышев стоял у дверей.
— Ты что, уже уходишь? — она не умела скрыть огорчение.
— Да нет… (он мялся) я покурить на лестнице…
Она засуетилась: “Зачем же на лестнице? Идем к нам, мы все курим!” На кухне он быстро оправился и, деликатно держа сигарету двумя пальцами на отлете, стал описывать (явно красуясь перед дамами), как учит Мальчишку приемам каратэ. (“Только в полную силу нельзя: аппарат у него!”) Потом рассказал про отца, ветерана, и младшего брата, инвалида, который даже не может учиться, и совсем непонятно было, отчего, имея брата, инвалида, он обижает маленьких.
Странная стояла погода: мокрый снег в конце ноября перешел в откровенный дождь, люди на улицах хлюпали по лужам в зимних сапогах и над зимними шапками держали раскрытые зонты. К вечеру Асе послышалось далекое громыхание, и она стала прислушиваться у окна. Гулкие, очень знакомые перекаты с паузами в минуту шли из влажной темноты, которую она угадывала за фиолетовым стеклом с повисшим в его глубине красным цветком абажура. Смирившись, наконец, с мыслью о грозе, она погасила свет и, сощурив глаза, приучая их к темноте, пыталась разглядеть подобие зигзага: ей почему-то казалось — такая необычная зимняя гроза должна давать и необычную молнию, не яркую, как летом. За ужином Мальчишка долго объяснял ей про гром и про молнию, которая “очень необязательно”. Спать они легли за разговорами уже к одиннадцати. Первый его крик она услышала, еще не успев заснуть. У него была манера звать ее по всяким пустякам, и она подумала (спали они в разных комнатах): наверное, опять лампа. Настольная лампа иногда гасла, потом сама зажигалась, видно, где-то отошел контакт. Она засыпала… Пронзительный вопль вырвал ее из сна, скинул с постели. Она даже не успела испугаться. От движения ее пальцев комната тут же осветилась спокойно и ровно, показав небрежно расставленную мебель с висящей на ней одеждой, сдвинутую в угол часть железной дороги и Мальчишку, сидящего на кровати. Он был белый и дрожал. Явилось ли чувство смущения уже после того, как она поняла смысл его слов, одновременно или, может быть, раньше? (Стыд! Как все неубрано, раскидано! Словно стоял рядом кто-то невидимый, чужой и глядел на беспорядок.) “Вспышка! Вспышка!” Она обняла его, гладила, успокаивала. Он рассказал о двух вспышках, ярко-белых, как от пантографа, сошедшего с проводов. Они осветили всю комнату…
— Но это же лампа, она сама зажглась! Почему ты не починил провод?
Настольная лампа стояла в углу у окна. Спросонок он мог перепутать направление, цвет. Она переносила лампу с места на место, включала, выключала. Постепенно он успокоился, но не отпустил ее, и, приняв снотворное, она улеглась в той же комнате на диване. Утром, проводив его в школу, она снова взялась за лампу. Что-то тут не клеилось: жалкие сорок свечей в дальнем углу — слабый желтый кружок, вырывающий у темноты угол стола и край занавески! Она вспомнила о грозе. С физикой, правда, она была не в ладах, но не настолько, чтобы предположить шаровую молнию. Необычное скопление электрических зарядов? А вдруг и в других квартирах видели то же? Она представила, как обходит соседей: одни, если и видели, никогда ничего не скажут, другие просто подумают — свихнулась…
Вернулся из школы Мальчишка, возбужденно рассказывал, как дружит с ним Гладышев, защищает его от “хулиганов”. Ей стало спокойно, весело, и солнце светило ярко, погода была чудесная, и воскресенье завтра! Он снова заговорил о вспышках. Она сказала, смеясь: “Наверное, опять инопланетяне!” Но вечером, словно по молчаливому сговору, они снова легли в одной комнате, и она торопливо приняла снотворное, не дав себе времени подумать, зачем она это делает.
Проснулась она поздно: ясный и сильный свет наполнял комнату. Мальчишка, свесившись с кровати, манил ее пальцем. Она подсела к нему. Он смотрел загадочно, торжествующе. “Они приходили!” Он долго не мог заснуть и “глядел открытыми глазами”, как вдруг почувствовал на руке, лежавшей поверх одеяла, чье-то дыхание. Он с недоумением подержал ладонь невысоко над полом. “Кто-то такой маленький”. И он чувствовал запах, приятный, несильный. Похожий на что? Не духи. Не цветы.
— Девяносто процентов кислорода, десять процентов дыма.
— Но кислород же не пахнет!
— У них такое дыхание! Человек выдыхает углекислый газ. Они выдыхают кислород. (Он не понимал или не желал понимать.)
— А дым?
— Вот такое дыхание.
Если бы он мог говорить свободно, как она, то сказал бы, вероятно, “приятный запах, ни на что не похожий, с легкой горьковатой ноткой”. Но он не мог и только повторял упорно про свои проценты.
— Откуда ты знаешь, какое у них дыхание?
— Я знаю.
— Читал в какой-нибудь книжке?
— Я не помню.
— А ты их видел немного?
— Я видел насквозь.
— А они пробыли долго? Сколько времени они тут были?
— Пять минут или шесть. Они ушли, и я заснул спокойно.
Она пыталась его убедить, что он вообразил или видел во сне. Он отчаянно упирался, и в конце концов она сдалась, уступила.
По-прежнему они спали в одной комнате, и она привыкла к мягкой волнующей тревоге, которая являлась с темнотой, приводя неясные шумы, шуршание, вдруг звонкий металлический звук, прохладное дуновение, словно скользил мимо кто-то невидимый, легкий. К снотворному она тоже быстро привыкла и уже не могла понять, как раньше без него обходилась. Засыпала она резко и не помнила или не видела снов, а утром просыпалась с радостной мыслью о том, что скоро наступит вечер.
Она успокаивала себя: все так легко и просто: одно усилие, только одно — и нелепая погремушка отлетит в далекий темный угол. Можно сделать это сейчас или потом. Стоит ли торопиться? Но Мальчишка беспокоился. Он напряженно ждал, задавал вопрос каждый день: “Пошему они не приходят?” Не спрашивая, она угадывала его мысли: конечно, они возьмут его на корабль и покажут его устройство, а потом вылечат от болезни, как того грузина. Постепенно ее охватывал страх — она проглядела момент, когда игра затянула его целиком, заполнила все пустоты его несчастливой маленькой жизни, дала надежду на равенство, больше того, на приоритет, возможность реванша. Бросать его одного она не могла: вместе они вошли в игру, вместе должны были из нее выбираться… А если игра оборвется сама собой, если так больше не будет? Так? Ее мысль натыкалась на слово, начинала метаться, слабеть. Что “так”? Серебристое солнце, голос на пленке, грузин, силуэты, шорохи, запахи, вспышки?
“Часто наша жизнь идет по законам, которые нам понять не дано”… Кто и когда это сказал? “Меня затянуло, — думала она, — нелепо… мы оба попались, оба…”
Снова приходил Гладышев. Повозившись немного с Мальчишкой, он уже на правах своего человека отправился курить на кухню. С удовольствием затягиваясь “Столичной”, он долго и с выражением молодецкой небрежности рассказывал о том, как, вынося мусор в двенадцать часов ночи, столкнулся во дворе с “четырьмя мужиками”, которых легко одолел с помощью обрывка железной цепи (“я ее в кармане ношу, так, на всякий случай”). Старательно загасив окурок, подумал, вопросительно глядя на Асю, потянулся за второй сигаретой и вдруг спросил: “Тетя Ася, а вот я у вас узнать хочу, — он замялся, — как вы думаете… Бог есть?” Она растерялась от неожиданности, медлила с ответом, соображая, что его отец, старый фронтовик, наверняка неверующий, потом начала распространяться о разных взглядах на жизнь, на происхождение мира… Он слушал, думая о чем-то другом (она видела по выражению глаз), и, когда она окончательно запуталась, сказал: “А мне один мужик рассказывал, ну, не мужик, парень, — он читал во такую гору всего … книжки, журналы всякие — что прочел одну статью одного ученого, ну, по космосу, про то, что будто есть такая далекая галактика, и там, на одной звезде, — жилище Бога, такой большущий дом и весь светится изнутри, весь такой светлый, и там живет Он”. Вздохнул и добавил мечтательно: “Жизнь у Бога спокойная, красивая”.
В ту ночь она снова увидела сон. Она давно не видела снов и уже отвыкла от них. Он походил на маленький фильм или рассказ и казался ясным, словно кусочек какой-то чужой жизни, в которую ее вбросили на несколько минут или мгновений. Это было не жилище Бога, а ее родной город, но не в теперешней, а в иной жизни, и она стояла на огромной веранде высокого дома, одетая во что-то длинное и красивое, и вместе с другими людьми любовалась предвечерним небом и оранжевыми стройными башнями на его золотистом и нежном фоне… Одна из башен заколебалась слегка, наклонилась и беззвучно рухнула вниз. Потом другая, третья, ближе, ближе … Из глубины прозрачного, без единого облака, неба двигалось невидимое и беззвучное нечто, неотвратимая, дикая сила, ломавшая купола, как тростинки. В надежде на помощь она посмотрела вниз — улицы города почернели от тех, странных, что заполняли их блестящим потоком. Их черные, узкие комбинезоны, шлемы и мотоциклы отливали гладким металлом и, куда она ни переводила взгляд, везде встречала это черное сверкание. Она поняла: они захватили город, и пощады не будет… Мелодичная музыка с переливом малиновых колокольцев зазвучала внезапно и ширилась, растекаясь, словно ручей, легкий и чистый, и, потрясенная, уже приняв мысль о конце, она увидела, как из черных машин, между раскинутыми в черных перчатках руками появились купы волнистых розово-белых цветов… Мгновенье — и зыбкий цветочный ковер уже покрывал и машины, и его державшие руки… Неожиданно помилованные, они бежали вниз по широким покатым ступеням — встречать тех, черных в розово-белом тумане… спешили жадно, забыв о страхе, о смерти…
Она сидела передо мной, конечно же та самая Ася, только постаревшая лет на пятнадцать, одетая странно, словно с чужого плеча, а возможно, и нет: так бывает, когда резко худеешь и одежда обвисает внезапно. Ее большие темные глаза на очень бледном узком лице следили за мной с выражением страха, ожидания и какой-то замученности, словно за палачом: вот-вот он начнет свое дело. Мне стало неловко. Торопливо я заговорила о ее рассказе, вернее, фрагменте, который показался мне очень хорош (и эмоционален, и тематически необычен), и о том, что, будь моя воля, я включила бы его в ближайший номер журнала. Но, увы, шеф — любитель классической формы… Конечно, я попытаюсь его убедить, но обещать ей пока, к сожалению, ничего не могу…
— Может быть, вам все-таки стоило бы дописать, довести сюжет до…
— Ой! Нет, нет (она замахала руками)! Ведь это (она указала глазами на рукопись), это было как яркая вспышка (она перехватила мою мысль), ну да, вроде Той… А потом пошла такая бесцветность, такая унылость… описывать-то, в сущности, нечего (глаза ее потухли, полузакрылись)…
Понять ее было несложно: она, как казалось ей, нашла способ оживить прошлое, заставить снова звучать заброшенную Погремушку, и ждала от меня помощи, и боялась страшно, что помощи этой не будет.
— Хотите чаю?
— Спасибо, с удовольствием, — вяло сказала она.
Накрывая на стол, я пыталась придумать какой-нибудь хитрый ход, чтобы все-таки натолкнуть ее на возможный вариант продолжения, но мысли путало банальное любопытство:
— Простите за нескромный вопрос… Все необычное в вашем фраг… рассказе… это?
— Фантазия (она оживилась)? Клянусь вам, нет, нет! Все было точно так, точно так (она смутилась)… кроме одного только маленького эпизода — голоса на пленке… его я придумала, чтобы заменить другое: так мне казалось проще, понятнее! Не знаю… Понимаете, мне словно кто-то приказал внутри меня (она коснулась пальцем лба) идти туда, и, когда я там стояла, такое было чувство, словно со стороны за мной наблюдали… не эта девушка из Кишинева, конечно, а кто-то другой… Недавно я вспоминала и знаете, что подумала… А вдруг Погремушкой была я сама (она засмеялась, явно пытаясь казаться светской, веселой)? Да ведь и сон не сбылся! А я-то ждала… Глупо ужасно… правда (она опять засмеялась)?
Мне становилось все больше не по себе — хотелось приободрить ее, успокоить:
— Сон ваш — лучшее место в рассказе. Он — кульминация. Как бы сказать… Право надежды на чудо! А это — главное. Разве не так?
— А-а-а, — торжествовала она, — а вы — продолжать!
— Ну, сдаюсь, сдаюсь… только бы шеф согласился!
Она снова сникла, задумалась, медленно допивала чай. Черт меня дернул про шефа!
— Ваш сын уже взрослый, конечно. Сколько ему?
Нежность разлилась по ее худому лицу, глаза засветились.
— Двадцать восемь! Высокий, кудрявый, как раньше. Хороший мальчик, ласковый, добрый.
Я хотела спросить, работает ли он и где, но не успела — она словно увидела мой вопрос:
— Давно уже работает и получает прилично: целых шесть тысяч (очевидно, для нее это была крупная сумма). Вот работа сама — не очень… (она замялась) “тележечником” в супермаркете: убирает за клиентами тележки, следит, чтобы их не украли… А ведь он окончил художественный колледж, живописец… Хотя, по нашим временам, и на том спасибо!
Она была трижды права: описывать унылый путь разочарований, ведущий к задворкам супермаркета? Минимум смысла. И вдруг:
— А что если рамку?
— Рамку?
— Да, да, прием! Прием “рамки”, классический! — и видя, что я продолжаю не понимать, заторопилась: — Ну, например… как у Чехова в “Драме на охоте”! Принес человек рукопись, потом пришел узнать, понравилась ли, и финальный диалог! (Очевидно, она на самом деле работала в редакции.)
— Умница вы! Так и пишите!
Она сияла. Внезапно съежилась, вся потускнела:
— Нет, не получится… Мне же придется писать о вас в первом лице! Нет, нет, я не сумею…
И как я ни пыталась ее уговорить, только качала головой, упорно не поднимая глаз. Наконец, я сдалась:
— Хорошо. Тогда мы сделаем так: первым идет ваш текст, а за ним “От редактора” и мой финал. А вы просмотрите и поправите, если что не так. Согласны?
Она радостно закивала. “Спасибо! Чудесно будет! Большое, большое спасибо!”
Она продолжала благодарить и в прихожей, и даже из лифта.
Вернувшись в квартиру, я сдвинула на столе чашки и тарелки с недоеденным кексом и на обратной стороне листка с какими-то пометками принялась быстро набрасывать черновик “рамки”.